Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 1, гл. 16

Глава шестнадцатая. В паутине

Для начала немного макросоциологии или макроистории — разные авторы называют по-разному. Переход между историческими эпохами, говоря языком классиков — формациями, редко бывает безболезненным для социума. В четырнадцатом веке Франция переживала выход из общественно-экономического строя, который можно назвать «микрофеодализмом», где главной ценностью была земля, поделённая между относительно независимыми сеньорами, над которыми, формально объединяя в государство, возвышался король — первый среди равных. А выходило в том веке французское королевство в другую формацию — «макрофеодализм», где тоже ценилась земля, но уже в виде огромных территорий, присоединяемых к своим владениям государями, победившими равновеликих сеньоров-соперников и других государей, включая заморских. Для этого требовались деньги, как можно больше денег для войны и подкупа, и потому макрофеодализм, а в политическом отношении королевский абсолютизм, базировался на симбиозе государей, точнее, необычайно разросшейся государевой бюрократии, и крупнейших финансовых воротил. Интерес был взаимным: всё новые и новые богатства для властвующих и их многочисленной обслуги, чиновной и силовой, — и новые рынки, сырьё плюс новые рабочие руки, пополнявшие звонкой монетой сундуки воротил, а позднее их банковские счета.
 
На поверхности этих глубинных процессов была политика, в ней бушевали бури, неизбежные при поиске, мучительном, пробами и ошибками, таких форм государственного устройства, которые оказались бы самыми подходящими для нарождавшейся формации — той, при которой силами бюрократических, военных и финансовых старателей европейская цивилизация распространилась по всем азимутам и стала глобальной. После Святого Луи в поиске пребывало и французское королевство. Временами власть рассчитывала опереться на волю сословий, созывая Штаты, Генеральные или провинциальные. В другие времена более эффективным представлялось передать управление временщику, поначалу казавшемуся компетентным. Временщики нередко заканчивали жизнь на плахе или, как минимум, в опале.

Это может удивить тех, у кого запечатлелся дрюоновский образ второго Валуа как незадачливого рыцаря, приверженного ветшающим традициям. Однако, по свидетельству историков, Жан Добрый много размышлял над тем, как ему обустроить Францию к удовольствию всех сословий. Что было, конечно, невозможно, но король размышлял. В итоге он ещё в конце правления своего отца сколотил подле себя команду управленцев, на удивление сплочённую и стабильную. В принципе, этот коллектив, составивший ядро королевского Совета, когда герцог Нормандский стал королём, мог править и без короля, и этот факт говорит скорее о мудрости властителя, чем о его ничтожности. В команду входили канцлер Нормандии, а затем Франции Пьер де Лафоре, глава Счётной Палаты Рено Шовель, коннетабль Карлос де ла Серда, первый председатель Парламента, где было несколько председателей, или «президентов», Симон де Бюси. Доминируя в Совете, они, вместе с тем. не пытались заткнуть рот приверженцам другого подхода к государственному строительству. В королевском Совете были представлены старинные дворяне и образцовые рыцари вроде Жоффруа де Шарни, «консервативные революционеры», выступавшие за возвращение к утопическому стандарту Святого Луи, против засилья при дворе буржуазных нуворишей. Присутствовали и реформаторы прогрессивного крыла, в основном прелаты, например, епископ Парижа Жан де Мёлан или епископ диоцеза города Мо Филипп де Витри, поэт и музыкант.

Король Жан сделал свой Совет местом для дискуссий, выливавшихся в принятие конструктивных решений. Сам же он слегка дистанцировался, не примыкая ни к одной партии и предоставляя свободу для выражения мнений. Этот образ действий короля, «очень открытый и очень гибкий», как характеризует его Раймон Казель, позволял быть услышанными с одинаковым вниманием и архиепископу, и графу, и купеческому прево, когда они направляли в Совет свои предложения.

В королевском Совете оказалась представленной и радикальная оппозиция в лице епископа Ланского Робера Лекока, которому решительно не нравилась вся лидирующая команда. Симона де Бюси Робер подозревал в наиболее злостных кознях против себя, председателя Счётной Палаты Рено Шовеля ненавидел по каким-то иным причинам — вкупе с его покровителем коннетаблем де ла Серда. Что касается Пьера де Лафоре, тот занимал место, желанное для Ланского епископа, — канцлерское, был своего рода премьер-министром. Вероятно, несдержанному в проявлении чувств Лекоку неприятно было даже видеть канцлера: когда тот участвовал в работе Совета, Робер отсутствовал, появляясь на заседаниях лишь в периоды отлучек де Лафоре.

Широкие круги общественности — дворянские ортодоксы, аскетически честные клирики, буржуа-обыватели воспринимали деятельность Совета с настороженностью, не отдавая должное мудрости короля. По их мнению, Совет и его заправилы вроде Лафоре или Бюси просто оттеснили короля, ворочают делами без него и даже вопреки его воле. Расцветал миф о хорошем короле и дурных советниках — во Франции издавна любили королей, умилялись им, их деткам, не считали пышность двора излишеством. Другое дело — советники: они всегда всё делают во зло народу, воруют и берут взятки. Впрочем, терпимость к коррупции, как и любовь к королю, была в том столетии присуща французской ментальности. Все знали: надо благодарить. Иной вопрос — сколько давать. Берущий не по чину или несоразмерно услуге вызывал ненависть. Воротилы Совета воровали, не принося королевству никакой пользы, один только вред. Наверняка к тому же они изменники на содержании английского короля. В народных низах, недостаточно осведомлённых, но смелых в гипотезах, в этом не сомневались. Робер Лекок, инвективы которого имели широкое хождение среди парижского люда, добавлял свою порцию яда: никуда не годится не только Совет, но и сам король и вообще все Валуа до любого колена.
 
Помимо бытующей во все века в народном сознании презумпции продажности, некомпетентности и злокозненности власти, существовали и объективные факторы недовольства, с которыми никакая власть, самая честная, мудрая и добрая, ничего бы не могла поделать. Главные из них в тогдашней Франции — монета и налоги. Для провинциалов и сельчан к ним добавлялись ещё и реквизиции.

Государство — фискал с самого своего зарождения, когда бандитствующие дружины обирали мирного труженика для его защиты — в основном от самих себя и для своего развесёлого житья. Жизнь усложнялась, внешние и внутренние вызовы становились масштабнее, требуя всё больше управленцев и воинов, росло и налогообложение тружеников. Денег государству хронически не хватало, и начиная с Филиппа Красивого оно перепробовало самые разные виды налогов: с продаж, с каждой живой души, с каждого очага — «подымная подать», за пользование солью — габель, на имущество, на капитал, на доход, не говоря уже о чрезвычайных налогах военного времени. Надо заметить, налоги на продажи и на доход были невелики: от одного до двух процентов. Подати, или поборы. Как их называли в народе, несмотря на их скромность, питали неприязнь тружеников к государству, но также разжигали социальную рознь, когда, например, богатого парижского буржуа обязывали вносить в казну подать сразу за целый квартал — принудительный откуп, — чтобы потом он выколачивал эти деньги из жителей уже для себя, в компенсацию, разумеется, с некоторым наваром. Откупщиков ненавидели ещё со времён Античности.

Манипуляции с монетой, изменения её курса, или мутации, — самый изысканный способ отъёма денег у населения в пользу государства. Кто монету чеканит и пускает в оборот — тот и задаёт её номинал. Короли давно боролись за своё исключительное право чеканить монету, отбирая его у других крупных сеньоров, и в конце концов добились успеха. Расчётная монета, в которой исчислялись зарплаты, цены на рынке, квартплата, долговые обязательства, рента, — это ливр, его двадцатая часть — су и двенадцатая часть су — денье. Но эта виртуальная монета отвязана от ценности реальных монет, которую признаёт за ними рынок и которая определяется содержанием в них серебра, если это монеты в несколько су для повседневных нужд, или золота, если для крупных платежей на многие ливры.

Расчётная монета неуклонно дешевеет. Драгоценные металлы, особенно серебро, в тогдашней Европе товар дефицитный, и торговцы продают его монетным мастерским для новой чеканки всё дороже. А монет государству требуется всё больше, и при том же номинале драгметалла приходится на каждую всё меньше. Номинал же на монете не проставляется, а доводится до народа глашатаями, зачитывающими очередной королевский ордонанс. При Жане Добром, в ожидании скорого возобновления войны, девальвации следовали одна за другой. За пятьдесят четвёртый год расчётная монета — ливр, су, денье — потеряла в цене две трети, за следующий обесценилась пятикратно. Постоянные изменения типа монеты — её веса, пробы, номинала — могли запутать людей, плохо умеющих считать, но ясность наступала, когда они приходили на рынок за продуктами.

Не все сословия и слои населения относились к девальвации одинаково. Сеньоров светских и церковных, живших в основном на ренту, девальвации беспокоили чрезвычайно: их доход стремительно падал. Нервничали и кредиторы, и сдававшие жильё квартирантам по договору на фиксированную сумму в расчётной монете. Всё это были люди состоятельные. Мелкий люд, подмастерья на зарплате, вообще все наёмные, напротив, радовались. Правда, вместе с квартплатой падал и реальный заработок, но дефицит рабочих рук после недавнего чумного вымирания позволял выдвигать перед мастерами-нанимателями условия, и те, чтобы не потерять работников, вынуждены были индексировать зарплаты. Можно сказать, король девальвациями покровительствовал беднякам против богатых, и социальное значение этой политики, констатируют историки, властью осознавалось.
 
Зажиточные парижские буржуа относились к девальвациям, в общем-то, с безразличием. Конечно, их ренты на городскую и сельскую недвижимость падали, но основу их богатства составляли запасы товара, который дорожал. Да и запас монет старой чеканки, тоже дорожавших при обмене на новые, у каждого делового человека имелся. Так что требование твёрдой монеты, рефрен всех Генеральных Штатов, исходило не от буржуа, а от баронов и прелатов.

Жителей провинции, особенно сельчан, донимали реквизиции. Когда государи путешествовали — а все они, включая Жана Доброго, были непоседами, — они по закону имели право изымать у местных жителей всё необходимое им самим, членам семьи и многочисленной свите: еду, питьё, фураж, даже постельные принадлежности. Это называлось реквизициями, и жители, хотя и тяготились, но готовы были смириться: всё-таки король! Иное дело, когда те же права присваивали себе королевские чиновники в своих разъездах. Это уже напоминало грабёж. Король откликался на жалобы запретительными ордонансами, но мог ли простолюдин отказать в фураже или в чём-либо ином, разумеется, бесплатно, грозному начальнику с вооружёнными сопровождающими, ссылаясь на какой-то ордонанс? Не смешно ли?

Список претензий общества к власти был длинён, но никакие из них не могли быть удовлетворены на благо сразу всех сословий и социальных групп. Угождая одним, ущемили бы других. Даже требование буржуа обеспечить территориальную целостность королевства не встречало всеобщей поддержки: бароны, потомки старинных дворянских родов с их исконным свободолюбием тосковали по свои маленьким независимым государствам с отдельной монетой, судом, даже со своими мерами весов и объёмов, с правом вести войны с соседними баронами, а иной раз и присягать другому государю. Прошлое для них было прекрасно. А король не мог разорваться между прошлым и будущим. Претензии оставались и множились, но в предгрозовой атмосфере напряжённого ожидания войны не перерастали в массовый протест.

Первая молния сверкнула в начале января, за несколько дней до шестнадцатилетия дофина. Королевский двор потрясла новость: убит коннетабль Карлос де ла Серда, ближайший друг короля, один из ключевых членов королевского Совета. Убит с необычайной тщательностью: тело исколото кинжалами, двадцать четыре раны, по другим данным восемьдесят. Прямо-таки ритуальное убийство. Чьих рук дело? Это не осталось тайной: наваррцы, приверженцы наваррской партии, хотя, в отличие от убитого Карлоса, нисколько не испанцы, а французы и нормандцы, если делать такое различие.

Детонатор этого взрывного события — ссора, а вернее, примирение коннетабля с Филиппом Наваррским, младшим братом Шарля. Этот семнадцатилетний юноша, уже рыцарь, тогда и позднее горячо отстаивал интересы семьи и прежде всего главного Наваррца. Видимо, Филиппу показалось, что де ла Серда, обласканный королём, вконец обнаглел, позволяя себе насмешки над братом. Король Жан выступил примирителем, но тут же, в его присутствии, двое гордецов обменялись колкостями и дело едва не дошло до поножовщины. Уходя, Филипп посоветовал недругу «хорошенько остерегаться детей Наварры», как о том свидетельствует хронист.

Вскоре коннетабль посетил западную часть Нормандии, земли, где преобладали наваррские настроения. Он не принял это во внимание и не взял с собой надёжной охраны, тем более что визит был частным: навестить тётку, герцогиню Алансонскую Марию де ла Серда. На ночлег остановился в гостинице городка Эгль, в десяти льё от Эврё, города вполне понятной принадлежности. За Карлосом следили, к этому моменту уже оформился заговор, нацеленный в конечном счёте не на коннетабля, а на короля. Заводилами были старый Жоффруа д’Аркур, которого можно считать кем-то вроде предводителя нормандского дворянства, и его племянник, носитель титула графа д’Аркура Жан. Его отец, Жан-старший, брат Жоффруа и прежний граф, пал при Креси, сражаясь за Валуа, в то время как Жоффруа в ранге маршала Англии направлял армию Плантагенета в его рейде семилетней давности по северу Франции от Нормандии до Пикардии. Два брата — две судьбы: сюжет для беллетриста. Впрочем, Филипп Валуа простил Жоффруа, и тот преспокойно жил в своей нормандской резиденции.

Отряд нормандских рыцарей во главе с Филиппом Наваррским гурьбой ворвался в гостиницу, где почивал Карлос, не оставив ему никаких шансов. По-видимому, д’Аркуров среди исполнителей не было, отряд составляли молодые дворяне, ярые наваррцы, притом точно известно, что Шарль д’Эврё в акции не участвовал: он действовал политически выверенно. Тем не менее находился поблизости и отчёт получил незамедлительно. И немедленно же приступил к самооправданию для широкой публики и самовосхвалению для посвящённых.

Заработали переписчики, поскакали курьеры. Добрые города, видное сеньоры светские и духовные, университеты, даже папа авиньонский получили письма от Шарля Наваррского с выражением глубокого сожаления о случившемся и просьбой вступиться за него перед королём Жаном. Ответственность взял на себя брат Филипп, но нет, это он, Шарль, виноват: вероятно, его инструкции Филиппу поставить коннетабля на место были недостаточно чёткими. Сам же Шарль, не помышлявший об убийстве, плакал «зело нежно», узнав о трагедии.

Друзьям же и сочувствующим делу Наварры адресовались несколько иные слова: «Знайте, что это я с Божьей помощью устроил убийство Карла Испанского». И это был подвиг, которым он, Шарль Наваррский, восстановил попранную справедливость.

Один политический мыслитель уже в двадцатом веке скажет: ничто не способно больше унизить власть, чем справедливость, восстановленная через преступление. Так как же власть реагировала на преступное деяние? Король Жан, по свидетельству хронистов, на четыре дня лишился дара речи. Когда же речь к нему вернулась, он поклялся «зело великой клятвой, чтобы никогда в своём сердце радости не иметь, пока убиенный не будет отомщён». И возмездие последовало? Ничуть не бывало. В некотором смысле стало происходить противоположное: награждение преступников. В этой сложной и удивительной ситуации надо разобраться.

Можно предположить, онемение короля было вызвано не только острой тоской по внезапно и столь страшно потерянному другу или возлюбленному — в зависимости от интерпретации этой дружбы. Живая и слегка параноидальная фантазия рисовала Жану, как подобным же образом разделаются с ним самим. Откуда ему знать, что это не намечено на завтра или на сегодняшнюю ночь? И как вычислить. Кто из знатнейших особ войдёт с кинжалом к нему в опочивальню? Страхи, преследовавшие отца, у Жана сделались паническими. Где кроется измена и на кого положиться? Ведь даже де Лорри, чуткий к заговорам и имеющий поручение в них вовлекаться как разведчик, не предупредил. Знал, несомненно, знал, но не предупредил!

В оправдание Робера де Лорри можно предположить, что он в своей работе нащупывал перспективные подходы спецслужб: не все злодеяния надо предотвращать, некоторые для государства полезны. Спецслужбы себе на уме. Среди политических фигур есть люди всецело свои, но которых неплохо бы убрать с доски. Сделать это собственными силами — риск разоблачения с тяжелейшими последствиями. Нет, убирать надо руками врагов. Именно такой одиозной фигурой сделался при дворе, в королевском Совете Карлос де ла Серда, зарвавшийся фаворит, объект неумеренных монарших милостей, повелитель королевской души, возомнивший себя всевластным.
 
Тому, что Жан, придя в себя, взял не мстительный, а примирительный тон, было много причин. Чаще всего вспоминают вмешательство двух отставных королев, Жанны и Бланш, устремившихся из своего вдовьего уединения в Париж, к королю, на выручку любимому племяннику и брату. Перед их просительным напором, то ласковым, то скандальным, трудно было устоять. В их лице будто сама судьба брала реванш за отстранение женщин от верховной власти. И не раз ещё эти две дамы скажут веское слово в грядущей эпопее, круто поворачивая руль истории.

Королю, когда к нему вернулась способность размышлять, ему присущая, не мог быть чужд чисто человеческий подход. Несомненный заказчик убийства молод: Наваррец достиг совершеннолетия, двадцати одного года, всего три месяца назад. Главный исполнитель, его брат Филипп, и того моложе. Покарать их — как? Смертью? Как прежнего коннетабля Рауля де Бриенна? Но в преступлении нет следа государственной измены, это сугубо личный конфликт, вспышке которого король Жан сам был свидетелем, едва сумев унять конфликтующих, уже обнаживших клинки.

Кроме того, захватить виновных для исполнения того или иного наказания представлялось затруднительным: Наваррец засел в своём городе Мант, в десяти льё вниз по Сене от Парижа, и привёл в боеготовность подчинённые ему крепости. Он не надеялся на безнаказанность. И король, своим умом и под влиянием советников из старой испытанной команды, решил быть коварным: усыпить бдительность начинающего злодея-зятя спектаклем прощения, выманить из логова. А там видно будет.

Не прошло и полутора месяцев после убийства, как в двадцатых числах февраля в Мант из Парижа прибыла делегация, самим составом которой была оказана честь Наваррцу: кардинал Булонский, отец дофины герцог Бурбонский Пьер, граф де Вандом, епископ Ланский герцог и пэр Робер Лекок — и с ними «око государево» камергер Робер де Лорри.

Недельные переговоры закончились с выгодой для того, кого логично было бы наказать. Шарль д’Эврё, и без того крупнейший землевладелец Нормандии, получил ещё изрядный её кусок, в частности, полдюжины виконтств на полуострове Котантен, том самом, где не так давно по приглашению Жоффруа д’Аркура высадился Эдуард Английский с армией. Виконтство, для справки, — это владение крупнее баронского, но меньше графского. Виконтства передавались с правом суверенного, то есть независимого от Парижа, правосудия. Взамен от Наваррского потребовали принести покаяние перед Парламентом в присутствии короля, возвести несколько часовен и оплачивать мессы в память убиенного. И ещё подтвердить отказ от Шампани, которой Шарль, впрочем, никогда и не владел. Уступки оказались для него приемлемыми, и в первых числах марта покаяние состоялось, но перед прибытием Шарля в Париж в его владения был отправлен заложник — второй сын короля четырнадцатилетний граф Анжуйский Луи. Стороны не вполне доверяли друг другу. Завершая церемонию в Парламенте, кардинал Ги Булонский провозгласил: «Пусть никто не отважится впредь совершать подобные злые поступки, ибо виновник, будь он хоть сын короля, жертвой же будь хоть последний из служащих короны, подвергнут будет правосудию!» Ну, разумеется. Такое уже не повторится. Ставки растут.
 
Во время переговоров в Манте произошло ещё одно событие, незаметное со стороны, но важное. Епископ Лекок знал Наваррца давно, будучи ещё докладчиком ходатайств в королевской администрации. Но близко он познакомился с этим молодым человеком только сейчас. И смог оценить его обаяние, открытость, тонкое остроумие, образованность, изысканность манер, приветливых и одновременно царственных. Всё то, что Шарль умел показать когда хотел и кому хотел. Вероятно, именно тогда, в Манте, епископ пришёл к выводу, что перед ним будущий король Франции, и решил приложить все силы и таланты, чтобы это осуществилось. Он решил связать с Шарлем д’Эврё свою судьбу и свои честолюбивые планы. Так оно и будет.

Правда, учитывая некоторый цинизм, свойственный обоим будущим союзникам, трудно сказать, уловил ли Робер в молодом собеседнике истинно королевские качества: волю, осмотрительность, постоянство. Или же Наваррец увиделся епископу очаровательной венценосной куклой, которой легко будет управлять, находясь в тени за её спиной. Расположенный к Наваррскому историк Ив Лефевр полагал, что «при его сообразительности, при его личной обольстительности и при всех его качествах, Шарль Злой не имел дерзости основателя династии». Робер Лекок отличался проницательностью, и в его выводах о Наваррце вероятнее второе. Важно, однако, что, скорее всего, именно с этого момента два главных возмутителя спокойствия в королевстве объединили усилия, причём теснейшим образом.

Наступил апрель, и та же, что в Манте, команда переговорщиков отправилась в город-крепость Гин недалеко от Кале для встречи теперь уже с англичанами в присутствии миротворцев — папских легатов. Кале уже седьмой год — всецело английский город, а Гин англичане недавно захватили без боя. Небольшое графство Гинское раньше принадлежало несчастному коннетаблю Раулю де Бриенну, но после казни и конфискации перешло лично Жану Доброму. Французы выразили протест захватчикам, но англичане лишь усмехнулись: просто они купили дом — укреплённый замок Гин, никакого нарушения перемирия. Что, опять измена?

В Гине речь шла не о продлении пандемийного перемирия, ранее уже продлённого до весны следующего, пятьдесят пятого года. Обсуждались предварительные условия мира. Война заканчивалась, Плантагенет отказывался от притязаний на французскую корону. Что же он получал взамен? Признание Францией суверенитета Гиени — широкой полосы вдоль юго-западного побережья с центром в Бордо, той Аквитании, из-за которой, собственно, и тлел очаг войны целых два столетия, периодически разгораясь. За Аквитанию английский король больше не будет приносить унизительный оммаж французскому королю. Но не только это. К ней на тех же правах присоединятся графства Пуату, Анжу, Лимузен, Турень, Мен. Луара начиная со среднего течения становится английской рекой. Никакой вассальной присяги за эти необъятные территории, полный английский суверенитет! Эдуард и его преемники — полноправные короли едва ли не половины Франции. Жан Добрый так боялся войны? Что же, её не будет, наступает мир.

Что почувствовал король, когда ему привезли проект? Пришёл ли в ярость или впал в депрессию, увидев себя королём, без боя, из одного лишь страха перед грозным противником отдавшим половину приобретённого за столетия великими предками? Известно только, что он решил посоветоваться с народом. Это был явно тот случай, который требовал созыва представителей сословий — Генеральных Штатов королевства. Взялись за работу клерки, исполняя множество экземпляров грамоты-приглашения. Жан вызывал к себе баронов, требуя явиться, бросив все дела. Добрые города — города своего, пока что не усечённого домена просил прислать в Париж двух-трёх «особ неболтливых и рассудительных». И только явки первого сословия, духовного — прелатов, аббатов монастырей — не потребовал: им приглашений не адресовано. Почему?

Давал ли он переговорщикам, направляя их в Гин, инструкцию делать англичанам уступки ради их умиротворения? Несомненно. Но привезённый оттуда мир его не устраивал. Не требовалось быть аналитиком, чтобы разглядеть двухходовку. Первым ходом король подписывает грабительский мирный договор. Вторым ходом его кто только может обвиняет в том, что он такой договор подписал. Заговор? Кто на переговорах проталкивал капитулянтскую позицию мира любой ценой? Трудно сомневаться, что королю это известно. От кого? Не от Робера ли де Лорри, их участника? Главными пораженцами выступали именно прелаты: кардинал Булонский и епископ Ланский. Легко предположить, что их позиция скоординирована со стремлением папы Иннокентия помирить Францию и Англию для объединения их воинства в грядущем окончательном крестовом походе, призванном отбросить неверных далеко на восток и очистить от них Средиземноморье. Амбициозно. Но за счёт Франции. Папа, видимо, забыл, что он француз. Учитывая влияние папы и его кардинала на французское духовенство, Жан Добрый от приглашения этого сословия на Штаты воздержался.
 
Но, судя по всему, позиции миротворцев в королевском Совете оказались столь сильны, что заготовленные грамоты баронам и городам так и не были разосланы. Совет заблокировал королевскую инициативу. Заговор дышал королю в лицо.
 
Тогда он прибег к крайнему средству: обратился к своим вассалам — нормандским авторитетам д’Аркурам, графу Жану и его дяде Жоффруа, причастным к убийству в Эгле. И они, возможно, в порядке благодарности за дарованное прощение раскрыли королю глаза на масштабы измены в его окружении. Можно предположить, отчасти это была правда, отчасти клевета, цель которой — деморализовать короля, посеять недоверие к любому советнику.

Следствием разоблачений стало в августе пятьдесят четвёртого поспешное отбытие кардинала Булонского из Парижа в Авиньон. Туда же бежал и Робер де Лорри, лишённый должности камергера и подвергнутый конфискации. Тут версия раздваивается: утратил ли король Жан доверие к своему приближённому, совсем недавно, в прошлом году, награждённому денежной суммой, достойной королей, — или же опала фиктивна и Робер направлен в Авиньон «приглядывать»? Ещё один разоблачённый, епископ Ланский, укатил в свой Лан.

Итак, Генеральные Штаты не созваны, французская делегация на переговорах дезавуирована, но договариваться с англичанами надо: апрель, конец перемирия, неумолимо приближался. Новые переговоры открылись осенью, в Авиньоне, теперь уже при посредничестве не папских легатов, а самого папы Иннокентия. Король уполномочил для них давнего соратника, первое лицо в своей администрации канцлера Пьера де Лафоре, который в этой паутине измен всё-таки внушал доверие, и герцога Пьера Бурбона, свойственника — тестя дофина. Англичан представлял человек, тоже наиболее близкий к королю, — герцог Ланкастерский Генри, троюродный брат Эдуарда, осыпанный его милостями, недавно удостоенный редкого в Англии герцогского титула.
 
Французы на этот раз проявили неуступчивость, переговоры затянулись. А в ноябре в Авиньон из Нормандии прибыл Шарль Наваррский. Тревожные предчувствия и информация от надёжных людей унесли его из Парижа, где он находился под зыбкой защитой своего притворного покаяния и притворного же прощения. Поняв, что ничто не забыто и тучи сгущаются, он укрылся в своих нормандских владениях, а оттуда отправился в Авиньон, поскольку англо-французские переговоры затрагивали, конечно, и его интересы.

Ввязаться в игру, отвечая на вызов, брошенный ему неутихающей и чреватой расправой ненавистью короля, воспользоваться для этого присутствием столь высокого представителя Эдуарда — искушение, перед которым не устоять неугомонной натуре Наваррца. На первой встрече сделаны были определённые авансы, англичанин и наваррец осознали общность интересов, и контакты продолжились, теперь уже тайно. Сорокачетырёхлетний политик и двадцатидвухлетний молодой человек обсуждали вопросы государственной важности. В какой степени Шарль к своему возрасту превратился в законченного интригана, сказать трудно. Вероятно, он просто видел эти два жёрнова, Валуа и Плантагенета, и себя между ними со своими интересами. Пытаться противостоять сразу обоим было бы смешно, интрига вырисовывалась сама собой.

В ходе двухнедельных ночных бдений согласовали союзнические обязательства и версию Франции, какой она будет после возобновления военных действий, по их итогам. Наваррец получит две богатейшие и обширные по территории провинции – Нормандию на западе и долгожданную Шампань на востоке. Вдобавок — графство Шартр и Бри в самом сердце королевства. Но это не всё. В статусе наместника короля в Лангедоке Шарль через сенешалей будет управлять всем Югом за вычетом графств, о которых речь шла на переговорах в Гине. Это территории суверенно английские, включая, понятно, Аквитанию. Бретань, разумеется, тоже.

А что же Париж и Север? Там водворяется король, именуемый королём Франции и Англии, зовут его Эдуард. Английская империя — мечта Плантагенета, которой он не скрывает. Жан Добрый низложен и снят с политической доски, Валуа — не более чем графы, как и было до не столь давнего времени. Вот и всё. Конечно, при таком раскладе французская корона уплывает от Шарля, но вряд ли он верит, что навсегда. Сейчас она недостижима, но Шарль молод, всё впереди, интрига может быть продолжена при новом соотношении сил. Ведь он получит под свой контроль ресурсы доброй половины нынешнего королевства.

Так, весьма конструктивно, закончились тайные переговоры, официальные же провалились, разве что конец перемирия теперь не первого апреля, а двадцать четвёртого июня, на Иванов день. Стороны разъехались по домам. Ланкастер отправился к себе в Англию формировать армию вторжения, король Наварры — в своё пиренейское королевство комплектовать войско, небольшое, но способное обеспечить беспрепятственную высадку английских союзников на полуострове Котантен, даже если король Жан вздумает принять контрмеры. Французы вернулись в Париж с пустыми руками, но непобеждёнными. Папа Иннокентий успокоился на том, что седлал для замирения всё что мог. Если фантазировать, то узнай папа про тайных сговор по разделу и фактическому упразднению Франции, он мог бы сказать, что с точки зрения установления мира и объединения сил для крестового похода это неплохой вариант.

Беря в расчёт ментальность этого века, в который господствуют ещё феодальные представления о верности и понятие Франции как единого отечества только складывается, Шарля Наваррского можно, пожалуй, оправдать. Это потомки назовут его интриги национальным предательством, но современников возмущает другое: действия власти. Король Жан все эти месяцы горит потаённым огнём мщения за убитого друга. И не начались ещё в Авиньоне тайные переговоры Наваррца с Ланкастером, как он решает открыто порвать со своим зятем-убийцей и посылает войска занять его крепости в Нормандии. Это удаётся лишь частично. Капитаны городов Эврё, Шербур и некоторых других отказываются передать ключи. Наваррец, конечно, проинформированный, получает повод искать союза с английским супостатом. Его измену, если так трактовать его действия, нельзя считать неспровоцированной. Король нанёс удар. Наваррский, мобилизовав свой ум и талант, дал ответ, разыграв против короля английскую защиту — то, чего тот больше всего опасался.


Рецензии