Загадка бытия... , часть 1. 1

"Всё во мне и я во всём!.."

Кто в тайны вечности проник? Не мы, друзья,
Осталась тёмной нам загадка бытия,
За пологом про «я» и «ты» порою шепчут,
Но полог упадёт — и где мы, ты и я?
                Омар Хайям

1

Накануне скорбной годовщины он вырвался из Петербурга. Город душил своими раскалёнными проспектами, набережными, чугунными мостами. На волю, на простор, где всё своё: пролески, опушки, поймы речек, луга, которые уже шесть десятилетий были ему знакомы. Сюда в окрестности Овстуга, где ребёнком гулял по округе со своим дядькой и где слушал птичий переклич, рассказы своего воспитателя, прислушивался к говору народа... На родину свою не часто, но любил приезжать, чтобы надышаться вволю перед новыми испытаниями, что привыкла отсыпать ему жизнь... Не утомляясь глядел вдаль на закаты солнца, на медленное угасание дня и при этом вволю размышлял, думал, думал, заряжаясь новыми силами, энергиями... Странно, на родину он стремился, но не мог жить долго... Может, дело всё в его характере, натуре, в его мире неуёмной фантазии?.. Для него в детстве не существовало граней между действительностью и мечтами. Мир какой был тогда, когда маленьким мальчиком начинал здесь жить, он был для него огромным или казался таковым, в зрелые года сжался до реального, лишённого детского воображения. «... Старинный садик, четыре больших липы, хорошо известных в округе, довольно хилая аллея шагов во сто длиною и казавшаяся мне неизмеримой, весь прекрасный мир моего детства, столь населенный и столь многообразный, — все это помещается на участке в несколько квадратных сажен...».[1]

Уже при подъезде к родным местам случилась незадача: отвалилось колесо у кареты. Сидеть и смотреть, как кучер занимается починкой, было невмоготу и скучно... Он взял трость и пошёл по дороге. Солнце подкатывалось к горизонту. Летний день, жаркий и душный, заканчивал свою жизнь и плавно, с неохотой, отдавал вечеру тепло. Свет угасал, медленно разбавлялся наступающими сумерками. «Уж солнца раскаленный шар с главы своей земля скатила...».[2] Август ещё сопротивлялся следующей за ним осени, но тут и там были заметны его уступки отдельными пожелтевшими листьями и пожухлой травой, а в местах, где прошли по лугам косцы, свежесть отросшей отавы бросалась в глаза полянами зелени... Дорога шла вдоль края леса, самый раз в сторону, где садилось светило. Было в природе и таинственно, и печально соответственно. Есть своя прелесть и загадочность в наступающих сумерках, какое-то безвременье, которое он чувствовал. В этом свете подходящего к окончанию дня всегда находил он радость, почему-то одновременно и жалость, грусть особого рода. Невыносимо было в годовщину смерти любимой усидеть где бы то ни было. Медленно, тяжело ступали ноги по пыльной тропе. А в голове при любых условиях и обстоятельствах свободно, без напряжения складывались стихи, составляемые его внутренним миром, его гением, его горем.

Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня...
Тяжело мне, замирают ноги...
Друг мой милый, видишь ли меня?

Справа открывался вид на пойму реки с убегающими на другом берегу холмами и перелесками, и по мере удаления их от наблюдателя становились они, подёрнутые дымкой, усиливающейся расстоянием. А ближе к горизонту виделись как в тумане. Лента реки поблёскивала на заходящем солнце, удаляясь, искрилась. В ней отражался закат то ярко-оранжевым пламенем, то ярко-багровым и опять переходящим в оранжевые тона. Вид, открывшийся в прогалине деревьев, был живописным, сенокосные луга спускались к речке, а за ней они уже поднимались к первым кустарникам, затем к леску. Вдалеке колосилась золотистая рожь. На своих полях принимала тружениц-жниц... Видно было, как споро и ходко шла их работа, виднелись в немалом количестве сложенные в суслоны снопы, изредка доносилась песня. Работницы приставляли ладонь ко лбу, вытирали пот и смотрели в сторону заката... Заходящее солнце заливало округу своим мягким розоватым светом, слепило слегка глаза и вызывало какое-то давно забытое чувство своей сопричастности к виденному и да, тогда, в далёкие годы, он застывал в такие минуты и опять глядел, глядел, и дядька, его сопровождающий, не смел его тревожить. Он словно растворялся во всём «всё во мне...».

Недалеко, на опушке, увидел упавший дуб... Остались от него только ствол да торчащие из ствола большие сучья. Остальное сожгли проезжающие путники, а проезжающие крестьяне развезли по своим домам как дрова. Чувствовалось, что некогда это был исполин. Рос мощно, раскидисто и кронами своих многочисленных ветвей защищал в непогоду и в жару путников от дождя, от зноя... Закончилась некогда его жизнь, но и сейчас видно было, как часто здесь останавливаются те, кто вечно куда-то стремится, а на Руси, как известно, много скитальцев, богомольцев, какие движимы своею непоседливостью и устремлением идти и идти...

Не мог Фёдор Иванович пройти мимо, не мог и подошёл к комлю. Ствол был отполирован когда-то сидящими на нём. Присел и он... Не было ни души... Он и природа!.. «Всё во мне и я во всём...». Этого и хотел, это то, что соответствовало его теперешнему состоянию: никого не видеть, не слышать, ни с кем не разговаривать. Ему надо было побыть одному... Огляделся: вид открывался чудный своими тонкими переливами красок и игрой их оттенков. Его отношение к природе было всегда восторженно-восхищённое, как к существу, у которого нет слов «от жизни той, что бушевала здесь, от крови той, что здесь рекой лилась...». Природа занимала в его воображении видное место, в ней находил отдохновение и в ней видел такой мир, который обступал его и внешне, и внутренне, словно чувствовал загадочную, величавую поступь её.

Все темней, темнее над землею -
Улетел последний отблеск дня...
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Вид поваленного временем дуба, этого исполина, поневоле связал с его собственной жизнью... Когда-то крепкий и могучий стоял непоколебимо под грозами и ветрами, и так много, много лет, но всему есть своё время... Постепенно старели корни. Их подтачивали всякие подземные живые существа, что в обилии водятся не только на поверхности земли, но и под нею. Стали иссякать силы в них, перестала энергия земли и соки живительные подниматься по ним в ствол и крону, и не могли корни уже прочно связываться с землёю, постепенно отмирали. Ослабевала связь с основой земли, и надо было только силушке небесной подтолкнуть богатыря. Такая нашлась. Набежала буря, поднапрягся ветер, и с грохотом, стоном упал кряжистый могучий исполин...

Так и у него подтачивались силы, уходили жизненные соки, таяли связи с этим миром. Покинула, ушла в мир иной та, что была в последние годы его отдохновением, его отрадой, о которой столько передумал, перемыслил, перестрадал... Вскоре за своей матерью покинула этот мир его дочь, четырнадцатилетняя Елена, а следом и сын, младенец Николенька... Что будет впереди? «Господь милостив – поживём увидим». Он помнил: так говорили в простом народе, так и он научился говорить в свои года...

Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

2

Он присел на ствол дерева, провёл ладонью по волосам, постарался пригладить их, но напрасно, непокорные с детства всегда оставались взлохмаченными. Это придавало часто вид человека небрежно относящегося к своей внешности, что собственно и отмечали в нём его современники. Опёрся на трость двумя руками и остановил взгляд на открывающемся виде... Со стороны путник увидел бы старика в длиннополом сером плаще, без шляпы... И никто бы в нём не узнал одного из гениальнейших людей, философа, дипломата, чьи трактаты на историческое положение современной ему России читал сам император. Хорошо знающий его знакомый писал: «Между тем его наружность очень не соответствовала его вкусам; он был дурен собой, небрежно одет, неуклюж и рассеян; но все это исчезало, когда он начинал говорить, рассказывать; все мгновенно умолкали и во всей компании только и слышался его голос».[3] А другой современный писатель вспоминал, когда было «старичку» всего-то сорок лет: «Низенький, худенький старичок, с длинными, отставшими от висков поседелыми волосами, которые никогда не приглаживались, одетый небрежно…вот он входит в ярко освещённую залу, музыка гремит, бал кружится в полном разгаре... Старичок пробирается нетвёрдой поступью близ стены...».[4] Поразительное несоответствие: убогий старческий вид и гениальные творения, небрежность в одеянии и отточенные мыслью и по форме стихи... О нём ли писали известные писатели?.. «Из угла прищуренными глазами окидывает всё собрание... Он ни на чём и ни на ком не остановился, как будто б не нашёл, на что бы нужно обратить внимание... К нему подходит кто – то и заводит разговор... Он отвечает отрывисто, сквозь зубы... Подошедший сообщает новость, только что полученную. Слово за слово его что-то задело за живое, он оживляется, и потекла потоком речь, увлекательная, блистательная, настоящая импровизация».[4]

О нём!.. Так отзывались о Фёдоре Ивановиче Тютчеве известные писатели того времени. И даже больше, его осуждали за пренебрежение светскими обычаями и за вольность в суждениях, особенно в области любовных отношений. Но были такие, способные прочувствовать сложнейший миропорядок и многогранность его натуры: «...совершенно равнодушный к внешним выгодам жизни, он только свободно подчинялся влечениям своей, в высшей степени интеллектуальной природы. «...» Вообще всякое самодовольство было ненавистно его существу. «...» рядом с метким изящным остроумием обладал умом необычайно строгим, прозорливым, не допускавшим никакого самообольщения. Вообще это был духовный организм, трудно дающийся пониманию: тонкий, сложный, многострунный. Его внутреннее содержание было самого серьёзного качества...».[5]

«Тонкий, сложный, многострунный» - нет более точного и краткого определения об этом «духовном организме». Постаралась природа дать миру явление загадочное, удивительным образом прижившее в себе прямо противоположные области таланта, дарования – поэтику и дипломатию... Как долго собирала она в единый комок из разных воплощений и эпох в одну человеческую жизнь столько даров. Здесь дело неподвластное человеческому разуму...

Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры… но о ней не просит.[6]

И жаждет веры! Но о ней не просит... Поразительное несоответствие на первый взгляд одного «жаждет веры» второму - «...о ней не просит», но дело то в том, что знание настоящее приходит на понимании пар противоположных начал, которые есть существование вещи единой. Так часто какое-нибудь явление противопоставляется своему другому полюсу, а в итоге познаётся суть этого явления... День и ночь, холод и тепло, далёкое и близкое... Вмещение противоположений - это объёмное мышление, способное охватить на первый взгляд взаимоисключения – короткую «о ней не просит» и более протяжённую по времени «жаждет веры»...

Однако была в этом загадочном человеке одна черта, где он был особенно самим собою, и то была сердечная привязанность к кому-либо, в которой, как бы не осуждали его современники, он был искренним в полном значении этого слова, последовательным и талантливым безмерно... Если в его поле зрения попадал объект женского пола, то победа была практически всегда за ним, причём пользовался он этим талантом без злого намерения. Легко и естественно... А каким его видели сторонние наблюдатели, то уже были их взгляды и суждения... Не о нём, а ими придуманном... «... То была жизнь сердца, жизнь чувства, со всеми ее заблуждениями, треволнениями, муками, поэзией, драмою страсти; жизнь, которой, впрочем, он отдавался всякий раз не иначе, как вследствие самого искреннего, внезапно овладевшего им увлечения, – отдавался без умысла и без борьбы. Но она всегда обращалась для него в источник тоски и скорби и оставляла болезненный след в его душе...».[7]

Коснулись внешности, но в глаза не заглядывали. В то время как они-то и были его «зеркалом» внутреннего мира, его отражением. «Глаза – это окна души, это книга, которую надо уметь читать. Наблюдение над человеческими глазами откроет целый мир в область познавания человека...».[8] «... Лицо его... но разве можно описать лицо Федора Ивановича так, чтобы человек, не видевший его никогда, мог представить себе это особенное, не поддающееся никакому описанию выражение... Это не было только человеческое лицо, а какое-то неуловимое, невольно поражающее каждого, сочетание линий и штрихов, в которых жил высокий дух гения и которые как бы светились нечеловеческой, духовной красотой. На плотно сжатых губах постоянно блуждала грустная и в то же время ироническая улыбка, а глаза, задумчивые и печальные, смотрели сквозь стекла очков загадочно, как бы что-то прозревая впереди. И в этой улыбке и в этом грустно ироническом взгляде сквозила как бы жалость ко всему окружающему, а равно и к самому себе».[9]

Не рассуждай, не хлопочи -
Безумство ищет - глупость судит;
Дневные раны сном лечи,
А завтра быть чему - то будет…
Живя, умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу -
Чего желать? О чем тужить?
День пережит - и слава Богу!

Интересен мир творческой личности, приоткрыть бы окошечко в его святая святых, вовнутрь, в те области, где возникают мысли и воплощаются в стихи, концепции, взгляды, шутки... Представление невыполнимое – и всё же... Каким образом зарождались его мысли, где брали исток и переходили потом в видимое, слышимое?.. Логически последовательно или точечно по фрагментам складывали картину, потом описанную, озвученную – да! это тайна за семью замками. Свои думы переложить в звуки, в речь, изложить точно мог только их подлинный хозяин. Не секрет, что у большинства живущих на земле мысли скачут, как скакуны неуправляемые, а у иных и хаотично подобно блохам. Поразительная способность быстро и увлекательно захватывать публику дана человеку, умеющему управлять своими размышлениями, соединять их с приобретёнными знаниями и умело подавать людям, «...о смертной мысли водомет, о водомет неистощимый!».[10] Зарождение процесса творения в глубине естества, а затем оформление в виде слова, звука, цвета у человека гениального – вечная загадка, но захватывающая, увлекательная.Современники Фёдора Ивановича удивлялись тому, как немощь в членах тела физического часто не соответствовала силе и мощи мыслительного процесса, поражались его глубинному миросозерцанию, которое складывалось из наблюдения, представления и взглядов на мир, не дробя его, а в целом... Быстрая способность его перевести мысль от теории к реализации в поэзию, в размышление по дипломатии. На миросозерцании строится смысл жизни, который есть основа любого мыслящего человека.

-----------------------------------
[1] Пигарёв Кирилл Васильевич (1911-1984). «Жизнь и творчество Тютчева». Правнук Ф.И.Тютчева и биограф
[2] Строки из стихотворения Тютчева Ф.И. «Летний вечер»
[3] Воспоминания Сологуба В.А.
[4] Погодин Михаил Петрович (1800-1875) «Воспоминания о Ф.И.Тютчеве»
[5] Из воспоминаний Ивана Сергеевича «Федор Иванович Тютчев. Биографический очерк»
[6] Строки из стихотворения Тютчева Фёдора Ивановича «Наш век»
[7] Из воспоминаний Аксакова Ивана Сергеевича «Федор Иванович Тютчев. Биографический очерк»
[8] Грани Агни Йоги. 1958. 868.(702). (Сент.12)
[9] Из воспоминаний Тютчева Фёдора Фёдоровича (1860-1916). Сын Тютчева Ф.И. и Денисьевой. Писатель, полковник
[10] Строки из стихотворения Тютчева Фёдора Ивановича «Фонтан»


Рецензии