Провинциальный Вестник. Книга III. Манна
Коробка кареты была пуста. Окон тоже не было – или это было черное стекло? Темнота внутри была такой полной, словно принадлежала не ночи, а небытию. Я провела руками по вогнутым стенкам, обитым плюшем, но не нашла ни оконной рамы, ни дверной ручки, ничего, кроме этих мягких поверхностей передо мной и надо мной. Я не слышала ни звука копыт, ни стука колес. Чернота, тишина и ничто.
Станислав Лем. Маска
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Но в самом Я от глаз Не-Я
Ты никуда уйти не можешь.
И. Анненский
1
Тут всё сместилось: жизнь, опережая
Повествованье, просится в строку,
И легких рифм лирическая стая
По-прежнему угодна языку, —
Летите же в неведомые веси,
Развейте аспирантову тоску,
Чтоб, воплотясь в какой-то новой пьесе,
Исполненной сугробов, глыб и дамб,
Пожаловать влюбленному повесе
Какой-то новый — белоснежный ямб [1].
2
Автобус нес сквозь снежное пространство
Два существа, чья странная любовь
Не ведала ни дома, ни гражданства —
Был тесть им неизвестен, ни свекровь;
Деревья оснеженные на склоне
Какую-то немыслимую новь
Пророчили, мерцая на ладони,
Как льдинки, а домишки за окном
Со вспученными крышами на фоне
Ночных небес казались чьим-то сном.
3
Так мы уходим в сторону от книги
Во славу вседержительной Судьбы,
Суля ей не железные вериги —
Желток окна исчезнувшей избы
На как бы позитивной кинопленке —
Вот механизм дорожной ворожбы…
А у титана сушатся пеленки —
У минарета поселковых нег,
И запахи картошки и тушенки,
Благоухая, тешат наш ночлег.
4
Печным поселок пропитался дымом,
Во тьме уснул семисотлетний вал.
И мчится поезд в поле нелюдимом,
Остался далеко родной вокзал,
И снова март, и поздней снежной пеной
Он полустанки бедные заткал
В преддверье социальной перемены,
Незримо нарастающего зла.
В том поезде прекрасная Елена
Карлушин гроб на Псковщину везла.
5
Связать вояжи, верно, будет сложно:
В одном — автобус шел под Рождество,
В другом — тот поезд железнодорожный
С Еленой, но на то и волшебство
Преображенья, чтобы, совмещая
Одно с другим, довоплотить его.
И пусть задача эта непростая,
Любовь и скорбь прядут мое письмо:
Герой-мертвец и спутница живая
Вникают в белоснежное трюмо.
6
При этом скорбь предшествует любови,
Поскольку даже года не прошло,
С тех пор, как Карл превоплотился в слове,
А нас в иные дали занесло.
И женщина с простыми волосами
За столиком в удушливом купе
В окно глядела темными глазами.
Попутчики в вагонной скорлупе
Чесали простодушно языками,
Чай пили, ели, спали и т.п.
7
«Как там Карлуша в грузовом отсеке?
Не холодно? Уютно ли ему?..» —
А поезд мчал через поля и реки
Компактную купейную тюрьму
С навязчивою болтовней соседей,
С их «вы куда?», «зачем?» да «почему?»
И запахами бесконечной снеди.
Но вот Пустошка. Восемь пятьдесят.
И не избыт катарсис у трагедий.
Плюс этот странный поздний снегопад.
8
Перрон. Дмитрий Иваныч на перроне.
«Я вас узнал. Давайте помогу.
А где?..» — «Фон Квален в грузовом вагоне.» —
«Не опоздал. Боялся, что в снегу
Завязнем, занесло нас…» — На мгновенье
Застыл, что твой маяк на берегу,
И на лице замерзло выраженье
Беспомощности. «Понимаю вас.» —
«Вы посидите тут,» — сказал Елене.
«Квитанция.» — «Да-да. Сейчас. Сейчас.»
10
Навряд ли это будет интересно —
Описывать, как извлекали гроб,
Обитый цинком и тяжеловесный,
На грузовик его навьючить чтоб,
И грузовик запрыгал по дороге
В поселок. Сидя в кузове, озноб
Перемогая и морозя ноги
Промокшие, былой Карлушин друг,
Поймав себя на странном диалоге
С приятелем, издал скулящий звук.
11
И, выпростав бутылку из кармана,
Он «бескозырку» с горлышка совлек,
И в продолженье нашего романа
Последовал существенный глоток,
Потом еще. И знать кому, от водки
Или от ветра взгляд его намок,
И странный спазм, жестокий и короткий,
Вдруг тело выгнул реечной дугой
И разрешился хрипом в утлой глотке:
«Прости, дружок, я тут… за упокой…»
12
Вояж второй: автобусную полость
Неслышно расширял собой рассвет,
Вселяя авантюрную веселость
В меня и ту……………………………………
……………………………………………………..
……………………………………………………..
……………………………………………………..
Дань воздадим забывчивой Судьбе
И этой фразе вроде сувенира:
«Ты дорог мне как память о тебе.»
13
Не правда ли, смешно? Еще не стала
Действительностью этой жизни явь,
Еще ты влюблена, и мы, пожалуй,
И Лету одолеть готовы вплавь;
И Зину, собирающую в школу
Ребенка, к той иронии прибавь,
Присовокупь принявшего рассолу
Похмельного Димитрия визит, —
Коль скоро память, верная глаголу,
Тебе свой предоставила кредит.
14
Вот Усово, и Мыза, и машина
На улице Советской. Снегопад.
И вовсе не родные палестины
На выезде встречает интернат.
Карл-Теодор в дырявой водолазке,
Фантазией, как облаком, объят,
Своим мальцам рассказывает сказки
О звездочете в черном колпаке,
И катится рассказ его к развязке.
И гроб его везут в грузовике.
15
И мальцы интернатские внимали,
В постелях лежа, рты полураскрыв,
Забыв свои сиротские печали,
Душевные недуги позабыв.
Как слушали задорного Карлушу,
Его неприхотливый нарратив,
Как будто прямо в сердце, прямо в душу
Фантазии его устремлены!
И, кажется, я правды не нарушу,
Сказав, что у больных иные сны,
16
Чем у людей психически здоровых, —
Блаженнее, живее. Вот уже
У близнецов, двух братьев Цыгановых,
Фон Квалена тщедушных протеже,
Овеял сон сомкнувшиеся очи
В их общем двуедином мираже.
«Ну, мне пора, друзья. Спокойной ночи». —
«Постойте, расскажите нам еще!»
«Как вы до вздорных вымыслов охочи!» —
Герой заметил несколько общо.
17
А маленький коллега-воспитатель,
Еще не осужденный педофил,
Тщедушный, лысый Карлов злопыхатель,
Ему вечерней сказки не простил,
Вдруг встал и вышел. «Что с ним?» — «Вы не знали?
Ведь он же педик, гад и крокодил». —
«Да бросьте. И с чего вы это взяли?» —
«Да он к цыганам клеился опять». —
«А если всё не так?» — «Всё так. Детали.
Оставьте сигаретку». — «Хватит. Спать.»
18
В глухом поселке, занесенном снегом,
С самим собой опять наедине,
Скорей ливонцем, нежли печенегом.
Окраина вселенной. В стороне
От мира, от людей. Безмолвно книги
Топорщатся на полке. На стене
Часы свои отсчитывают миги.
Простывшая вздыхает по огню
Голландка. И, лишенное интриги,
Не спит в кровати собственное ню.
19
Да, только вещи. Мы об этом помним,
Когда скорбим по умершим; когда
Влачимся по судьбы каменоломням,
И мир ущербней нашего стыда;
Когда нас повергает покаянье
В Коцит онтологического льда,
Когда, как соляные изваянья,
В бесслезной обретаемся мольбе,
Иль кулаком грозим в негодованье
Кому-то наверху: «Ужо тебе!»;
20
Когда мы беспокоимся о наших
Прекрасных детях; отравляет страх,
Как злое зелье в непотребных чашах,
Смертельное и горькое, впотьмах;
Когда мы влюблены и умираем
От страсти, что не в бровь, а прямо в пах;
Когда от горя не скулим, а лаем;
Когда выводит вечное перо
На белоснежной паперти бумаги
Какое-нибудь новое зеро;
21
Когда пространства медленные саги
Вливаются в тебя, как бы в сосуд
Отверстый, уподобленный не фляге —
Бутылке Кляйна, и переживут
ли дней твоих исчисленные годы?
И шепот губ, которых странный зуд
Томит в предощущении свободы
Неведомой, а губы — не твои,
А как бы чьи-то. Так выводят оды
В ночи за древним валом соловьи.
22
Бежит перо, и губы произносят,
Как будто чьей-то тронуты мольбой,
Как будто некий дух о чем-то просит,
Но дух не твой, и слух в тебе не твой.
И может быть, отшельничества мука,
Овеянная странной тишиной,
Чревата благодатью близорукой:
Как к плоти, прикоснуться к не-судьбе
Простых вещей, с их круговой порукой,
Их неслучайность ощутить в себе.
23
Вот бревна, кружка, нож и сигарета,
Комод, поленья, мятая тетрадь,
И стол, и пожелтелая газета,
И ручка, и с подзорами кровать,
Коробка спичек, чайник, подоконник;
И печь, удел которой — остывать;
Пакет, в котором годовалый донник;
И пепельница, где окурков кладь;
И зеркало, в котором гипертоник
С утра себя пытается признать,
24
С отбитой амальгамой; и кастрюля
Из алюминия, и плитка, и стекло
Разбитое, пиджак на шатком стуле,
В бумажной торбе — сахара кило,
Прорехи на истлевшей занавеске,
В сенях лопаты сломанной весло;
Картинка над столом висит на леске,
С лодчонкою на озере, и в ней
Два силуэта, и они нерезки…
О, сон вещей, о вещий сон вещей!
25
Коснись его, рассеянный читатель,
Рукою благосклонною приветь,
Как прежде интернатский воспитатель,
Инертный, как раскормленный медведь,
Легчайшим, осторожнейшим касаньем,
Пытался мир вещественный согреть,
Проникнуться таинственным дыханьем
Того, что окружает нас, того,
Что пользует нас косвенным страданьем, —
И ощутить великое родство.
26
Быть может, это их благоволенье
Друг к другу, эта бережность вещей
И есть прекрасный смысл уединенья,
Объемля в протяженности своей
Всего тебя. И твой удел, возможно,
В том состоит, чтоб снять, как лицедей
В уборной грим снимает осторожно,
С себя тоску, и, словно старый клен,
Вдруг приобщиться мысли непреложной,
Что ты, как вещь, извне одушевлен.
27
Не то чтоб вещь переживет владельца
И память о тебе почиет в ней;
Не то чтоб стало плотью это тельце
И сделалось державным, а, скорей,
Тот, кто ее наследует, не сразу,
Но как-то вдруг почувствует твое
Присутствие, услышит голос, фразу,
Быть может, разберет, и забытье
Представит умозрительному глазу
Давнопрошедшее житье-бытье;
28
Не то чтобы они за равнодушье
Нам мстили, и не чтобы они
Изрубят нашу память на баклуши,
Ниже от человеческой родни
Нас отрешат, — тут речь об искупленье
Вещественности собственной в тени
Общественно-полезного служенья,
К которому отнюдь не склонен ты,
Но не забвенье — самоотреченье
Единственно спасет от пустоты.
29
Не потому ли всё, на что так пышно
Ложится снег, заполонивший мир,
Так медленно, так просто и неслышно —
На клуба позднесталинский ампир,
Поля, дороги, церковь и колодцы,
Деревья, реку, сад, сарай, сортир,
Бредущего из школы инородца,
Снежинками залеплены очки,
А он себе неспешно так плетется,
И тень скользит по берегу реки… —
30
Не потому ль нам эта безымянность
Всего и вся, на что ложится снег,
Дороже, чем поверхностная данность
Имен, событий, чем неверный бег
Расхлябанного времени? Дыханье
Легчайших хлопьев слышишь, человек?
Так странно-ненавязчиво касанье
Клубящейся волшебной манны, что
Прими как результат самопознанья,
Что ты совсем не ты, а конь в пальто.
31
Она сладка, словно лепешка с медом,
Как семя кориандрово, бела [2].
И сыплется над поздним пешеходом
Какая-то светящаяся мгла,
Заветно-чудодейственная манна,
Как пепел прогоревшего дотла
Сознанья, прах земли обетованной,
Когда в пустыне гибнущий народ
Привел Господь в пределы Ханаана,
Исполнив избавительный исход.
32
«Вот хлеб, что дал Господь для пропитанья, —
Бери его, питайся им, живи [3].
Иль Он нам завещал самоизгнанье
Во имя всепрощаюшей любви?
Но умирающий да не потерпит страха,
Когда, вся перепачкана в крови,
Изодрана в клочки его рубаха, —
И вожделенный будет ли исход?
Как превозмочь неотвратимость краха,
Когда вторая смерть к тебе придет?[4]
33
Тебе — сей белый камень, и на камне —
Иное имя [5], новое, из тьмы
Тысячелетия. Да велика мне
И кличка, у родителей взаймы
Воспринятая. Что мне делать с этой,
Фонкваленовой, на краю зимы?
Что делать мне с собой, страной, планетой,
Сползающей в проклятье нелюбви?
Но, право же, откуда без ответа,
Откуда эти мысли — не мои?...»
34
Как странно: ряд заведомых событий,
Набросанных простым карандашом, —
Как бы клубок из разноцветных нитей,
Спряденных золотым веретеном.
И то, что представлялось прежде скучным:
Посудой, оболочкою, мешком,
Факультативным чем-то, равнодушным,
Притянет — пусть не тему, но мотив,
И сделается чем-то столь послушным,
Что сложится в отечественный миф.
35
Когда-то я в лирической поэме,
Лелея, словно птенчика в горсти
Свою любовь к одной мифологеме,
Пытался нечто воспроизвести
Об Игоре и Ольге, но под гнетом
Просодии увяз на полпути [6].
Теперь же вот, пытаясь, как по нотам,
Переиграть давнишний гандикап
И летописным надивясь красотам,
Я вижу нечто странное: когда б
36
Шестидесятилетний этот старец
Не сорвался за данью на древлян,
А киноварью обагренный палец
Его следил за строчками Еван-
гелий, Корана, Дхаммапады;
Иль, медовухи осушив стакан,
Вкушал бы на полатях с милой ладой
Услад (а не в языческом лесу
Сквозь ветви мчаться мрачной кавалькадой),
Иль ковырял раздумчиво в носу, —
37
Сдается мне, в том было б больше смысла
Истории отечественной, чем
На почве, что от непогод раскисла,
Посмертный по себе искать тотем;
Чем справедливый гнев искоростенцев,
Четыре мести Ольги, а затем
Набеги Святослава на туземцев
(Я ж патриот и Боже упаси…) —
Чем под стенанья женщин и младенцев
Крещенье эпохальное Руси.
38
История — в лирическом этюде.
Давно всё это было. А пока
Чужие сны, игрушечные люди.
Реальности отнюдь исподтишка
Не следует свою простую воду
Подмешивать к напитку бирюка —
В вино Судьбы, в похмельную свободу,
Покуда тень, мой вымысел, мертвец
Бредет себе в снегу, не зная броду,
Не ведая про будущий конец.
39
По крайней мере, для меня он явен
В гораздо большей степени, чем те,
Кому защита стен, дверей и ставен
Насущнее прогулок в пустоте.
Да, я о том, что самая возможность
И вымысел незримы на холсте
Существованья, чья благонадежность
Огульная ортодоксально лжет,
Вотще гипертрофируя ничтожность
Творимого, хоть это и не в счет.
40
Но лживые следы приводят к правде.
Двойничество возможности и лжи.
И гибнут все: и Гамлеты, и Клавдий —
Во славу Превосходной Госпожи,
Прекрасной Дамы, рыцарской Мадонны,
Софии — там, над пропастью во ржи,
Елена, Галатея, Антигона —
В отличье от портних и поварих,
Прекрасны Вечной Женственности клоны!
Я всё о Ней, а может быть — о них.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
… sie erstand und schlief [7].
Rilke. Die Sonette an Orpheus
41
Сейчас бы я хотел, чтоб наступила
Внезапно осень, как давным-давно
Что-то подобное со мною было,
Как будто кем предопределено:
Покинутый друзьями и любимой,
Один, как в романтическом кино,
Пойдешь себе в тоске необъяснимой
На Волгу или за город сквозь дождь,
Накрапывающий неутомимо…
И где он, твой отсутствующий вождь?
42
И всё, что видишь, неопределенно,
И, сколь глаза сквозь стекла не таращь,
Не углядеть созвездье Ориона.
Вернувшись за полночь, повесишь плащ
На плечики, оставишь в коридоре
Раскрытый зонт, закуришь, и, искрящ,
Затеплится табачный крематорий
В вишневой трубке. Пленку засвечу,
Сказав, что осенью, себе на горе,
Я встретил... нет, об этом умолчу.
43
И вот когда по Болдинскому парку
Рассеянно бродил я бирюком,
И меркла в мелкой измороси арка
Старинных ив сентябрьским вечерком,
Мелькнула мысль: а почему б героя
Не поселить нам в Болдине Большом,
У бабы Нюры в доме обустроя,
Любовный предрешить ему роман
С невинной девой, деревенской Хлоей,
И уложить на старенький диван.
44
Ей приглянулся бы арийский профиль,
А юноше — девический анфас.
Он бабе Нюре б выкопал картофель,
А с Настенькой бы ездил в Арзамас.
Его филологические страсти
По Пушкину умилили бы нас,
Когда бы не вполне, то хоть отчасти,
Статей он написал бы целый том,
Познал бы счастье с благоверной Настей,
Ну, а потом — известно, суп с котом.
45
Мне в голову еще не приходило
Фон Квалена на Псковщину везти,
Когда бы своевольные чернила
Иного не наметили пути:
Когда б воображения карета
Сравнения с которой не найти,
Не выплыла из ведренного лета,
Взбивая тополиные шары,
Не повлеклась сама по белу свету
На север от заволжской мошкары.
46
Первоначально нас в ней было двое:
Я и фон Квален, а потом в нее
Подсаживались прочие герои,
Возвышенное пестуя вранье.
И, в продолженье предыдущей главки,
Вдруг выплывшей из полузабытья,
Хочу упомянуть в попутной вставке,
Как мы, друг дружке противостоя,
Сливаемся в одно, как бы у Кафки:
Где мой герой, а где, простите, я?
47
Сейчас я поясню: у книголюба
Случились в группе девы-близнецы,
Одна из них именовалась Любой,
Другая Верой. Истые истцы —
Обеим свойственна была манера:
Воркуя, словно нежные птенцы,
У воспитателя-визионера
Выспрашивать: «Скажите, кто же я?
Я Люба? Или, может быть, я Вера?
И кто сестра любимая моя,
48
Карл Федорыч?» — Тот искренне терялся
И лепетал в ответ какой-то вздор,
И объяснял, и кланялся, и клялся,
Что сам не различает их в упор.
Такая вот деталь. И я об этом
Лишь потому затеял разговор,
Чтоб не предстать совсем уж неодетым
В лирическом потоке бытия,
Не по одной — по нескольким каретам
Распределяя авторское «я».
49
И также то, что происходит с нами,
Что мы своей действительностью мним,
На самом деле вовсе и не пламя,
В котором мы торжественно горим,
Дань отдавая горю и забавам, —
Нам остается пепел, а не дым.
А потому сим белоснежным главам
Так были б кстати книжные шкафы,
Чтоб от терцин к классическим октавам
Свести архитектонику строфы.
50
Но это так, попутно, между прочим.
И стоит ли об этом говорить?
Мы лучше автора уполномочим
Сам-друг Святые Горы посетить —
Да вот они, доступные набегам
Пушкинолюбов, коих не избыть.
Взгляд сверху — и с серебряным ковчегом,
Сквозь эту нескончаемую ширь,
Сравним, пожалуй, занесенный снегом
С любимою могилой монастырь.
51
Возле нее служителей лопаты
Трудам послеполуденным верны.
И что тут мы? Ни лары, ни пенаты,
Не то что неуместны, а вредны.
На всем, лоснясь мемориальным глянцем,
Музейный лоск. Кому мы тут нужны?
Нас можно уподобить самозванцам,
Которым блеск искусственный не мил,
Чужды мы тапкам войлочным и танцам
На половицах. Вновь я посетил.
52
И лебеди на Сороти, наверно,
С подрезанными крыльями (позор)
Глядятся бидермейерно и скверно,
Манерно, словно мейсенский фарфор.
И Пушкина тут не было. Скорее,
Он был меж нас, о чем ни бутафор,
Ни костюмер, ни ангелы, ни феи,
Ни прочие хранители старья
Не ведали. Пожалуй, что скучнее
Лишь Болдинские чтения, друзья,
53
На коих Карл бывал… А эти двое,
Влюбленные, с промокшею насквозь
Обувкой, заблудившиеся в рое
Снегов… короче, им не задалось
Михайловское, ставшее игрушкой
Туристскою… Тут всё переплелось:
Влюбленный автор и его подружка,
И Пушкин, и сомнительный герой,
Скрипучая под нами раскладушка —
Свидетельница страсти неземной.
54
В тот неурочный час, когда поселок
Гасил свои последние огни,
Наш толстый и мечтательный филолог,
То ль вору, то ли призраку сродни,
Дверь отворял в одноэтажном доме,
И тут освобождался от возни
Трудов в их черно-белом монохроме,
Пластинку в радиоле заводил
И предавался сладостной истоме,
И, слушая, иною жизнью жил.
55
И, тая в увертюре к «Дон Жуану»,
Иль в арии старухи из Гретри,
Переносился в солнечные страны:
Там газовые светят фонари,
Там в кирхе «Оду к радости» играют,
Там дамы носят в кольцах янтари,
Там горы в синеватой дымке тают,
Там по весне магнолии цветут, —
Всё то, что дети в сказках представляют,
Полуночный наполнило приют.
56
Не то садился, растеревши пальцы,
За пианино школьное, оно
Морковками невольного скитальца
Весьма бывало растревожено.
И если бы из снежного забвенья
Возникла тень, взглянула бы в окно,
И, сквозь стекло услышав песнопенье,
(Как бы о том хотелось думать мне)
В душе соединила бы виденье
Со снегом, ниспадающим извне.
57
Внутри и вне — единое пространство.
Не то чтоб у Карлуши был роман
С учительницей музыки, жеманства
Лишенной напрочь (право, Дон Жуан
Тут толку не добился бы), а просто
Какой-то задушевный инь-и-ян,
Недуг среди иных болезней роста.
И вот, в предощущении чудес,
За вал они идут, мимо погоста,
Туда, где встретит их дремучий лес.
58
И в такт шагам вернутся птиц кочевья,
Растает снег и удлинится день,
И друг за другом зацветут деревья —
Черемуха, и вишня, и сирень,
И, заблудившись в непролазной чаще,
Вдали от чернотольных деревень,
Во мраке ночи, страх в себе таящей,
Как дети, убежавшие от пут
Родительских, обнимут надлежаще
Друг друга и в объятиях уснут,
59
Чтобы наутро воротиться рано
В поселок древний, об руку рука.
Жених ее негаданно-нежданно
Заявится; последнего «пока»
Лишив их, увезет ее в столицу.
Потом накатит как исподтишка
Пустая осень, унесутся птицы,
И Карл опять себя сопроводит,
Течет с небес осенняя водица,
В Михайловское. Вновь он посетит.
60
Все осени изгнания и странствий
Когда бы я умел соединить, —
То, верно, растворился б в окаянстве
Отшельничества, ибо нечем крыть
И в самом рьяном приступе азарта.
В моем колодце — колдовская сыть,
Питаемая сумерками марта.
Вся жизнь — как осень, с шорохом дождей
И ветром одиночества. Плацкарта
Уж на руках. На станцию. Скорей.
61
Под стук колес просыплются снаружи
Снега, с их белым выдохом: «прости»,
Нас ожидает совершенство стужи,
Поскольку нет окольного пути.
Такое мнемоническое свойство —
Минувшее рядится в конфетти,
В кружки от дырокола, в беспокойство
Нестройных снов под утро. Перезвон
Колоколов. Так вот оно, геройство —
Героя нет. Он мертв. Он упразднен.
62
Звонят по Карлу. Утро. Панихида.
Стоит в Никольской церкви светлый гроб.
Перевирая текст, псалом Давида
(Пятидесятый) произносит поп,
Помахивая гаснущим кадилом.
Увенчивает дымный хронотоп,
Датированный тенором унылым,
Фигура дамы со свечой в руке,
И ликом, словно отданным белилам
Снегов, еще лежащих на реке.
63
За нею Дмитрий, и во взгляде — смута.
Да три старухи древних у дверей.
— Кто был покойник? — Ась? — Да вон, в гробу-то. —
— Почем мне знать? — Не русский он. — Еврей?
Как звать, скажи, покойника? — Пристала!
Спроси у Мити, он, поди, умней. —
Кто, слышь, Иваныч, этот-то? — Не знала
Его ты, бабушка. Недолго тут
Работал в интернате он сначала,
Потом в родной уехал институт. —
64
Учитель, что ль? — Пожалуй, и учитель. —
А звать-то как? — Фон Кваленом. — Как? Как? —
Иначе Карлом. — Милостив Спаситель!
Слышь, Власьевна, и вправду он чужак.
А это, слышь, вдова его теперя? —
Поди, вдова… — Да вот уж и кондак. —
Чего ты, Митя? — Страшная потеря! —
Не плачет, не любила, знать, жена. —
Не молится по православной вере,
Видать, не православная она…
65
И года не прошло с той панихиды,
Как в этой церкви окрестилась ты,
Восставшая из области Аида,
Отрекшаяся зла и суеты.
Благословляя боль преображенья,
Окрасившую тюркские черты,
Дух Карла осенил купель крещенья
Своей печально-замкнутой судьбой,
Я словно видел жест прикосновенья
Воочию из сферы теневой —
66
Она была как луч. И легкий трепет
В твоем отобразившийся лице,
Сопровождал румянцем странный лепет,
Которым ты, сияя, как в венце,
Со мной после обряда говорила.
И жили мы не то чтоб во дворце
Иль храме, нет, но ты меня любила,
Куда бы ни бросала нас судьба
И где бы нас она ни поселила —
В гостиницы, в вагоны, в погреба.
67
И лепет этот превращался в голос,
Ты по ночам училась говорить.
Сама с собой отчаянно боролась,
Самой собой ты научалась быть.
Тот голос возникал, как из-под спуда,
И струйкой дыма поднимался в ночь
И застывал кристаллом изумруда.
И если чем-то мог тебе помочь,
То только тем, чтоб слушать это чудо,
Сокрыть его, запрятать, уволочь
68
В какую-то воздушную отчизну.
Где это было? Красное? Кресты,
Где по ночам неистовую тризну
Справляют люди, крысы и коты?
В однушке муторной на Щербаковке?
Иль в Риге на Элизабетас? Ты
Ждала, пока, случайною ночевкой
Помеченные, звуки не уснут:
Возня хозяйки, занятой готовкой,
Иль хныканье детей, что здесь растут,
69
Мышей шуршанье, жалобы собаки, —
И лишь потом, когда на всей Земле
Мы были двое в тишине и мраке,
Твой голос возникал. Как на стебле,
Он поднимался ввысь, при том что стебель
Существовал задолго в этой мгле,
Задолго до того, как эта небыль
Чудесная, вне всех церквей и вер,
Произрастала сквозь полы и мебель,
Чужой одушевляя интерьер.
70
И мы — мы тоже превращались в вещи
Вполне картезианской хохломы,
Неважно, веселы или зловещи,
Иль сплетены из призрачной тесьмы
Той истины, которую прощаешь
За безусловность света или тьмы,
Которая как манна, понимаешь?
Как снег, что всю вселенную накрыл.
Но здесь тебя подслушали, ты знаешь,
Кто это был, дружок, кто это был.
71
Зачем ты оглянулась? Или царство
Теней тебе роднее, чем Судьба?
А эти запредельные мытарства
И люди, что похожи на гроба,
Реальнее, чем призрачная сфера,
Где вымысла счастливая арба,
Ущербная и вздорная химера,
Всё катится без умысла? Куда?
Не знаю. Знаю — мимо интерьера
Домашнего. И катится — всегда.
72
Собою можно только становиться.
Зачем ты оглянулась? «Быть собой»?
Ведь только в безоглядности темница
Существованья может стать Судьбой.
А быть собой и значит умертвиться,
Не так, как Иоанново зерно,
Когда души скукоженное семя
Усохнет в скорлупе, когда оно,
Как в коконе, которым правит время,
Останется одно, совсем одно [8].
73
Быть может, это всё, что я запомню:
Служение священника в очках;
Волнение, которого укромней
Не знаю я, и на твоих щеках
Едва заметный, трепетный румянец;
Преображения священный страх
Пометил губ потрескавшихся глянец,
Растерянность в расширенных глазах…
О, этот труд беспечнейшей из странниц,
Как свет, мелькнувший в темных небесах, —
74
Я в памяти изменчивой навеки,
И накрепко, и точно сохраню
Как чистую мечту о человеке…
Прости, дружок, потом перезвоню,
Когда ты протрезвеешь, может статься,
И сбросишь эту ****скую броню
Иронии, и с нового абзаца
Начнешь писать историю свою,
Хоть мало веры в это, и, признаться,
Навряд ли ты оставишь колею,
75
Проложенную в полом бессудебье,
Где празднуют изменчивость и хмель,
Где царствует, наряженный в отребья,
Единый временщик Полишинель.
Но той крупицей истины, которой
Ни рюмка не потребна, ни постель,
Ты мне простишь — ведь нету приговора
В стихах, а есть дыхание, дружок,
И белый снег, струящийся за шторой,
И то, что странно называем: Бог.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Because I could not stop for Death,
He kindly stopped for me;
The carriage held but just ourselves
And Immortality [9].
Emily Elizabeth Dickinson
Чужелюбие вообще не входит в число наших добродетелей.
О. Мандельштам
76
Китайский театр. Игра теней. Карета,
Которая на первый взгляд пуста
(Иль ты права, моя Елизавета,
И мы есть продолжение креста?),
Всё катится. За ней, морозя кости,
Не поспеваю. Питер. И места
Знакомые. Хожу к поэтам в гости.
Иных уж нет: кто где-то далеко,
Кто спит на том или ином погосте,
Но, мнится мне, не слишком глубоко.
77
По крайней мере, я порой их слышу.
Напротив — почерневшие Кресты
Являют взгляду мрачную афишу
Невнятной человеческой тщеты.
Всё в ней — обиняки либо улики.
Ночь напролет тетрадные листы
Тревожат нескончаемые крики
Тех, кто в стенах, и тех, кто за стеной.
И, мнится мне, они равновелики
Роману, не дописанному мной.
78
Я весь абсурд — тащиться в Чебоксары,
Чтоб тут же воротиться в Ленинград,
Возя с собой поэтов, словно лары.
Два города, один другому в лад,
Два мифа, только ежели последний —
Возлюбленных могил не летний сад,
То первый мы легко сравним с передней
Или людской: тут счастье не в чести —
Царит тоска со скукой постных бредней
Людей, живущих словно взаперти.
79
Нам подавай чужое. Даже скука
Чужая — право, словно не совсем
И скука. И да здравствует разлука
С любимыми и присными затем,
Что гонит человека в уезжанье:
Прикинуться никем или ничем,
Не радость встречи — радость расставанья
Со всем, чем нас отечественный дым
Окутывал в родимом мирозданье,
Где было всё не очень-то родным.
80
Где эфемерность повседневной жизни
Не вдруг перерождается в обряд,
Где склонность лжи к неявной укоризне
Описывает карликовый ад.
Поэтому-то страсть коллекцьонера —
Всеобщая отрада из отрад,
Приобретенья суетная мера:
Квартиры, связи, мебели, рубли;
Наряды, содержанье шифоньера,
Да барахло, хранимое в пыли
81
На даче, в гараже или в подвале;
У школьников — отметки в дневниках;
У хулиганов — «шухер» и «погнали»;
У инженеров — думы в головах:
Как бы пораньше улизнуть с работы;
У докторов — серванты в коньяках;
Психушку населяют идиоты;
У кагэбистов — сколько «дураков»
Разоблачили умные сексоты;
У гейши пополняется альков
82
Реестром обеспеченных клиентов;
Учителя — в объятиях ангин;
И очереди из интеллигентов
(Но и не только) в книжный магазин
По переулку тянутся часами;
Шлифует линзы верный паладин
Урании беззвездными ночами;
Филателия празднует свой бум —
Чем больше у меня перед глазами,
Чем больше я имею, — ergo sum.
83
Так худо-бедно происходит наше
Насущнопребывание в миру,
Как если бы сократовская чаша
Пришлась бы нам по вкусу, по нутру;
Плодятся дети, вроде бы стремятся
К чему-то, ибо «весь я не умру»,
Пока благие следствия матраца
Не разрешатся родами, и вдруг —
Леонкавалло, ария паяца —
И жизнь не жизнь, а так, порочный круг.
84
Ну, правильно: она полна количеств.
Я сам мотаюсь по свету, друзья,
На поводу кармических девичеств,
(Назначена и мне епитимья),
Копя дороги, сны и персонажей,
Вмещенные в лакуны бытия,
Страницами лирической поклажи
Утяжеляя сказочный роман,
И воскрешая мертвого, и даже
Обхаживая добрых прихожан.
85
Карл-Теодор мне тем и любопытен:
Количеством беспечно пренебрег,
И, будучи от мира беззащитен,
Грядущего он вынести не мог.
Однако среди прочего наследства,
Которому он автора обрек,
Стихи препоручив ему как средство
Существованья, есть одна деталь —
Чугунный перстень, выплывший из детства,
Пустяк, а претендует на скрижаль.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Von allem, was die Insel heget,
Ist dieser Ring mein h;chstes Gut.
Ihn will ich den Erinnen weihen,
Ob sie mein Gl;ck mir dann verzeihen? [10]
F. Schiller. Der Ring des Polykrates
86
Уехала. И странничества тогу,
Устав скитаться по чужим углам,
Вношу в неблагосклонную берлогу,
В недорогой гостиничный бедлам,
К востоку от вокзала снежной Риги,
Деля любовь и ревность пополам
В страницах белоснежной этой книги.
В окно глядится незнакомый двор,
Как займище затрапезной кулиги,
Московского Форштадта коридор.
87
На площади Свободы ночь и свечи.
Портрет Роберта Мурниекса [11]. Плач.
Мне холодно. Ложится снег на плечи.
Жил человек. Водитель. И задач
Особых никаких перед собою
Не ставил. Не лихач и не стукач.
Ничем не походил он на героя,
Так, выходец одной из деревень,
Ведя существование простое,
Не помышлял о смерти в этот день.
88
Его убили. Грань тысячелетий.
И вот цена истории: когда
Дерутся двое, умирает третий.
В канале темном — черная вода,
Как воплощенье скуки и раздора,
С тенями уток. Дальше. Я туда,
Где баррикад завалы и заторы.
Закрыт проход, тем более проезд.
Чадят костры у Домского собора,
А на стене трепещет красный крест.
89
Рождественская елка перед Домом
Украшена плакатом. Всё мертво.
Ты помнишь, как блистающим фантомом
Она сияла нам на Рождество?
Ты помнишь службу в Екаба костеле,
В монументальном холоде его?
Носительница голоса и роли,
Как в церкви Магдалины ты была
Так молчалива, трепетна и, боли
Исполнена, молиться не могла?
90
Всё началось задолго до приезда
В столицу. Неизвестный городок
Какого-то латышского уезда.
Автобус. Ты спала. И я не мог
И не хотел укутанную пледом
Тебя будить. Но вдруг как бы толчок
Меня понудил устремиться следом
За призраком, в оснеженную ночь.
И голос, что и прежде был мне ведом,
Промолвил шепотом: «Ты обесточь
91
Строптивую фантазию, приятель,
И погляди внимательней вокруг…» —
И я узрел, как первооткрыватель,
Две белых башни над собою вдруг:
Как два луча, пронизывая небо
Подобиями распростертых рук,
Они молили: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!..»
И ниспадала хлопьями, светла,
Божественная манна, как плацебо,
Паллиатив спасенья. Ты спала.
92
На площади у незажженной ели
Чужие люди грелись у костров,
Курили, говорили, песни пели.
Над дымной перекличкой голосов,
Всходил, мерцая, Сириус холодный,
Взирая на мятежников, суров
Был взгляд его на этот бунт народный,
Хоть праведный, да неугодный мне,
Бродившему по Риге несвободной,
Мятеж воспринимавшему извне,
93
Храня в себе любовь как некий выдел,
Как вотчину, что мне сулил роман…
Двадцатое [12]. Я глаз твоих не видел,
Лица не видел. Холод от мембран
Междугородних изошел снегами.
Карета превратилась в шарабан,
И крыши нет, возницы нет, зубами
Стучит простуда белая, знобя.
Так исчезает то, что было нами.
Пусть перстень Карла сохранит тебя.
94
Пусть перстень сохранит. Вагон и полка —
Вот экзистенциальный мой приют.
Погашена рождественская елка.
Мне холодно. Я замерзаю тут.
Предстателя отеческих окраин,
Которого никак не упекут,
Удел прозрачен, хоть и чрезвычаен.
Я умертвил героя моего,
Теперь скитаюсь, словно новый Каин —
Бессмертное, однако, существо.
95
Так книгой Бытия, главой четвертой
Тревожа бег незримого коня,
В заснеженном пространстве распростертый,
Карлуша мой напутствует меня,
Прикованного к строчкам перевитым.
Полуночного неба полынья
Исходит плачем над земным корытом.
ВСЮ НОЧЬ ЛИЛ ДОЖДЬ. И ЭТОТ ПЛАЧ НОЧНОЙ
БЫЛ БОГА ПЛАЧ ПО ПЯТЕРЫМ УБИТЫМ…
Ты слышишь этот колокол немой?
96
То звон по безымянности вселенской,
Но звон беззвучный. Полно. Перестань.
Имение, где жил Владимир Ленской
И, верно, похоронен, — глухомань,
Как всё, чем наделяет нас отчизна.
Преодолеет вотчинную грань
Лишенная торжественности тризна:
Вне протяженности жило лицо —
Оно светло, прекрасно, не капризно
И просто, как Карлушино кольцо.
97
Некстати тут была б эпиталама.
Колечко обнаружил наш герой
Средь прочего скопившегося хлама
В своем столе. Незнамо, по какой
Причине артефакт здесь оказался.
«Откуда что берется, Бог ты мой!
Ну, и на что мне этот перстень сдался? —
Примерил на мизинец. Снять не смог. —
Вот ерунда! Я, кажется, попался…» —
Был лаконичен этот монолог.
98
Рискованную сделаем попытку
Тяжелый этот перстень описать:
Шесть выбоинок украшают плитку
Печатки (так что можно и печать
Проставить на поверхности предмета,
Будь то пенал, столешница, тетрадь,
Сорочки накрахмаленной манжета),
И каждая — подобье лепестка,
А в центре лепесткового квинтета
Шестая — сердцевинкою цветка.
99
И с той поры возникший ниоткуда
Тот перстень стал наперсником его,
Какое-то безвременное чудо
И словно бы живое существо.
Фартушный, мой коллега и приятель,
Поизучав колечка вещество,
Архаики знаток и толкователь
Давал кольцу полутораста лет,
Что значимо, любезный мой читатель,
Которого, поди, в природе нет.
100
Так иль иначе, Карл не расставался
С вещицей этой, пережившей с ним
Поселок, где зачем-то подвизался
На службу воспитателем простым,
Потом, вернувшись, стал пушкиноведом,
Сновидцем выдающимся, засим —
Пророком, звездочетом или бредом
Того, с кем он досуг свой разделял,
Кем тот бы ни был: дворником, соседом,
О ком молился или с кем молчал.
101
Что-то за месяц до своей кончины
(Заметить нужно, за последний год
Его главу украсили седины
И в весе потерял наш пешеход,
И перстень иногда спадал с мизинца
В ладонь, в рукав, на грудь иль на живот)
На кухне возле праздного гостинца
Он, чем-то развлечен, рассеян был,
В Карлуше было что-то от кронпринца,
Свой перстень у Елены позабыл.
102
Вернувшись после похорон, Елена
Мне отдала Карлушино кольцо.
Когда его касаюсь, неизменно
Я вижу — нет, не самое лицо
Героя моего — его карету.
Мелькнет в окошке бедное сельцо.
И, мнится, привлекут меня к ответу
За этот заместительный вояж,
Ведь вместо Карла мчит меня по свету
Его карета — тот еще мираж.
103
Порой ко мне заглядывают люди,
На время остаются в ней. Порой,
Ссужая иль отказывая в ссуде,
Выходят вон иль странствуют со мной.
Порой вослед за ними удаляюсь
И, где-нибудь приткнувшись на постой,
Работаю иль, сплину предаваясь,
Брожу себе в дожде или в снегу,
Но рано или поздно возвращаюсь,
И не вернуться просто не могу.
104
Порой карету из виду теряю
И ожидаю: явится, вот-вот.
В какой дыре застряла? — я гадаю, —
И будет ли когда ее исход?
Приедет ли она за мною, нет ли? —
Так ожидает поезда народ,
Вокруг вокзала умножая петли
В угоду ходу времени, и я
Подобен им и сдержанно-приветлив
К страдающим от неприбытия.
105
Порой подолгу жду ее. Мечтаю,
Иль пирожки вокзальные жую,
На праздные расспросы отвечаю
Заснеженной платформы на краю,
Иль, наблюдая хлопоты чужие,
Чужую жизнь читаю как свою,
Считаю гонорары золотые,
Которых нет, иль попросту дремлю,
Ласкаю в грезах перси или выи
Иль скидываюсь с кем-то по рублю.
106
Но вот она приходит. На подножку
Ступаю осторожно. Восхожу.
Скребу заиндевевшее окошко,
В пространство непроглядное гляжу.
Мне холодно. Пытаюсь самому тыл
Прикрыть, как то прилично типажу.
В какой-то куцый плед себя укутал.
Kas ;odien par dienu? ;odien ir
Tre;diena [13], если я не перепутал,
Латышский попивая эликсир [14].
107
История отечества есть пища
Для тех, кто зрит в отеческую темь.
Кругом среда, или, точней, средища.
Не пятница. И сред в неделе семь.
Но эта вот среда в промозглой Риге —
Что пятница [15]. Сколь девок ни гаремь,
Не отыскать любви в сердечном иге.
Реформа денег. Никогда досель
Не видывал столь суетной интриги:
Меняют деньги. Доставай кошель.
108
Однако я бумажек не меняю,
Мне потому что нечего менять.
Но, если спросят, то — не одобряю.
И коль не поминаю чью-то мать,
То нет, не потому, что неприлично,
А просто у меня другая стать,
Профессия другая, сколь комично
Сие не прозвучало бы, и путь
Совсем иной, не слишком необычный.
Я не сподвижник перемен, отнюдь.
109
Радетели реформ и революций,
К вам, господа, я не принадлежу.
Мне по душе — не Ницше, а Конфуций.
Я лучше на кровати полежу,
Или пройдусь неспешно к Даугаве.
Ходить средь патрулей — как по ножу.
Что мне до них? Я равнодушен к славе
Диктаторов и жертв. Живу один.
Мне всё равно: в истории ль, в канаве.
Наверно, я неважный гражданин.
110
«Вся наша жизнь немножечко трущоба,» —
Сказал однажды мудрый лицедей [16].
Ведь если жить, то, собственно, до гроба.
Я фаталист, и мне всего милей
Какой-нибудь невольный жест Карлуши:
То, например, как этот бармалей
Глотает чай; иль на уши беруши
Напяливает, толстые очки
Сняв с носа; иль ощупывает рюши
На собеседнице; сжимает кулаки,
111
Пыхтя, когда какую-нибудь глупость
Сморозит кто-то из его коллег;
Или считает деньги (что ж, и скупость
Ему пристала — грешен человек);
Как ставит он башмак на мостовую,
Вышагивая из библиотек,
И прыгают шнурочки врассыпную,
(С Гагариным сравните репортаж);
А то, смеясь взахлеб, напропалую
Бранится, словно зэк или алкаш.
112
Еще мне по душе, когда Елена,
Поджав плечом докучный телефон,
Скосив глаза и несколько надменно,
Как если б это был всего лишь сон,
Глядит в свое зеркальное подобье
(Критичный взгляд — мне симпатичен он),
Или когда на Карлово надгробье
Цветы возложит, даром что зима,
И, оглядев окрестное сугробье,
Уходит прочь от свежего холма.
113
Что до тебя, любимая подруга,
Люблю смотреть, когда, восстав от сна,
Бормочешь что-то словно бы с испугу.
Твоей тончайшей кожи белизна,
Покрытая припухлостью гусиной,
Как будто изнутри освещена,
Разнежена случившейся периной.
А на плечах повисла простыня,
Тунике уподоблена старинной,
И ты совсем не чувствуешь меня.
114
Да мало ли чего мне, натурально,
По сердцу! Но я дорожу
Привычкой этой зги провинциальной,
Приверженной родному падежу.
Но одному весь груз периферии
Не вынести, поэтому скажу
О тех, кого Карл в будни бытовые
Не слишком регулярно посещал,
Героя адресаты городские
Мы занесем в лирический журнал.
115
Был среди них и молодой философ,
И мутненький фотограф, и актер,
И авторша подробнейших доносов,
И оперный успешный дирижер,
Таксоводитель, шахматист, коллеги
По университету, прокурор,
Партийный бонза, продавщица неги,
И дворник, и вьетнамский дезертир,
И марафонец, преуспевший в беге,
И критик, и подпольный ювелир;
;
116
И диссидент, поборник тамиздата;
И дурачок с соседнего двора;
Полковник лысый из военкомата,
И уголовник, тепленький с утра;
Геодезист, в полях заматеревший,
Энтузиаст сидений у костра;
Гадатель, в мистике поднаторевший;
Библиоман, хранивший раритет,
И сын его, внезапно повзрослевший,
Апологет Высоцкого, поэт.
117
Довольно разношерстная команда,
Которая командой не была.
И были проницательному гранду
Все эти люди — словно зеркала,
Аллюзии отдельных свойств героя.
А может быть и так: его сожгла
Тоска по совершенному покою,
По некой абсолютной красоте,
Которая цельна в своем раскрое.
В ней все уместны, но они не те.
118
Философ говорил о Витгенштейне,
Был Карлу симпатичней Деррида;
Поэт ему читал канцоны Гейне;
Красивая агентша, молода,
Сомненьями делилась о партнерах —
С кем спать, а с кем не стоит и труда;
Тщедушный прокурор в жестоких спорах
О милосердьи был почти что мил,
А Карл воспламенялся, словно порох;
Таксист ночами водку подвозил;
119
Геодезист насиловал гитару
Сусальной ересью от КСП;
Партийный пуп, стуча по портсигару,
Молол туфту о молоте в серпе,
Противопоставляя загранице
Зажравшейся; мадам эмансипе,
Откидывая сальные косицы,
Оправдывала «Клима Самгина»;
А гейша всё пыталась подольститься
К Карлуше, но была огорчена.
120
Фотограф тоже был разочарован:
Карл не желал позировать ему;
Актер бывал не по-актерски скован,
Преподнося Карлушину уму
Сомнения о подоплеке роли;
Полковник, притороченный к ярму
Призывов и проверок, поневоле
Завидовал фон Квалену, топя
Военные страданья в алкоголе
И выход на гражданку торопя.
121
Вор Карла научил по фене ботать
(Фон Квален и арго — каков накал!),
Вор не хотел и не умел работать
И помаленьку приворовывал.
Вьетнамский ветеран, стремясь забыться,
Втихую принимая нембутал,
Бежал психиатрической больницы,
К барбитурии Карла приобщал,
Но ни к таблеткам, ни тем боле к шприцу
Тот интереса нет, не проявлял.
122
А дирижер не мог понять, как можно
Чайковского не то что не любить —
А гениальные его созданья ложно
В безвкусице мещанской обвинить.
И правда — удивления достойно.
Герой предпочитал театру прыть
Живущего поблизости пристойно
Немого эпилептика, гулять
С беднягой было хоть и неспокойно,
Но как-то лепо (через букву «ять»).
123
Ну, и довольно о его знакомцах.
Подозреваю, каждого из них
Он отличал, как и своих питомцев
В том интернате. Оставался жмых —
Как бы осадок после каждой встречи
С кем-либо из приятелей живых,
И он ценил движенье человечье
Вокруг себя, но скоро уходил
В свой непонятный мир, ссутулив плечи,
Ступая на асфальтовый настил.
124
И дальше шел один, не разбирая
Дороги, бормоча себе под нос
Печальным двойником Шалтай-Болтая
Какой-нибудь загадочный вопрос,
А то вдруг заходился гомеричным
Раскатом, иль, лия потоки слез,
Он становился вдруг меланхоличным,
Следя между визитами за тем,
Как сдвинулся в движенье фантастичном
Небесной арки неохватный шлем.
125
Стихия звезд была его стихией,
И он их знал живыми. Он следил
За их перемещеньем над Россией,
Покуда по приятелям ходил.
И среди звезд, то трепетно-холодных,
То теплых по-домашнему светил,
Отыскивал в прогулках пешеходных
Одну не слишком яркую звезду,
То — Сердце Карла, да, из путеводных
Единственную в этом млечном льду.
126
Ну, вот и март. Вторая годовщина
По смерти Карла Квалена. Мигрень.
Мне видится еще одна картина:
Какая-то таинственная тень
Преследовала нашего героя,
Как ею вожделенную мишень,
И вот он не один, а целых двое —
Две тени городские пустыри
Тревожат полуночною порою,
Покуда не погаснут фонари.
127
А в Риге я живу — не мышь, не птица —
Нетопырем. И двух моих кровей,
Немецкой с русской, будет, чтобы слиться
С пространством чужеродным поплотней,
Имеющим нужду в перезагрузках
Истории. У славных латышей,
Служивших и при немцах, и при русских,
Проблемы с идентичностью. Ну, что ж,
Не понимая разницы в закусках,
Я выбираю яств на медный грош.
128
Когда меня не пропускают к Дому
Радетели свобод у баррикад,
Я начинаю думать по-другому:
Свобода есть не рай, скорее — ад,
Сродни воспоминанью о подруге
Под потолком, вибрирующем в лад
Соитью тех, чьи шумные потуги,
Вдруг переходят в двухголосный стон,
В оргиастические буги-вуги,
Которых я в гостинице лишен.
129
Входная дверь от многослойной краски
Приобрела весомость. На крюке
Висишь ты сам, как чучело из сказки,
С недостоверным шрамом на виске.
А мрачный гардероб в себе содержит
Воспоминанье о твоем мирке:
Пальто, рубашки, свитер — эту нежить
Покровов, а носителя их нет.
Несется из окна трамвая скрежет.
Табличка: «Уходя, гасите свет!»
130
На нижней полке пребывает праздно
Пуховых пара тапок. Их размер
Недостоверен. Ложью безобразной
Твой трезвый голос, голос-изувер,
Убийственный из телефонной трубки,
Как будто бы гетере из гетер
Принадлежат невидимые губки,
Которые очередной болван
Берет на пробу у моей голубки.
Будильник мечет время. Пуст стакан.
131
А вот раскрытый kleiner Katechismus
Dr. Martin Luthers mit Erkl;rung [17]. Мне
По нраву тот, кто совместил харизму с
Религией; на белой простыне —
Как сажа, черный томик на немецком,
И, ревностью сгорая, как в огне,
Читаю фразу басом молодецким:
«Der Vater ist der erste Person des
G;ttlichen Wesens...[18]» со стараньем детским,
В преддверье лингвистических чудес.
132
На батарее — полые перчатки,
Подаренные мне второй женой
И связанные ею же. Остатки
Той жизни, что давно забыта мной.
Я слышал, снова вышла замуж Катя
И ждет ребенка нынешней весной —
И хорошо, и поделом, и кстати.
Куда теперь направим наш реглан?
Или остаться букой на кровати?
Табличка: «Уходя, закройте кран!»
133
К стихам администрация пристрастна —
Хорей четырехстопный: «Уходя…»
Но, отвернувши кран, увидишь ясно:
Вода, как бы немного погодя,
Словно подумав, вдруг польет на стену
Струей горизонтального дождя.
На помазке мы лицезреем пену
Позавчерашнюю. Карлушино кольцо
Я отдал той, что празднует измену,
Чужую сперму залучив в яйцо.
134
Распространяя с жизнью несогласье,
Обрушиваясь словно с потолка,
Безумие приходит в одночасье.
И кажется, что смерть совсем близка,
Гадка, зловонна, мерзостна, облезла,
Но лезет, и почти наверняка
Сейчас присядет на вершину жезла,
Под рубище протиснув естество.
«Ау! Ты где?» — Но чучело исчезло.
Дверь отворяется. Свет гаснет. Никого.
135
С историей не то, что с человеком:
Она родится как бы втихаря,
Как если бы, поскребши по сусекам,
Из найденного что-то сотворя,
Сама Судьба, приотворивши крышку
Какого-то старинного ларя,
Вдруг вынет из него простую книжку,
В которой обозначено ее
Не то чтобы лицо, а так, мыслишка:
В которой люди — вовсе не сырье,
136
А письмена. История как слово,
Что возникает будто невзначай,
Когда не ищешь ни еды, ни крова,
Ни истины. А просто пьешь свой чай
Иль вязнешь в утомительном обряде:
Валяешься в болезни, ждешь трамвай,
Листаешь книгу, пишешь ли в тетради,
Иль смотришь на деревья за окном,
Иль нищему отпустишь Христа ради —
И ты уже со всеми и во всём.
137
И там, где было полое пространство,
Мелькнуло что-то… иль самообман?
Похмелье после давешнего пьянства,
Что учинил лирический роман?
Да нет же, нет, без всякого сомненья —
Карета, мой пропавший балаган!
В оглоблях — сам процесс стихосложенья.
Снега апрельским пролились дождем.
Везет меня в Акатово творенье
По тракту меж реальностью и сном.
138
Хвала тебе, Акатово, с усадьбой
Акатова, московского купца [19]!
Любовь, не увенчавшаяся свадьбой,
Бессмертна, ибо длится без конца!
Хвала столетней липовой аллее,
Приведшей нас к фигурке у крыльца!
Что за халтурщик колдовал над нею?
Склонясь на книжки, Ленин-купидон,
Во славу правоверной ахинее
В ребячестве своем изображен.
139
Хвала и вам, шальные самолеты,
Чьи серые огромные тела,
Перед посадкой или после взлета
Под пение оконного стекла
С таким утробным грохотом и воем,
Расправив необъятные крыла,
Несутся над адъюнктовым постоем,
Что пальцы собираются в кулак
И впору ощутить себя героем…
Хвала тебе, старинный особняк!
140
Хвала тебе, мой Сириус бесстрастный,
Болезненной бессонницы клиент,
Наперсник, собеседник несогласный
И нелицеприятный рецензент!
Хвала тем голосам, что проникали
В меня, несовершенный инструмент,
Хвала любви, острей дамасской стали
Разящей, и Давидову псалму,
И тем, что мучили и не прощали, —
Хвала, Господь, творенью твоему!
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] В Третьей книге соединено несколько времен: время работы героя в поселковом интернате (начало 80-х гг.); последние пятилетие жизни Карла фон Квалена по возвращении в родной город (вторая половина 80-х); март 1989 г., связанный с похоронами героя на поселковом кладбище; конец 1990 — начало 1991 гг., период, помеченный путешествием автора. Автор надеется, что читатель сумеет разобраться, что, когда и где происходит.
[2] См. кн. Исход.
[3] Евангелие от Матфея, 6:11.
[4] См. Откровение Иоанна Богослова, 2:11.
[5] Там же, 2:17.
[6] Кранк Э.О. Лев и Дева: поэма и комментарий. Чебоксары, 2020.
[7] … она проснулась, чтоб уснуть. — Нем.
[8] Евангелие от Иоанна, 12:24.
[9] Так как я не могла остановиться ради Смерти, / Она любезно остановилась ради меня; / В карете были только мы / И Бессмертие. — Англ.
[10] Из всего, что есть ценного на острове, / Этот перстень — самое дорогое мое сокровище. / Я хочу посвятить его воспоминаниям. И простят ли тогда мне [боги] мое счастье? — Нем.
[11] Роберт Мурниекс — убит во время перестрелки 16 января 1991 г. (есть разночтения: 14/17-ого). Его смерть послужила началом сепаратистской революции в Латвии.
[12] 20 января 1991 г. — «кровавое воскресенье» в Риге, где в результате столкновения были убиты пятеро борцов за независимость Латвии.
[13] Какой сегодня день? Сегодня среда. — Латышск.
[14] Речь, очевидно, о знаменитом рижском бальзаме.
[15] Имеется в виду денежная реформа 1991 г.
[16] См. «Уединенное» В. Розанова.
[17] Карманный Катехизис Мартина Лютера с объяснениями. — Нем.
[18] «Отец – первое лицо Божественного Существа...». — Нем.
[19] Акатово (ныне — Верхнее Акатово) — неподалеку от Внукова, отстроенное купцом Акатовым в начале XX в., где в 80-90 гг. располагалась биологическая станция одного из московских вузов. Какое-то время особняк служил общежитием для аспирантов института.
Свидетельство о публикации №224052501177