Расцветали яблони и Груши

 

               
                "Люблю «Грозу» в начале мая"
               

Часть первая
Любимый мой

1
Звучала музыка в саду таким невыразимым горем!
Так теперь казалось Катерине – жизнь её разбита, яркая искорка мелькнувшего счастья погасла. Лучше бы и не знать, что есть оно, счастье женское.
Что тогда остаётся?   Себя изводя и терзая, вспоминать. Или…
Ещё недавно мир сиял, и музыка в Общественном саду была иной – весёлой, лёгкой, бойкой. Все эти мазурки, кадрили, которыми праздничную публику развлекал полковой оркестр. А Борис Григорьевич, Боренька угощал Катерину крюшоном и орешками, облитыми жжёным сахаром.  И на качели качал без устали. Сунешь липкий шарик в рот – сладко! Сладостно! Где ты теперь, соколик мой? Куда уехал? Почему не взял меня с собою? Чего испугался? Нет без тебя ни сна, ни покоя, всё потеряло смысл. А как было чудно!
Так чудно, что с первого глоточка закружил крюшон Катерине голову не хуже пасхального кагора или домашнего ячменного пива.  И стало ей ещё радостнее. И шибче застучало в груди, не вмещающей сердца. А в сердце пламень.   Когда же Боренька наддал, приседая, когда поднял качель чуть не до облака и бросил её вниз, стало платье пузырём: ах-х-х. Рюмкой опрокинутой: ах-х-х. Зонтом, тугим ветром выворачиваемым: ах-х-х… Да так, что панталоны и чулки открылись Бореньке на обозрение: ах-х-х. И пусть! Вверх-вниз, туда-сюда. То березка, то рябина… То она над ним, то он над нею, солнце жаркое заслоняя: ах-х-х… Ещё! Ещё! Не останавливайся. Шибче! Шибче! Ещё шибче, красавец мой, крепконогий! И нет тебя теперь…
Когда это было?  Недавно? Давно? Кажется, вчера… третьего дня… Никогда.
Нет, было! Было! – тело не обманешь. Не даст оно забыть блаженства, о котором Катерина мыслить не могла. Не знала она, что утеха плотская всем предназначена. Не только мужу. И женщин, оказывается, Господь одарил способностью вкушать наслаждение от телесного слияния! До содроганий, как при падучей; до стона и безумных криков, которых не сдержать. Последующего изумления – ах вот оно как! И то, что постылым долгом казалось, лакомым стало. Лучше бы не становилось. Где ты, любезный мой? За сколько вёрст от меня? Вернёшься ли? Когда?
Тяжело на душе. Ох, как тяжело!
Но зато легко на совести. От того, что призналась мужу о своей любви, когда тот вернулся.  Побледнел Тихон Иваныч, узнав о неверности, кушать перестал. Молчит, забыв о пальцах, терзающих хлебный ломоть. И не осудил, как бы горько не было. Встал и вышел с глубоким вздохом:
- Что ж… Сердцу не прикажешь, Катюша.
Да, горько, обидно, но не унизительно, потому что любовью оскорбить нельзя! Именно так Боренька (тогда ещё Борис Григорьевич) Катерине говорил:
- Любовью, Екатерина Петровна, невозможно ни оскорбить, ни унизить! Никак.  Если чувство оное - любовь настоящая. Это ведь какое счастье, дар! Встретить и подобное пережить во всём его радужном спектре. Вопреки обстоятельствам и условностям отживших традиций. Какие у вас, однако, пальчики холодные-с. Позвольте я их согрею…
После, спрыгнув с качели, катались они на карусели.
Скрипят карусельные цепи, бросает Катерину в жаркий пот.  От слов, которые слышатся ей каждый раз, когда проносится быстрая карусель мимо ёлок. Кажется тогда, что ветка еловая вот-вот оцарапает Катерине щёку, отчего приклоняется она к плечу Бориса Григорьевича. И чудится ей в тот миг еле слышный шёпот:
- Отдайтесь мне, Катенька…
Вздрогнет она, посмотрит на Бориса Григорьевича. А он отвернулся - занят изучением ременной передачи, дающей вращение карусельному штырю.
И снова, едва они возле ёлок оказываются:
- Отдайтесь мне, Катенька…
И на новом круге опять:
- Катенька, отдайтесь мне….
Обмирает Катерина, готовая крикнуть:
 - Да! Я согласна.
Когда это было? Во сне ли? Наяву? Во сне, от которого нет желания пробуждаться.
- Любовь на сон похожа, - говорил Борис Григорьевич, ведя Катерину после сада на Волгу, к торговым складам. – Ею и не оскорбишь, и дом счастливым сделаешь. Вот вам и верный знак -  коли нет счастья в доме, значит, нету и любви! А раз нету любви, Катерина Петровна, то и терять совершенно нечего. Тем более, что вы замужем.  Что терять замужней? Кроме своих цепей, конечно-с.
Крепче и крепче сжимают его дрожащие пальцы Катерине локоть. Уже не локоть, а талию. И от этого Катерина тоже задрожала, - не устоять, не отказаться.
- А где? –  одними губами спросила она. 
Не спросила, выдохнула.  Но Боренька услышал. 
- Тут недалече, в дядином сарае с пенькой. Вот и ключ!
Как такое забудешь?! Как такое не вспоминать? Или…
Или   броситься в Волгу: «Не поминайте лихом! Не виноватая я…»
***
 Есть на Волге утёс.  К нему бежала в эти минуты несчастная. Минуты страшные, душные от надвигающейся из-за Волги грозы. Минуты тёмные, ночные -  уж полночь близится.
Но рассвет настанет без Катерины:
- Будьте вы прокляты!
И бултых - конец пути… 
Скорей, скорей, скорее!  Хлещут по лицу ветви, стегают и царапают до крови. Но ей теперь всё равно - на покойников не любуются. Лишь бы сучок не ткнул в глаз своим остриём – не добежать слепой до обрыва.
Голодная мошкара облепляет шею, целованную когда-то Боренькой. Как он целовал!
Скорее, скорее, скорее!
К обрыву: 
- Прощай же, Боренька!
Вязнут каблучки в сыпучей тропке, которая более угадывается, нежели видится. Воют за спиной растревоженные надвигающейся бурей собаки. Стучит далёкая колотушка сторожа, мерцает на колокольне собора голубой огонёк. Нет, не огонёк. И вовсе не голубой – то даёт зловещий блик медный колокол, принявший на себя пучок унылого лунного света. Светит луна сквозь чёрные дождевые тучи – быть первому в эту весну ливню. Вот-вот хлынет.
Вот-вот, и будет пить влагу земля. Катерине же пить не влагу дождевую, а воду Волжскую глотать. Ещё немного, и встанет она на самый краешек земли, скинет ботинки; снимет, чтобы не гневить Бога крестик и колечко.  И, руки точно крылья распростёрши, в пучину!  Ласточкой, чайкой подстреленной. Из одного тёмного царства в другое:
- Теперь и я вольная птица, как в детстве мечталось!  Не поминайте лихом, люди православные! Прощайте, Борис Григорьевич! И ты, Тихон Иваныч, прости меня грешную - лучше тебе быть вдовым!
…Вот и он. Утёс, белеющий словно начисто обглоданная и ветрами вылизанная кость. Вот и сейчас лижет камень теплый, стремительно нагнетающий духоту ветер. Сталкиваются, мнутся серо-чёрные тучи, сквозь которые дьявольским глазом смотрит на Катерину зелёная луна.   Отсветы её или осколки качаются под обрывом в мятущихся шумных волнах. 
А через день, много через три, будет качаться объеденное рыбами тело. И приткнётся оно к причалу или пароходной пристани верстах в двадцати (а то и дальше) от Калинова. Станет биться исцарапанной головой о сваи.  И никто в утопленнице не узнает прежней красавицы: губы синие, вздутые; в распущенных волосах тина, тростинки, жуки-плавунцы шевелятся. 
- Чур меня! – скажет какой-нибудь испуганный господин, заметив вспученный, живот. – Неужто, на сносях, прости Господи?!
Или, не доплыв ни до какой пристани, запутается утонувшая Катерина в неводе. 
- Тятя, тятя! – прибегут в избу перепуганные дети. – В наши сети затащило мертвеца! Иди глянь, тятя!
Или наткнутся на неё бурлаки – лежит прибитая к берегу на песке, раскинув руки и ноги, жирными пиявками облепленные.  Платье так изодрано, что нет, почитай, платья. Панталоны и чулки давно уже смыло и стянуло водоворотами. Лежит едва не голая на спине; лицо  синее, опухшее; язык во рту не помещается.
- Э! – ухмыльнётся самый дюжий из бурлаков.
И обратится, охотно сбросив лямку, к самому молодому:
– Ты, Николка, видал когда-нибудь бабу в своей натуре? То, откудова ты на свет Божий вылез? А, Николка?
- Нет, дядя Стёпа, не доводилося, - шмыгнет носом румяный Николка. 
- Так мы это чичас исправим. Ты токмо нос заткни – утопленники особый дух имеют. Нюхёшь и два дня опосля в рот крошки хлебной не возьмёшь. Хоть с водкой, хоть с голодухи. Росинкой маковой не оскоромишься, коли того порченного духа в себя без меры втянешь.
И будет Николка у Степана «учиться», разглядывая то, что только Тихон Иваныч с Боренькой видали. Да и то впотьмах. А тут артель целая глазеть будет при свете солнца. 
 Потом её станет изучать урядник, так и сяк переворачивая, посыпая пеплом от вонючей цигарки:
- Молодая ещё была девка-то. Гладкая! Вона грудь какая до сих пор. Видать, не рожала.  Жить бы дуре и жить. Но! - поднимет он корявый свой палец, которым облепленных песком грудей только что касался. – Что сотворено, то сотворено. Назад смертоубийство не воротишь, тьфу ты леший! Будем составлять бумагу...
Качает и треплет береговую поросль ветер. Свистит, высекает слёзы, шипит по-змеиному Катерине в уши:   
– Прыгай, не тяни. Выдохни воздух и ныряй. Без воздуха легче будет – камнем на дно пойдеш-шь. Прыгай! А чтоб не так боязно было, зажмурьс-ссся. Ну! А хочеш-ш-ш-шь, подтолкну?
- Рано! – закричала Катерина, отступая от края утёса.  –  Душа моя навеки погибла, умерла душа.  Но тело моё, любви и ласки вкусившее, жаждет жизни! Не могу! Да и рано мне руки на себя накладывать. Тогда наложу, когда Бориса Григорьевича не сыщу.  А тебе, Волга-матушка…
Она попыталась стянуть с пальца своё венчальное кольцо, чтобы бросить его в бушующие воды. Кольцо, а затем и бирюзовые сережки, подаренные мужем в день свадьбы.
- Нет теперь Катерины Кабановой! Нет больше у Тихона Иваныча неверной жены! Нет у Марфы Игнатьевны ненавистной невестки. Нет!
В этот миг излом сверкнувшей молнии ослепил Катерине глаза. Ещё через миг грянуло так, что утёс зашатался. И снова молния, родившая новую волну небесного грохота. И ещё…  Затем всё ненадолго стихло, и из небесных трещин шумно хлынул бешеный ливень.
- А на «нет», – истошно закричала близкая к безумию Катерина, - и суда нет! Пусть сильнее грянет буря!
2
У подножия утёса днищем к небу несколько лет лежит старая барка.  Постепенно ветшая и врастая широкой кормой в песчаный намыв. Под ней и спасалась Катерина от страшной грозы, под мелькание молний, спустившись к Волге по каменным ступеням.  Прорубил их некогда человек, имя которого никто не знал, или оно со временем забылось. Но фамилия того доброхота (видать, придуманная) жива – Утёсов. А другой хороший человек не поленился и притащил под барку соломы и рогожу.
- Слава Богу, мир не без добрых людей. Не будет их – мир погибнет… - шептала Катерина, наощупь устроившись в слепой темноте убежища. – И сухо и мягко. А дождь стучит так, будто камешки сыплются.  Или бусы, с нитки сорвавшиеся. Совсем, как мои по дощатому полу в сарае Дикого, когда Боренька меня обнимать начал.  Варвара говорила, что Савел Прокофьевич его в Сибирь сослал. Вот и я в Сибирь отправлюсь. Но прежде денежек подкопить. Уеду в Кострому. Или в Казань. Можно и в Саратов. Куда угодно, только от Калинова подальше. В горничные наймусь, в белошвейки. Бог даст, прачкой стану - я работы не боюсь. И каждый грошик, гривенничек каждый в кубышку - капитал дорожный накапливать. Хорошо, что я кольцо не бросила в Волгу. И сережки!  Отнесу их в ломбард - вот уже и начало капитала.  А, как же без документа?! Без документа в Сибирь только каторжных долгим этапом гонят.  Вернуться ли за пачпортом? Заодно переодеться, обувку сменить, кое-каких вещичек в узелок… Пока они спят? Нет! Ноги моей у Кабанихи не будет!  А как же в Сибирь без пачпорта?»
Вспомнилась Катерине странница Любушка - прожорливая старуха с елейной улыбкой, но злыми и хитрыми глазками, приходившая к ним на Фоминой неделе. Разговор её со свекровью:
- Чем святее место, тем больше бесов вокруг него вьётся, - говорила Любушка, прихлёбывая из блюдца чай. -   Диавол, матушка Марфа Игнатьевна, сугубо искушает в монастырях, вселяясь в людей лукавых и бессовестных. Оттого много присутствует краж в монастырских гостиницах.  А нищие, что паперти денно и нощно околачивают, через одного обманщики. Иной богаче генерала будет. А калеки поголовно притворщики. Но наипаче воровство.
- Воровство… - впервые после разлуки с Борисом Григорьевичем улыбнулась новой мысли Катерина. – Теперь я знаю, куда мне прежде нужно идти.
Улыбнулась и… зевнула.  И через несколько минут, вопреки шуму дождя и ветра, крепко спала.
***
Снилось, бежит она за поездом, отбывающим в Сибирь.  Боренька стоит на последней тамбурной площадке и протягивает руку, чтобы помочь Катерине забраться в вагон.  Поезд набирает ход,  рука становится всё длинней…  Теперь это не рука в светлом сюртучном рукаве, а канат с растопыренными пальцами вместо мочала на конце.  Но ничего не получается – никак ей не ухватиться за конец руки-каната.  Движению сильно мешает рыбацкая сеть, в которую Катерина запуталась.  Чем больше она старается, тем сильней впиваются шёлковые нити в живот, бёдра и грудь. Чем быстрее пытаются бежать её ноги, тем глубже тонут они в похожем на говяжий холодец, прозрачно-мутном настиле перрона…
Разбудил Катерину сиплый пароходный гудок. Это резво стуча гребными колёсами, направлялась в Кинешму «Ласточка» купца Кнурова.
Сквозь щели в тяжелый для дыхания сумрак пробивались солнечные лучи.  Солома и рогожа, в которых, как в гнезде устроилась Катерина, были мокрыми. Рогожа пахла вяленой рыбой.  Мокрым оказалось платье и всё, что под ним.
Снаружи Катерину ждал безветренный солнечный день, белёсо-голубое небо и Волга, ставшая спокойной, хотя вода в ней была ещё мутна. Проточенный ручьями берег покрывали лужи, водоросли, оторвавшиеся от сетей поплавки, дохлая и   живая рыбёшка и прочий речной сор. Вдоль пенной кромки, Катерины ничуть не боясь, разгуливали клюющие рыбицу чайки.
- Я будто Иона, в чреве китовом побывавший! – воскликнула Катерина, себя оглядев. 
Уловив исходящий от платья едкий снетковый дух, вздохнула:
 – Будто Лазарь смердящий.
Не задрав подола, в ботинках она вошла в глубокую лужу с отстоявшейся уже тёплой водой. Зачерпнула и плеснула на лицо:
- Боже, очисти меня грешную! И не отставь вовеки!
***
Обитель Никольская славилась на всю губернию своими роскошными садами. Вишнёвым (вянок, харитоновская, еникеевка…) и яблоневым (антоновка, коробовка, ранет…).  А также пасекой, чудотворным источником и затворником Сергием, жившем при пасеке в особой землянке.
Молва гласила - любой недуг может быть исцелён, если соблюсти следующий порядок. Сперва увидеть блаженного старца, по воскресным и двунадесятым дням прекращающего молитву и вылезающего из своей норы на Божий свет погреться. Затем трижды окунутся в святой воде источника «Неопалимой купины», а после съесть ложку монастырского мёда (особым чином освящался он сам, ульи, рамки и даже дымари). И хорошо бы, укусила пчела. Лучше, во славу Божию, три. Как только спадёт припухлость, и стихнет зуд укуса, болезнь исчезнет. Всякая болезнь: катары, гнойники, трахома, воспаление ушей и глаз, кариес зубной полости, вывихи и переломы, падучая, заикание, одержимость бесами и даже тяга к спиртному. Впрочем, последнее случалось крайне редко.
В страждущих и паломниках недостатка не было. Как не было недостатка в благотворителях и жертвователях, на щедрые подношения коих была построена новая двухэтажная гостиница и просторные покои игуменьи.
От занятой умыванием Катерины Никольская обитель находилась на расстоянии тридцати семи вёрст.  Чтобы там оказаться, ей нужно будет выйти на Климовский тракт, по нему идти до Гремячего лога, затем через мост. От моста рукой подать до развилки. На развилке   повернуть направо, а дальше полем, полем, полем… После на пригорок, за ним в ложбинку, затем опять подняться, там уж и рукой подать. Вот сады   монастырские сады.  Говорят, что в пору цветения пчелиный гул слышен за версту.
3
На восточной окраине Калинова стоит полосатый столб, обозначающий границу города. С него и начинался почтовый тракт или «шоссе», как его называли в Калинове. Справа от столба на глинистом пустыре имелась свалка. Всё, чем уже невозможно было пользоваться, свозилось туда: драные перины, прожжённые углями половики, не подлежащая починке мебель и обувь, сопревшая от долгого хранения одежда, битая посуда и прочий, давно уже потерявший название хлам.  Над свалкой, как над полем недавней брани кружили стаи галок и ворон. 
Картавые, злые крики сотен птиц заставили Катерину ускорить шаг. Пробираясь задворками и задами участков к почтовой дороге, она испытывала сильную тревогу – ей всё казалось, что за ней устроили погоню, её повсюду ищут.   От вороньего грая тревога переросла в страх. 
«Скорей бы! Подальше бы от Калинова. Жаль, что нет у меня крыльев!  Ангельских, не птичьих. Не хочу быть птицей -  не дано им человеческих чувств. Разве может ворона любить? Разве способна галка тосковать по любимому? Так тосковать, что не хочется ни есть, ни пить! Когда я последний раз вкушала?  Уже не помню. Помню только его. В нём  и с ним моя жизнь! Вот  и солнышко снова сияет, и небо бирюзовое, и  лето скоро, а для меня ненастье продолжается, на душе моей осень, и холодно, как в крещенские морозы…»
Печальные мысли Катерины были внезапно прерваны – она заметила исходящее от мусорных груд, мимо которых в тот момент шла, сияние.  Любопытство заставило её остановиться, затем подойти к источнику слепящего света ближе.
Оказалось, это зеркало, какими встречают гостей прихожие купеческих и дворянских домов. Разбитое, местами выпавшее из резной рамы, но поймавшее солнечный луч и бросившее его Катерине в глаза. 
Увидав своё отражение, она горько усмехнулась: на лбу царапины, багровая ссадина на шее. Но более всего Катерину испугали грязные, спутанные волосы, со слюдяными крапинками рыбьей чешуи.
«Такую меня к монастырским воротам на пушечный выстрел не подпустят!  Скажут – ведьма, кикимора болотная явилась!  И в косу их не заплетешь, и под косынку не спрячешь. Да и косынки-то нет…»
Косынка Катерины (лучше, платочек скромненький, синий) осталась на колючках шиповника, когда бежала она топиться. Нет у неё и гребня, чтобы волосы хоть как-то расчесать…
«Что же мне делать? Ладно бы платье превратилось в тряпку – в монастырь приходят люди разного достатка. Но волосы? Как с ними?»
И вновь вспомнилась Катерине странница Любушка, её россказни – любила словоохотливая бабка попотчевать своими историями. Один из них был о юродивом Кузьме Фёдоровиче.  Который вовсе и не Кузьма Фёдорович, а его вдова, от горя повредившаяся рассудком. Да так, что надела на себя мужнину одёжку – кафтан, косоворотку, полосатые брюки, сапоги. И волосы свои постригла, как стриг их покойник.
«Видать, вдова несчастная также  своего супруга любила, как я Бореньку! Попробую и я. Мне бы только…»
Осколком зеркала, в который только что смотрелась, Катерина без малейшей жалости обрезала свои пусть и грязные, но роскошные волосы.   До мочек ушей - нет больше прежней Катерины! Забудьте о ней навеки! И не ищите.
В навалах бесчисленной мусорной дряни нашла она грубые матросские башмаки, изъян которых заключался в отсутствии шнурков.
«Вот они мне и нужны! – бормотала Катерина, переобуваясь, -  В своих ботинках не  дойти, развалятся по пути»
Но башмаки были велики чрезвычайно – ножка Катерины была миниатюрной, «как у Золушки!». Так говорил Борис Григорьевич, в страстном порыве целуя изящные стопы. А Катерина смеялась:
- Ну не надо, Боренька! Прекрати – щекотно.
Как давно это было? И было ли? Но непременно будет! Повторить ускользнувшее счастье - в этом  цель её жизни.
Через минуту подол нижней юбки стал портянками.
«Так-то лучше. Теперь спрятать платье…»
Чтобы его прикрыть Катерина, натянула на себя источенный молью длинный зипун из грубого серого сукна.  Зипун от недавней грозы почти не пострадал, так как лежал в самой гуще сваленной в кучу ветоши.
«Теперь, не теряя времени, в обитель! Нет, забыла!»
И Катерина, послюнявив палец, стянула с него венчальное колечко и из ушей вынула бирюзовые сережки. Затем колечко и серьги положила в глубокий карман зипуна.
«Вот теперь пора…»

4
И вновь вспомнилась Любушка, заверявшая, что странничество есть тяжёлый подвиг – в зипуне  Катерине было жарко, тяжёлые ботинки сильно замедляли шаг. Но она терпела - терпение Катерины укреплялось желанием поскорее оказаться в монастыре. 
 Часа через три (Катерина точного времени знать на могла) случился некий эпизод.
…В лазури звонко пели жаворонки, в молодой траве стрекотали кузнечики, обочина желтела одуванчиками, белое солнце пекло и жарило Катерине голову и томило жаждой.
И тут звон бубенцов! Ближе, ближе… Ещё ближе, ещё   задорней.
Через минуту-другую догнала Катерину удалая тройка. Догнав, окатила терпким запахом лошадиного пота и лихо понеслась дальше.
В коляске сидели офицеры и дамы. Офицеры - все как один в белых кителях, дамы - в розовых платьях, разноцветных шляпках и развевающихся шарфиках.  Правил упряжкой тоже офицер.  Усатый, молоденький. Он же  указал кнутом на Катерину и что-то сказал, отчего компания разразилась хохотом.  Одна из розовых дам обернулась.
И в этот момент сорвало с её шеи лиловый шарфик, опустившийся, когда осела пыль, Катерине под ноги. Шарфик нежно пах духами.
- Это мне Господь послал! – перекрестилась Катерина. - Чтоб я не представлялась юродивой, не глумилась. И то верно – лишний грех на душу…
 И она обмотала шарфиком голову, бывшую причиной презрительного офицерского смеха. 
***
Когда нещадно палящее солнце стало медленно садиться за дымчатый горизонт, добралась Катерина до берёзовой рощицы, носящей название «Роща Самсонова». Роща   находилась по правую руку от пыльного тракта.  Лет двадцать назад в ней повесился купец Самсонов, торговавший галантерейной мануфактурой и разорившийся после пожара. Повесился впавший в отчаяние Самсонов изощрённо - он выбрал для смертельной петли   берёзу, из-под корней которой бил родничок, десятки лет утолявший жажду путникам.   Туда, к источнику, измученная дорогой Катерина и свернула: ноги казались ей обутыми в гири, во рту пересохло и горело, и срочно требовалось оправить некую серьёзную нужду (хотя Катерина не ела почти сутки).
Очень скоро Катерина, блаженствуя, лежала на бугорке. И забыв о подступившем голоде, улыбалась - пустая от комаров тенистая прохлада, ставшая мягкой подстилкой высокая прошлогодня трава, лёгкий, неизвестно откуда берущийся ветерок.   И где-то рядом кукушка, которой она задала вопрос: «А сколько мне ещё жить?»
Добрая птица отмеряла Катерине девяносто третий год. 
«Успею, стало быть, Бореньку найти.  Будет тогда и на моей улице праздник. На нашей с ним улице.  Шариков надувных развесим; оркестр пускай играет, но не громко и не марши.  Везде я поставлю вазы с цветами. И блинов напеку, как на Масленицу – со сметанкой, куриными потрохами, икрой паюсной! Бореньку угощать и радовать.  Ещё из Нижнего ящик испанской мадеры выпишу.  Платье с оборками надену, сапожки на шнурках французские. Ох, бедные мои ноженьки! А после поедем мы с Боренькой кататься на тройке, как давеча офицеры с дамами катались. И пусть он тоже в офицеры определится – усы, фуражка, перчатки белые, китель с золотыми пуговицами.  А я…»
Что «а я…», она так и не додумала – её сморило…
Очнулась Катерина, когда солнце спешно уползало с небосвода. В роще было теперь сумрачно и влажно. Подшутила над Катериной весна - казалось ей, что застрял в горле шарик сухого репейника, и не проглотишь, и не выплюнешь. От лежания на холодной ещё земле пропал у Катерины голос.
5
Едва Катерина выбралась из рощи на тракт, как показалось ей, что по нему кто-то едет, со стороны оставленного ею Калинова. В руках у неё была длинная жердь – срубленный кем-то ствол молодой ольхи.  Опираясь на палку идти было удобней.
Чуткий слух Катерину не обманул – не прошла она и полумили по ненавистному тракту, как её нагнала высокая рессорная коляска с поднятым верхом. На облучке сидел мужчина (высокий картуз, кафтан, борода-лопатой) солидных лет.
- Тпру-у-у…. – остановил кибитку человек. – Стой, леший тебе под хвост!
И сняв картуз, с почтением спросил у Катерины:
 - Далеко ль ещё до развилки, матушка? - в наступающей темноте Александр Силантьевич (таково его имя) принял Катерину за инокиню - И куды потом? Не здешние мы. Куды? Направо, аль, налево? Мы в обитель Никольскую едем - всё упование теперь на чудо.
Поклонившись в ответ, Катерина показала на горло – не могу говорить, застудила, мол, горло.
- Так ты немая?! – огорчённо воскликнул Александр Силантьевич.
Катерина отрицательно покачала головой.
- А! Обет, стало быть дала? Да ты, матушка, залезай. Вместе во святое место поедем – и тебе отдых, и мы не заплутаем. Садись рядом-то, не робей – я человек безобидный.
Катерина взобралась на облучок. А не понадобившийся посох-палка был отброшен. Садясь она заметила, что внутренность коляски полностью завешена пологом.
- Ннн-о, Ирод! – стегнул коня Александр Силантьевич.
Коляска мягко тронулась, и он продолжил:
 - Обет – средство верное. Я вот тоже обет дал. Ежели мою Грушеньку Господь исцелить сподобит, я табак курить перестану. И на больницу новую щедро воздам. И долги все до последнего прощу! Вот что я, стало быть, решил. Да только…
И узнала Катерина, что Александр Силантьевич вдовый купец. Имеет больную дочь (Александр Силантьевич кивнул за спину, в недра кибитки, где, себя никак не проявляя, сидела его больная дочь). Болела она болезнью, перед которой   медицина бессильна.
- К кому только свою Грушеньку я не возил! В Москве, и в той были. Болезнь же такая - боится дочка белого свету. Ровно нечисть какая, прости Господи. Едва солнце взойдет, она глаза зажмуривает и хламидой всякою голову норовит прикрыть. Чтоб, значит, ни единого лучика.  Или плачет по нескольку часов кряду. Или с той же чрезмерной продолжительностью смеётся. А ещё найдет на неё блажь иная – каждый час нужно Грушеньке переодеваться: платье, сарафан, другое платье. А коли не переоденется, то бьётся головой о стену или по полу катается. Тоже и с обувкой. Самому в пору колотиться. В Москве профессор сказал, что так она пытается другой стать, натурой, стало быть. И мешать ей ни в коем разе не надо.  Сказал, как найдет нужный наряд, так сразу и успокоится.  А кто его знает? Но слово учёного учли непременно! Как скрижаль. По этой причине везём с собой целый гардероб и обувную лавку. Барахла набрали -  на десятерых хватит.  Но и это, матушка, не всё. Порой разбивает мою Грушеньку слабость. И тогда лежит она бездыханно, как лежат люди перед близкою кончиною – молчит, не ест, не пьёт, только тихо стонет. А у меня сердце кровью обливается - чем доченьке помочь? Вот и выходит, что остаётся у нас одно – чудо!  Я, матушка, чуда жду! Да и кто на Руси чуда не ждёт? Разве что, студенты. Или, прости Господи, жиды, всю торговлишку под себя подгребающие. Говорят, при обители чудотворный отец Сергий живёт. И медок у них особый, с пчёлками. Говорят, ежели…
Александр Силантьевич не договорил.
Пока он рассказывал, кибитка спустилась в «Гремячий лог» и въехала на старый мост. Мост этот позволял в половодье переправляться через ручей, превращающийся в весенней паводок в бурный поток. И тут случилась несчастье – заднее колесо кибитки попало между брёвен настила.
Дюжий конь рванул, и колесо освободилось. Но едва съехали с моста, как оно соскочило с оси (в довершение беды оказалось, что на нём лопнул обод)! Кибитка резко накренилась, а Катерина с Александром Силантьевичем едва не свалились с облучка.
- Ах ты! Послал Господь искушение! Придётся здесь заночевать! – вскричал Александр Силантьевич. Но, приученный к горю, сразу успокоился.  - И ладно, постели имеются. Да и ужинать давно пора. Тише едешь, дальше будешь.
Он обернулся к сидевшей за пологом Грушеньке:
- Приехали, доченька, вылезай! Ужинать будем.
Полог быстро отдернулся, и Катерина, насколько это позволял вечерний сумрак, увидала обмотанную пёстрым платком девушку с бледным испуганным лицом.
Александр Силантьевич ловко спрыгнул с облучка и в первую очередь помог дочери выбраться из коляски. Затем осмотрел коляску, громко охнул и подбежал к Катерине:
- И ты, матушка, слезай. .
Он протянул ей руку, помогая покинуть облучок.
«Какой хороший человек, - невольно подумала Катерина и почувствовала, что ей холодно.
Затем Александр Силантьевич направился к мосту, и оттуда раздался деревянный хруст – это Александр Силантьевич отдирал перила.
- На костерок, - пояснил он Катерине, - Заместо пошлины. Где мы ночью дрова-то добудем? То-то!
 Вскоре Катерина, папаша и болящая дочка сидели невдалеке от коляски у костра и вкушали. Сидели с чрезвычайными удобствами – на плотной байковой подстилке, смягченной свёрнутыми в рулоны одеялами.  Над огнём висел чайник, воду в который запасливый Александр Силантьевич налил из особой баклажки.   Ужинали хлебом и вяленой таранью, и вкус страшно солёной рыбы казался голодной Катерине замечательным.
Никаких признаков безумия молчаливая Грушенька не проявляла. Если не считать упомянутой Александром Силантьевичем причуды – перед тем, как устроиться на ужин, она полностью переоделась (без стеснения перед отцом и Катериной) и переобулась. Благо, ботинки, боты, бесчисленные платья, сарафаны и юбки везлись в пристроенном сзади кибитки сундуке.
За чаем словоохотливый Александр Силантьевич курил, вслух мечтая о новой жизни, которая наступит после встречи с отшельником Сергием.
- Сразу отведу Грушеньку к нему. Пускай возложит руки, как некогда на страждущих Господь. А после чудотворного медку причастимся.  Говорят, надо, чтобы и пчёлки покусали.  Так мы и к этому ради исцеления готовы. Когда вернемся из монастыря выдам Грушу зам…
- Эй, люди добрые! – раздаюсь вдруг из темноты. – Табачком не угостите?
- Кого ещё дьявол принёс? – буркнул Александр Силантьевич и громко ответил. – Угостим, коли сам человек добрый. А коли, нет, то у меня револьвер имеется! Знай.
У костра появился заросший кудрями молодой мужик, которому Александр Степанович щедро отсыпал горсть махорки.
- В монастырь? -  спросил мужик, бережно заворачивая махорку в бумажку.
- Туда, куды ж ещё? Дочку везу к отцу Сергию. Да вот дьявол помешал – колесо поломалось.
- Так это… Ты, добрый человек, к нашему Пахому иди.
- Пахому? Кто такой?
- Кузнец общинный, он тебе колесо зараз починит и насадить поможет. Сила медвежья. А починит так, что колесо до самой Москвы доедет. А то и до Казани. К Пахому иди.
- Так откуда мне знать, где ваш Пахом живёт, дурья ты башка!
- Так я и провожу! Как раз в деревню шёл, тут недалече, если тропкой через поле. С низины-то, деревни не видать, но рядом. И часу не будет хода.
- Так идём! Что попусту языками чесать!
И Александр Силантьевич обратился к Катерине:
- Присмотришь, матушка за мом чадом? Она у меня смирная. С чужими-то. А?
Катерина кивнула, хотя горячий чай вернул ей способность говорить.
- И слава Богу! - Александр Силантьевич, хлопнул себя по карманам и вслед за мужиком растаял в темноте…
Часть вторая
Новая жизнь
1
Туманный рассвет застал Катерину в пути. Опять она шла, и опять ей хотелось идти, как можно быстрее, хотя ноги её двигались с трудом – несколько часов ходьбы вернули им вчерашнюю усталость. 
Но теперь Катерина направлялась не в Никольскую обитель, а в противоположную от неё сторону – к Волге, на пароходную пристань в селе Стиберское. К монастырю после развилки направо, в Стиберское – налево. Пятнадцать вёрст, и оно самое.
Но теперь к бойким речным пароходам шла уже не Катерина, а «Аграфена Александровна Светлова», как было написано в имеющимся у неё пачпорте.
На Аграфене Александровне было голубое шёлковое платье, одетое поверх  батистовых сорочки и панталон, синий плюшевый шушун, на ногах новые чулки и высокие, очень легкие ботиночки на шнурках. Платье чуть теснило, но всё остальное было впору – размеры Катерины и Грушеньки чудесным образом совпадали. Голову Аграфены Александровы прикрывал павлогорадский бахромчатый платок.
Счастливое превращение произошло следующим образом.
После ухода Александра Силантьевича Грушенька снова разделась и разулась (стоя на подстилке).
- Отдай! – и полоумная девица вцепилась   в   зипун испуганной происходящим Катерины.  - Я хочу быть тобой! Странницей божией, хочу я быть. Чтобы бродить по белу свету – нету ничего на свете лучше.  Тяжко мне с тятей, замучил он меня своей заботой. Глаз с меня не спускает. И другим дает на меня глазеть, докторам всяким. А им бы только щупать и мять. И глупости разные спрашивать.  Теперь вот в монастырь везёт. А я здоровая. Здоровая, здоровая, здоровая! А после замуж хочет отдать, а того не знает, что мужчины с девицами в брачную ночь делают.  И после.  Хочу в монашки! В монашки! Но не в собачьей конуре жить монастырской, а в свободе от уставов.  Бродить хочу! Полями, лугами, лесами, день и ночь. Как вот ты. Так что, отдай мне свою одёжу, матушка, отдай, не мучай.   А я тебе свою. Хочешь эту забирай (она пнула ногой сброшенные платье и кофту), не нравится - выбирай любую! А коли не отдашь -  я в огонь брошусь! Брошусь, брошусь, брошусь!
Огня уже не было, но были яркие потрескивающие угли.
- Ну хорошо, хорошо, Грушенька, – Катерина попыталась освободиться от хваткой Грушенькиной руки. - Будь, по-твоему. Ты только успокойся, поменяемся мы одёжками, раз на тебя такая блажь напала.
– И не блажь это вовсе! Не блажь! Не блажь! Не блажь! А ты обет нарушила! Обет! Зачем молчать перестала?
Грушенька отпустила Катерину и побежала к коляске. Как была - в чулках и сорочке. Там что-то тяжело ударило оземь, и через минуту Грушенька, кряхтя и пятясь, приволокла к слабеющему свету свой объёмный сундук. И вновь убежала. Теперь к мосту, чтобы с хрустом оторвать от него ещё одну жердь, и бросить на угли.
- А теперь, матушка, выбирай!  - Грушенька раскрыла сундук. – А я до ветру, до ветру! А ты не подглядывай! И выбирай, выбирай!
И Грушенька опять убежала к мосту.
Чтобы с Грушенькой не спорить, Катерина стала «выбрать» себе наряд. И вдруг рука её наткнулась на толстый кожаный кошель (porte-monnaie), в каких хранят крупные купюры и документы. В кошеле вместе с толстой денежной пачкой находились пачпорта… 
«Вот она, помощь небесная! - подумала Катерина.  - А как же Александр Силантьевич? Он же мне свою сумасшедшую дочку доверил? А зачем дурочке пачпорт?»
 Катерина вынула из кошеля Грушенькин пачпорт и положила его во внутренний кармашек шушуна, который намеревалась одеть вместо зипуна.  Кармашек застёгивался на гранёную пуговичку.
«Грех-то какой! А что делать? Это всяко лучше, чем в монастырской гостинице воровать. А деньги? Раз коготок увяз, так и всей птичке пропадать.  Взять ли? Там их столько, что Александр Силантьевич и не заметит. Нет! А сделаю я вот так!  И совесть спокойна, и деньги со мной!»
Катерина вновь раскрыла кошель, вынула двадцать рублей и положила в него (в гущу купюр) своё колечко и сережки, о которых ни на минуту не забывала.  И часто проверяла, здесь ли.  «Здесь, не выронила!»
Тут и Грушенька вернулась.
- Выбрала?
Катерина показала ей платье, шушун, сорочку, панталоны, чулки и ботинки:
- Вот это.  Можно?
- Можно, можно. Мне теперь оно не нужно. Раздевайся, матушка.
  Катерина скинула с себя зипун. Затем платье, которое «платьем» называть уже было нельзя. После с радостью освободила ноги от пудовых башмаков.
Обе быстро переоделись. Как показалось Катерине, надев её лохмотья, Грушенька стала счастлива. Особенно ей понравились башмаки:
- Прелесть! Прелесть, прелесть! – возбуждённо бормотала Грушенька, - Теперича я всю Россию обойду, всю, всю, всю! На Урал, на Соловки, в Гатчину. Прелесть!
- Ну и хорошо.
- А твою косынку? Снимай, матушка. Да и какая ты теперича матушка?! Ха-ха… Снимай свой траур.
Катерина размотала шарфик. Он всё еще нежно пах духами:
- Держи, Грушенька, и его.
- Ой! – восторженно воскликнула Грушенька, увидев остриженную голову Катерины, и захлопала в ладоши.  – Я тоже хочу! Тоже хочу! Тоже хочу! Но не сейчас, не сейчас, после.  Пусть папенька мне постриг совершит, пусть он, он, он!  Мой игумен.  Ха-ха-ха.
От смеха Грушенька согнулась. Затем, уже не в силах стоять от конвульсий, легла на подстилку и отдалась корчам:
- Ха-ха-ха… Ха-ха-ха… Ох, не могу! Хе-хе-хе… Хи-хи-хи… Ой, тошно мне! Хо-хо-хо…
 Смеялась она непрерывно и долго. Громко и с одинаковой силой. Катерина же стояла рядом, и не знала, что делать.
Внезапно безумный Грушенькин смех оборвался, и Катерина поймала на себе её полный злобы взгляд:
- Не знаешь, что делать? Убегай, пока тятя не вернулся.
И снова:
- Ха-ха-ха… Ха-ха-ха…
***
Пережитый страх давно уже прошёл, и теперь, когда взошло солнце, на душе у Аграфены Александровы было светло и покойно. Вокруг зеленели озимые, в небе, опять безоблачном и обещающем жаркий день, лениво парил ястреб, на дальнем косогоре темнела деревенька, ярко желтели вновь раскрывшиеся солнцу одуванчики. И чудилось, что начинает пахнуть водой. Значит, скоро Волга. 
Она почему-то была уверена, что вернувшийся Александр Силантьевич за ней гнаться не будет.
«Для чего? Чтобы уличить в воровстве? Так я оставила ему своё золото. Да и не до денег с пачпортами ему будет, ещё неизвестно, что придумает его безумная дочь.  Жаль только, что силёнок быстрее идти нету. И скоро ли Стиберское? Кажется, что уже сто миль прошла…»
И тут случилась новая удача – Грушеньку догнала высокая и лёгкая двуколка, запряженная в великолепного вороного жеребца. Правил ею жидкобородый, носатый монашек. Поравнявшись с Грушенькой, он пристально на неё взглянул и покатил дальше. Но потом вдруг встал, может быть, Грушеньку поджидая. Так и оказалось:
- Христос Воскресе! В Стиберское? – голос его был высок и тонок, а глазки весело блестели.
- Воистину Воскресе! Туда, батюшка. Далеко ли?
- Да ещё верст восемь будет. Садитесь, сударыня, подвезу. Хотя нам с женским полым рядом лучше не пребывать. Но одно дело - похоть разжечь, иное – оказать любовь ближнему своему. Тем паче, что знамение у нас свершилося. Да вы садитесь, садитесь, сестрица.
Грушенька села в коляску.
- Нн-но, Армагеддон! – монашек чуть дёрнул вожжами, и они поехали.
По пути к селу Грушенька узнала, что в обители случилось великое чудо – замироточила икона Николая угодника. А он, святой Николай – покровитель всех путешествующих и в море плавающих.
- А стало быть, сестрица, и ваш прямой покровитель-с. Как же я мог проехать мимо!
От монашка пахло недавно выпитым вином.
А едет он в Стиберское встречать архимандрита Елизара, посланного из епархии в чуде убедиться и занести его в особый реестр.
- Теперь только держись. Теперь уж нам не до молитвы будет – народ рекой  польётся. А вот старец Сергий захворал. Расслабило ему живот. А с чего? С хлеба чёрствого? Нет! Когда живот слабит – это козни врага, завидующего людской радости. А мы не боимся и не унываем, ибо псалмопевец Давид учил, что вино веселит сердце человека.
Монашек болтал без умолку, и Грушенька была очень довольна тем, что он ничего у неё не спрашивает.
Через час они приехали в Стиберское. На пристани народу было немного. Ждали плывущего в Кострому «Геркулеса».
«В Кострому, так в Кострому! Куда уж дальше от Калинова…»
Грушенька купила себе билет с каютой. Ей очень хотелось спать. Очень! –  и ночь бессонная, и долгая ходьба, и неспешная езда в двуколке на мягком пружинистом сиденье.
Прощаясь, монашек (он остался ждать своего архимандрита наверху у лестницы, ведущей к пристани) весело спросил:
- Как звать-то, сестрица? Молиться за кого?
- Кате… Аграфеной. Аграфеной Александровной Светловой.
- Стало быть, Агриппиной.
- И за Бориса, батюшка!
- Муж?
- Нет, жених.
- И слава Богу! Борис и Агриппина…
Грушенька вылезла из коляски и низко монашку поклонилась, повторив внутри себя: «Борис и Агриппина… Нет теперь Катерины, утонула Катерина!»
***
Проснулась Грушенька только к вечеру. Отдохнувшая и чуть охмелевшая от долгого сна.
После ресторана (обедала долго, наслаждаясь едой и тем, что впервые в жизни она плывёт на пароходе одна) Грушенька гуляла по палубе, обходя «Геркулес» по кругу от кормы до носа. Из высокой пароходной трубы валил чёрный дым, и Грушеньке казалось, что это сгорают остатки её прежней тягостной жизни в Калинове. А впереди… а впереди обязательная встреча с Боренькой -  она его отыщет, где бы он ни находился. Иногда над палубой с криком пролетали чайки, и тогда Грушеньке казалось, что кричат они так: «Да! Да! Да! Найдёшь!»
На закате к ней подошёл какой-то усатый господин, с золотой цепочкой на выпирающем брюхе:
- Соблаговолите составить компанию за ужином, сударыня. С шампанским и рябчиками-с. Нет ничего приятнее случайных дорожных знакомств. Два одиноких сердца, Волжские просторы, приятная беседа.  И внезапно вспыхнувшие чувства-с. Вы очаровательны!
Грушенька смутилась, зарделась и убежала к себе в каюту. И до самой Костромы  покидала её только для того, чтобы поесть. Плыть пришлось ещё полтора дня…
В Костроме она была ещё (и только) в детстве, и ей показалось, что ничего за прошедшие годы не изменилось – та же базарная площадь, те же «Красные ряды», та же пожарная каланча… Только теперь она казалась Грушеньке не такой высокой – тогда, в детстве, каланча упиралась в самое небо.
Дорога стоила Грушеньке двенадцать рублей – очень скоро она станет нищей. Если не найдёт работу. Где?
Несколько часов у Грушеньки ушло на поиск самых дешёвых в Костроме номеров. В них поселившись (узкая грязная комнатка на втором этаже), она отправилась в лавку старьёвщика, где за копейки купила себе смену – поношенное серое платье, сомнительной чистоты панталоны в комплекте с такими же чулками, давно вышедшие из моды сапожки и  чёрный «вдовий» платок. Старьёвщик почти даром уступил Грушеньке не такою уж потёртую дорожную сумку, в которую вещи и были сложены.  Так у неё образовалось два гардероба – в одном работать (но где?), в другом - ходить в церковь и на люди.
Вечером, вкусив кислых трактирных щей, Грушенька отправилась в «Общественные бани Виноградова», где долго и тщательно мыла. Блаженно при этом приговаривая:
- Ах, боже мой...  Ах, Господи помилуй…
Первая костромская ночь прошла ужасно – за стенкой почти до рассвета пили и пели под гитару, и кто-то всё время бегал по коридору и кричал:
- Не имеете права! Не имеете права, наглые сволочи!
Утром измученная и печальная Грушенька решила, что сюда она больше не вернётся!
Выйдя из номеров, Грушенька вдруг вспомнила, что Тихон Иваныч любил привозить из поездок газеты, чтобы вслух читать в них последнюю станицу, где размещались разные объявления.  Читал и возмущался. Ценами или тем, как девицы бесстыдно предлагают себя взамен содержания. 
«Костромские ведомости» тоже имели раздел частных объявлений.  Но ничего подходящего для Грушеньки в них не нашлось: «гувернантка со знанием французского», «дешёвая мазь от ожогов», «хомуты оптом», «беру уроки музыки и гимнастики», «куплю астролябию» … 
За исключением, пожалуй, одного: «В гостиницу «Мавритания» требуется молодая, здоровая и расторопная работница на кухню, включая мытьё кастрюль, посуды и выполнение мелких поручений. Проживание и питание обеспечивается. С вычетом из жалованья, определяемого хозяином или гостиничным управляющим.»
Так Грушенька стала посудомойкой.  С утра до ночи (до полночи) она находилась в жаркой, провонявшей чадом кухне, порой не имея возможности присесть. За это она имела койку, четыре рубля в неделю, могла три раза в день есть всё, что захочет, исключая готовящиеся по особому заказу деликатесы. На работу её принимал управляющий Данила Аверьянович. Принял с радостью, поражённый Грушенькиной красотой и скромностью. Командовала Грушенькой могучая, высоченная и очень скандальная баба. Звали её Анастасия, но за глаза обзывали «Тоська-поварёшка».
Работала и спала Грушенька всегда в платке, боясь, что увидев короткие волосы, её примут за тифозную и выгонят. Полуподвальную комнату она делила с немолодой уже горничной Евфимией.  Частенько Евфимию вызывали посреди ночи, она с руганью поднималась и уходила, а Грушенька после этого долго не могла заснуть. Возвращалась Евфимия с деньгами, которые прятала в шкатулку.
Очень скоро красивые руки Светловой распухли, покраснели, ногти были обломаны, платье и платок пропахли жареным луком. Терпеть и не убежать помогала Грушеньке вера, что каждый прожитый день, каждый час и минута приближают её встречу с Боренькой. Встречу с Борисом Григорьевичем - так теперь называла своего возлюбленного Грушенька, чувствуя   существующую между ними пропасть. Кто Он, и кто теперь она?
Также Грушенька решила мыть котлы, сковороды, выносить объедки до следующей весны, до мая. Тогда, по её подсчётам скопится достаточная для поездки в Сибирь сумма. Около ста пятидесяти рублей, если покупать износившиеся вещи у старьёвщика. А голубое платье, шушун и расписной платок не носить вовсе, отказавшись от церковных служб и гуляний по набережной.  Да и какие гулянья и обедни, когда желание одно – лечь и лежать.
***
Хозяин «Мавритании» появился в гостинице после Успения. Долгое отсутствие Панкрата Васильевича в Костроме объяснялось тем, что он лечился о подагры, отбыв вместе с супругой и дочерью на грязевые источники заграницу. Но вот вернулся и первым делом совершил тщательный осмотр своей гостинцы, придирчиво заглядывая в каждую кладовку и щель.  Поэтому не заметить Грушеньку Панкрат Васильевич не мог.
- Что же это, Данила Аверьянович, у тебя такая красавица в чёрных посудомойках работает? И давно ли?
Управляющий ответил с каких пор Грушенька работает в «Мавритании». И счёл нужным её похвалить – старательна, неутомима, в кражах замечена не была.
- Не гуляет?
- Нет, Панкрат Васильевич. И некогда, и нрав не тот.
- Ага! Тогда мы её переведём в коридорные девушки. Для начала. А после, когда привыкнет, то в горничные в наши лучшие номера, к людям состоятельным и приличным. Уж больно хороша девка! Так пущай наши гости ею… - Панкрат Васильевич подмигнул, - любуются. Глядишь, почаще в «Мавритании» останавливаться будут. Вот в Бирштонасе…
И Панкрат Васильевич рассказал, какие красивые горничные в Бирштонасе, и как это влияет на прибыль. И как тамошние хозяева ловко отбирают у них часть чаевых.
После этого совещания Грушенька стала вначале «коридорной», а потом и горничной, облачившись в синее платье и белый крахмальный передник. Волосы её уже отросли, их можно было забирать в пучок и скреплять яркой стеклянной фитюлькой.
Панкрат Васильевич оказался прав – Грушенькой весьма любовались. И щедро одаривали чаевыми, чему завидовала Евфимия, которую, напротив, из горничных определили в коридорные.
Номера, которые должна была обслуживать Грушенька, в основном занимали купцы. Люди уже немолодые, грубые, властные, но очень богатые и любящие водку. Иногда какой-нибудь «Савелий Силыч» пытался купить Грушенькины ласки и любовь, её лапая и с пьяной удалью предлагая ей сто, а то и двести рублей. Грушенька краснела и убегала. После привыкла и с презрительной усмешкой просто отталкивала наглеца:
- Уймись!  Уймись, завтра самому стыдно будет.
И странно, подобное к ней пристававшим нравилось.
***
После Рождества произошло то, к чему Грушенька готовой быть никак не могла. В одном из самых дорогих номеров поселился молодой офицер. Впервые его увидев, Грушенька вздрогнула – так этот красивый человек был похож на Бориса Григорьевича! Или наоборот: если бы Борис Григорьевич отрастил усы, надел форму и высокие блестящие сапоги, то он стал бы паном Мусяловичем. Так звали родившегося в Варшаве офицера, о чём он сам потом Грушеньке рассказал.
«Господи! Неисповедимы пути Твои! Как они похожи! Как братья-близнецы. Только один говорит чисто, а второй с акцентом. В этом всё их отличие. А ведь я Бориса Григорьевича именно таким и представляла. Там, в берёзовой роще, когда убежала из Калинова – он офицер, у него белые перчатки и усы. И мы едим блины с икрой. И пьём мадеру… Господи, как давно это было! Зачем ты послал мне это испытание»?!»
Теперь, когда Грушенька пыталась себе представлять Бориса Григорьевича, она видела пана Мусяловича. А встречаясь с Мусяловичем, ей чудилось, что это вернувшийся из Сибири Борис Григорьевич. 
Это впечатление усиливалось ещё и тем, что Мусялович стал за Грушенькой ухаживать. Только Борис Григорьевич угощал её конфетами и крюшоном, а офицер конфетами и шампанским, от которого Грушенька отказывалась. Мусялович называл Грушеньку «моя панночка!», и каждый раз, когда она убирала поднос с закусками, нежно гладил её руки.  А потом он пригасил её покататься на санях. На лихой тройке с бубенцами, клянясь, что об этом никто в «Мавритании» не узнает. И Грушенька согласилась.
Во время катания (от коня валит пар, звенят бубенцы на деревьях вдали мелькают огоньки) Мусялович признался Грушеньке в любви и поцеловал. Поцелуй его холодных губ был слаще поцелуя Бориса Григорьевича.
 «Так зачем ехать в Сибирь? – думала Грушенька после, ворочаясь на постели. - И где я там Бориса Григорьевича найду? Вот же он! И любит меня. И зовёт с собой… Зачем мне теперь Сибирь и «Мавритания»? Уеду с Мусяловичем! Он добрый и щедрый (щедрость Мусяловича имела один источник – он играл в карты, объясняя Грушеньке свои выигрыши везением), и я его тоже люблю. Той же любовью, которою люблю Бориса Григорьевича…»
И однажды Грушенька не устояла. И предложенное шампанское выпила. А после…
И здесь офицер Бориса Григорьевич превзошёл. Тем самым полностью и единолично завладев сердцем Аграфены Александровны.
***
А потом Мусялович исчез. Оставив ей похожую на телеграмму короткую записку: «Вызван по делам службы. Жди, и я вернусь, только очень жди. Твой М.»
И Грушенька ждала. Наивно полагая, что возвращение Мусяловича произойдёт очень-очень. скоро. Но он не появлялся.
 Зато в апреле появился другой.
Этим изменившим Грушенькину судьбу человеком был купец-миллионщик Самсонов. Седой, красивый, умный. Более похожий на отставного генерала, нежели на купца Первой гильдии. Он умел говорить по-французски, любил пить кофей с коньяком и обращался к Грушеньке на «вы».  И как все, кто с нею сталкивался, был поражен её красотой:
- Ваша красота, Аграфена Александровна, как дорогой шоколад – с привкусом горечи. Ваша печаль делает вас неотразимой. Отчего вы так грустны? Могу ли я хоть как-то вашу скорбь облегчить? Доверьтесь мне, дитя моё. Хотя, не какое вы не дитя, а роскошнейшая женщина, за которую можно отдать полцарства или голову Иоанна Предтечи. 
С появлением в «Мавритании» Самсонова для Грушеньки началось новое испытание.
Бывшая горничная Евфимия стала её шантажировать, угрожая рассказать хозяину о связях Грушеньки с постояльцами. О том, что она превратилась в проститутку и «порочит приличное заведение».
- Смотри, Аграфена, как бы тебе жёлтый билет не получить! Вот пойду к Панкрату Васильевичу и всё ему расскажу. О поляке, с которым ты блудила и пьянствовала, о других.
- Так не было никаких других, что ты, Евфимия? Бог с тобой!
- А кто докажет? Был твой шулер? Был. Значит, и другие были. Пойти ли?
- Не надо, не ходи, умоляю.
- Тогда слушай сюда…
И Евфимия предложила Самсонова отравить. Подсыпав ему в коньяк порошка. А потом ограбить. А деньги пополам.
- Выбирай, Светлова. Или на панель идти, или тысячи загрести. И никто ничего не узнает. А после, когда стихнет, на все четыре стороны. С такими деньжищами ничего не будет страшно. Или-или!
И Грушенька решилась. Не отравить, а всё Самсонову рассказать. О Мусяловиче, о коварной Евфимии, о том, что жить ей невмоготу.
- Это уж вы зря! Отчаиваться не следует никогда. Со своей стороны, могу, дорогая Аграфена Александровна, предложить вам одно – своё покровительство и деньги. Но на определённых условиях. Надеюсь, вы понимаете, каких. Завтра я уезжаю и могу забрать вас с собой. Подумайте. Шума из истории с ядом, я поднимать не стану, ценя ваше доверие.
- Я... Я согласна. А куда вы уедете?
- К себе домой в Скотопригоньевск. Есть такой городишко, с таким неприглядным названием. Отсюда двое суток пути железной дорогой. В отдельном купе, разумеется. С собой не берите ничего и дальнейшее возложите на меня.
Самсонов подошёл к Грушеньке и поцеловал ей руку.
Часть третья
Скотопригоньевск
1
Грушенька отдалась Самсонову в первый же день пути. Был он нежен и деликатен. Чтобы Грушенька не смущалась, в купе были задёрнуты занавески и спущены плотные ночные шторы.  Самсонов мало чем   уступал подлецу Мусяловичу. Тот дурманил и исторгал стоны силой, Самсонов – опытом. И такими «штучками», о которых говорить и писать не принято. 
Что делилалось за окном, Грушеньку не интересовало. Привыкая к роли содержанки, она пила французское шампанское, ела шоколадки и печенье. Самсонов пил коньяк и курил сигары. Обедали и ужинали они в вокзальных ресторанах, заказывая лучшее из того, что там имелось.
Через пятьдесят часов дороги они приехали в Скотопригоньевск –  кирпичный вокзал, сторожевая будка, за ними начинающие распускаться тополя. На платформе - встречающая поезд публика, среди которой выглянувшая в окно Грушенька сразу приметила группу мужчин. Один довольно неприятный и крикливо одетый, рядом с ним двое – похожий на девушку подросток и черноволосый молодой человек в военной форме. Может быть, поручик – Грушенька в чинах не разбиралась.
- Кто эти люди? – спросила она Самсонова.
- Это семейка Карамазовых. Весьма сомнительная.
- Карамазовых?
- Да. И я жалею, что…
На этом месте мы вынуждены остановиться и раскланяться. Поскольку тема была перехвачена неким господином Достоевским Ф. М. Перехвачена бесцеремонно и образом совершенно непостижимым. Что же остаётся читателю? Увы, читать сомнительного интереса роман, озаглавленный дерзким литератором «Братья Карамазовы». Мы же умываем руки…

Май 2023-2024


Рецензии