Белые бабочки

  Когда я, давно это было, словно сменив пару жизней, получил предложение взяться за реконструкцию домов, то это все напомнило мне прозу упорного конармейца Бабеля. Тот отрывок за заказ костюма на мосье Крика. Вот именно в там шел торг про выбор материала прима, чтобы не только демисезон и рабочая неделя, но сухопутно гулять на выходные, как в двубортном. И не терпеть пот ломового извозчика, царапая свое лицо о неровности косяков времени, когда делается таких глубоких морщин, в которые можно спрятать все прожитое. Выдав за улыбку. И пришлось заново учиться, потому что имел до всего этого сердце и желание справить годную робу.  Хотя эта область кройки, где пальцы колятся об игл, была абсолютно не знакома.

   Белый Тель-Авив - не белый, но пыльный, грязный, из трещин и граффити. Его балконы норовят упасть, как и крыши, как и перила, увлекая за собой лестничные пролеты. Все норовит упасть, но кто же ему это даст. Удумал, понимаете, падать. Ведь не часто даются таких предложений и как упустить.

   Каждый дом, чтобы до Вас услышалось, история из ребусов карандашных эскизов. Кропотливая работа в архивах, внимание к деталям. О, карандаш тогда был смел.  Мужчины были смелы. И женская природа города млела и отдавалась. И потом носила плод любви под выцветшим небом на виду у любопытного моря. И дети, рожденные от такой страсти, получались свободными.

   Не бывает иначе. И самое важное: там оставалось место счастью. Так и было помечено: балкон-счастье, патио-счастье, ванная-счастье.  И счастье в герани и счастье в отражениях. В таки никогда не потускневшей керамике полов, в хитрых жуках, бегущих по сухим стволам вьюнков. И тогда в натруженные, хотя и не пролетарские руки, укладывался кирпич и требовал быть с ним со всем уважением. И воздух, богатый и пьяный воздух из звездной пыли, сидел в тех кирпичных порах и тоже требовал. И у вас не получится пренебречь и не дышать им. Даже пару минут. И нельзя ему отказать.

   Ведь в где-то между тех стен, совсем не сейчас, притаилось эхо сыгранных еврейских мелодий.  И где-то в эти стены неслось от этих смелых мужчин и сомлевших от таких касаний женщин, младенцев, имеющих до всего личное мнение. И велось, все так же имеющих личное мнение, подростков до бар-мицвы. А после, уже имеющих общее мнение, молодых, до хупы. И через после хупы, в каких-то быстрых сто двадцать лет, до тихого последнего пристанища на Трумпельдор. До того, бывшего Холерного, а теперь просто почетного, где сам Арик Айнштейн.

   И если в нем была любовь так можно подумать, что он не расплескал ее. Над пока еще нами.

   И так, потихоньку, разматывался клубок. Не сплеталось руно, но отпускало из лабиринта. И с десяток, доверившихся мне, вновь распахивали деревянные ставни. Где на защелках-запорах два лица. Женское и мужское.
 
   Два начала. Два пути. Но соединяющихся в один. Вечный путь. Чтобы по нему гулялось сухопутно, и чтобы на материал прима смотрелось птицам голубям. И после бережно захлопывалась тетрадь тех, все еще четких, от твердой руки и правильного грифеля,  карандашных эскизов и укладывалась на полку. И историй на этом только начиналось. И не кончалось.
   
  И возвращались бабочки. Они слетались в тот город, где и им снова и опять было место.

Тель-Авив
22.05.24
 


Рецензии