Как я стал пописывать

               

     Я курю и пускаю дым из губ, сложенных трубочкой, как будто я тихо и нежно свищу.
     Хорошо было бы пускать дым кольцами или хотя бы колечками, но мне ни разу в жизни не повстречался друг, или хотя бы знакомый, который мог научить меня этой тонкости. И мне на старости лет это очень жаль, как, впрочем и многое другое.   Так, я не умею играть на рояле, скрипке, саксофоне и вообще ни на чём. И хотя меня в армии могли  научить играть на гитаре, я упустил и эту возможность. Шпилил бы сейчас на «блатных» аккордах «Ночь яблоком стучит в окно», - худо ли? Но теперь этого уже не будет. А почему я не выучил иностранный язык? Японский, или хотя бы финский? Говорят, что сколько языков ты знаешь, столько раз ты и свободен. А я очень несвободный - русский знаю туда-сюда, украинский постольку-поскольку, по-английски же вообще ни бум-бум. Единственно, что намертво засело во мне из всего языка Шекспира и Бэкона, это стишок, зазубренный в третьем классе:

                Ай хэв ту айз, энд ай кэн си
                Э бук, энд э пен инфрант оф ми.
                Ай си зе силин, энд зе фло.
                Ай си зе виндоу, энд зе до.

     Совсем как латинские исключения, зазубренные Остапом Бендером в третьем классе частной гимназии Илиади и всю жизнь бессмысленно сидевшие у него в голове.
     Я пускаю дым пошлыми струйками и думаю, что россказни о вреде курения  большей частью  надуманны и куришь ты или нет, не имеет никакого значения для  продолжительности  жизни.
     Если, конечно, не брать тех случаев, когда курильщик высмаливает по две пачки в день. Но ведь это не может служить показателем ибо, употребляя что-либо  не в меру, например, безобидные пиво или грузинское вино, мы можем достичь такого же успеха - умереть раньше времени.  Но  раньше времени умереть невозможно, так как мы живем ровно столько, сколько нам отпущено. Кто с этим не согласен, кончает под трамваем. Тогда тем более все равно, курим мы или нет. Кажется, это называется «фатализмом». Но фатализм упадническая теория, развенчанная самой жизнью.  Но вообще, в принципе,  лучше не смалить.
     Но если  курить умеренно, с умом, штучек по шесть-семь в день, ну, максимум десять, то ничего не будет. Наоборот, лёгкие, приученные каждый день отхаркиваться от смол и тяжёлых веществ, становятся только здоровее.
     Также очень важно заставить себя не скуривать сигарету до фильтра  и оставлять недокуренными   треть, а то и половину,  сигареты.  И хотя в армии такие бычки назывались «генеральскими», но факт остаётся медицинским фактом. Дело в том, что табак сам по себе является естественным фильтром и если не скуривать сигарету до конца, то в последней части  задерживается и оседает большая часть вредных вещей. И если её, эту последнюю  половинку,  не скуривать, то вреда от сигареты практически не будет - лёгкие легко справляются с такой нагрузкой. Это я прочёл лет двадцать пять назад в глянцевом журнале, когда был в гостях.
     Очень может быть. Вполне вероятно, что богатым наследникам и олигархам это и подходит,  но  я с нынешними ценами курю  как  все нормальные люди, до «пятки».  Но скромно, по пол-пачки, как и требует медицина. А по две пачки сейчас могут курить только очень состоятельные люди, судьи  или, допустим, депутаты.
     Я пускаю  струйки из носа и думаю: «Граждане! Спешите выкурить свои сто сорок четыре тысячи сигарет! В следующей жизни курева может и не быть!»
     Сто сорок четыре тысячи я получил, перемножив десять сигарет в день на сорок лет. Число, конечно, произвольное, минус 15-20 лет.
     Так шутили Ильф и Петров в «Двенадцати стульях»: «Граждане! Спешите съесть свои три  тысячи котлет!» - имея в виду, что такие вещи не откладываются на завтра - кто его знает, что вас ждёт после смерти и как там будет с котлетами.
     Вообще, Ильф и Петров это мои любимые писатели. Хочется, конечно, соврать, что мои любимые это Достоевский и Толстой, или даже, чёрт меня подери,  Сомерсет Моэм  и  Жоржи Амаду, но нет - Ильф и Петров.
     Понимаю, что есть писатели выше  них, но за один только  диалог:  «-  Вы жалкая, ничтожная личность! -  А вы - слепой!» - я готов отдать многих серьёзных классиков.
     И как это было возможно? Как  двое одесских гимназёров, то есть гимназию кончал Петров, а Ильф ремесленное училище,  но это не важно, - как эти двое  молодых  людей, практически мальчишек, без Литературного института за плечами, взяли и написали такое? С ума можно сойти! Правда?
     Но в принципе они не были такими уж  пацанами в 27-м - Женя был с 1902-го а Илья Арнольдович вообще с тысяча восемьсот девяносто седьмого. Но в сущности, пацанва. Я имею право так говорить со своей почти трёхзначной цифрой в  паспорте.  Правда, Ильф давно уже писал, но как умный человек со вкусом, понимал, что его ревлитэксперименты это не Рио-де-Жанейро. А у Евгения Петровича  кроме катаевской наследственности вообще ничего за душой не было, так, фельетоны-очерки.
     И вот взяли, сели и написали. Чёрт знает что такое написали. Я даже не знаю… Нет, я не завидую и не расстраиваюсь, но что же это такое делается, граждане: «Не подходите ко мне с этим железом! Я вас презираю!» - а?
     Чёрт их знает! Несправедливо это. Ведь согласно всемирному закону термодинамики ничто ниоткуда не берётся и никуда не девается. Это, если перевести с сухого языка науки, обозначает, что Жене и Илье Арнольдовичу было отпущено таланту как на тысячу юмористов после них - на десять поколений вперед.
Ну кто? Жванецкий? Семён Альтов? Извините, но при всем уважении - нет, простите.
     Но, конечно, тут никто не виноват и ничьей заслуги во всем этом нету. Если грубо обрисовать ситуацию с гениальностью  - Ангел  взмахнул  крылом и сказал:
     - А дам-ка вот этому! А то он пришибленный  какой-то!
     Да, я уверен, что так и обстоит дело, и никакие Институты имени Горького вам не помогут, если только вы не будете ежедневно, ежечасно  тренироваться в шашк…, то есть в шахматах.
     Я это знаю по себе. Вот я, допустим, пишу. Некоторые на Проза  ру. так прямо себя и называют: «писатель». Но Евгений Львович Шварц, автор  «Обыкновенного чуда», которое вообще-то называлось «Медведь», хотя   мне лично больше всего  нравится начало его «Клада», - говорил: «Называть себя писателем неприлично. Вы можете сказать: «Я член Союза писателей - на это у вас есть документ, заверенный подписью и печатью, а писатель слишком высокое звание.»
     Шварц! И то!
     Так что я , конечно, никакой даже не литератор, а так, как бы помягче сказать, пописывающий дилетант. И то даже я убедился, что самое главное для пописывания это инфантильность характера пополам с шуткой Ангела.
     То что я стану писать, было ясно с самого детства. Но особенно это стало ясно в отрочестве и юности. Я был настолько бестолковым и неспособным к взрослой жизни, что было совершенно очевидно - путь мой лежит прямиком и полностью в сочинительство, в самую оголтелую прозу, если не в поэзию. Уже гораздо позже я узнал высказывание Томаса Манна: «Писатель- существо, безусловно неспособное ни к какой полезной деятельности». Но я и без Томаса Манна это чувствовал на своей шкуре.
     И хотя  пописывать я начал не сразу, а в пятьдесят три года, всё же мысли об  этом посещали меня намного раньше, лет в десять. В тринадцать лет они окрепли, и я на мамин день рождения преподнёс ей самодельный роман «Остров бурь».  Впрочем, не совсем роман, а первые две или три страницы, которые должны были превратиться в полнокровный том, но до этого к счастью   не дошло.
     Мама ужасно любила читать. Хотя она была простой кубанской казачкой без высшего образования, она читала, лучше сказать, глотала,  книги всю свою жизнь.
     Правда, закончила она, подобно многим, Рексом Стаутом и  Даниилом Корецким, но в молодости выписывала журналы «Юность», «Нева» и «Иностранная литература», и была в курсе всех новинок. Я тоже читал с нею эти новинки и запомнил такие как «Жасмин в тени забора», повесть о трагической любви школьников Ромы и Юли, название которой, к сожалению, не помню и ужаснувшую нас с мамой «Мёртвую зону» Стивена Кинга,  тогда ещё молодого, едва оперившегося, автора.
     Поэтому мама с восторгом отнеслась к моим обещаниям преподнести ей  роман собственного изготовления. Вероятно, она ощутила себя матерью Константина Паустовского, который посвятил ряд своих произведений маме, или даже матерью Николая Алексеевича Некрасова, тоже написавшего поэмы «Мать» и «Рыцарь на час», хотя Чуковский и утверждал, что Некрасов мать ненавидел.
     И вот я, не откладывая дела в долгий ящик, пришёл из школы и  засел за роман.
     До маминого дня рождения оставалось всего две недели, так что надо было поднажать.
     И я поднажал. Роман стремительно летел к концу.По замыслу автора, то есть моему, в романе начинали происходить события загадочные и ужасные. Так, там описывалось, как все течения Мирового Океана, начиная с Гольфстрима, вдруг с некоторых пор  устремились в одну точку на карте, а именно, к таинственному  необитаемому тропическому островку Сен-Димидроль с вулканической вершиной.
     Мне казалось, что этот замысел свеж и юн, и никем ещё не разработан.
     Каково же было мое разочарование, когда, уже исписав три страницы, я вдруг вспомнил, что ещё до меня такое уже описал Александр Беляев в своем «Продавце воздуха». И хотя у меня были не воздушные, а водяные течения, я, из уважения к нему, остановил работу.
     Так мой первый роман и остался недописанным, как у Гоголя.
     Но мама была рада и этим трем страничкам, как первому робкому пробуждению моего писательского таланта, о чём она давно украдкой мечтала.
     Я нашёл их после маминой смерти, три листка альбомного ватмана, аккуратно исписанных с одной стороны моим куриным почерком, почему-то пером и тушью.
     Таково было первое проявление моего грядущего пописывания.
     Второе произошло несколько позже, когда я уже служил в Советской Армии. Я сидел в Штабе Округа в маленьком кабинетике, окна которого выходили на кинотеатр «Пионерис» и как всегда думал о дембеле. Внезапно, повинуясь какой-то властной потребности, я вдруг взял и напечатал на машинке: «Осень въезжала в город на золотом коне.»
     Совершенно понятно, в связи с чем я написал эту красивую, эстетически подкованную фразу, ведь за окном стояла рижская осень и до дембеля мне было как до полюса...
     Третий случай произошёл несколько спустя после армии, когда я с молодой женой Наташей поехал от профкома отдыхать в Одессу в одна тысяча девятьсот восемьдесят пятом году.
     То есть путевка была только на одного меня, но я, не думая о себе, уступил место в доме отдыха Наташе, а сам некоторое время ночевал на пляже Одиннадцатой станции Большого Фонтана. Мне казалось это очень романтическим и каким-то гриновским, пока меня однажды не прогнал милицейский патруль, немало подивившийся, что меня за две ночи ни разу не ограбили и вообще не тюкнули.
     После этого я стал снимать койку в каком-то одесском дворике, а дни проводить на пляже  и в экскурсиях по одесским комиссионкам  с молодой супругой.
     Помню, посреди  этого вихря удовольствий и наслаждений,  как-то выдался скучный денёк. Солнце сияло, море шипело и набегало, но было такое холодное, что невозможно было даже войти в него, а не то что другое. Так бывает в Одессе, находящейся прямо на берегу открытого моря, а не в бухте и не в заливе. И когда ночью со стороны Турции  подходила холодная вода, то на следующий день в Одессе  невозможно было купаться и пляжи пустели, исключая загорающих с Колымы. Может быть, сейчас всё по-другому, но тогда  было так.
     И вот я лирически лежал на пустынном берегу между  железных «грибков» и деревянных  топчанчиков, потому что Наташа не захотела пойти со мной, а пошла на фокусника в санаторий лётчиков, смотрел в морскую даль и ощущал себя инженером Гариным, выброшенным  на необитаемый остров. Я пил  вино и закусывал его консервами  « Китовое мясо». Некоторые брезгают  китовым мясом, а по-моему,  простая говядина.
     Вдруг, как это обычно со мною бывает, у меня пронеслась мысль: «В этом году я начну писать.»
     Что я имел в виду, о чём собирался поведать миру, как и какими силами планировал оседлать Пегаса, честное слово, не помню. Помню только, что допивая большую  бутыль креплёного  «Кокура», я дал себе клятву так и сделать, а именно, сразу по приезду домой начать писать.
     Но, конечно,  ничего подобного не сделал.
     В четвёртый, предпоследний, раз, озарение посетило меня в одна тысяча девятьсот восемьдесят девятом году, когда моему сынишке Шурику было уже пять лет, а я получил однокомнатную квартиру на родном «Лабораторном стекле».
     Как-то раз под Новый год, я сильно простудился и лежал дома с простудой. Так-то я был спортивным молодым человеком, бегал в среднем темпе, качался эспандером, но в ту зиму почему-то простыл.
     И вот, лёжа на диване с простудой, я вдруг вспомнил, что с детства собираюсь стать писателем. Я тут же пошёл, взял общую тетрадку, наполовину изрисованную Шуриком и, пользуясь тем что жена была на работе и меня некому было остановить, принялся писать.
     В первые дни у меня выходило примерно то же, что и с «Островом бурь», романом, написанным  к  маминому дню рождения, но только гораздо хуже.
     Но всё же семена, брошенные на сухую бесплодную почву, принесли свои побеги и уже через семь или восемь месяцев я робко нёс в редакцию газеты «Житомирский комсомолец» свой рассказ «Выборочная инспекция» о дедовщине в Советской Армии с элементами фантастики.
     - Которые тут… - должно быть, сказал я, - по прозе?
     Произведение моего писательского искусства, что-то совершенно изумительное по наглости и беспомощности, получило полное одобрение в редакции «Житомирского комсомольца» и было тут же напечатано. Соседи показывали на меня пальцем, на заводе меня били по плечу, а мама украдкой плакала от радости.
     На волне известности и популярности я написал еще два или три рассказа, о качестве которых теперь не могу вспоминать без боли и их напечатали в новой газете «Вильнэ слово». Названия рассказов не помню, помню только, что один назывался не то «Время туманов», не то «Час Крысы». Судя по названию, Советский Союз к тому времени уже развалился и вместо рублей ходили  купоно-карбованцы от миллиона и выше.
     К этому же времени я окончательно убедился в своей полнейшей бездарности.
     Особенно меня убедило  то, что мои рассказы о крысе в тумане отверг журнал «Огни Кривого Рога», в который я их не без самодовольства послал.
     И вот, я забросил это неблагодарное дело и двадцать лет  не вспоминал о  проказах  младого резвуна,  как вдруг, однажды,  в пятьдесят три года, когда все нормальные писатели  уже успели состояться и даже исписаться, а некоторые даже умерли в эмиграции,  я  проснулся от окрика, или  лучше сказать, пинка:
- Завтра, - сказал  голос, который я слышал не ушами, а низом живота,  - ты начнёшь писать…
     Поскольку со мной это был уже не  первый раз, я не обратил на голос особого внимания.
     Но всё же купил в «Канцтоварах» синий блокнотик  и вечером на первой странице написал: «Один начальник юридического отдела крадучись вынырнул из дамского туалета и…» А там и  пошло, и поехало.
     Вот с тех-то пор  я  и пописываю, не обращая внимания на остроумные шутки сына Шурика и ворчание старой Наташи.   


Рецензии