Эбенезер Лилли

                Эбенезер Лилли



Роберту Маккормику,
435 Норт Мичиган авеню,
Чикаго, Иллинойс

Дорогой мистер Маккормик!

Мое имя Элайджа Коллинз; возможно, Вы помните такого сотрудника – я служил в Вашей газете обозревателем до того момента, пока Уилки Губбс, редактор раздела политики, не показал мне Вашу резолюцию на последней моей статье: “Слишком много слов и мыслей; так может писать или женщина, или русский. Сократите статью, Губбс. А этого трепача – во внештатные”.
Нет, я не собираюсь просить о возвращении в штат; я бы, по крайней мере, не посвятил этой просьбе все те страницы, что лежат сейчас перед Вами. Я хочу предложить Вам сделку. К сожалению, я не смогу изложить её более кратко (я и в самом деле русский): Вам придётся потратить целый вечер на прочтение этого письма, а далее – решить, идти ли на предложенные мной условия, или отказаться.

Я вынужден буду начать издалека, с тех пор, когда моя будущность в “Чикаго Трибьюн” представлялась мне безоблачной, когда старина Губбс ещё не был так лыс, а денег в карманах было существенно больше, чем сейчас.
  Было лето позапрошлого, 1934 года, было солнце, пыль стояла над Максвелл-стрит, куда я вышел послушать музыку миссисипских негров и найти какую-нибудь диковину на лотках антикваров. Надо сказать, эти музыкальные южане, последние годы вселяющиеся в квартал, постепенно вытесняют поляков с их бутербродами, евреев и зеленщиков-итальянцев, делая окрестности Максвелл-стрит поющими и пёстрыми – Вам бы следовало знать эту мелкую городскую культуру, которой не видно из кабинета на тридцатом этаже…
  Итак, я прогуливался по “Самому прекрасному рынку в мире”, уже с пакетом латука и каретными часами под мышкой (как выяснилось – подделкой), купленными у какого-то плута всего за десятку, пока жара совсем не сморила меня. Оглядываясь в поисках спасительного кафе или хотя бы навеса, я увидел вывеску парикмахерской и, решив, что посидеть в прохладе можно и там, направился к “Эбенезер Лилли, классические стрижки, бритьё, парики”.

Я не писатель; я журналист, составитель политических обзоров, и поэтому не стану красочно рассказывать, о том, какое впечатление произвели на меня парикмахерская и её владелец. Его я поначалу и не заметил, а парикмахерская: если вы видели одну – значит вы видели их все. Запылённые витрины, троица стариков, следящих за бритьём четвёртого своего собрата и обсуждающих события сорокалетней давности, стопы полотенец и одинокая муха, перекрывающая своим жужжанием потолочный вентилятор.
Я присел рядом со стариками. Все трое повернули головы, и ближайший передал мне со стола веер, чтобы я мог им обмахиваться.

– Ты не местный, сынок, – заключил один из них, напрашиваясь на разговор, к которому я не был способен. Вместо ответа я махнул рукой в сторону ящиков с газетами, не найдя ничего лучшего как сказать, что я, мол, служу вот в этой газете. Старик (молодящийся, с ниткой жестких усов и в высоком воротничке) понял этот жест по-своему:

– Да, старина Эб у нас... как это? – он оборотился к приятелям: – Новатор, – подсказали ему. – Вот-вот, новатор: поставил газетные ящики прямо в парикмахерской, и “Трибьюн” можно купить за 4 цента, а не за пять, как на улице.

Старики закивали головами, и я понял, что деловая смётка парикмахера им по душе.

– А вот автомат с колой, – он указал на красный шкаф с прорезью, – ни у кого такого нет, только у Эба, – старик явно был горд таким размахом чужого бизнеса. – Если жарко, парень – всего за полдайма можешь напиться, а лёд тут бесплатно.

Я наконец обрёл дар речи и сказал, что “Трибьюн” мне не нужен, я сам туда пишу, и показал на заголовок. Не знаю, для чего мне было это хвастовство, но слушатели нисколько не удивились, сказав только: – А, ну тогда тебе и колы хватит, – и занялись своими разговорами.
– Кстати, – добавил он, – у старика Эби недёшево: пять баксов, ты в курсе?

Снабдив меня этими сведениями, старики вернулись к политике, и я перестал их слушать.
А почему, собственно, пять баксов, подумал я, если буквально в ста шагах конкурент стрижёт за 1.99? Ну и ладно, прохлада того стоит, да и очередь уже подошла – и тут, Полковник, я познакомлю Вас с мистером Лилли.

Подмастерьев он явно не держал: сразу после клиента, сиявшего выбритыми щеками, он взялся менять ножницы, что-то мыть, повалил пар, и он, как фокусник из клубов дыма, стал делать мне приглашающие жесты, обмахивая волоски с кресла.
Да, я пишу занудно и с перескоками, Вы правы, но это тщательность, не более того, и с её помощью я надеюсь донести до Вас всю глубину той проблемы, которую... пардон, и впрямь размашисто пишу.

Итак, я увидел мистера Лилли в клубах пара, в услужливом поклоне и с полотенцем через локоть. Он был мал ростом, плешив (частое явление у постижёров), и обладал невнятными чертами лица. Он улыбался, золотой зуб приветливо сверкал между сахарными рядами прочих ненастоящих.

– Доброго дня, мистер Лилли, – поздоровался я. – Вы ведь владелец?

Для чего я это спросил? Жара...
Тот насторожился, сдернул полотенце со сгиба руки и помахал им над креслом.

– Да, к вашим услугам, мистер... (Я назвался) Да, я владелец, моя фамилия Лилли. Какую стрижку желаете?

Пока мы договаривались, старички в тёмном углу салона громко покупали колу, сыпали в неё лёд и явно устраивались поудобнее, не собираясь никуда уходить.

– Скажите Мистер Лилли, – начал я для чего-то, – как идёт ваш бизнес, если на расстоянии ста ярдов я видел по крайней мере троих ваших конкурентов, да ещё и стригущих вдвое дешевле?

Мистер Лилли был явно привычен к вопросам подобного рода и, не смутившись, быстро отвечал, порхая ножницами вокруг моей головы:

– Качество, качество, уважаемый мистер Коллинз, качество! И инструменты – вы посмотрите – это лучшая канзасская сталь с заточкой на алмазных кругах! – он пощёлкал ножницами перед моим носом для наглядности. Ножницы устрашали. – И потом, – продолжил он тем шепотом, который зовут таинственным: – я дорожу своим именем: оно, знаете ли, дорогое, – и многозначительно заиграл бровью.

Я не обратил внимания на ужимки старого жадины, расплатился и вышел. Стоило, наверное, задержаться: старики у лимонадного автомата делали приглашающие жесты; они явно считали всякого клиента своего парикмахера посвящённым в некий круг, но я спешил. Однако, от угла Джонсон-авеню (это в двух кварталах), я вынужден был вернуться, вспомнив, что оставил у предприимчивого цирюльника свои каретные часы. Он встретил меня как старого друга, но часов уже не было: для дорогого клиента, сказал он, ему совершенно не жалко времени и средств – он уже отправил часы с курьером по моему адресу. По какому адресу, удивился я?
Тут в разговор вступили завсегдатаи-старики, напомнив, что я сам рассказывал о своей работе в “Трибьюн”, туда, мол, и отправился курьер, а имя моё запомнил сам хозяин заведения.
Старики наперебой подмигивали мне, восхищённо кивали в сторону мистера Лилли, как бы говоря: – А мы что говорили; старина Эби не промах, для клиента в лепёшку расшибётся!

Какой же, однако, курьер, задумался я, ведь в парикмахерской не было ни помощников, ни своеобычных для подобных заведений скучающих мальчишек с сигарным окурком за ухом. Оказывается, это старший из компании любителей истории, тот, что просвещал меня насчёт предприимчивости Эбенезера Лилли, взялся сбегать в Трибьюн-Тауэр.
Что ж, подумалось мне, на чаевые от нашей охраны он может не рассчитывать...

С тех пор я бывал пару раз в парикмахерской Лилли: старики оказались правы – чем-то привлекало это заведение. Но уж точно не его хозяин, пусть он и поставил свой маленький бизнес на широкую ногу. Сам мистер Лилли казался мне человеком ограниченным, малоинтересным, а его намёки на собственные большие возможности не вызывали во мне того трепета, который явно чувствовался в речах завсегдатаев салона.

  Я буду стараться вести свой рассказ так, как это принято в журналистской среде – описательно, и без лишних красивостей. Он будет долог, но я льщу себя надеждой, что Вы, Полковник, дочитаете его до конца. Не принадлежа к славной когорте писателей, я вряд ли смогу сделать своё повествование утонченным, но мне будет достаточно остановиться лишь на фактах и высказать некоторые суждения. Надеюсь быть понятым Вами.

Эбенезер Лилли совсем выветрился бы из моей памяти, если бы одно событие – а точнее одна витрина – не напомнили мне о нём. Я прогуливался (да-да, у Ваших сотрудников всё-таки есть свободное время!) в районе Третьей Парк Лейн, и в одном из самых фешенебельных домов увидел витрину со знакомым именем: “Эбенезер Лилли: парикмахерская и школа-салон для начинающих парикмахеров”, а внизу приписка чёрным по золотому: “Обучаем молодёжь. Не берём платы за стрижку, если её ведёт новичок, организуем поставки парикмахерского инструмента высшего качества – собственное производство”.
Если в прошлый раз меня заставила прийти в заведение Лилли жара, то в этот – неожиданный дождь, который прервал мою меланхолическую прогулку и шпалерами перемещался по новенькому асфальту Парк-Лейн. Я буквально влетел в салон и, отряхивая шляпу, издали поприветствовал хозяина:
– Здравствуйте, Лилли! Дождь, страшный, мне и стричь-то почти нечего, а вы, я гляжу, переехали и расширились? Вот, принимайте старого клиента.

Лилли стоял, склонившись над шевелюрой посетителя, в дальнем конце сверкающего зеркалами зала. Он, казалось, совсем облысел и уменьшился в росте, но я не придал этому значения, пока удивлённый мастер не повернулся на мой возглас.
Это был совершенно другой человек. Тех же лет (около шестидесяти), того же субтильного сложения, но с широкими славянскими скулами, носом-картошкой, и в знакомом мне чёрном переднике с замысловатой монограммой “EL”.
Не особо смутившись, я скороговоркой объяснил, что принял его за хозяина заведения, и хотел было попросить позвать (зачем?..), но парикмахер прервал меня, сообщив неподходящим к его сложению басом, что он и есть Эбенезер Лилли, и он владелец.

– Вы – Лилли? – спросил я в замешательстве, всё ещё дурацки размахивая мокрой шляпой. Он следил за ней, живые серые глаза двигались, будто отдельно от улыбающегося лица. – Эбенезер Лилли?

– Редкое имя, не так ли, немного диккенсовское? – добродушно ответил он, принимая мою шляпу. “Э, да ты не прост”, подумал я. – Эби! – позвал он кого-то, и рядом с ним тут же появился услужливый мальчонка с зализанными волосами. – Эби, принеси теплого бренди, друг мой. Теплый бренди для клиентов Эбенезера Лилли в такую погоду – это закон, – его мощный голос обволакивал меня как каминное тепло.

– Вы ведь уже были клиентом Эбенезера Лилли, не так ли? Будьте и дальше – и не пожалеете, мистер...

– Коллинз, “Чикаго Трибьюн”, – представился я, будто собираясь брать интервью.

Новоявленный Э. Лилли быстро обернулся (он укладывал мою шляпу на обогреваемую распялку) и произнёс уважительно и немного загадочно:
– О! Пресса! Пресса нам нужна; пресса наше... – он покрутил поднятым пальцем, – наше оружие! Присаживайтесь в кресла.

Прежний клиент уже расплачивался у бюро (заведение было явно высокого класса) и мне, несколько ошарашенному, пришлось усесться в кресла, хотя бы для того, чтобы выведать некую тайну, которую я стал подозревать в этом сходстве профессий и редких имён.

– Так вы, стало быть, Лилли, – констатировал я, уже увитый крахмальными простынями до подбородка.

– К вашим услугам, – ответил он по-прежнему добродушно.

– И вам известен ваш полный тёзка, тоже парикмахер, с Максвелл-стрит?

– Мне известно, что многие достойные люди выбирают эту профессию, сэр, и некоторых из них нарекли именем Эбенезер.

– Чертовски уклончивый ответ, мистер Лилли, ха! – я улыбался, насколько мне позволяло горячее влажное полотенце у щёк и подбородка. – Я ведь журналист, вы нашу породу знаете: вцепимся – не отпустим!

– Пресса – великое оружие для Эбенезера Лилли, – отвечал он, оглядывая мои волосы.

Я почувствовал, что странный наш разговор заходит в тупик, и степени родства того, старого Лилли и этого – “Лилли для богатых”, выяснить не получится.
В придачу к отменной (и возмутительно дорогой) стрижке я получил ещё один бокал бренди, улыбки хозяина и откланялся.


Честно говоря, моё журналистское чутьё смолчало, несмотря на странность ситуации: два человека, носящие одно имя и занимающиеся одним делом, причём Первый ничего не говорил о Втором, Второй же уклонялся от разговоров о Первом. Стоило бы заинтересоваться ещё тогда, но мысли мои были заняты в те поры более существенным: Вам в очередной раз было благоугодно понизить наши ставки...
Однако, продолжу.

...“Амбассадор” – старейший из дорогих, самый дорогой из имеющихся, преступно роскошный – Вы бывали в этом отеле, Полковник, я уверен. Конечно, я не прошёл бы дальше фойе; простой портье способен нагнать на меня столько холода, что я стушевался бы и начал путано выяснять, не тут ли остановился мистер имярек, которого я ищу – если бы мне вообще пришло в голову туда зайти.
И всё-таки я пробрался туда, мало того – был приглашён.

Несколько месяцев назад я участвовал в пресс-конференции кандидата от Иллинойса, имени которого не запомнил – старина Уилки Губбс подкинул мне эту работу, решив, что мои статьи о тревожном положении в нынешней Германии надоели почтенным читателям Вашей газеты, и пора бы уже, в конце концов, обратиться к насущным проблемам.
Взяв своего фотографа, вооружившись блокнотом и нацепив значок “Пресса”, я отправился в “Аллертон” – претенциозное заведение с большим конференц-залом, тщащееся достигнуть трети той репутации, что имеется у расположенного в квартале от него “Амбассадора”.
Пресс-конференция обещала быть скучной, времени было полно, и мы с Майком (фотографом) неспешно прогуливались по Норт-Мичиган.
Над входом в “Амбассадор”, где отродясь не проводилось никаких собраний, я увидел плакат “Эбенезер Лилли. Конференция соратников” – и сенатор был тут же забыт.

Швейцара в ливрее на этот раз у входа не было: у двери стояли двое крепких молодых людей со значками “Безопасность” на лацканах недешёвых пиджаков и приветливо махали... нам с Майком?
Мы переглянулись и вошли.
Фойе, сияющее золочёным своим размахом, было освобождено от диванов, газетных столиков и прочей атрибутики ожидания: всё было сдвинуто и убрано в угоду таинственной Конференции.
Портье недовольно посматривал на эти новшества.
Собственной охраны отеля не было видно, только одинаковые молодые люди выстроились коридором к дверям гудящего зала. Мы шли сквозь их строй, ловя сдерживаемое удивление на лицах, пока дорогу нам не преградил богато одетый господин со значком (тут все, казалось, их носили):

– Постойте-постойте, – он выставил руки, недоверчиво оглядывая нас. – Уже и пресса? Пресса, да? Слушайте, вот это потрясающе, вот это новость! – и убежал, крыля полами пиджака, в конференц-зал.
Нам с Майком не оставалось ничего иного как войти.

Увы, Полковник, Вы не увидите снимков, которые мой помощник сделал на подходе к залу и в самом зале, Вам остаётся только верить мне на слово – снимки не сохранились, как и сам фотографический аппарат.
Чуть позже, мистер Маккормик, чуть позже.
Зал был полон, люди стояли в проходе, люди поднимались с кресел, подхваченные порывом известия, коим были мы с Майком. Давешний представительный господин скорым шагом направлялся к столу президиума, почти крича:
– “Пресса, господа, теперь и пресса – посмотрите. Они там, в фойе, идут!”

Некто высокий, выступавший с трибуны, прервался на полуслове, и жестом обратил внимание зала на нас, улыбаясь. Почти весь зал встал, начали аплодировать, обращаясь лицами то к нам, то к кому-то важному, сидевшему за центральным столом.
И тут я сделал глупость.
Опростоволосился, не проявил журналистской находчивости, да что там – просто не промолчал! Ах, если бы предполагать заранее, разве я остановился бы в проходе, отставив ногу, моментально возгордясь собой и оказываемым вниманием, разве бы я брякнул это нелепое: “Здравствуйте, господа! Мне, право, неловко за такой приём, оказываемый скромному представителю “Чикаго Трибьюн” – разрешите представиться: Элайджа Коллинз, отдел политики”.

Настроение этих сотен человек переменилось, будто я выстрелил; все эти упитанные, хорошо одетые, улыбающиеся господа с такими же как у меня белыми кругляшами на лацкане, вдруг помрачнели, стали усаживаться, отворачивать лица, и только голос с трибуны резко приказал: “Безопасность! В чём дело?” – и нас вывели из отеля.

– Так ваше имя – Коллинз? – недовольно спрашивал молодец, державший нас под локти.
 – А что, что такое? – протестовал я, напирая на свободу прессы, упоминая поправки и законы, а нас буквально несли между рядами собравшихся, и я мысленно отмечал надписи на значках: “Офтальмолог”, “Лесозаготовки”, “Таможенный сервис”, “Такси”, и прочее, не связуемое в логическую цепь.
Что мы могли сделать? Обратиться в полицию? Тем более что у Майка наглым образом вскрыли и разломали фотоаппарат. Что-то мне подсказывало, что полиция будет тут бессильна. Рассказать всё шефу и устроить расследование инцидента своими силами? Увы – мы опоздали на встречу с сенатором, и за одно это должны были получить выговор от Губбса, а он не принимает оправданий.
Нас донесли до зальных дверей, под локти доставили к выходу – всё это молча, с напряжёнными лицами, их пальцы и мускулы были словно из стали.
Мы, обернувшись, что-то кричали возмущённо вслед им, потом отряхнулись как воробьи, и без прощаний разошлись в разные стороны.

                *    *   *

Персональный вызов к старине Губбсу – нечто из ряда вон выходящее.
Когда ему что-то от вас нужно, он тихо подбирается к вашему столу, водружает на него свой зад, и начинает разговор о простейшем каком-нибудь деле замогильным голосом: – “Ну, милый мой Коллинз, плохи твои дела...” – или что-то в этом роде.
Он шутник.
Губбс вызвал меня утром в понедельник, я шёл к нему с нехорошим предчувствием.
Не отрываясь от бумаг, он подозвал меня движением кисти, взглянул... рука продолжала вертеться...

– Я тут просматривал вашу почту, Коллинз... – он замолк, ожидая возмущения с моей стороны. Возмущаться действиями прямого начальства я не привык, потому ответил только:

– Губбс, я знаю, каким вы можете быть деспотом – продолжайте. Что там – компромат на меня, мои связи с русской разведкой, или сразу выходное пособие?
Нехороший взгляд в мою сторону говорил о том, что шутил я напрасно.

– Я просматривал мою почту, которая касалась вас, – уточнил он и с перерывом продолжил: – И хочу знать, милый мой Коллинз... – он тянул время, явно ожидая, чтобы собеседник покраснел и начал что-то выкладывать. Чувствуя себя невиннее младенца Христа, я смотрел на него укоризненно, но тому было все нипочём, и дуэль взглядов могла бы длиться вечно, пока он наконец не сломался:

– Я страстно желаю знать, Коллинз, когда вы успели стать видным германистом? – он помахал неким письмом. – Тут так и написано: “...даже краткое, но непременно личное изложение взглядов видного германиста Э.Л. Коллинза, сотрудника вашей глубоко чтимой Редакции, могло бы послужить украшением нашей Конференции”.

В искреннем удивлении я потянулся за письмом, Губбс отдёрнул руку.

– Вы, стало быть, германист. Хорошо. А что может дать мне и вот этому всему (он обвёл взглядом кабинет и весь зал политредакции Чикаго Трибьюн) ваша отлучка на “Ежегодную конференцию всеамериканского Общества германистов”, а?  Они высылают вам приглашение, они прикрепляют билеты на Вестерн Пасифик, они прикрепляют чек на 3 тысячи долларов “на дорожные расходы и обустройство” – а что буду иметь с этого я, Коллинз? Вы раз в неделю пишете апокалиптические обзоры о Европе – и на основании этого вдруг начинаете считаться великим учёным?

Так я отправился на конференцию неведомого общества, провожаемый недовольством начальника, с мыслями о странном приглашении, огромных деньгах, которые достались мне неизвестно за что, и ощущением нереальности происходящего.
Губбсу я обещал по приезде работать сверхурочно.

                *    *    *

У перрона меня ждал необычайно красивый и столь же короткий, всего на три вагона, поезд. Услужливый стюард проводил Вашего покорного слугу в купе, как показалось сначала – первого класса – мой “первый класс” состоял из гостиной, спальни с постелью чуть ли не шире самого вагона, просторной уборной с душем и, готов поклясться, библиотеки с камином! На двери купе значилось: “Гостевые апартаменты №1”.
Не будет ли вычтен проезд в таком поезде из моих баснословных командировочных, подумал я? И ещё одна, совсем уж неприятная мысль кольнула моё оторопелое сознанье: а не скрывается ли под вывеской “Конференции” германская власть, противу которой я выступаю в своих статьях столь бескомпромиссно, и не возжелала ли она такими простенькими подачками переманить моё перо на свою сторону?..
Тяжёлые эти раздумья в объятиях поистине персидской неги были прерваны предупредительным стюардом, который после вежливого стука пригасил меня проследовать в вагон-ресторан – на, как он выразился, встречу “уважаемого гостя с важным пассажиром”.

Пару раз в жизни я бывал в вагонах-ресторанах высокого класса, и впечатление хрустально-блестящего борделя ещё не выветрились из памяти; здесь всё было не так. Затемнённые окна, никакой мишуры, много дерева и, готов поклясться, настоящего тусклого серебра в отделке этого дерева – приглушённо, сумрачно и тихо даже во время движения.
Вот это, наверное, истинный высший класс, подумал тогда я.
Посетителей не было, но – странное дело – незнакомый человек за центральным столиком приглашающее махал мне рукой. Ещё больше я удивился, когда он, позвав меня по имени, осведомился:

– Бурбон, не так ли? Всё, всё о вас знаю, дорогой мистер Коллинз – старый бурбон, три кубика льда и две салфетки: одна чтобы складывать кораблик, вторая – на случай если нужно будет что-то записать.

Я постараюсь описать его Вам, Полковник, прежде чем перейти к главному; не знаю, нужно ли это описание, но мне достаточно трудно к этому “главному” перейти. Для газетных статей мой английский был вполне хорош, но для создания каких-то отвлечённых картин я не считаю его достаточным.
    Итак, я всё ещё стоял, а противу меня сидел и доброжелательно улыбался большой плотный человек лет пятидесяти, с желтоватым оттенком кожи, густыми бровями и крупным тонким носом – он мог бы сойти за итальянца, но рыжеватые усы выдавали в нём англосакса. Костюм из коричневого твида, тусклая запонка без камня, видневшаяся на левой манжете; “важный пассажир” поигрывал вечным пером, очень толстым и тоже тусклого серебра. Фрачная цепочка с несколькими миниатюрами орденов: образ богатого, расслабленного человека, готового сделать выгодное предложение. Располагающий образ. Он меня этим и подкупил.
Сразу взяв иронический тон, я осведомился, не хочет ли таинственный незнакомец предложить мне партию в покер, чтобы обчистить до нитки; я слыхал о таких аферах во время долгих путешествий.

– Нет, – отвечал он, не смутившись и всё с тою же улыбкой, – это мой поезд, а у вас в кармане, дорогой Коллинз, лишь три тысячи долларов, которые выслал вам я же.
Я присел противу него, сбитый с толку, заинтригованный, но не чувствующий, тем не менее, никакой опасности.

– Как так: ваш поезд? – осведомился я. – это же “Вестерн Пасифик”. Не хотите ли вы сказать, мистер... (я многое вложил в ожидающее поигрывание бровями... он продолжал весело разглядывать меня) не хотите ли вы сказать, что являетесь владельцем этой гигантской компании?

– Нет, – отвечал он, – Я просто купил у них этот поезд. Железнодорожный бизнес не очень-то выгоден, – продолжил он, дождавшись моего удивления. – Есть более интересные варианты вложений, а вот иметь собственный комфортный транспорт человеку, не доверяющему аэропланам – это очень удобно.
Наш разговор должен был выйти из стадии странной скованности (с моей стороны), и я решился на прямой вопрос.

– Кто вы, незнакомец? Что вам нужно от небогатого журналиста, свободного от чьих-либо секретов? Я не обладаю важной информацией, меня не ожидает наследство, я не интересен...

– Давайте сначала я, – прервал он мою уничижительную речь. – Я начну, представлюсь вам, вкратце изложу своё дело, и после поговорим.
Я кивнул.

– Итак, – начал он... Обслуга исчезла из поля зрения, за окном тянулась висконсинская кукуруза, бурбон стучал мне в правый висок. Я приготовился слушать, чувствуя себя кроликом в объятиях какой-то колониальной змеи.
– Итак: Элайджа Коллинз, фамилия и имя изменены по прибытии в Америку в 1921 году, сотрудник довольно жалких еженедельных листков русской столицы до переворота, воевал, быстро натурализовался, не без помощи знакомств в среде американских дипломатов, служивших в России. Получил работу в “Трибьюн”, пишет обзоры о положении в Германии и Италии, используя некоторые знания, полученные на историческом факультете и от друзей-иммигрантов, живущих в этих странах. Горяч, порывист, лёгок на осуждения и призывы к насильственному устранению тамошних властей. Одинок, связи с женщинами скоротечны, предпочитает дам лёгкого поведения, иногда живёт с ними по нескольку недель, щедро платит...

Я поймал себя на ощущении какой-то пропасти; сидел, сжав кулаки и подавшись вперёд. Он продолжал:
– Снимает хорошую квартиру, не думает о переезде или смене работы, неинициативен, друзей мало или нет вовсе, оплачивает труд кухарки и приходящей уборщицы. Политические воззрения зачастую радикальны, но размыты... м-м-м… что ещё? – мой собеседник надел очки и вгляделся в листок бумаги. Мне показалось, правда, что он и так помнит всё наизусть. – Содержит кота и кошку. Сентиментален, ведёт обширную переписку с малозначащими русскими дамами в Лондоне, Сен-Жаке и... – он отстранил листок... – продолжать?

– Вот моя карточка, – без перехода заявил он, раскрывая коробочку с затейливой монограммой – Будем говорить. Никакой конференции германистов на самом деле нет: это я вас вызвал сюда, и хочу предложить кое-что важное. Очень важное.
Я взял карточку – толстый бристольский картон с золотым обрезом – на ней значилось: “Эбенезер Лилли”. Ни должности, ни адреса. Ничего.

– Я первый Лилли, – пояснил мой собеседник. – Первый, главный, зачинатель, руководитель, глава.
Я открыл рот, закрыл его, и с каким-то отчаяньем взмолился:
– Объясните всё, чёрт подери!

…Полностью нашу беседу я не стану воспроизводить; а вводную её часть постараюсь сжать до предела, объяснив всё дальнейшее самостоятельно.
Итак, некто Эбенезер Лилли, выходец из семьи квакеров со Старого Востока, удачливый биржевой игрок, сколотивший к сорока годам солидный (очень солидный!) капитал, задумался о смысле смерти. Именно так, Маккормик – не о смысле жизни, а о том, каков будет его, Эбенезера Лилли, маклера, смысл на смертном одре.
Почти буквально передаю его слова:
– Не о прожитой жизни буду жалеть я, лежащий на подушках старец, не об упущенном, а лишь о том, что смерть моя не будет никому вредна. Она принесёт только пользу – многим, многим людям! Наследники, завистливые конкуренты, вечно обиженная прислуга; то, что для меня будет величайшим из земных событий, для всех них – лишь радостное ощущение, потирание рук и освобождение от моего присутствия. Трагичнейшее из земных дел – смерть – для окружающих станет радостью, вот ведь дьявольский парадокс!.. Я не нажил любящих детей, меня не окружат плачущие внуки, и лишь двое престарелых племянников будут шушукаться за дверью, да основанный мною траст выберет, наконец, нового председателя – и всё!
Какой-нибудь студент-историк, году – страшно сказать – в двухтысячном, захочет узнать состояние биржевых дел нашего времени, и часто будет встречать в ломких газетных листах упоминания обо мне. Тщательно всё законспектирует, и напишет статью, переврав в ней, конечно, моё имя двумя глупейшими грамматическими ошибками.
И всё!
Ещё через сотню лет истлеют газеты или сгорит архив, а спустя полтораста лет после того пожара библиотечные мыши пустят последний экземпляр статьи нашего студента на выстилку своего гнезда – и теперь уже настоящее, окончательное, всепобеждающее “всё” накроет моё имя и меня самого, и я кану в бездонный космос человеческого беспамятства.

Второе – это очень важно, Коллинз: второе, что пришло мне в голову – что то же самое можно сказать о любом, даже самом выдающемся человеке, который оставил, казалось бы, в истории неизгладимый след.
Мы с трудом вспоминаем изобретателя паровой машины, да и авторство постоянно оспаривается, о выдающихся учёных помнят только учёные, а наследника Датского трона мы вспоминаем лишь благодаря Шекспиру, да и был ли тот наследник, или гениальный плешивец его сочинил – а вот теперь уже оспаривают и само авторство. О Гае Юлии Цезаре мы помним лишь пару исторических анекдотов, о переводчиках Септуагинты не знаем ничего, кроме их числа, а… В общем, Коллинз, люди не хотят или не желают держать в памяти своих соплеменников. Ваши дед с бабкой остались только в вашей памяти; умрёте вы – и их будто и не было.
Пусть и во вторую очередь, но я подумал обо всех, Коллинз. Люди не заслужили такой участи.

– Нет, вряд ли это уже Висконсин, – думал я, глядя в окно – Не могли мы доехать так быстро.
Кукуруза стояла жухлая, поля были в проплешинах. – Видно, и сюда добрались последствия Пылевой Чаши, – продолжал я внутренний монолог под успокаивающий голос собеседника. – А этот напыщенный Крез, чувствую, хочет увековечить с моей помощью своё имя. Наверняка предложить написать о нём книгу. Или заложит новый университет своего имени и будет просить стенографировать его мысли и подвиги. Вот уж нет!..

Третий Лилли, как я его назвал, после моих первых двоих Лилли-парикмахеров, прервался и тоже стал всматриваться в унылый сельский пейзаж. Фигура его монументально высилась над столиком, он казался спокоен, но руки нервно перебирали разложенные предметы. Тишина тут, конечно, необыкновенная, подумалось мне; высший класс.

– Похоже, вы отвлеклись, Коллинз. Обычно я весьма успешен в своём… как бы это сказать… прозелитизме, но вы, представитель прессы, и не такого наслушались, да и вообще – привыкли к разговорам. Поэтому, пожалуй, я начну с главного, а подробности после. Я предлагаю вам стать мной. Навсегда стать мной. Со всеми причитающимися выгодами.
Я не нашёлся что ответить, а он продолжал, предъявляя мне разную мелочь со стола.

– Нелепо и странно, согласитесь, что эти вот вещи: зажигательная машинка, вечное перо, блокноты, книги... Все эти маленькие вещи останутся после меня, переживут меня, сменят нескольких хозяев, будут использованы для каких-нибудь, возможно – великих – дел: представьте! Вот этим пером подпишут мирный договор, а эту зажигательную машинку купит в антикварной лавке Хэрродса напыщенный лорд. Это останется, а я... я – уйду, растворюсь, будто не над произведением меня трудились эволюция или Господь все предыдущие миллиарды лет, и вот эта... эта ничтожная, эта желтоватая бумажка... я её не увижу, не смогу...
Поверите ли, дорогой Элайджа – я кричал и бесновался, когда эта простая мысль поразила меня будто громом среди ясного дня, я метался по дому, моей огромной тёмной крепости, а под конец забился в угол и плакал тихо как сыр...

…Мы слышим обещания с колыбели – слащавые мамаши и няньки готовы посулить нам горы леденцов “завтра” – лишь бы мы перестали канючить об одном-единственном леденце сегодня:
– Спи, Джонни, сейчас уже поздно, в кровати не едят. Завтра мы купим с тобой много-много красивых леденчиков и пойдём...
Но завтра – в этом блаженном, сияющем, солнечном завтра, Джонни может получить всё что угодно: поход в зоосад, полёты под потолок из рук гордого отца, заводной паровозик с расписными вагончиками из жести – но только не леденец, только не его!
Вам знаком этот ужас детства: обещанное не получается! Никогда!..
Мало того: обещавший, будто стыдясь своего малодушия, проявленного накануне, в этот вожделенный день под названием “завтра” – это обещавшее лицо намеренно уводит вас от торговца леденцами, от кондитерской лавки – почему?
Ради всего святого – я не знаю почему, я сдаюсь…
Леденцы надо давать сейчас. Это должно было стать заповедью, да Моисей донёс не все тяжелые каменные плиты... И я решил выдавать леденцы, в обмен на такую, в сущности, малость.

Лилли улыбнулся широко и открыто, будто подбадривая меня, наводя на мысль, и даже сделал приглашающий жест рукой. Бесконечное поле кукурузы за окном не сменялось решительно ничем, но мне показалось, что я начинаю что-то понимать в выспренных речах своего хозяина.

– Постойте, Лилли: вы предлагаете деньги за то, чтобы человек сменил имя на… Лилли? И всё? Вы хотите сохранить своё имя в истории таким необыкновенным и затратным путём?

– Так обычно и начинаются все эти разговоры, Коллинз, – ответил он, – оканчиваются же они… – он снова улыбнулся, как-то мечтательно. Оканчиваются они пониманием того, что главное для людей – чувство единения, и лучшее единение – монолитная общность близких по духу и достатку. Общество соратников.
Чем я могу быть интересен своим соратникам, что им может понадобиться от меня? Обещания?
Я думал о том, что устроило бы всех, что я могу предложить главного, нужнейшего, и вывел формулу: деньги, единение и предсказуемая жизнь. Заметьте: ни слова о смерти – она не предусмотрена. Деньги важнее всего; человеку нужно в первую очередь дать их – просто дать, чтобы он имел возможность схватить – и только после этого начал думать. Возможен и путь убеждения, но у меня не было времени, а лучшее убеждение – опять же деньги. Кроме того, никто из тех, кто был наделён мною деньгами для старта, не думал долго, не взвешивал за и против, ибо “за” он уже держал в руках.
Наверное, лучшими соратниками были бы дети. Маленькие, четырёх лет от роду. Я могу создать новое общество – такое, о котором и не мечтали социалисты: равенство воззрений при полной свободе экономических проявлений. Схожесть жизни при разных финансовых возможностях.

– Подождите-подождите, Лилли. Оставим пока вопрос об именах; он меня, знаете, даже несколько пугает… Но как вы предполагаете побороть неравенство? Ведь Лилли – владелец фабрики будет вызывать зависть Лилли-автомеханика?

“Ага, вот он и на крючке”, читалось в глазах моего визави, и я пожалел о том, что вступил в этот спор. Передо мною сумасшедший, подумалось мне. Богатый, не буйный, очень, как и они все, настойчивый. – Но всё-таки, – продолжил я, – почему непременно имя?
– Нравится, – бесхитростно ответил Лилли. Такое, знаете ли, сочетание старой классики и мягкости, даже женственности. Мне всегда оно нравилось. Но имя – лишь объединяющая условность, черта, которую должны переступить, если хотят влиться в наше сообщество. Все привыкают, Коллинз, поверьте, даже начинают гордиться. Единство имени – самый простой способ заставить почувствовать единство. А то неравенство, о котором упомянули вы, искупается единством цели.

– “Заставить”? – я перебил его. – Так речи о добровольности не идёт, надо полагать? И где-то я уже это слышал, дражайший мистер Лилли, – усмехнулся я, ощутив некоторое превосходство: так всегда бывает, когда в новом опознаёшь что-то старое. – Социалисты тоже предлагают равенство во имя идеи.

– В отличие от них, я предлагаю и деньги, Коллинз, – отвечал он, пропустив мою колкость. В этом “предлагаю деньги” чувствовалась такая увесистость, что я предпочёл смолчать.


…Это было лишь началом нашего диалога, Полковник, и я боюсь докучать Вам его продолжением, однако придётся описать многое, и не взыщите за толщину стопы листов, лежащей сейчас перед Вами. Потерпите ещё; только суть, лишь десяток наших фраз, и после – предложение, ради которого всё это и писалось.
Итак, Лилли продолжал:

– Мысль о привлечении прессы должна была посетить меня ещё десять лет назад и, если я в чём-то раскаиваюсь, так это вот в таком непростительном промедлении.
...Один парень, географ и полярный исследователь... не знаю уж, какой зигзаг судьбы привёл его к нам. (Вам следует знать, Коллинз, что у нас принято говорить “пришёл к нам”, а не “был вовлечён в” – существенная, принципиальная разница, основанная на языковых тонкостях. Привлекал поначалу только я сам, остальные “приходят”, и не будем пока вдаваться в это. Мы не вербуем – мы многое даём).
– Так вот... – Лилли принялся обрезать изогнутыми ножницами крутобокую сигарку, отогнав стюарда. Лист крошился, костяшки пальцев белели, а за окном шёл косой неслышный дождь. Собеседник, казалось, забыл обо мне, но я чувствовал, что ему просто надо передохнуть, и какое-то подобие жалости к этому человеку вдруг шевельнулось во мне.

– Так вот, – продолжил Лилли, принимая огонёк концом сигарки – не знаю, как он пришёл к нам; я лишь отметил тогда, что вовлечение научных кругов, по крайней мере на данном этапе, не слишком продуктивно – и вдруг увидел заметку в “Кроникл”. Там значилось буквально следующее: “Наш отважный путешественник Э. Лилли пересёк на собачьих упряжках остров Элсмир... бла-бла-бла... произвёл замеры того-то и того-то... и тру-ля-ля... и назвал своим именем неизвестный ранее островок площадью 4,5 квадратных мили”.
Вся заметка не потребовала и двух капель типографской краски, но я был поражён, причём дважды.
Во-первых, моё имя оказалось увековеченным на карте. Поверьте, и скромнейшему из людей это бы польстило. Тешился я этим недолго, ибо вторая мысль буквально пронзила меня – меня, толстокожего, всё повидавшего, прожжённого (не повторяйте этого эпитета за мной, хорошо, Коллинз?), прожжённого циника: пресса! Какого чёрта я не думал о продвижении своей идеи через прессу – не думал все десять лет?!

– Ну, о безопасности-то вы подумали, Лилли. Помню, помню этих железноруких молодых людей, что выносили меня из вашего зала собраний.
– “Безопасность”! – Лилли долго и снисходительно улыбнулся. – “Агентство безопасности Эбенезера Лилли” было лелеемым детищем на протяжении трёх лет. – Он задумался. – Собственно, сначала пришла в голову идея о производстве оружия. Её без труда удалось реализовать – за счёт разорившегося, но фонтанировавшего идеями фабриканта охотничьих ружей, которого конкуренция выгнала из Британии на наши благодатные земли. У него было большое недовольство по поводу смены имени, которое он привык гравировать на своих ружьях, и он мнил, что для его детей важнее оно, а не хлеб с маслом; всё кричал что-то о наследии... Я попросил его ещё раз описать, что же именно новаторского он хочет привнести в... не помню точного названия: что-то вроде “жёсткого эжектора на боковых досках” – он фонтанировал этой и другими идеями ещё полтора часа, и закончил требованием двенадцати тысяч. Не сходя с места, я выписал ему чек на двадцать четыре – и уже спустя полгода получил вот это, – Лилли достал необычного вида пистолет, – двенадцатизарядный, автоматический, с пулями особого строения; вся “Безопасность” вооружена ими – и ребята в восторге.

Конечно, на рукоятке я увидел знакомое уже имя, и в страхе какого-то нахлынувшего прозрения, весь подавшись вперёд, спросил:
– Вы задумали создать... армию?!

Он наклонился ко мне с таким же тревожным лицом, но по искоркам в его глазах я понял, что он сейчас улыбнётся – так и случилось. Лилли, как мне казалось, подыскивал слова для ответа, но скорее он думал о чём-то другом, и ответил, как бы между прочим, походя:
– Я задумал создать новый мир. Я устрою социальную революцию поистине невиданную.
Общество гарантированного выбора – и огромного! Мебельщик Лилли представил мне недавно проект “48 кухонных гарнитуров”, из 35 предметов каждый, в 18 цветах: перемножьте эти три цифры друг на друга, и вы поймёте, что одинаковых кухонь у Лилли не будет. Но более сорока восьми – это уже излишество. Лилли не гарантирует излишества, Лилли обеспечивает уверенность в разнообразии.
Лилли-парикмахер обеспечивает 22 мужские стрижки и 96 дамских – 96, вы вдумайтесь! Разнообразие гарантировано, и ни у кого не повернётся язык сказать, что девяноста шести мало. Вы же не захотите, в конце концов, иметь стрижку, как у хирогеза…
– Постойте, Лилли. Мебельщик “показал вам” – это значит, что лично вы утверждаете даже такую малость, как… э-э-э… мебель будущего? А парикмахер тоже утверждал у вас свои девяносто типов стрижек?
Он снова пропустил моё замечание мимо ушей, и продолжил:

– Вернёмся, однако, к “Безопасности”. Мысль о создании... м-м-м... ну, пусть армии, хорошо – такое приходило мне в голову, и на некоторое время прочно засело в ней. Я, однако, не строил планов захвата мира, даже в мечтах – поначалу я просто хотел, чтобы она, армия, была.
Набрать её оказалось не трудно: командный состав (ныне – владельцы контор под вывеской “Эбенезер Лилли. Безопасность”) – бывшие пинкертоновцы, хотя и считается, что бывших пинкертоновцев не бывает. Очень даже, очень даже!.. Побудительные мотивы всё те же, Коллинз.
Да, не желаете ли ещё выпить? Я, признаться, вынужден часто промачивать горло во время длинных бесед.
Так вот: командный состав – пинкертоновцы, а рядовой – полицейские, выходящие на пенсию. Бедолаги, не достигшие высоких постов, или молодёжь, которая не хочет тянуть лямку длиною в сорок лет, но уже имеет представление о полицейской работе. Вы бы знали, Коллинз, какой наплыв был у меня в это отделение нашей организации!..
Кстати, между собой мы называем себя именно так: организация. Хотя я предпочитаю “братство”.
Вот с такими-то парнями вы и встретились на нашей конференции.


– Но вы лишаете людей их собственной биографии, Лилли. Вы предлагаете конфетку, отнимая лицо, остаётся только рот!..
Он сидел недвижимо и не отрывал взгляда от окна, сфинксовая улыбка застыла на его лице.
– А если говорить о финансах, то, помилосердствуйте, Лилли: какое же у вас состояние, чтобы кормить эти сотни и сотни людей?

– Не сотни, Коллинз, уже 194 тысячи. Мы растём в невероятной прогрессии. Скоро вы заметите это по городским вывескам. В Канаде ещё около пятидесяти тысяч, в Англии… Что касается денег, то пока существует государство… – он снова обратил взгляд к окошку и, казалось, надолго забыл о моих вопросах. – Пока существует государство, соратники продолжают платить ему налоги: 32 процента, если не ошибаюсь. А мне – восемь с половиной. Это не плата за членство, а добровольный взнос на построение общества, которое они уже считают своим. А после надобность в государственных налогах отпадёт. Вы же помните: мы строим новый мир.

За окном по-прежнему расстилалась кукуруза, мелькали станции и водяные паровозные вышки, на телеграфных проводах качались сороки, и глубоко, где-то очень глубоко за тяжёлыми тучами угадывалось Солнце, пробиваясь с левой стороны вагона – а мы сидели по правую, и я оборачивался иногда влево, получая жёлтую, долго не проходящую вспышку, переводил взгляд на Лилли, и он в такие моменты казался мне облачённым в неземное сияние.

 – Неужели всё так просто, старина Эбенезер, – хотелось мне спросить – неужто 8,5% — и есть ваша цель? И в дополнение к этому, вы получаете тысячи последователей, которые смотрят вам в рот и пытаются найти в ваших словах сияющую истину? Вы сейчас, в солнечном ореоле, в дорогом этом поезде, принадлежащим вам лично, в окружении золота и серебра, представляетесь указующим перстом, богом, ведущим к Истине – какой, ради всего святого?..
Он оборачивался ко мне, держа сигарку на отлёте, что-то говорил – уверенно, спокойно – убаюкивал меня, рисовал перспективы, и жёлтое марево левой стороны ложилось на проносящиеся поля, на меня, на самого Лилли, и даже сороки, качающиеся на проводах, из чёрно-белых становились золотыми

                *   *   *

Увы, Полковник, снова вынужден вернуться к моей неспособности передать разговор красочно; жизнь моя, хотя и отягощённая переездами и знакомствами со многими людьми, не была столь насыщена, чтобы перо, привыкшее к сухости аналитики, возгорелось вдруг и расцвело неопалимою купиной... Нет, пламя его легко погасить. Мой русский Вам недоступен (да и уныл), мой английский – несвеж, как роба докера, и я, пожалуй, не стану больше описывать ни Лилли, моего искусителя, ни многие его обличия, ни в планы его Вас не посвящу.
…Чего доброго, Вы решите, что письмо моё – эдакое витиеватое заявление об увольнении, с насмешками над бывшим работодателем и издевательствами – нет! Совсем нет. Даже, я бы сказал, наоборот.
Я хочу нанять Вас, Полковник. Я предлагаю Вам, мистер Маккормик, рассмотреть очень простую дилемму, дихотомия которой… простите, опять незнакомые Вам, да и лишние слова.

Вы увольняете Губбса.
Нет, это не основное требование – лишь малая месть, позволительная победителю. Просто увольняете, причём без рекомендательных писем – и забудем о нём теперь.
Вы вводите меня в состав Совета директоров на правах соредактора (Вашего заместителя), назначаете мне оклад жалованья такой, который почтёте приемлемым для этой должности, и отходите от дел.
Формально остаётесь главным редактором и владельцем, на деле же отдыхаете, пьёте чай со своими дочками (они истинные красавицы, скажу без лести) и… ну, в общем, занимаетесь тем, чем и хотели бы заниматься, заработав себе капитал. Далее прессой будем заниматься мы.

У письма, которое Вы держите сейчас в руках, лишь два пути: в мусорную корзину – или в сейф, что, по слухам, находится за портретом дражайшей Вашей супруги. Причём, попадание письма в сейф – предположу – ещё и средство шантажирования меня, когда дела, предложенные выше, свершатся.
Не трудитесь, шантаж не будет Вам полезен, да и стал ли бы я доверяться бумаге, если б не был уверен в Вашем благоразумии и расчётливости? Раз помянув мою безынициативность, Лилли сам изыскал сведения, “полезные для вашего патрона”, как он выразился, и просил донести до Вас, что Организации известно об N и её матери, а также о некоем соглашении между Вами и сенатором Дуганом – что-то насчёт федеральных земель. Лилли строго-настрого запретил мне использовать эти сведения “в качестве тарана – лишь в случае, если ваш патрон предпримет попытку угрожать”.

Завершаю своё послание, Полковник.
Смысл моего письма, надеюсь, дошёл до Вас, и я тешу себя надеждой, что Вы не предпримете каких-то экстраординарных шагов в отношении Вашего покорного слуги – хотя… Пусть.
Больше страха нет.
Был, всю жизнь он так или иначе присутствовал, по разным поводам, а теперь исчез. Вы так же сможете убедиться в факте исчезновения страха, всеобъемлющего человеческого ужаса перед Смертью: сразу после того, как примете наше предложение. Оно не замедлит воспоследовать, и, уверен, полностью Вас удовлетворит как в финансовом плане, так и – надеюсь – во всех иных.
Остаюсь с неизменным уважением
Вашим покорным слугой,
Эбенезер Лилли

==================================

Иллюстрация: Роберт "Полковник" Маккормик (Robert Rutherford «Colonel» McCormick), владелец Chicago Tribune.


Рецензии
Великолепно, Илья, - и по языку, и по сюжету.
Мастерски, высший класс!
Мое восхищение.

Сергей Анищенко   10.06.2024 09:34     Заявить о нарушении
Сергей, спасибо, дорогой.
Очень, очень непростым для меня стал этот текст; долго не писался, потом долго не вычитывался и, в итоге, я им не очень удовлетворён.
Ну, скажем так, на "четвёрку".
И не покидает ощущение сходства с "Человеком из ресторана" И. Шмелёва (какового "Человека..." я люблю, да, но...).
Ну, в общем, не стану умничать — просто спасибо!

Илья Калинин   12.06.2024 15:39   Заявить о нарушении