Повесть об отце
Иосифу Казимировичу (Кузьмичу) Третьякевичу,
не дожившему без малого три года
до реабилитации своего оклеветанного сына,
посвящаю эту повесть.
Предисловие
Когда-то Елена Кошевая написала "Повесть о сыне". Украв заслуги у настоящего комиссара "Молодой гвардии" Виктора Третьякевича и приписав их своему сыну. Она активно способствовала тому, чтобы вражеская клевета на Виктора распространялась, не менее активно препятствовала её опровержению. Я написала "Сагу о Викторе Третьякевиче", создав альтернативу фадеевскому роману, благодаря которому настоящая история "Молодой гвардии" до сих пор для многих остаётся под спудом. Ещё и по сей день немало любителей повторять мантру о вреде признания ошибок и заблуждений, положенных в основу культового мифа, на котором воспитано не одно поколение советской молодёжи. Вместо споров на эту тему я решила написать свою "Повесть об отце"...
ПОВЕСТЬ ОБ ОТЦЕ
Он брёл по улице, спотыкаясь, будто слепой. Перед глазами было черно, а земля под ногами качалась и казалось, вот-вот опрокинется. Он уже дотянулся нетвёрдой рукой до калитки, просунул пальцы между узкими рейками и отодвинул щеколду. Теперь Иосиф Кузьмич был дома, во дворе своей хаты, где его не видят чужие глаза, а тень высокой белой акации защищала от слепящих лучей безжалостного солнца.
Тихий шелест листвы донёсся до него словно ласковый шёпот, но в ушах всё ещё звучал другой шёпот, от которого так больно сжималось сердце. Иосиф Кузьмич снова слышал страшные слова, выжигающие мозг, невозможные, непостижимые. Когда они неслись ему в спину на людной улице, всякий раз он не верил, что это наяву и надеялся проснуться. "Отец предателя! Это отец предателя!" Вот и теперь он чувствовал, как дрожат его губы и не мог унять эту дрожь.
А белая акация над его головой плескала листву по ветру, будто звала не слушать ядовитые слова, выбросить их из головы. Голос её становился всё громче и звучал всё явственней. Сын Витя посадил эту акацию за 6 лет до своей гибели, а теперь она была его ровесницей, ей недавно исполнилось 18.
Восемнадцать лет назад вот такой же погожий весенний день клонился к вечеру, когда, вернувшись домой с работы он, отец, увидел во дворе возле хаты молодое деревце, маленькое, тоненькое, хрупкое. Но саженец был привязан к колышку так аккуратно и заботливо, что сомневаться не приходилось: он обязательно приживётся. Тогда деревце ещё едва сравнялось с Витей ростом, и он прилежно поливал его каждый вечер. Как будто нарочно затем, чтобы теперь шелест густой развесистой кроны силился умерить отцовскую боль.
Иосиф Кузьмич вдруг ощутил обиду на сына за то, что тот оставил вместо себя дерево во дворе, а сам ушёл, бросив стариков родителей на Земле один на один с этим страшным горем. Но ведь и винить его нельзя, как нельзя было винить маленького сына Володю за то, что умер трёх лет от роду.
С какой горечью на сердце тогда, в далёком в пятнадцатом году, сколотил Иосиф Кузьмич гробик для маленького Володеньки! Холмик свежей кладбищенской земли, что вырос над этим гробиком, так и стоял перед глазами, когда он уходил из голодной холодной Москвы на фронт, может быть навстречу своей собственной смерти. Но на войне смерть не трогала его, ей опять была милее младенческая колыбель: вскоре вслед за трёхлетним Володенькой умер годовалый Стасик. Он был уже третьим сыном, рождённым не для жизни. Самый первый их с женой ребёнок, тоже Володя, не прожил и года.
Иосиф Кузьмич помнил смерть маленькой сестрёнки из своего собственного детства и знал от своей матери, что ещё до его рождения умерли его старшие брат и сестра. А когда ему шёл восьмой год, заболел пятилетний двоюродный братик Ясик. Они жили тогда в одной хате вместе с дядей, тётей и их детьми. Ясик таял с каждым днём, и тётя Зося, испробовав все средства, отправилась в костёл молиться Божьей Матери и взяла с собой всех старших детей. Это было в праздник Остробрамской иконы, и тётя Зося надеялась, что Дева Мария услышит детские молитвы за брата. Огромная толпа народа, пышная процессия со свечами и хоругвями, дурманящий дым ладана, бесконечно долгое пение - всё это вызывало в душе тоску и смуту. Маленький Ясик умер на следующий день, под утро. Его бледные бескровные губы на застывшем личике улыбались горько и печально. Эта улыбка была ясным ответом на все молитвы. С тех давних пор Иосиф Кузьмич и знал, какова им цена. Он выучил этот урок ещё сам будучи ребёнком.
Только третий из его сыновей, названных именем Владимир, благополучно пережил раннее детство. А вслед за Володей на свет появился Витя, четвёртый из выживших, седьмой из рождённых. Самый младший, самый любимый. Уже кончилась Гражданская война и жизнь, несмотря на всю её тяжесть, обещала измениться к лучшему, чтобы в конце концов оправдать все жертвы и лишения, принесённые ради будущего. И даже эти жертвы и невзгоды, голод, тиф, детские смерти и горе, оседавшее в душе всё глубже и глубже после каждой из них, обретали теперь и вес, и новое значение. Ведь прежде они были будничной частью беспросветной тёмной жизни, тяжёлой батрацкой доли - так жили и деды, и прадеды. И пока с переменным успехом шла Гражданская война, та, прежняя, тёмная жизнь ещё брала своё, собирала дань на много лет вперёд. Это она руками белогвардейских убийц взяла и у Иосифа Кузьмича старшего брата Андрея, который, вернувшись с фронта и пожив недолго в Москве, поехал к отцу в родную Белоруссию поднимать батраков на борьбу за Советскую власть.
Брат Андрей вступил в большевистскую партию ещё в четырнадцатом году, на фронте. Он всегда хотел учиться и жадно искал ответа на вопрос, отчего так темна и безрадостна жизнь вокруг. Усвоив от большевистских агитаторов основы классовой борьбы, Андрей стал верным последователем своих учителей. Пока он и его жена Петруся жили в Москве вместе с семьёй Иосифа Кузьмича, сын Миша и дочь Маня слушали дядю Андрея широко раскрыв глаза и быстро полюбили его за то, что он говорил с ними будто со взрослыми. Особенно старший, Миша. Ему минуло лишь 8 лет, когда дядя Андрей отправился навстречу своей гибели, но зёрна, упавшие в Мишину душу, взошли и дали богатый урожай.
Наверное именно гибель Андрея многократно умножала силу его слов. И когда Иосиф Кузьмич с женой, перебравшиеся из голодной Москвы в село Ясенки, сговорились снова дать новорождённому сыну имя Владимир назло всей тьме жизни с её вековыми суевериями, они оба думали об Андрее Третьякевиче, который как никто другой одобрил бы их выбор. Сам Иосиф Кузьмич после возвращения в Москву с фронта в первый же вечер рассказал жене и детям, как на съезде в Питере, куда был избран солдатским депутатом, он слышал своими собственными ушами и видел своими собственными глазами Ленина, человека, бросившего вызов беспросветной тьме и тяжести жизни всего простого народа. Это было невыразимое и непередаваемое счастье - просто увидеть и услышать его, того, кто стал самым родным и близким человеком для миллионов рабочих и крестьян, вот таких же безлошадных батраков, чьи предки до седьмого колена прозябали впроголодь, не разгибая спины, хороня в младенчестве добрую половину своих детей и не смея мечтать о лучшей доле. Ленин говорил с ними о них самих, так живо, так просто, с таким участием и пониманием, как никто никогда ещё не говорил. Он думал о том, как внести в их жизнь и свет, и простор. Это было непросто, но стоило даже того, чтобы отдать жизнь, освещая путь другим, как брат Андрей.
А младший сын Витя, родившийся в тот год, когда Ленина не стало на Земле, шёл по стопам своего старшего брата Миши. Миши, который создал в селе комсомольскую ячейку, пока Иосиф Кузьмич работал в комитете бедноты. Миши, который отправился на Донбасс, чтобы стать шахтёром, и вскоре вступил в партию. Ещё прежде, чем семья перебралась в посёлок Сорокино, что потом переименовали в Краснодон, маленький Витя уже жил с осознанием того, что его любимый старший брат - коммунист, от этой мысли замирало с благоговением и гордостью его детское сердечко. И всё, что он успел за свою короткую жизнь, совершил он из любви к тому же делу, которому служил его брат. И за верность этому делу принял лютую смерть. Он не мог быть другим и поступить иначе. Это было так очевидно, что вражеская клевета на него представлялась какой-то дикой нелепостью.
Как же можно было поверить в неё и повторять лживые подлые слова настоящих предателей? На этот вопрос не было ответа. Когда Иосиф Кузьмич думал об этой подлости, у него тряслись и губы, и колени, а руки бессильно сжимались в кулаки. Он чувствовал себя совсем немощным и дряхлым.
Горе выжгло дотла его душу в ту страшную минуту, когда он увидел Витино тело, поднятое из ствола шахты, с самого дна. Иосиф Кузьмич смотрел несколько дней с утра до вечера, как поднимают истерзанные тела, жадно вглядываясь в каждое. Но Витю казнили первым, и его тело лежало под грудой других тел. Отец узнал его только по лохмотьям рубашки. Лица не было. Не было глаз. Волос тоже не было. Руки - вывернуты, левая налита кровью. И вся спина - сплошная рана, покрытая кровавой коростой. Она была почти чёрная.
Когда Иосиф Кузьмич увидел это, Земля под ним опрокинулась, перед глазами всё поплыло и исчезло. Он провалился в пустоту и долго не возвращался оттуда. С тех пор эта пустота поселилась внутри него, и мёртвое тело сына подстерегало в любой миг. Страшно было заснуть, даже просто закрыть глаза. Оно всплывало в памяти словно утопленник в реке, со всеми следами лютых нечеловеческих мук, немым, но грозным опровержением всякий раз, когда вслед Иосифу Кузьмичу звучало снова: "Отец предателя! Вот идёт отец предателя!"
Эти грязные липкие слова повторяли с вражьего голоса легковерные люди, приезжие, которым заморочили голову ложью. Они не видели этого стёртого лица, этих выломанных рук. Им никто не рассказал о том, что когда на утро после казни своих детей, о которой они ещё не знали, родители пришли к дверям полиции, на дверях висел список фамилий тех, кого будто бы увезли на доследование в Ворошиловград, и фамилия Третьякевич была в нём самой первой. Матери заволновались, как теперь передать своим детям передачи, и тогда один из полицаев сказал: "Им уже ничего не нужно". Это значило, что увезли их на смерть, и никого из них уже нет в живых. И сын Витя был среди них первым.
Об этом знал весь Краснодон. И всему Краснодону было ясно, что тот, кого казнили первым, изувечив до неузнаваемости, предателем быть не может. Предателей первыми не казнят. Но ложь, повторённая десятки и сотни раз, день за днём и год за годом вытесняла правду. Как если бы людям говорили, что Луна светит днём, а Солнце - ночью, и они стали называть Солнце Луной, а Луну - Солнцем. Год за годом приезжим показывали дом на Садовой улице, где будто бы собирались юные подпольщики. Дом женщины, выставившей своего сына героем, чтобы Советская власть не спросила с неё за её безбедную весёлую жизнь во время оккупации под одним кровом с немцами. Весь Краснодон знал об этом, но она разделила свой кров так же, как делила его с вражескими офицерами, с высоким гостем из государственной комиссии, с приехавшим вслед за ним писателем, и все заговорили о её сыне как о герое, а сама она получила орден Отечественной войны. Эта женщина добилась того, чтобы правду стали считать ложью и никто не смел говорить вслух о том, что знал. Хоть первое время многие противились, но им быстро заткнули рот. А тех, кто продолжал подавать голос, просто не слушали. И сыновья Миша и Володя, поначалу вставшие за честь брата, уже выучили урок и жили, опустив глаза в землю, втянув голову в плечи, приговорённые к позору и молчанию.
Иосиф Кузьмич мог сидеть в тени Витиной белой акации целые часы. Часто он не замечал, как садилось солнце и двор окутывали сумерки. Вот уже и запели цикады в траве у забора.
- Отец, - услышал он над своей головой негромкий голос жены из приотворённого окошка хаты.
С тех пор, как у них родился первый ребёнок, Иосиф Кузьмич стал звать жену "мать", а она его "отец".
Он обернулся.
- Тебе не холодно, отец?
- Нет, мать. Сегодня тепло.
Но она всё равно вынесла ему пиджак и, набросив на его худые плечи, села рядом.
Иосиф Кузьмич машинально поймал её руку и ласково погладил в знак благодарности. Он делал так часто, отвечая на заботу жены, совершенно бессознательно, а теперь вдруг вспомнил, как сын Витя ещё совсем маленьким мальчиком тоже бережно брал материнскую ладонь в свои ладошки и гладил, будто котёнка. Он единственный из всех детей перенял у отца этот жест.
- Завтра Леля с Витей приедут, - напомнила жена.
В самом деле, Иосиф Кузьмич совсем забыл, что завтра воскресенье. Мишины дети собирались приехать в гости к дедушке Осе и бабушке Нюсе, как они называли стариков. До войны, когда Леля была маленькая, она любила приезжать в Краснодон с матерью, чтобы повидать своего юного дядю и послушать, как он играет на мандолине.
Не прошло и двух лет после Витиной гибели, как у Лели появился маленький братик. Ни Миша, ни его жена Маруся не раздумывали ни минуты, какое имя дать своему сыну. Слишком свежа была рана, слишком сильна боль утраты. И маленький Витя рос, неся в себе эту печаль. Ему многого не рассказывали, но он, казалось, так хорошо улавливал чувства людей, что даже не смел задавать вопросов, несмотря на естественное детское любопытство. Чуткостью он и в самом деле походил на того, чьё имя носил. Но в остальном казался его бледной тенью, этот тихий и печальный мальчик. Когда он приезжал, сердце у Иосифа Кузьмича щемило от жалости.
- Пойдём лучше спать, отец, - мягко проговорила жена. - Хватит уж сидеть как статуя. Ночи ещё холодные. Того гляди, опять поясницу просквозит.
Он не стал противиться и позволил ей увести его в хату.
- Завтра опять в музее гостей ждут, - услышал Иосиф Кузьмич, уже опустив голову на подушку. - Из самой Москвы. Шура только что заходила. Говорит, до обеда наверное, пробудут, потом уедут. Так ты, отец, со двора до вечера не ходи. Не надо...
- Шура? - удивился он тому, как далеко унёсся в своих мыслях, раз не услышал разговора в хате, сидя возле самого окошка, и пообещал: - Не волнуйся мать, не пойду.
Шура, мать Серёжи Тюленина, всегда приходила предупредить, если узнавала, что приедут очередные гости "слушать брехунов", как она говорила. Шура была одна из тех немногих, кто даже в самые чёрные дни, когда Витино имя вдруг вычеркнули из списка в прославляемых героев, приходил к Анне Иосифовне и Иосифу Кузьмичу средь бела дня, не таясь, как другие. И никто из соседей, чьи дети были товарищами Вити по подполью, не возмущался враньем так смело и открыто, как Шура. Она высказала даже киношникам, когда те приезжали снимать фильм по лживому роману, всё, что думает об этом вранье. Вот когда стало особенно видно, в кого уродился её отчаянно храбрый сын Серёжа! Шура прошла через полицейские застенки, Серёжу мучили у неё на глазах, её саму били. И даже материнское горе после гибели сына не сломило её. Она знала о том, что случилось, куда больше, чем многие другие, кто взял на себя право судить.
Иосиф Кузьмич вдруг вспомнил, как однажды утешая его жену, она сказала: "Ничего, Нюра! Не навеки чары этой ведьмы! Вот увидишь!" И в голосе её прозвучала такая уверенность, будто она заглянула в будущее и твёрдо знала, о чём говорит. Она, конечно, старалась внушить надежду, и у неё это почти получилось. Ведь не может быть, чтобы правда так никогда и не вышла наружу! Правда обязательно победит, рано или поздно. Ведь иначе незачем жить… Просто незачем…
"Правда"! Это слово было свято для старшего брата Андрея. Для него оно значило то же, что и "справедливость". Умереть за правду он не боялся. Знал, что может быть, придётся. Но только не так, как это вышло! Горько быть преданным своим родным отцом.
Когда белые нагрянули во двор к старику, Казимир Андреевич, всю жизнь привыкший кланяться панам, не мог удержаться от рассуждений о правде и справедливости для простого народа, которые недавно слышал от старшего сына. Видно, эти мысли завладели тогда его умом настолько, что он делился ими со всеми вокруг без разбора, направо и налево. Старик был словоохотлив и прост как малое дитя.
Если бы только Андрей мог себе представить, насколько тёмный человек его отец! Неграмотный старик смотрел на своего сына, побывавшего на войне и вступившего в большевистскую партию, как на человека учёного и уважаемого, и по его разумению весь свет должен был разделить его родительскую гордость, как и мысли о народной правде. А белогвардейский офицер, услышав от старого батрака такую крамолу, конечно, спросил, откуда взялась она в голове у неразумного лапотника. И отец без задней мысли выдал своего любимого сына его врагам. В его глупую седую голову и прийти не могло, что он обрекает Андрея на смерть.
Белогвардейцы схватили "большевистского смутьяна" и повесили его на глазах у всего села, дабы всё село знало, что будет со всяким, кто осмелится повторять вслед за ним слова о правде для народа. Но старика они не тронули. Как тот ни умолял их прикончить его, они лишь насмехались. Его нарочно оставили жить с этим страшным грузом на совести.
Когда Иосиф Кузьмич узнал о гибели брата от случайной встреченного односельчанина, он даже порадовался тому, что уже давным-давно все зовут его не Каземировичем, а Кузьмичом - такой стыд испытал он тогда за своего тёмного забитого отца. Как будто он заранее отрёкся от старого Казимира Андреевича. Но вот теперь, в эти чёрные годы, когда он сам познал всю тяжесть отцовского горя, отцовской тоски по погибшему сыну, он всё больше понимал старика.
Нет, никто не в праве судить его за его простоту - ведь он заплатил за неё самую высокую цену. Оставалось только удивляться как он не наложил на себя руки! Что удерживало его? Вера в бога, в которой воспитали его родители? У самого Иосифа Кузьмича не было этого якоря. Но когда он думал о смерти как об избавлении от горя, Витина белая акация за окном сразу начинала шелестеть. Днём её шелест вовсе не казался Иосифу Кузьмичу таким похожим на шёпот, но мысль о смерти приходила ему на ум только по ночам, и всякий раз он слышал шелест, даже если окно было закрыто. "А как же мама? - спрашивал сын Витя голосом ветра в листве. - Ты же не оставишь её одну? Помнишь, ведь ты обещал мне, что будешь её беречь?" Иосиф Кузьмич видел как наяву Паньковский лес, опушку недалеко от партизанского лагеря, где он навещал сыновей Мишу и Витю. Уже рассвело, и он уходил в Ворошиловград, а Витя провожал его. Только до этой опушки. Ему нужно было возвращаться в лагерь. Они обнялись на прощанье. Иосиф Кузьмич так явственно ощутил под своими пальцами мягкие волосы младшего сына, такие гладкие и послушные. Вот тогда Витя и повторил слова, уже сказанные минувшей ночью: "Береги маму".
"Я помню, что обещал, - ответил Иосиф Кузьмич, прижимаясь мокрой щекой к подушке. - Но ты! Почему ты говоришь с ней и днём и ночью, и она всегда тебя слышит, а я..."
"Ты тоже можешь слышать меня, если захочешь, - прошелестела акация Витиным голосом. - Я всегда рядом".
Но видеть сына в посаженном им дереве, так, будто он превратился в эту акацию или будто в ней живёт его душа, Иосиф Кузьмич мог лишь во сне, а засыпать было страшно: слишком часто он проваливался в кошмар, и снова всплывало из чёрной бездны обезображенное тело, без лица, без глаз, без волос. Если бы Иосиф Кузьмич не видел его наяву, может быть, и он с такой же лёгкостью задавал сыну вопросы как живому и различал ответы в шелесте листвы без тени сомнений. Но он взял на себя это бремя, исполняя данное Вите обещание: мать не видела сына мёртвым, а значит, он как будто оставался для неё живым.
Иосиф Кузьмич позаботился об этом. Она и так высохла от горя в считанные дни и казалось, угасала на глазах. Но со временем постепенно стала оправляться. Ходила тёмными ночами тайком от всех к братской могиле в Центральном парке, обливаясь слезами, кланялась земле, в которой покоилось Витино тело. Сын лежал в этой могиле безымянным, будто его не было вовсе. Враги позаботились стереть его имя, подменив другим, и в торжестве вражьей воли была неизбывная горечь. Особенно для матери.
Иосиф Кузьмич не смел даже представить, что чувствует она там, стоя у братской могилы, в которой её Витенька лежит невидимый и забытый. Но вот однажды, вернувшись домой, она вдруг сказала: "А помнишь, отец, как Витя ребят деревья сажать агитировал? И как они в парк потом на воскресник вышли? Какие же высокие теперь эти деревья! Лежат ребята в земле, а над ними их деревья шепчутся. А я слушаю и думаю: ведь не было бы этих деревьев, если бы не наш Витя!" И в словах матери прозвучала уже не горечь и скорбь, а какая-то тихая, короткая радость.
Вскоре после этого она призналась, сидя на скамеечке возле хаты под сенью Витиной акации: "Вот я всё думаю: если он перед смертью нам написал, что вечно будет любить нас, значит, знал что так будет! Хочешь верь, хочешь нет, а я его голос так ясно слышу, чуть только ветер подует".
И она больше не вздыхала горестно о том, что ту предсмертную записку из полиции, в который сын обещал матери и отцу свою вечную любовь, как и две предыдущих, забрали у старшего сына Миши, а назад не вернули. Эти бесконечно дорогие три клочка бумаги с заветными словами, выведенными Витиной рукой... Особенно самые последние: "Вечно любящий вас ваш Виктор". Казалось, мать переступила через эту утрату, и клочки бумаги уже ничего не значили в сравнении со словами, которые навсегда отпечатались в материнском сердце. С этой минуты ей действительно было уже неважно, что думают, говорят и делают другие. Её сын оставался для неё живым, и никто больше не был властен убить его снова.
Иосиф Кузьмич лежал в темноте и слушал шёпот листы. Это знакомый дорогой голос звучал прямо над ним, успокаивая и обещая защиту. Он и в самом деле так устал бороться и противостоять! Как хорошо просто быть убаюканным и уснуть крепко-крепко!
Спать без снов - редкое счастье. Эта женщина, превратившая его жизнь в ад наяву, не давала Иосифу Кузьмичу покоя и во сне.
Вот она стоит перед ним с папиросой в зубах, выпускает сизыми клубящимися кольцами дым и усмехается, щуря бесстыжие глаза. Она смотрит нагло, вызывающе, с нескрываемым презрением. Клубы дыма в какой-то миг окутывают её так плотно, что она исчезает за его сизой завесой, а когда дым рассеивается, Иосиф Кузьмич видит насмешницу стоящей на крышке гроба и постукивающей по ней высокими каблуками чёрных лакированных туфель. На ней роскошное бархатное платье с таким глубоким вырезом, что ещё чуть-чуть - и груди вывалятся наружу. Состроив скорбную мину, она закатывает кверху глаза, заламывает руки, а вокруг неё толпится народ. Разинув рты, люди смотрят на её кривляния и отчего-то не замечают того, что эта комедиантка над ними смеётся и глумится, и даже того, что каблуками она резво и задорно отбивает чечётку на крышке гроба. Никто не слышит и не видит этого. Все как будто заколдованы. В толпе вздыхают и всхлипывают, смахивают слёзы. Эти люди принимают все ужимки бесстыжей лицедейки за чистую монету. Одеты они почему-то в старые домотканые порты и рубахи, латаные-перелатанные. Многие из них босые, редко кто в лаптях. Вглядываясь в толпу Иосиф Кузьмич узнаёт в ней и нескольких батраков и батрачек из родного села Дуды Виленской губернии, и старого солдата Миколу с обветренным морщинистым лицом, своего фронтового товарища по пятнадцатому году, и тут же рядом - рябого Ивана Панкратова, ещё безусого парня, с которым делил махру в 906-м, в Маньчжурии, и которого убило снарядом в мае того же года, у Иосифа Кузьмича на глазах. И вдова Агафья Логинова из села Ясенки Воронежской губернии, где родились сыновья Володя и Витя, тоже здесь! Это она, курносая конопатая Агафья, комбедовская активистка, что одна из первых вступила в колхоз. А вот и дочка её Арина, такая же курносая и такая же отчаянная, первая в селе комсомолка. Когда-то Арина, затаив дыхание, слушала старшего сына Мишу, впитывая в себя каждое его слово, а теперь распускала сопли и шмыгала носом, глядя на пляшущую на крышке гроба срамницу будто богомолка на икону.
Были в этой толпе и такие, чьих имён Иосиф Кузьмич никак не мог припомнить, хотя лица их узнавал сразу. Он один стоял особняком от всех, поодаль. Ему хотелось громко закричать, заставить этих людей обернуться в его сторону, но у него не было голоса. Он лишь беззвучно открывал рот. Иосиф Кузьмич был единственным, кто видел, какое кощунство здесь творится, и не мог ничего сделать. А кощунница смотрела на него со злым торжеством, уверенная в своей безнаказанности, и ему всё больше становилось не по себе при мысли о том, что одурманенная толпа действительно обернётся и увидит его, беспомощного, униженного, жалкого в своём бессилии перед этой ведьмой. Власть её была столь велика, что одним движением брови она могла заставить всех этих людей броситься на Иосифа Кузьмича и растерзать его.
Он чувствовал её тёмную силу. Могильный холод сквозил в её взгляде. И именно эта пляска на крышке гроба давала ей такую власть над живыми. А в гробу, Иосиф Кузьмич знал, лежит его сын. Если пристально вглядываться в эту чёрную крышку, она вдруг превращалась в шурф шахты, а там отца снова подстерегало страшное зрелище. Он проваливался туда, к замученному полицаями сыну Вите, к повешенному белогвардейцами брату Андрею и слышал над собой дробный перестук каблуков и злорадный хохот: "Что, мужичьё? Да я вас всех в могилу уложу, если только захочу!"
Иосиф Кузьмич чувствует вокруг себя сырую землю. "Наконец-то я умер!" - радуется он. Но вдруг понимает, что умер не один: все те люди, которых он видел в толпе, тоже зарыты в землю. Будто это они, а не она - враги и предатели! Она готова положить в землю хоть целую страну, чтобы сплясать свою чечётку. Тяжёлая земля давит Иосифу Кузьмичу на грудь, забивается в нос. Он уже не знает, умер ли он или только умирает.
И вдруг над его головой шелестит акация, и Витин голос зовёт так настойчиво: "Папа, вставай! Ещё не время, слышишь! Не смотри на неё больше!" "Как же не смотреть, - возражает Иосиф Кузьмич, - когда она пляшет на твоих костях?" Но тут живые тёплые руки сына берут его за плечи поднимают из-под тяжёлой сырой земли и возвращают в чистую мягкую постель. "Я всегда рядом, - шелестит ветер в листве за окном. - Не думай о ней, папа".
- "Не думай!" Попробуй тут не думать! - горько вздыхает Иосиф Кузьмич. - Ведь она не только над тобой и надо мной насмехается, а над всеми нами, как ты, Витя, не понимаешь! Показывает нам, что мы, мужичьё, батрацкие дети, у неё под каблуком! Так прямо и сказала: если только захочу, мол, всех вас в гроб заколочу! Значит выходит зря мы верили, что власть у нас своя, народная, потому как простые люди перед враньём и кознями беспомощны, а кто врёт, тот и властью крутить может как хочет. У кого своей совести нету, тому и над чужой совестью глумиться ничего не стоит. Вот что из этого, Витя, получается!"
Иосиф Кузьмич жадно вслушивается в ночную тишину, но ветер за окном молчит, листва акации застыла неподвижно. И это так непохоже на Витю! При жизни он, конечно, твёрдо высказался бы за справедливость, как всегда политически грамотно, а главное по совести. Но после смерти сын сильно изменился и то и дело удивлял Иосифа Кузьмича. Вот и теперь шелест листьев вдруг раздаётся не за окном, а совсем рядом. И Иосиф Кузьмич чувствует, будто лежит на постели из сухих листьев, и младший сын - здесь, близко, невидимый, но если протянуть руку, можно прикоснуться к нему как к живому, и его живое тёплое дыхание отчётливо слышно и осязаемо. Так было, когда Иосиф Кузьмич ночевал в партизанском лагере, в шалаше, и Витя спал тогда вместе с ним, а сейчас перенёс отца туда, в август сорок второго года.
"Я могу показать тебе, что будет с ней потом, когда её власть кончится," - слышит Иосиф Кузьмич, и могильный холод бежит у него по спине.
Нет! Он ни за что на свете не хочет этого видеть! Конечно, немудрено знать, чем кончается пляска на крышке гроба, за которым при ближайшем рассмотрении открывается разлом, уходящий в бездну подземных недр, откуда уже нет выхода. Ни живым, ни мёртвым лучше никогда туда не заглядывать.
"Не надо!" - просит Иосиф Кузьмич. - Я знаю..."
"Хорошо, - соглашается Витин голос, и его невидимые, но живые тёплые руки мягко обнимают отца в темноте, точь-в-точь как тогда, в партизанском шалаше, в августе сорок второго. - Спи папа, не бойся. Я буду охранять тебя".
Иосиф Кузьмич тоже протягивает руки, и его пальцы узнают на ощупь крепкие плечи сына. Он возвращается в заветные минуты, самые счастливые за многие-многие годы, может быть, за целую жизнь. В объятиях сына он сам - как дитя в колыбели, и готов отдаться на волю сна словно корабль на волю волн. Ведь если Витя обещал значит он не даст своего старика-отца в обиду и возьмёт с собой туда, где его не достанет никакое зло и горе.
Иосиф Кузьмич наконец забылся. Звуки больше не просачивались сквозь его глубокий как омут старческий сон, и никакие видения не тревожили его покоя. Когда лучи утреннего солнца заглянули в окошко и коснулись его лица, они, на удивление, не разбудили его. И даже голоса внуков, зазвучавшие в хате, долго не достигали его слуха. И потом, уже слыша их, он всё ещё лежал, не открывая глаз, будто они звучали в его сне.
Смысл слов поначалу ускользал от него, как если бы разговор шёл на незнакомом языке. Верно, потому, что голоса эти были Иосифу Кузьмичу милы но новости, которые они приносили, почти всегда печалили его. Все разговоры велись вокруг одного и сводились к одному. Из года в год старший сын Миша жил будто со связанными руками. Он был для всех братом предателя и нёс на себе это чёрное клеймо. За все последние горькие годы Иосиф Кузьмич помню только один случай когда рассказ внучке Лели наполнил его сердце радостью. Это было тем летом, когда киношники снимали сцену для фильма "Молодая гвардия" здесь, в Краснодоне, и желающих пригласили принять участие в массовке. Леля тогда не могла устоять перед соблазном. С ней была её Школьная подружка и они вместе побежали туда. Но не а съёмках рассказала она бабушке с дедушкой вечером, когда вернулась домой. Сверкая глазами, Леля поведала им о том, что видела там Шуру, тётю Шуру, как звали её шанхайские ребята и девчата. Собрав вокруг себя целую толпу изумлённых киношников, она, мать всеми признанного героя, подняв высоко над головой сжатый кулак, кричала, что в романе у Фадеева враньё, что комиссаром был Третьякевич, и что она знает правду, потому что сама сидела в полиции. Внучка Леля говорила о Шуре с такой гордостью, что Иосифу Кузьмичу передалось это чувство. И было уже неважно, что станут делать киношники дальше. Теперь, когда Шура сказала им правду в лицо, ложь останется на их совести.
Иосиф Кузьмич тихонько пошевелился. Он окончательно проснулся. Теперь он мог разобрать каждое слово, звучавшее в хате.
- Ты, бабушка, пожалуйста, подумай всё-таки, - просила Леля. - Может быть, вам там и правда лучше будет.
- Нам, старикам, лучше уж нигде не будет, - со вздохом отвечала та. - Здесь мы горе своё приняли, здесь и самим век доживать. Куда же я от могилы, где сыночек мой лежит, уеду?
- Да ведь от Ворошиловграда до Краснодона дорога недолгая, сама видишь, - говорил о Леля. - И совсем не трудная. Даже для дедушки. Встанешь пораньше и на первом автобусе домчишься с ветерком.
Но бабушка вздыхала ещё глубже и возражала внучке.
- Я, Лелечка, всё больше ночью к Витеньке ходить люблю, ты же знаешь, - объясняла она ласково и будто бы извиняясь за то, что не даёт себя уговорить, противится заботе детей и внуков. - Или поздно вечером, как стемнеет. Теперь уже не так часто хожу, как раньше, но иной раз знаешь, как поплакать на могилу к сыну тянет! Аж сердце разрывается! А поплачешь - и сразу легче. Но только чтобы рядом никого не было. Так хорошо там, в парке, когда тихо и людей нет...
Леля ответила не сразу. Иосиф Кузьмич не открывал глаз и не шевелился. Он чувствовал ту же тяжесть при мысли о переезде из Краснодона, что и его Анечка. Любимая, бесконечно родная Нюся! Сейчас она переводила дух, стараясь сдержать подступившие слёзы. Те самые слёзы, которые копила, чтобы принести к могиле сына все, до последней слезинки. Она умела быть сильной, по-мужски сдержанной и давно уже не плакала при родных, тем более - при внуках.
- Понимаю, бабушка, - услышал Иосиф Кузьмич Лелин голос. - Просто мы подумали, что может быть, вам будет легче там, где вас никто не знает...
Она тяжело замолчала. Конечно, Миша, её отец, знал об этих шепотках на улицах Краснодона, что несутся в спину Иосифа Кузьмичу, и о том как глубоко они ранят его сердце. Но сам старик понимал, что не имеет права спасаться бегством. Это было бы капитуляцией перед теми, кто, распуская ложь, только того и добивается. Сбежать значило дать козырь им в руки. Иосиф Кузьмич тем самым соглашался с клеветой на Витю и предавал его, и без того уже преданного столькими людьми, за жизнь которых он заплатил собственной жизнью. Нет и не может быть ничего страшнее, чем придать родного сына!
- Ты, Леля, не думай, что нам тут плохо, - утешала между тем Анна Иосифовна свою любимую внучку. - У нас на Шанхае люди хорошие, пропасть не дадут. Кто продался и кого запугали - про них разговора нет. Но ты же знаешь, мы тут не одни, есть с кем горе делить, а оно у нас, матерей, общее. А уезжать - значит, хату продавать. Тут у нас всё как раньше, когда Витенька был с нами, только дерево, что он посадил, уже такое большое выросло, что глядишь - и не верится. Слушаешь, как оно шелестит, и голос его слышишь. Из скамеечка под окном возле хаты на прежнем месте. Помнишь, как Витя вечерами на мандолине нам играл? Сядет, бывало, на скамеечку, и спрашивает: "Что сыграть?" А отец ему: "Сыграй "Амурские войны"!" А теперь Мы с отцом на эту скамеечку садимся - и будто всё только вчера было. А ты говоришь "уехать"...
Как верно она всё это сказала! И про хороших людей, без которых будет совсем тяжко, которые за столько лет общего горя стали как родные; и про хату, и про дерево, и про скамеечку. И даже про "Амурские волны" вспомнила! Иосиф Кузьмич так любил этот вальс, и Витя научился играть его ещё когда был маленьким мальчиком, чтобы порадовать отца. Играл он всегда охотно, по первой просьбе. После Витиной гибели Иосиф Кузьмич не мог спокойно слушать эти "Амурские волны". Когда 9 мая сорок пятого года праздновали день Победы над фашистами, улицы городка были наводнены звуками музыки. Мелодии сменяли одна другую, и от каждой щемило сердце, но как только полились "Амурские волны", с самых первых нот слёзы брызнули из глаз Иосифа Кузьмича.
Он был благодарен и жене, и внукам за то, что не докучали, не лезли в душу. Он замкнулся в себе, онемев от горя, и они приняли это. Они понимали, что молчание лучше всяких слов. Вот и теперь, казалось ему, они догадываются, что он не спит, но позволяют ему притворяться, оставляя за ним право на молчание просто потому, что знают: молчать ему легче, чем говорить.
Иосиф Кузьмич лежал и слушал их родные голоса. Всё-таки это радость, что молодые голоса внуков звучат в печальном жилище доживающих свой век стариков. Они пили чай, обсуждали обычные житейские дела. Но и теперь тихий голос младшего внука Вити слышался редко.
Как же разительно он отличался от своего погибшего дяди, чьё имя носил! Тот в 11 лет уже учил музыке соседских ребят, помогал одноклассникам готовить уроки, его друзья то и дело забегали за ним в хату по всевозможным поводам. Он всегда был заводилой, затейником, азартным и неутомимым. Как будто знал, что жизни ему отпущено всего ничего и спешил жить, учиться, созидать, творить добро, которое останется потом, когда его уже не будет, как вот эти самые деревья в парке. Недаром при всей своей кипучей неуёмной энергии и отваге он порой вдруг останавливался, замирал, уходя глубоко в свои мысли, словно вслушиваясь в грядущее. А этот тихий молчаливый мальчик, казалось, вслушивается в прошлое, которое оставалось для него мучительной загадкой и вместе с тем глубоко отпечаталось на нём ещё до его рождения.
Да, Иосиф Кузьмич понимал, почему он такой. Когда Маруся, его мать, носила его под сердцем, отец его глубоко осознавал и переживал свою невольную вину во всём случившемся. Конечно, и Маруся об этом знала. Знал и Иосиф Кузьмич, секрета здесь не было. Миша, комиссар разгромленного партизанского отряда, остался жив, а командир Яковенко погиб. Когда Иосиф Кузьмич приходил в партизанский лагерь в Паньковском лесу во второй и последний раз, со всей округи уже стягивались каратели. Уже тогда не вызывало сомнений, что партизанам ничего не остаётся, как отходить вниз по Донцу. Переночевав в шалаше рядом с сыном Витей, Иосиф Кузьмич уходил в город с тревогой на сердце. А где-то через неделю Витя вернулся на квартиру к родителям Ворошиловграде. Он был связным отряда с городским подпольем. Командир Яковенко отослал его на задание прежде, чем с отрядом случилась беда. Как выяснилось позже, не только его. Командир позаботился, чтобы его молодые бойцы остались живы. В городе их ждала подпольная работа. А тем временем Иван Яковенко и Миша поделили оставшуюся при штабе отряда группу на две части и договорились встретиться в Митякинском лесу. Они надеялись, что разделившись, сумеют отойти незамеченными. И Мише удалось вывести свою часть группы. Но Яковенко в Митякинском лесу он не встретил. Что командир погиб - об этом Миша узнал намного позже. Сам он ходил по хуторам, пытаясь набрать людей в новый отряд, но это оказалось нелёгкой задачей. В ноябре Миша и его товарищи вернулись Ворошиловград. Он оставался секретарём подпольного горкома до конца оккупации, а после освобождения города восстанавливал в нём Советскую власть. Но когда его прежние товарищи по партийной работе вернулись из эвакуации, они спросили с него за то, что командир отряда погиб, а он, комиссар, жив. По их мнению, как руководитель подполья Миша сделал слишком мало. К нему возникло множество вопросов и претензий. Как будто то, что Миша действовал осторожно, заслуживало осуждения! Однако его младшего брата не спасла и отчаянная юношеская храбрость.
В Ворошиловградском подполье Витя работал недолго: едва успел он наладить регулярный выпуск листовок, как квартира попала под наблюдение гестапо. Пришлось срочно перебираться в Краснодон. А там он живо собрал всех активных местных ребят. Это было на глазах у отца и матери. Собирались у них в хате, просили родителей последить за улицей. Ведь городок маленький, всё как на ладони! Наверное, они были заранее обречены. Но ещё до ареста, как выяснилось впоследствии, кто-то стал распускать слух, будто Витя предал отряд Яковенко, сбежал, не выполнив задание.
Этот слух, конечно, пустили настоящие предатели. Миша откуда-то узнал о нём и долго не мог прийти в себя от потрясения. "Выходит, нас обоих в предатели прочили, да меня под конец пожалели! - воскликнул он убеждённо. - А его, уже мёртвого, не жалко..."
Это значило, что опровергать вражескую ложь кому-то из высокого начальства оказалось невыгодно. Одна клевета, сложенная с другой клеветой, позволяла покрыть какую-то неудобную правду. Погибший Витя, видно, оказался самой подходящей жертвой. И если бы он уже не стал таковой, подобная участь не миновала бы его старшего брата. Миша подходил на эту роль уже за одно то, что уцелел после разгрома отряда и гибели командира. Но всё же он был морально убит клеветой на младшего брата, и его решили не уничтожать окончательно.
Для Миши это было так, будто Витя не только погиб геройской смертью за него, но и взял на себя после смерти обвинение в предательстве, чтобы освободить от такой судьбы любимого старшего брата. Миша никогда не высказывал подобной мысли напрямик, но отец знал, что она его мучает. Ещё в сорок третьем, только услышав о Витиной гибели, Миша с горечью вспомнил о своей неудачной попытке отправить его в эвакуацию. "Может, был бы жив, если б я тогда не переусердствовал! " - обронил он странные слова, которые Иосифа Кузьмича ничуть не удивили. Конечно, после того как сдавшийся было на уговоры старшего брата Витя, доехав до Куйбышева, вернулся обратно, стало ясно, что он постарается искупить эту попытку бегства в собственных глазах. Он рассказывал о том, как услышал о разгроме немцев под Москвой и решил повернуть назад, но надо знать Витин характер, чтобы понимать, что стояло за этими словами.
Щадить себя в предстоящей битве и прятаться от опасности он не собирался. Это взрослые, уже пожившие на свете люди оглядываются на жён и детей. Юность же играет с огнём, не думая о смерти. Дети платят своей отвагой за нерешительность взрослых. Так это и было. А Витя ещё и взял на себя после смерти чужой позор.
Бедный, бедный Миша! Каково же ему с этим жить! Когда он давал имя своему сыну, он, наверное, надеялся вернуть хотя бы часть долга погибшему брату, но лишь передал долг по наследству этому тихому печальному мальчику.
Иосиф Кузьмич чувствовал такую горечь в его присутствии, что в горле вставал ком. Ведь он, дедушка, должен был делиться с внуком своим опытом, знанием в жизни. Прежде у Иосифа Кузьмича часто спрашивали совета. Его считали мудрым человеком за спокойной, сдержанный характер, за рассудительность и умение ободрить всякого, кто начинает падать духом.
Младший сын Витя в полной мере унаследовал от отца эти качества. Но самое главное, что удивляло в нём с самого раннего детства, это вера в себя. За что бы он ни взялся, он никогда не сомневался в собственных силах, и всё было ему по плечу. Как будто он родился, уже заранее зная, что сможет всё, на что бы не решился.
У Иосифа Кузьмича не было такой веры. В боге он разуверился ещё когда был мальчиком, после смерти двоюродного брата, которому не помогли горячие молитвы всех родных. С тех пор он никогда не молился и не ждал от мира и людей никаких милостей. Нанимался в пастухи к богатым соседям; почитал за счастье, что выучился грамоте; не гнушался никакой работой; в поисках лучшей доли уехал в Питер; воевал в Маньчжурии; вернулся с войны унтер-офицером; встретил землячку - свою Анечку... Она тогда была молодая, смешливая! Познакомились на танцах и прокружились вместе целый вечер. Она так любила танцевать и жить не могла без музыки! Её пышные густые волосы околдовали его с первого взгляда, а щедрая, открытая улыбка отзывалась глубоко в сердце. Они будто узнали друг друга и радовались как дети, что нашли один другого в этом огромном и суровом мире. Вот тогда сердце Иосифа Кузьмича ожило и согрелось надеждой. И как ни трудна была жизнь, надежду эту не могли убить никакие беды и лишения. Да, горя было много, но была и радость. А потом он видел Ленина, человека, превратившего робкую надежду в сердцах огромного множества людей в настоящую веру. Там, на съезде, среди таких же как он сам простых мужиков, возвращённых из окопов мировой войны, Иосиф Кузьмич впервые в жизни почувствовал себя одним из тех, кто стоит сейчас на пороге нового мира, чей труд в поте лица отныне уже не будет проклятием, превращаясь в лепту, вносимую каждым в этот будущий мир, в любом случае более справедливый, чем прежний.
И вот этой-то веры, с которой прожита лучшая часть его жизни, больше не было. Он не мог поделиться ею с внуком, как поделился когда-то со своими детьми.
Если бы её не было никогда, ему было бы легче. Но она умерла и отравляла душу, как отравляет свою беременную мать умершей в её чреве младенец. А Иосиф Кузьмич должен был жить и прямо смотреть в глаза всем глумящимся над ним лжецам. Так, как смотрел в лицо своим мучителям его сын Витя. Ведь именно за его силу и отомстили они ему после смерти.
И снова отец не слышал ничего вокруг, взывая всей своей оглохшей от боли душой к погибшему сыну: "Не оставляй меня. Без тебя я не справлюсь. Ты же знаешь, у меня больше нет сил. Будь со мной как живой! Ты же можешь... Ты же знаешь смысл всего этого. Ведь если они не сумели сломать тебя, значит, ты не потерял веру…»
Невидимые тёплые руки сына снова обнимают отца. "В том и смысл, папа, чтобы не дать себя сломать, - слышит Иосиф Кузьмич. - Разве ты не видишь, что война не закончилась?"
Сухо шуршит постель из прошлогодних листьев, стоит только пошевелиться. Лежать в шалаше, прижавшись друг к другу, тепло и уютно. Но пора уходить. И вот Иосиф Кузьмич уже идёт по тропинке среди росистой травы вслед за сыном. По земле стелется туман. Витя ведёт отца за собой через поляну к опушке леса. Туман от чего-то не рассеивается, а наоборот сгущается, становится плотным, словно вата, и окутывает со всех сторон, так что Иосиф Кузьмич теряет сына из виду и уже не видит даже своей вытянутой вперёд руки. Странно, что он не натыкается на ходу на ветви и сучья деревьев - ведь вокруг него должен быть лес. Тут его охватывает страх, что он заблудился и идёт совсем не в ту сторону. А туман становится ещё плотнее и каким-то липким. Продираться сквозь него всё труднее. Иосиф Кузьмич чувствует себя словно опутанным густой паутиной. Он пытается разорвать её и не может; пытается закричать, но голос его вязнет в гортани и не звучит. И вдруг паутина становится матовой, полупрозрачной. Иосиф Кузьмич видит вокруг себя её переплетённые нити, которыми пронизано всё пространство. А в центре этой паутины сидит огромная паучиха. Если приглядеться к ней пристально, становится видно, как искусно она притворяется человеком. Прямо на глазах у Иосифа Кузьмича хищное насекомое превращается в женщину. В ту самую женщину с холодными лживыми глазами и орденом на груди. Пренебрежительно кривя свои сухие тонкие губы, она дёргает за нити паутины. Сколько же пленников угодила в её сети! Могучие широкоплечие мужчины в самом расцвете сил обмотаны липкой как патока нитью. Перед этим хищным насекомым они беспомощнее младенцев и, одурманенные, смотрят оборотню в рот, но не замечают острых как иголки зубов. Это чудовище очевидно кажется им невероятно красивой женщиной; в их глазах обожание и восторг. Они почитают за счастье отдаться ей на съедение. Ей остаётся только подтянуть к себе нить со связанным пленником и вонзить в него зубы. И как только хищница прикасается к добыче, Иосиф Кузьмич видит, что в цепких лапах паучихи уже не человек, а навозная муха. Как это жутко и противно, когда писатель, такой солидный и уважаемый человек, прямо на твоих глазах вдруг превращается в жирную навозную муху, привлечённую липкой сладкой патокой! И это происходит так стремительно! Был человек - и вот уже жужжит и бьётся в путах пойманная муха с круглым зелёным брюхом. И ей не вырваться.
Иосиф Кузьмич не готов смотреть, как паучиха будет высасывать из добычи все соки. "Я знаю, что ты хочешь показать мне! - обращается он к сыну. - Она поймала их всех на свою патоку. Гладко стелила, а сама выпивала душу до дна. Даже собственного сына не пожалела. Я знаю. А глядеть на душегубство мочи нет!"
И туман снова окутывает Иосифа Кузьмича. Но всего на миг. А когда туман рассеивается, паучиха посреди своей паутины одна, но теперь, упившись, она стала такой огромной, так раздулась и отяжелела, что паутина под ней проседает, нити растягиваются и вдруг лопаются. Чёрная бездна разверзается внизу. Дикий леденящий душу вопль ужаса и боли доносится из глубины. Это кричат все, кого погубило хищное насекомое в обличии женщины. Словно чудовище и там продолжает пожирать их заживо. Их крик натягивается как струна и тащит вниз, в преисподнюю. Цепенея от ужаса, Иосиф Кузьмич чувствует, что проваливается туда, и вдруг слышит требовательный голос сына: "Отпусти их!" Повинуясь ему, Иосиф Кузьмич на миг опять оказывается среди тумана. Вот наконец впереди угадывается знакомый силуэт. Иосиф Кузьмич идёт по тропе среди перелеска за сыном след в след и слышит: "Отпусти её. Если ты её не отпустишь, то она не отпустит тебя". Иосиф Кузьмич понимает, Что это правда: если других своих жертв эта паучиха поймала на сладость, то его она обессилила горечью. И он оказался такой же мухой в её паутине. А голос сына будит и зовёт на волю. И уже от одного того, что он слышит спасительный родной голос так отчётливо, Иосифу Кузьмичу и радостно, и спокойно. Он вдруг понимает, почему. "Так это правда, что ты сейчас со мной на самом деле?" - восклицает он.
"Ты ведь сам просил, чтобы я был с тобой!" - оборачиваясь и улыбаясь своей мягкой ласковой улыбкой, отвечает сын. "Значит, после смерти - не тьма, не пустота? И смерть - не конец, если ты можешь приходить ко мне живым после смерти?" - спрашивает отец взволнованно. "Это очень просто - приходить после смерти живым к тем, кого любишь," - слышит Иосиф Кузьмич. "А после моей смерти? - спрашивает он, ещё больше волнуясь. - Ты сможешь приходить ко мне после моей смерти? Ты будешь приходить так же, как теперь?"
Витя берёт отца за руку. "Ты сам можешь приходить, когда захочешь, папа, - говорит он. - Затем я и показываю тебе дорогу. Идём!" И не отпуская его руки, Витя ведёт отца по тропинке через перелесок.
Вот наконец и рассеялись остатки тумана. Местность похожа на Паньковский лес, но дорога незнакомая. Здесь Иосиф Кузьмич ещё не был. Где-то между перелеском и берегом Донца должен быть партизанский лагерь, куда он дважды приходил летом сорок второго из Ворошиловграда. А вот и поляна, похожая на ту, но другая. Как будто партизаны сменили дислокацию. Берег реки совсем рядом, его уже видно в просвет между деревьями. Ближе к краю поляны горит костёр. Партизаны сидят вокруг. Они поворачивают головы и приветливо улыбаются Иосифу Кузьмичу. Иван Яковенко почему-то без бороды и усов, и его лицо такое молодое! А вот Юра Алексенцев наоборот, не только подрос и вытянулся с тех пор, как Иосиф Кузьмич его видел, но и возмужал. Этот отчаянно храбрый, подвижный и непоседливый хлопчик теперь двигается и смотрит с каким-то необычайным, величавым спокойствием. Рядом с ним сидит Надя Фесенко, секретарь подпольного обкома комсомола. Хрупкая тоненькая Надя. И как Иосиф Кузьмич раньше не заметил, какая же она красивая! Эти огромные глаза, такие чистые и ясные! Как на иконе. Лицо её сияет внутренним светом. Она кивает Иосифу Кузьмичу и трогает рукой концы повязанный на шее белой косынки. "Здравствуй, Наденька," - говорит он ей, и сам удивляется, как рад её видеть. А вот и Галя Серикова, её подруга, поднимает свои густые чёрные брови, но тотчас делает приглашающий жест рукой и двигается ближе к Наде. Иосиф Кузьмич с сыном подходят и садятся вместе с ними у костра. А огонь тёплый, но не горячий, и светлый как солнце, почти белый. Он ярко озаряет счастливые лица сидящих вокруг. Иосиф Кузьмич смотрит на Галю и замечает, какие у неё длинные густые косы, а платье белое, с широкой юбкой и серебряным шитьём по подолу. Да и Надя одета так, что хоть сейчас на свадьбу. И на Яковенко с Юрой Алексенцевым белоснежные шёлковые рубашки. Иосиф Кузьмич с удивлением обнаруживает, что и Витя им под стать, при полном параде, словно солнце в белом облаке. Тогда он смотрит на свои собственные руки и грудь, но на нём его обычная домашняя рубашка, серая в мелкую клеточку. Он один одет не по-праздничному. "Ничего, папа, - уверенно утешает его сын. - Когда ты придёшь к нам насовсем, тебе стесняться не придётся!"
"Я вот сразу косы отрастила, - подхватывает Галя. - С детства мечтала о таких длинных косах, но при жизни так и не сбылось. А в Ворошиловградском гестапо сколько мне волос повырывали!"
И Яковенко тоже смотрит на Иосифа Кузьмича добрыми карими глазами. "А мне, Осип Кузьмич, каратели голову прострелили, - сообщает он доверительно и трогает ладонью своё темя. - Но это не страшно!" Он поворачивает голову так, чтобы показать гостю, что она цела и невредима.
"Да я понимаю, - согласно кивает тот. - Ведь своими глазами видел, что с Витей-то моим в полиции сделали!"
"Вот и хорошо, папочка, - опять ободряет его сын. - И за рубашку свою не переживай. Ты ведь не предатель какой-нибудь. А теперь тем более знаешь, что тебе нечего бояться".
Иосифу Кузьмичу так радостно быть здесь, с ними! И огонь как будто уже не перед ними, а в них самих. В груди становится тепло, сгорбленные плечи расправляются, и такое чувство, что все, кто здесь собрались - одно целое и вместе уже навсегда.
"А Миша?" - почему-то спрашивает вдруг Иосиф Кузьмич и поворачивается к Ивану Яковенко с ожиданием и страхом, всколыхнувшимся в самых недрах души. Но командир отвечает с теплотой в голосе, мигом рассеивая все сомнения: "Хороший он боец! Только к нам ему ещё не время. Он свою войну не закончил. Сам знаешь, Осип Кузьмич, в том не его вина. Пусть не спешит, мы подождём, сколько нужно. Теперь уж не разминёмся! Так ему и передай".
Иосифу Кузьмичу становится стыдно за своё внезапное сомнение. А Витя видит его насквозь своими синими как небо глазами, кладёт ему руку на плечо и просит: "Ты, папочка, пожалуйста, не слушай никого. Знаю, что там у вас и про меня болтают разные, да ты не веришь. Вот и не слушай вовсе".
"Я, Витя, и не слушаю," - оправдывается Иосиф Кузьмич. И ему ещё хочется сказать, как он был бы счастлив остаться здесь с ними насовсем, но слова эти становятся комом в горле. Он не смеет их произнести. Вместо этого Иосиф Кузьмич вдруг оборачивается и видит шалаш из веток. Какой же он большой и высокий! Такого Иосиф Кузьмич ещё не видел. А внутри полным-полно народу, но не тесно и не темно. У входа под зелёным сводом стоят, улыбаясь, Серёжа Тюленин и Володя Осьмухин, чуть дальше Иосиф Кузьмич различает богатырскую фигуру Миши Григорьева и старается разглядеть, кто там ещё, такой же высокий и плечистый, одетый во всё белое. Неужели и Толя Ковалёв тоже здесь? Но Витя приближает губы к уху Иосифа Кузьмича и шепчет: "тебе пора, папа". Он берёт отца за руку, и тот на миг снова оказывается в тумане. Но нет, это не туман! Это слёзы выступили у него на глазах. И сладость сна смешалась с горечью пробуждения.
"Ничего! – прошептал он, подражая бодрой манере любимого младшего сына Вити. - Зато теперь я знаю дорогу!"
Он снова лежал закрыв глаза и не шевелясь, но уже не потому, что не хотел смотреть на этот мир, в котором давно не находил радости, а потому, что старательно вспоминал весь свой сон от начала до конца. Чувство было такое, будто он разворачивает перед собой карту. Сын Витя сделал как обещал! Теперь Иосиф Кузьмич ощущал лёгкость на сердце, какой не помнил с тех пор, как началась эта проклятая война, которая отняла у него сына, а может быть и раньше.
Он знал, что делать, а это главное. И перед глазами у него стояли светлые лица бойцов разгромленного отряда. "А мне, Осип Кузьмич, каратели голову прострелили, - снова слышал он признание командира Яковенко. - Но это не страшно!"
Не страшно! У него больше не было страха! Оказывается, это тяжесть, что пригибала его к земле, ссутуливая плечи, была страхом. Но чего же он боялся? Неужели этой женщины, опутавшей стольких людей сетью лжи? Или всех тех, кто бездумно повторяет ложь? Он бежал от них, как дезертир с поля боя, будто бы не им, а ему должно быть стыдно за эту ложь. Не потому ли, что он её боялся? Говорят ведь, что тысячу раз повторённая ложь становится правдой, и Иосиф Кузьмич видел сам, как это происходит год за годом. Неужели она была опасна и для него самого? "Никогда не поверю!" - повторял он снова и снова, когда слышал слова, порочащие честь сына Вити, будто отбиваясь от сомнений, которые были бы предательством уже с его, отцовской стороны. Вот и сейчас в своём сне Иосиф Кузьмич недаром спросил командира Яковенко о Мише. Как воздух нужна была отцу эта поддержка! И теперь он мысленно просил прощения у обоих сыновей.
Нет, Он больше не будет прятаться. Ему нечего бояться. Теперь он знал, что его ждут. Ведь это не просто сон. Он действительно был там!
В хате ещё звучали голоса внуков. Иосиф Кузьмич позвал Лелю.
- Что, дедушка? - Она подошла к его постели и смотрела ему в лицо участливо, даже чуть встревоженно. - Как ты себя чувствуешь?
- Ничего, - махнул рукой Иосиф Кузьмич и тотчас устремил на внучку пристальный взгляд. - Ты вот что, Леля... Передай отцу, чтобы рук не опускал. Знаю, он молодец. Придёт время, правда откроется. Люди всё узнают. Главное - терпение. Вы все доживёте. Уже недолго осталось. Слышишь?
- Слышу, дедушка. Передам, - пообещала Леля. - Да ты и сам ему скажешь, когда он к вам приедет, - поспешно прибавила она.
- Вот и хорошо, - успокоился Иосиф Кузьмич и слабо улыбнулся. - Так ты не забудь! А то когда он там приедет, ещё неизвестно. Придёт время, Леля, и его услышат. Пусть расскажет, как всё было на самом деле. Он сможет.
Иосиф Кузьмич слегка сжал пальцы внучки в своей морщинистой старческой руке. Она снова поспешно закивала:
- Конечно, дедушка!
- Да ты погоди меня утешать, будто маленького! - заговорил вдруг Иосиф Кузьмич строго. - Хорошие люди, Леля, нас жалеют, но это они от сердца. От доброты. Спасибо им на том. А только самим себя жалеть нам не годится. Ты тех пожалей, кому голову морочат, кого на лжи растят и брехнёй пичкают, как наша Шура говорит. А мы, старики, жизнь честно прожили. Горя хлебнули с избытком, да не сломались. Что же ты, Леля, меня жалеешь?
Леля удивлённо и слегка смущенно посмотрела на Иосифа Кузьмича а потом поднесла руку и потрогала его лоб.
- Я, дедушка, тебя не жалею. Просто ты во сне разговаривал, но мы ничего не поняли, - призналась она. - Будто бы бредил. Бабушка к тебе подходила. Сказала, жара у тебя нет. И вправду нет. Это хорошо. Ты нас немного напугал. Мы подумали, ты заболел...
- Ну вот ещё! - тотчас же смягчился Иосиф Кузьмич. - Я, Леля, наоборот, сегодня выздоровел от многолетней болезни. Можешь меня поздравить.
Внучка обняла его и поцеловала в щёку.
- Ты правда какой-то другой, - призналась она. - Не такой, как раньше. Я очень рада. Ты ведь так давно со мной не разговаривал! Только береги себя, дедушка.
Иосиф Кузьмич улыбнулся Леле успокаивающе и как будто согласно. Он чувствовал искренность её заботы, её волнение. Это было приятно. Но беречь себя он, конечно, не собирался. Просто родным знать об этом не следовало. Ведь и его младший сын Витя никогда не берёг себя и не жалел, и был теперь там, куда отцы обычно попадают раньше сыновей.
Иосиф Кузьмич действительно чувствовал себя как-то необычно. На сердце стало несравнимо легче. Но вот слабость которую он ощутил, как только оторвал голову от подушки... Вчера её не было. Может быть, он просто всё ещё так и не выспался, а когда выспится, это пройдёт?
Да, наверное, он слишком долго маялся бессонницей! Ведь стоило ему задремать, его подстерегал изуродованный труп любимого сына, Да ещё и эта женщина, глумясь, принимала разные образы, изощрялась на все лады. Вот почему он боялся спать, и забыл, когда спал в последний раз по-человечески, с вечера до утра. Сон у него расстроился, и ему порой казалось, что он спит наяву. Только этой ночью Иосиф Кузьмич спал спокойно. Потому, что Витя позаботился о нём. Ничего, слабость пройдёт. Нужно только отдохнуть ещё немного. Даже просто полежать вот так, с закрытыми глазами. Ведь ещё вчера Иосиф Кузьмич не мог радоваться ни звукам мира вокруг, ни собственным мыслям - всё причиняло ему боль. Он был как раненый солдат, Чья рана не заживает годами, и малейшее движение воздуха подобно прикосновению раскалённого железа. А сейчас с ним был Витя. Иосиф Кузьмич отчётливо ощущал его незримое присутствие. Здесь, рядом.
Не нужно было уже даже засыпать и идти сквозь туман. Подумать только! Ведь сын и раньше был так близко, да Иосиф Кузьмич не слышал, о чём шелестит белый акация и не знал, как легко этот шелест может переносить в заветное счастливое время! Каждая минута, Когда Витя был жив, теперь сияла в любящих отцовских глазах как капля росы в лучах солнца.
Вот Иосиф Кузьмич с женой возвращается вечером домой, а в хате всё перевёрнуто. Вещи разбросаны, и по всему видно - только что здесь собиралась отнюдь не маленькая компания. Не иначе, только-только гости разошлись! Не успел Витя замести следы веселья. Мать посмотрела на него строго. "Что это за праздник у вас сегодня?" - спрашивает. А Витя ей: "Да ты, мамочка, не сердись! Мы с ребятами клятву давали. Ну, и отметили. Это ведь и правда праздник!" Мать покачала головой. "Вот гляжу я на тебя, бывает, Витя, - говорит ему мать, - и думаю: какой же ты у меня умный и взрослый! А иной раз гляжу: ну дитё дитём! И хлопцы твои туда же".
Это было осенью сорок второго, во время оккупации. У Вити за плечами уже был опыт работы в ворошиловградском подполье. Иосиф Кузьмич так явственно видел его обезоруживающую улыбку, и извиняющуюся, и уверенную в своей неотразимой силе. Витя умел пользоваться ею с детства. На него невозможно было сердиться долго. Да мать и не сердилась вовсе. Делая вид, что недовольна беспорядком в хате, она скрывала своё волнение за сына и его товарищей, свой страх. Иосифу Кузьмичу тоже было страшно за них. Тогда родителям казалось, ребята не осознают все меры опасности, и именно это пугало отца и мать.
А теперь Иосиф Кузьмич понимал сына и его товарищей как никогда прежде. Разве не сознавали они, когда давали друг перед другом клятву верности и хранения тайны любой ценой, ЧТО поставили на карту? Разумеется, сознавали! Ведь об этом и говорилось в их клятве! И им было страшно. Живому человеку всегда страшно произнести вслух обещание скорее принять любые муки и любую лютую смерть, чем стать предателем. Но клятву затем и приносят, чтобы знать и помнить свою ответственность, чтобы связать себя узами взаимной верности и держаться за них, если придётся подтвердить данное друг другу слово и кровью, и смертью.
Каждый из них преодолел в себе страх. Это действительно стоило отметить. Правду сказал Витя, после напряжения воли и усилия над собой душа всегда хочет праздника. И уж кто-кто, а он был готов первым исполнить свою клятву. Он не мог позволить себе струсить, убежать. Его друзья это знали. Откуда бралась в нём это сила? Её чувствовали все. И сейчас, спустя столько лет после мученической смерти любимого младшего сына, в его невидимом присутствии Иосифу Кузьмичу было легко решиться на то, о чём он, наверное, и помыслить не посмел бы, если бы был один. Но в конце концов, и у отца есть долг быть достойным своего сына-героя! Не спасаться же бегством по совету заботливых детей и внуков, в самом-то деле!
А голова была уже не такая тяжёлая и почти не кружилась…
За окном опять зашелестел в листве ветер. И вот он, тут как тут, партизанский шалаш! Но уже не тот, маленький и тесный, где было так уютно лежать на постели из сухих листьев. Это целый лесной дворец. И как только Иосиф Кузьмич ступает под зелёный свод, он попадает в просторную, залитую светом комнату. Посреди стоит длинный широкий стол. За столом сидят ребята. В руках у них мандолины, домбры, балалайки, гитары. Инструменты сияют на солнце блеском чистого золота, струны отсвечивают серебром и звенят так сладко, что от их звуков тает сердце. Изумлённый Иосиф Кузьмич замечает, что в этом оркестре играют даже Миша Григорьев с Толей Ковалёвым. Да как играют! Просто не верится, что они никогда прежде в Витином оркестре не участвовали, и в жизни не касались струн! А Витя дирижирует как ни в чём не бывало, счастливый и гордый за своих музыкантов. И лицо его светится такой красотой, что глаз не отвести. Он торжествующе смотрит на отца синими как небо глазами и говорит: "Видишь, я обещал им всем славу, и они сияют как солнце. Я исполнил своё обещание. Их слава - моя победа".
А музыка всё льётся, питая сердце и наполняя силой. Слушать её - всё равно что пить целебный напиток. Музыканты дружно улыбаются Иосифу Кузьмичу. У него такое чувство, что ребята, Витины товарищи, зовут его присоединиться к ним и знают, что он тоже сможет играть в этом оркестре. Вот Серёжа Тюленин протягивает ему балалайку. Хочет, чтобы он попробовал. А сам ласково гладит свою кошку Мурку, которая, оказывается, тоже тут, с ним рядышком. Ту самую старенькую Мурку, свою любимицу, защищая которую, Серёжа в пятом классе не на шутку повздорил с собственным отцом. Иосиф Кузьмич сам ни разу не видел этой Мурки, но не сомневается, что это именно она. И уже не удивляется, какая у неё длинная блестящая белоснежная шубка. Как не удивляется и столь же ослепительно белой Серёжиной рубашке. Поэтому Иосиф Кузьмич и не смеет прикоснуться к протянутой Серёжей балалайке: ведь все оркестранты - в таких же праздничных рубашках, а он до сих пор одет по-домашнему и ему неловко. "Спасибо, Серёжа, - благодарит Иосиф Кузьмич. – Ты погоди. Я мигом. Только переоденусь".
Открыв глаза, он легко поднялся с постели. В хате никого не было. Иосиф Кузьмич оделся и шагнул за порог. И во дворе - тоже не души.
Лёгкий ветерок приятно обдувал лицо. День был тёплый, но не жаркий. Иосиф Кузьмич зашагал по улице бодро, широким, твёрдым шагом. Он поднял голову, посмотрел в синее небо, вздохнул полной грудью и сам не заметил, как плечи его расправились.
Он давно уже не чувствовал себя таким молодым. Как будто с десяток лет сбросил, а то и все два! Ноги сами несли его, словно во сне. И душой, и мыслями он тоже был ещё в своём последнем сне, если конечно это можно назвать сном. "Я обещал им всем славу, и они сияют как солнце, - словно эхом отдавались Витины слова. - Я исполнил своё обещание. Их слава - моя победа".
Витя, незримый, но живой, казалась отцу, шёл рядом. Это от его столь дорогого и желанного отцовскому сердцу присутствия Иосифу Кузьмичу так привольно дышалось, так легко шагалось, дома и деревья так радовали глаз и всё виделось в таком ярком, праздничном свете, похожем на тот, уже нездешний, что озарял лица Витиных товарищей в отцовском сне. И каждому прохожему, что попадался навстречу, Иосиф Кузьмич смотрел в лицо прямо и открыто. Иные отводили глаза под его пронизывающим насквозь взглядом, иные наклоняли голову, приветствуя старика. Мысли его были целиком заняты Витиными словами.
"Ты обещал им славу и сказал, что их слава - твоя победа, - обращался он к невидимому сыну. - Я знал это. И что ты всю свою славу им отдал, тоже знал. Мы с матерью эту твою манеру помним. Как ты до войны мальчонку из Донца вытащил, от смерти спас, а мы о том узнали лишь по случаю! Разве же такое забудешь? Да и прежде ещё бывали с тобой истории… Другой бы хвалился такими славными делами, а ты молчал. Всё с гордостью своей боролся. Я, Витя, много лет не мог простить тебе эту твою скромность. Тебе-то после смерти, думал я, какая разница? А нам, родителям, дорого она, твоя скромность, стоила! Но теперь я тебя простил. И больше не сержусь. Твоя правда: хуже нет, когда тебе люди как идолу поклоняются! А ты сделал так, чтобы мы все за тебя сражались. Как ты за нас сражался. Чтоб в долгу перед тобой не оставались, а могли тебе его вернуть. Вот этого-то я, дурак, не понимал, потому и простить тебя не мог. А теперь я тебе благодарен. За доверие. Нет ничего дороже доверия. Вот что я понял, сынок!"
От этой мысли у Иосифа Кузьмича на миг даже сперло дыхание. И уже не рядом, по-партизански бесшумно и незримо шагающим плечом к плечу с отцом, ощутил он наполняющее силой и верой в победу присутствие сына, а внутри, в себе самом. Так вот, значит, как это может быть, что человек живёт через много лет после смерти на Земле! Живёт в своём отце, в своей матери, в своих братьях и во всех родных, кто знал, каким он был; и конечно, во всех своих товарищах, кто остался жив и живёт за себя и за него, убитого дважды.
Какая же отвага нужна, чтобы, идя на смерть, доверить свою честь и доброе имя нам, живым! Палачи, уж конечно, не оставили ему сомнений, что несмотря на его молчание сделают из него предателя в глазах людей. И он знал, что непременно найдутся те, кто, завидуя его силе, не упустит случая отомстить ему за неё. И всё равно не побоялся положиться на совесть своих товарищей. Он знал по себе, что когда совесть не запятнана ложью и предательством, человек чувствует правду и верит своему чутью. Если же человек соглашается пойти против своего чувства правды, то предаёт он уже не товарища, с клеветой на которого соглашается, а самого себя. И с той минуты верить сам себе уже не сможет.
Выходит, для того и принял сын две лютые смерти одну за другой, чтобы жить во многих людях, став лучшей частью их самих. А люди эти ещё долгие годы будут становиться плечом к плечу с павшими ребятами, продолжая их дело, их неоконченную битву.
"Их слава - моя победа", - снова повторил отец слова сына. Какой глубокий смысл был в них заложен! Иосиф Кузьмич понимал только, что сын отдал всё что мог за победу в войне, которая окончена лишь отчасти и лишь по видимости. Эта мысль на первый взгляд казалось странной и крамольной, но она была неумолима. Подтверждением ей служила женщина с орденом на груди, полученным за фальшивый, выдуманный подвиг.
Иосиф Кузьмич знал наверняка, что застанет её у братской могилы ребят. Он помнил: Шура предупредила, что гости будут в первой половине дня, а всех приезжих в конце экскурсии обязательно ведут к могиле. Да ведь и предупреждала Шура об этих экскурсиях всякий раз, когда узнавала, что брехать гостям будет орденоносная лгунья собственной персоной.
Подходя к парку, Иосиф Кузьмич чувствовал, что с каждым шагом сердце у него в груди стучит всё чаще. Много лет он старательно избегал любой вероятности встретить эту женщину, а сейчас вдруг испугался с нею разминуться. Что, если он опоздал и уже не застанет её у братской могилы сына и его погибших товарищей? Ещё вчера Иосифу Кузьмичу было бы невыносимо видеть эту лгунью. А сейчас ему не терпелось взглянуть в её бесстыжие глаза. Он спешил, всё ускоряя и ускоряя шаг. У него даже выступили на висках капельки пота. А бодрящий ветер усилился и обдувал со всех сторон, полоща пряди его седых волос и ткань одежды.
Над парком кружила стая голубей. Когда Иосиф Кузьмич поднял голову, он увидел птиц высоко над собой, в безоблачно-синем небе. Пока он шёл, голуби сопровождали его, то почти опускаясь на землю, к его ногам, то снова взмывая ввысь.
Нет, он не опоздал. Толпа молодых экскурсантов действительно теснилась вокруг могилы, обступив ту, кого считали матерью героя. В элегантном чёрном костюме, плотно облегающем её фигуру, она демонстрировала траур по своему сыну, именем которого на памятнике было подменено Витино имя. Тела её сына в этой могиле не было. И родители всех похороненных здесь ребят это знали. Но самозванка сумела заткнуть им рот. Каждый, кто пытался вывести её на чистую воду, рисковал быть обвинённым в «клевете на Героя Советского Союза»…
Иосифу Кузьмичу вдруг отчётливо вспомнилось, как в детстве мать, отпуская его в лес по ягоды вместе с младшей сестрёнкой, наказывала глядеть за малой в оба, а то мол как бы её кикимора не подменила. Тогда он уже не очень-то верил в кикимору, зато и без острастки понимал, что отвечает за сестру головой. А вот когда был помладше, верил, и засыпая тёмными ненастными вечерами с ужасом думал о том, что лес близко, и лесная нечисть запросто может утащить его под лютый проливной дождь, куда-нибудь на болото, подкинув взамен своего кикиморёныша. Сейчас Иосиф Кузьмич, застыв от удивления, смотрел на женщину, нагло сверкающую орденом на груди: ведь она и оказалась самой настоящей, невыдуманный кикиморой, нечистью вроде той, которой малограмотные батрачки пугали ребятишек. Только в простоте своей не знали и не догадывались батрачки, для чего нужна нечисти такая коварная подмена. И эти толпящиеся вокруг неё легковерные слушатели по той же простоте не видят, кто стоит перед ними. Они молча склоняют голову перед самозванкой и её расхваленным на всю страну сыном. Ей верят на слово и не улавливают отвратительной, грубый фальши в её голосе.
Голуби окружили Иосифа Кузьмича и вились над ним, хлопая крыльями, когда он подошёл и остановился напротив лгуньи. Та изумлённо умолкла на полуслове. Но даже если бы она попыталась продолжать говорить, её голос всё равно утонул бы в шуме птичьих крыльев.
Птиц было столько, что в какой-то миг они даже закрыли над Иосифом Кузьмичом всё небо. В основном сизые и пепельно-серые, а ещё бурые и несколько пятнистых. Голуби как будто приветствовали старика и в то же время давали понять, что он под их защитой. Иосиф Кузьмич не сразу
разглядел среди них одного чисто белого, без единого пятнышка, но как только увидел его, сердце в груди встрепенулось. "Ребята! - понял Иосиф Кузьмич. - Они здесь, рядом! И Витя тоже!" А голуби вдруг опустились и расселись вокруг него на земле. Одни расположилась за спиной, другие - по правую руку, третьи - по левую, а белый - прямо перед отцом. Расселись и замерли неподвижно. Тут и ветер внезапно стих. Воцарилась полная тишина.
Иосиф Кузьмич не отводил взгляда от дорого одетой самозванки, которая только что самоуверенно лила в уши слушателям свои трескучие слова, полные дешёвого пафоса. И он отчётливо увидел, как тонкогубое лицо на миг обезобразила гримаса бессильный злобы, а в глазах тут же всколыхнулся дикий, панический страх. Всё наносное, притворное осыпалось как пыль и стало видно исподнее этого существа, когда-то бывшего человеком, женщиной. Иосиф Кузьмич видел её обнажившееся нутро словно под увеличительным стеклом.
Смертельно испугавшись однажды за свою шкуру, эта тварь принялась изворачиваться и всю оставшуюся жизнь посвятила лжи. Когда весной сорок третьего после освобождения от оккупации наши стали разбираться с пособниками нацистов, на её брата, Николая Коростылёва, завели дело. Весь Краснодон знал о его работе на немцев. Как и о том, что немецкие офицеры жили в её доме, обласканные и обихоженные гостеприимной хозяйкой. Ведь это ей соседи шептали в спину на улицах с презрением и брезгливостью: "Немецкая подстилка!" Она была в одном шаге от того, чтобы уехать в лагеря лет на десять. И уехала бы, если бы не клевета предателей на Витю, которой эта тварь воспользовалась, чтобы возвеличить своего сына. И уже не ей, а Иосифу Кузьмичу стали шептать в спину гадости на улицах города.
Это была её месть. Она мстила всему миру за свой страх. Мстила погибшему Вите за то, что ребята любили его и верили ему; мстила Иосифу Кузьмичу, его жене и всем родным за честность и скромность, да и родителям остальных ребят - за то, что они помнили, как всё было на самом деле, а ещё за то, что знали более чем достаточно и о ней, бесстыжей самозванке. Мстила всем простым, добрым и честным людям за их порядочность, доброту и честность своей подлостью и ложью. Она ненавидела их и глумилась над ними за то, что одним своим существованием они бросали вызов ей, подлой и корыстной твари, а ещё больше за то, что они могли разоблачить её.
На самом деле её ненависть, её глумление, её ложь были всего лишь защитой от никогда не утихающего страха разоблачения. И чем больше она лгала, тем крепче держал её за горло страх. Она попала в роковую ловушку и уже не могла остановиться. И мстила даже этим несчастным легковерным экскурсантам, что приезжали и приезжали год за годом слушать её трескучие речи, смотреть на её крокодильи слёзы по сыну, которого она никогда не любила. Мстила за легковерие, за готовность быть обманутыми. Она плела им басни про своего сына, изображая его по спущенным сверху негласным правилам, по которым требовалось представлять молодёжи идеального героя. А главное, она искусно внушала своим слушателям, что все они в вечном долгу перед её героическим сыном и никогда не смогут расплатиться. Она рассказывала им о страшных пытках так, чтобы они ужасались и понимали, что никогда бы не смогли выдержать ничего подобного.
Нарядно одетые молодые хлопцы и девчата стояли оцепеневшие, подавленные, словно в чём-то виноватые перед ней. Этот трепет перед страшной судьбой погибших мученической смертью ровесников и скорбь по их прерванным юным жизням были так естественны и делали скорбящих такими беззащитными! Как легко было превратить эти скорбь и трепет в чувство вины и неоплатного долга! Придавленные навалившимся на них грузом, застигнутые врасплох, ребята теряли бдительность и чуткость, не слышали и не замечали притворства, сочувствовали крокодильим слезам. Их сердца, трепетавшие от благоговения перед подвигом, вместо чистой ноты для настройки на этот подвиг получали ноту грязную и фальшивую. Иосиф Кузьмич ни на миг не забывал о Витином оркестре, и его собственное сердце сжималось от мучительного контраста.
Казалось, целую вечность длился миг тишины, когда молчал даже ветер. Голуби, окружавшие Иосифа Кузьмича спустившейся с неба на землю торжественной свитой, сидели и, наклонив головки, тоже в упор смотрели на самозванку с орденом на груди. И она, онемевшая от страха, не смела пошевелиться под прицелом множества устремлённых на неё беспристрастных глаз.
Наконец Иосиф Кузьмич удовлетворённо кивнул.
- Боишься? - произнёс он, слегка сощурившись. - Бойся, бойся сильнее! За ворованную славу, за обман придёт к тебе расплата. Не сомневайся. Правда скоро откроется. Честные люди во всём разберутся. А пока - ври и бойся!"
В голосе его прозвучала неожиданная, глубоко затаённая сила. Молодые ребята и девчата подняли головы, встрепенулись и удивлённо смотрели на старика, словно он резко разбудил их ото сна. А самозванка не посмела произнести в ответ ни слова. Только схватилась за грудь, закрыв рукой сверкающий на солнце незаслуженный орден.
- Давай, ломай комедию! - горько усмехнулся Иосиф Кузьмич, и не желая смотреть, как она будет закатывать глаза и падать в обморок, повернулся и зашагал прочь.
Голуби мгновенно взмыли ввысь, громко хлопая крыльями. И всё время, пока Иосиф Кузьмич шёл по парку, они вились над его головой, провожая старика. А ветер снова ободряюще обдувал его лицо, трепал одежду и словно дружески похлопывал по плечу.
Иосиф Кузьмич всю дорогу испытывал гордость за свои прямые, смелые слова и не отпускал с лица улыбку. Он даже не заметил, как дошагал до дома. И только уже на пороге своей хаты внезапно почувствовал слабость, как сегодня утром. Пол под ногами вдруг закачался, будто палуба корабля, плывущего по буйным волнам через штормящее море.
- Отец! – всплеснула руками жена, бросаясь к нему и подхватывая за плечи. - Что с тобой?
А он едва-едва не повалился на неё всей своей тяжестью. Но отчаянным усилием устоял на ногах, жалея свою Анечку, которая вряд ли смогла бы удержать его. А как она, бедная, испугалась! У неё даже ладони похолодели от страха, пока она осторожно, потихонечку вела мужа к кровати и укладывала, бережно, как ребёнка.
- Ничего, мать, - попытался успокоить он любимую, ловя и легонько пожимая её такие родные заботливые руки. – Видно, устал я, вот и ослаб.
- Что же ты, отец, один со двора ходишь! - упрекнула его жена. - Ты ведь нездоровый! Уходила - с постели не мог подняться, воротилась - а тебя и след простыл! Да ещё и в такой-то час! Чего доброго встретишь сам знаешь кого, разволнуешься… Разве зря нас Шура вчера предупредила?
- Да что же нам теперь, весь век от людей прятаться? - возразил вдруг Иосиф Кузьмич с силой и строго сдвинул брови. - Хватит уж! Пусть глядят и видят, что нам до всей этой брехни дела нет! - он глубоко вздохнул и прикрыл глаза. – Я вот нынче нарочно вышел в глаза людям поглядеть, да и этой…
Голос у Иосифа Кузьмича сорвался, ему вдруг не хватило воздуха. Такой огромной радостью, такой распирающей грудь гордостью хотелось ему поделиться с самым дорогим своим человеком, но на это уже не осталось сил. А она горестно охнула, заломила руки:
- Что же это ты со мною делаешь, отец?
Он посмотрел на неё ясно и ответил, слегка скривив губы в виноватой улыбке:
- Говорю же, устал я. Мочи нет. Да и Витя ждёт...
Услышав эти слова, жена всхлипнула и припала лицом к его груди.
- Ну, что ты! - он нежно погладил её голову дрожащими пальцами. - Сама пойми: пора мне уж. Туда, к нему. А ты живи. Долго живи! Слышишь? Ты - мать его, самый главный человек. Ты только погоди чуток, честные люди сами к тебе потянутся. И ты всё как есть им расскажешь. А мы с Витей глядеть на тебя будем. Оттуда. Ты уж прости, что так выходит...
И он хотел ещё сказать ей про правду, без которой не будет доброго и достойного будущего не только у обманщиков, но и у обманутых, и про свою великую любовь, и много, много всего, чем полнилось сердце, но в груди вдруг стало совсем нестерпимо горячо и тесно. Иосиф Кузьмич глубоко, как только мог, вздохнул. На миг ему показалось, что вместо воздуха в лёгкие ворвался огонь, и вся грудь вспыхнула изнутри. Но он не успел ни застонать, ни охнуть.
Он вылетел из тесной грудной клетки, словно дверь распахнул и рванулся на простор. И сразу оказался высоко над своим неподвижно застывшим телом, что покоилось одетым на застланной кровати. Его любимая Анечка обнимала это тело, обливала слезами светлое, торжественно строгое лицо. Он больше не мог утешить её словами или обнять руками, и ему было жаль её горьких слёз. И в то же время он уже слышал всем своим существом нездешние, но знакомые чарующие звуки и знал, что печаль любимой постепенно утихнет. Ведь его Анечка лучше него понимает, что расстаются они не навсегда. И он оставил её оплакивать сухое безжизненное тело, тихо лежащее поверх вышитого цветастого покрывала и уже чужое для него самого.
Он легко прошёл сквозь сгустки белого тумана, похожие на облака, и они больше не грозили превратиться в паутину. И синева приняла его, и осияла ослепительным светом. Обернувшись белым голубем, поднимался он всё выше, а ему навстречу всё громче лились заветные животворящие звуки, что там, внизу, на Земле, отдавались в сердцах живущих кристально чистым голосом Правды, который уже ничто не заглушит.
Глубоко-глубоко в сияющей синеве дирижёр и музыканты ждали нового оркестранта, чтобы торжественно принять в свои ряды. И небесный оркестр играл в его честь, приветствуя отца, прошедшего последнее испытание и подтвердившего, что он достоин наконец предстать перед своим сыном-Героем и разделить с ним радость Победы.
27.07.2023 г.
Свидетельство о публикации №224053101415