Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 2, гл. 31

Глава тридцать первая. Массовка за массовкой

То, что произошло в четверг 11 января на рыночной площади, было серьёзно, очень серьёзно. В лагере Этьена это поняли мгновенно, едва узнав от информаторов содержание речи дофина и одобрительную реакцию толпы. И потому ещё до темноты, по-зимнему ранней, по городу побежали глашатаи в ярких одеждах корпорации парижских герольдов и на всех перекрёстках звонкими голосами, перемежая слова звуками рожков, призывали парижан завтра, в пятницу, с утра собраться на перекрёстке улицы Сен-Дени, главной королевской улицы, рассекавшей правобережье от северных ворот в старой стене Филиппа Августа до Большого моста, и улицы Моконсей, что можно перевести как «улица дурного совета», на обширной территории у здания больницы Сен-Жак, где обычно обслуживали занедуживших паломников, через Париж направлявшихся в дальний путь, в Галисию, в северо-западный угол Пиренейского полуострова, поклониться великой святыне — мощам апостола Иакова. Возле больницы, в двух шагах от Рынков и вблизи от старинной городской стены, с парижанами намеревался говорить купеческий старшина.

Несомненно, Марсель и его товарищи испытывали досаду, недооценив противника, но также, возможно, и страх, «как бы народ случаем не взбунтовался против них», если цитировать летописный официоз. Своего оратора, например, эшевена Туссака, следовало бы выставить против герцога ещё вчера, славные вышли бы дебаты. Но положение надо было спасать хотя бы по горячим следам. Вероятно, подстраховались от случайностей, приведя на митинг как Марселеву гвардию, так и расставив в толпе людей, верных не только красно-синими шаперонами, но и помыслами, проявивших себя за год борьбы явной и скрытой. Как пишет хронист, к стенам госпиталя Сен-Жак явилось на зов старшины «великое обилие людей, и в особенности тех, кто был с ним заодно».

И тут произошло необычайное. По улице Сен-Дени со стороны Большого моста и острова Сите, где в те дни в своей центральной резиденции Пале находился дофин, приближалась кавалькада. Всадников нетрудно было узнать. Это был герцог Нормандский, дофин Вьеннский, второй день подряд окунавшийся в гущу народа, а также весь его Совет, в том числе и епископ Ланский. Опять, как на руанском банкете, прибыло «политбюро» в полном составе. Уместен вопрос: стало ли событие неожиданным не только для скопившихся в обилии парижан, но и для организаторов — Марселя и его «тайного совета»? Не успел ли оповестить их заранее о планах дофина вездесущий епископ, игрок за две команды или даже за три, если считать короля Наварры? Возможно, не успел, если новый демарш обсуждался только с самыми надёжными. Дофин решил устроить дебаты по своей инициативе. Хуже того, он потребовал предоставить ему право говорить первым, и главе государства, сакральной особе, невозможно было отказать. Герцог передал слово своему канцлеру — канцлеру Нормандии Жану Дорману, и тот повторил основные положения вчерашней дофиновой речи. Но, кроме того, затронул вопрос о претензиях Шарля Наваррского на возвращение конфискованных городов и крепостей, которые стерегущие их капитаны отказывались сдать наваррцам без письменного приказа короля. Дорман постарался опровергнуть расхожее мнение, что капитанам тайно дал такое распоряжение дофин и что по причине неудовлетворения требований Наваррского его отряды опустошают окрестности Парижа: мол, это дофин виноват. Нет, заверил канцлер, герцог ни при чём и готов употребить добрые усилия, чтобы побудить капитанов отдать охраняемые твердыни.

Можно было предположить, что аудитория, составленная в основном из приверженцев купеческого прево, проводит Дормана презрительными возгласами, ропотом возмущения и свистом, но ничуть не бывало. Смелость принца, так легко вступавшего в контакт с народом, готового всё объяснять и даже оправдываться, сыграла в его пользу. И когда после канцлера Нормандии слово взял Шарль Туссак, в отличие от туговатого на речи Марселя, оратор блестящий и темпераментный, народный трибун, — ему не дали говорить. Поднялся шум, который он не смог перекричать. «Имелась столь большая ссора, что он не мог быть услышан», — констатирует хроника. И тогда дофин со своими спутниками, вероятно, с чувством глубокого удовлетворения, удалился. Из свиты остался один Лекок. Видимо, его тревожило происходившее, он хотел вживую увидеть, куда всё повернётся.

Оставшись хозяевами положения, организаторы митинга смогли наконец разыграть сценарий, едва не сорванный явлением дофина. Когда буря в толпе утихла, Туссак произнёс запланированную речь. Впрочем, не совсем так. Реакция собравшихся не могла не обескуражить, но Туссак, быстрый в оценке обстановки и лёгкий на язык, на ходу откорректировал «проповедь» и принялся журить парижан. Над красно-синими головами, если шапероны успели уже внедриться, притихшими и пристыженными, зазвучала действительно проповедь, взывавшая к совести, верности, гордости.

Как же вы, народ, легко позволяете себя обольстить треском пустых речей! Речей из стана тех, кто мог безнаказанно проматывать государственные доходы, превращать их в добычу своих ставленников и любезников. Речей тех — намёк на дофина, — кто, не имея ни знаний, ни опыта, определял судьбу государства, принимал решения, осмеливался судить о жизни и нуждах населения — и притом критиковал людей самых усердных в отстаивании общественного блага. Критиковал, кичась своими титулами и званиями, основанными лишь на преимуществе рождения. А народ по-прежнему любуется на тех, кто, видя в нём раба, поощряет гордыню могущественных сеньоров и при этом сдерживает усилия людей, взявшихся рабские цепи сокрушить. И только что, мешая им говорить своим ропотом вы, народ, показали, какая участь ждёт ваших истинных друзей и защитников. И они, поднятые на гребень мимолётной волны народного признания, вынуждены постоянно страшиться и тиранов, с которыми борются, и народа, которому искренне и верно служат. Неплохо было бы этим людям, которые не требуют себе ни дворцов, ни фьефов, ни привилегий, воздать то, что они заслужили: хотя бы благожелательное общественное мнение. Какая добродетель может рассчитывать если не на почести, то на защиту от гонений после того, как народ снисходительно и благодушно выслушивал клевету на своих заступников, которая здесь звучала? Как поверить, что народ их поддержит, после того как он терпеливо внимал напраслине и оскорблениям, после того как не возмутился, узрев на этой улице кавалькаду спесивых сеньоров, недобросовестных судей и чиновников, восстановленных в их должностях и виновных в нищете и бесчестии французов? Можно ли, когда плевелы заглушают добрые семена, рассчитывать на счастливую жатву? Не поря ли наконец протянуть руку тем, кто взялся вырвать с корнем сорную траву, столь глубоко укоренившуюся во Франции? Или же лучше видеть страну изнемогающей, приходящей в упадок и гибнущей?

После пламенного эшевена слово взял Марсель. Можно предположить в его голосе скорбь незаслуженно обвинённого. Речь была краткой. По свидетельству хрониста, он заявил, «что к деньгам, проистекавшим из субсидий, не притронулся ни он, ни какой-либо депутат Штатов; что свидетельства финансовых служащих, реестры и все официальные акты это докажут, коль скоро он ещё не заслужил, чтобы народ поверил ему на слово».

С немедленным подтверждением заявления прево выступил адвокат из города Санс Жан де Сент-Од, один из девяти «генеральных выборных», назначенных февральско-мартовскими Штатами для руководства сбором военной субсидии, человек авторитетный по крайней мере для приверженцев Штатов. Его можно назвать «старым парламентарием»: ещё десять лет назад, при Филиппе Удачливом, тогдашние Штаты возложили на него проведение военных смотров и проверок. Он часто находился в Париже и, вероятно, входил в неформальный тайный совет при Этьене Марселе. Убеждениями он был, судя по всему, наваррцем. Поскольку сценарий сегодняшнего митинга разрабатывался с учётом вчерашних обвинительных намёков дофина, повторённых сегодня его канцлером, выступление де Сент-Ода наверняка предусматривалось.

И адвокат выступил дельно. Прежде всего, подтвердил непричастность купеческого старшины к хищению общественных средств. Но виновные всё-таки существовали и были названы. Некоторые капитаны, получившие крупные суммы на выплату жалованья своим отрядам, боровшимся с бандами в окрестностях Парижа, по выражению адвоката, дурно употребили эти деньги. Наконец, дофин, сетовавший, что у него нет ни гроша, собранные деньги тем не менее получил, но пожаловал из них от сорока до пятидесяти тысяч золотых нескольким вельможам — разумеется, на удовлетворение их прихотей, на поддержание роскошной жизни, что можно проследить по финансовым реестрам. Тем самым де Сент-Од дал слушателям понять, что герцог Нормандский и его подручные лгут самым беззастенчивым образом.

Даже если кто-то, слушая тирады Туссака и самооправдания Марселя, сомневался, жёсткие обвинения из уст компетентного человека переломили настроения, чем поспешил воспользоваться Туссак. Стоявший рядом с Марселем, он взял его за руку и патетически воскликнул: «Вы это видите, вы его видите? Наш прево безукоризненно честный человек. То, что он делает, он делает ради блага и спасения всего народа. Но если вы его не поддержите, ему не останется ничего, кроме как искать спасения там, где он сможет его найти, ибо над ним простирается злоба, и он это хорошо знает».

Явственно прозвучавшая угроза отставки прево, если парижане откажут ему в доверии, подействовали на умы, и в ответ на краткую речь Туссака поднялись тысячи рук в клятве верности до конца, той, что запечатлели двухцветные эмалевые значки. Хронист зафиксировал возгласы, звучавшие характерными формулами эпохи со всех сторон: «Мы его поддержим и понесём против всех!»

Народ расходился с перекрёстка у больницы Сен-Жак в смятении чувств. По остроумному замечанию Жозефа Ноде, сильнее воздействует и лучше запоминается последнее из услышанного (сказано за полтора века до Штирлица), так что дофин всё-таки не вышел победителем из двухдневного состязания. Но и Марсель в эти дни не мог считать себя полновластным хозяином Парижа. По словам Раймона Казеля, «ни Марсель, ни герцог не являются в то время властителями, но лишь обитатели Парижа, которые. Кажется, сильно колеблются, чью сторону взять. Повиноваться старшему сыну короля, если он собирается править, есть их первый рефлекс. Но не означает ли это вернуть свою благосклонность всем этим советникам королевской власти, против которых они сражались и которых всегда упрекали в бессовестности и взятках?» Характеризуя момент, Сусанна Цатурова, в центре исследования которой роль широких масс в тех событиях, отмечает: «Схватка за умы и сердца парижан вступила в решающую фазу. Жители города превратились не просто в арбитров споров, но в подлинных хозяев города».

Однако что это значило? Какие органы были у «заурядных людей», как называют их хронисты, — ремесленников, торговцев, клириков, чтобы свою власть осуществлять? Органы были у Марселя и у дофина, и на третий день словесных боёв, в субботу 13 января, Шарль сделал ещё один сильный ход: пригласил к себе во дворец на острове Сите, в Пале, группу горожан довольно многочисленную, которых летописец называет «парижскими метрами». Исследователи, положив конец разночтениям, доказали, что имеется в виду не высокообразованная университетская публика с учёной степенью магистра, то есть «метра», а мастера ремесленных цехов, скорее всего, те ответственные представители, кого цех избирал в качестве присяжных. Вряд ли встреча была санкционирована Этьеном Марселем, о чём свидетельствует её конфиденциальный характер: она упоминается лишь в официальной хронике. Другие хронисты о ней не упоминают: они просто о ней не знали. Для Этьена и его ближнего круга подобные «через голову» действия подведомственных ему лиц, тех, кто избирает купеческого прево и эшевенов, — дурной знак. Ещё более дурным знаком была атмосфера встречи, нисколько не враждебная, и то, что на ней говорилось.

Согласно хронике, герцог, «говоря с ними зело дружелюбно, просил их, чтобы они пожелали быть ему добрыми подданными, а он бы им был добрым сеньором». Легко домыслить, что цеховые мастера пришли в замешательство от необычайной любезности особы королевского ранга и, растаяв сердцами или даже прослезившись от полноты чувств — эпоха сильных эмоций, — заверили «монсеньора герцога, что готовы с ним вместе жить и умереть и что слишком он медлил взять на себя управление». Последнее существенно: претензии цеховиков, людей из парижской трудовой среды, были не к коррупции чиновников — делу привычному, а к тому, что уже год с лишним дофин не проявлял себя как сильная власть, способная навести порядок, как наместник короля, постоянно уступая тому, к кому присутствовавшие явно испытывали зависть и кто «слишком рассчитывал взять управление», как передаёт хроника их слова в ходе обмена мнениями с дофином. Разумеется, мишень зависти — Этьен Марсель и его группа, властная шире своих полномочий, без законного на то основания.

У Жозефа Ноде выступление дофина на встрече в Пале, документированное, очевидно, из «Сокровищницы хартий», развёрнуто, цитату стоит привести. Шарль продемонстрировал мастерство контрпропагандиста, независимо от того, точен текст или передаёт лишь смысл, тезисы сказанного. А сказал герцог этим нотаблям, как их ещё называли, то есть видным, значительным, именитым людям парижских цехов, «что они стали бы первыми жертвами мятежа, если не обуздать неистовства, вызванные возмутителями общественного спокойствия; что все те, кто имели дом, состояние, все те, кто мог передать своим детям уважаемое имя и приличное наследство, были в равной степени под угрозой от этого ниспровержения всего общественного порядка; что следовало объединиться, дабы противодействовать дерзости и заговорам, — или же, разделёнными, приготовиться ко всем несчастьям; что не спастись, отсидевшись в уединении; что самоотверженность и преданность общему делу в данный момент означали любовь к самому себе; что им, поставленным своим званием и своим достоянием во главе народа, надлежало поправить народ своим примером, своими речами, употребить, наконец, все свои средства и предпринять все усилия, чтобы погасить огонь, который всё воспламенит и всё истребит; что они не должны сомневаться, что если хотят быть добрыми подданными, он им будет добрым сеньором».

В день, когда Шарль произносил эти слова, будоражившие сознание приглашённых им мастеров, в Париж на очередную сессию съехались депутаты трёх сословий — как и намечалось, через двадцать дней после Рождества. Впрочем, почти всё в этой фразе неточно. Началась ли работа Штатов в субботу 13 января или на следующий день, в воскресенье? Источники говорят разное. Хотя позволительно ли работать в воскресенье? Но это мелочь. Существеннее, что многие делегаты в январе в Париж вовсе и не съезжались. Почему? По разным причинам. Коммуникации между городами и между сеньориями были, мягко говоря, небезопасны. Удача, если откупишься от какого-нибудь вольного капитана некоторой суммой, но можно лишиться и всех денег, и лошадей, а то и жизни. Можно попасть к бандитам в плен, и близким придётся выкупать злосчастного депутата. По этой причине и боязливые буржуа, и почтенные прелаты и аббаты, церковный сан которых для рутьеров ровно ничего не значил, и даже многие храбрые рыцари крепко задумывались, прежде чем отважиться на путешествие. И не отваживались, оставаясь дома. К этому добавлялись сомнения в эффективности собрания сословий как органа управления, несогласие с политической линией «архитекторов» реформ, утомление от политических передряг, да мало ли что ещё. Даже холодная январская погода. Энтузиазм и единодушие годичной давности улетучились. Революция далеко зашла в полосу размежевания и отречений. И потому о собрании именно трёх сословий говорить трудно: дворянство и духовенство были представлены в незначительном числе, резко преобладали горожане, причём те, кто поддерживал программу реформ. А города, её поддерживавшие, располагались в бассейнах больших рек — важных и взаимосвязанных через небольшие сухопутные перевалы торговых магистралей: Сены, Луары, Соммы. С парижанами их объединяла забота о свободе судоходства и о связности королевства вообще, то есть о его единстве, и они, вопреки трудностям и опасностям, сочли своим долгом прибыть в столицу для решения насущных вопросов. Церковных и светских сеньоров эти вопросы волновали меньше, их родной стихией оставалась старинная феодальная самостийность.

Но пускаться в опасный путь через дикое поле, в которое превратился Лангедойль, включая парижский район, пришлось далеко не всем. Кто-то имел средства полтора месяца после ноябрьской сессии проживать в парижской гостинице, избежав дорожных рисков. Большинство же просто-напросто были парижанами, которых иногородние избиратели предпочли в качестве своих представителей. Точных данных, сколько их было, у историков нет, но, судя по всему, много. Значительную долю из них, очевидно, составляли клирики, в частности, университетские. Например, Амьен представлял доктор теологии Робер де Корби. Исследователи обнаружили и других университетских парижан, делегированных добрыми городами. Выбор не был произвольным: депутаты либо имели в том городе или его окрестностях недвижимость, либо когда-то приехали оттуда в Париж студентами, а затем сделались университетскими метрами, но связей с родным городом не потеряли, оставаясь для него своими людьми. Так или иначе, Штатам съезжаться в основном не пришлось: своей деятельной частью они, образно говоря, окопались в столице.
Ассамблея работала десять дней, дискуссии велись со страстью, что объяснимо: военная обстановка неуклонно ухудшалась, приходили дурные вести. Англо-наваррские «свободные компании», координируемые Филиппом Наваррским и оплаченные его старшим братом, расширяли зону набегов. Продвигаясь из Рамбуйе на восток, штурмом взяли город Этамп менее чем в десяти льё к югу от Парижа, разграбили, увели многих буржуа для выкупа, вывезли на телегах и просто уволокли ценности. С запада они дошли до Сен-Клу за излучиной Сены, всего в двух льё от парижских стен, один короткий солдатский переход. Самым болезненным и для коммерсантов, и для всех жителей оказалось блокирование водных путей подвоза товаров. В общем, в масштабах целой страны применялась испытанная тактика частных войн между сеньорами: разграбить и разорить территорию неприятеля, истощив его ресурсы и подорвав хозяйство.

Ни у дофина, ни у парижан не было сил противостоять натиску. Главное. не было денег, а они в данный момент, похоже, решали всё. Вызванные из Дофине воинские части, не получая жалованья, удовлетворяли свои нужды за счёт сельского населения. Ни ополченцы, ни нанятые Марселем профессионалы, которых явно не хватало, не добились успеха. Неустанно укрепляемые оборонительные рубежи столицы были неприступны для не слишком многочисленных или не готовых к долгой осаде компаний, но не более того. Вне стен они хозяйничали. Крайняя нервозность усугублялась подозрениями. Цитируя летописца, дофин сосредоточил для своей личной защиты «как людей в нескольких солдатских переходах, так и внутри Парижа добрых две тысячи людей оружия». Что за воины, и в таком количестве, оказались внутри городских стен, когда доступ через ворота в город вооружённых лиц строго контролировался, чтобы лишить дофина возможности силой вернуть себе полновластие? Либо Этьен Марсель не полностью владел ситуацией, либо в какой-то момент откликнулся на просьбу дофина, который всё-таки не был его пленником, либо двухтысячный контингент представлял собой гарнизон крепости Лувр, находившийся в ней давно. Факт тот, что эти воины, пребывая в праздности и без денег, пробавлялись воровством, грабежом, а то и похищениями с выкупом, добычу же пропивали в тавернах. И это в добавление к декабрьскому «выплеску» из тюрем.

Вся эта прискорбная фактура не могла не отразиться в речах депутатов. Где взять денег? Возобновить сбор «эда» — субсидии, военного налога? На это требовалось время плюс согласие самых крупных плательщиков — дворянства и духовенства, на Штатах представленных минимально. И неудивительно, что депутаты начали проявлять те же колебания, что и парижане в предыдущие дни, после демаршей дофина. Куда ведёт продолжение реформаторского курса? Столкновение мнений не позволило выработать согласованную позицию, ассамблея закончилась безрезультатно. Договорились лишь снова собраться 11 февраля. Впрочем, два решения всё же приняли, и они знаменовали очередную победу дофина.

К первому подтолкнула острейшая нужда в быстрых деньгах вкупе с давлением рынка. Рынок не собирался считаться с декларациями реформаторов о неизменности курса расчётной монеты и девальвировал её явочным порядком, оставалось только это узаконить, что депутаты и сделали. Если прошлогодний февральско-мартовский ордонанс строго приравнял одну ливру (слово женского рода!), то есть двадцать су, к одной золотой монете парижской чеканки с изображением агнца, то теперь решено было считать её за тридцать су: выигрыш для платежей полуторакратный, денег сразу стало как бы в полтора раза больше. Шаг знаменательный: возврат к осуждённой в самых ругательных выражениях практике вороватых королевских финансистов. Монетные мутации — орудие разрушения экономики. Сколько слов об этом сказано! И вот опять. Жизнь заставила.

Другим решением Штаты пошли навстречу дофину в его жалобах на отсутствие каких-либо средств в личном распоряжении царственной особы. Постановили выделить этой особе пятую часть вырученных от мутации средств, остальные четыре пятых ассигновали на жалованье военным и другие оборонные расходы. Шарль мог быть доволен: Штаты на собственном опыте убедились, что монетную политику диктовала королям и их советникам реальная обстановка, а не их прихоть. Кроме того, Штаты отказались от игнорирования личных нужд монарха, умерив свой прямо-таки республиканский ригоризм.

Успехи дофина в противостоянии сопернику, которого олицетворял Этьен Марсель, напоминали постепенное, с каждым ходом, улучшение позиции в шахматной игре. Сделав блестящий ход выступлением на рыночной площади, в гуще народа, он с тем же блеском парировал ответный ход Марселя у больницы Сен-Жак, а затем закрепил успех тёплой беседой с парижскими нотаблями. Судьба, пододвигая Францию к краю пропасти, тем самым парадоксально благоприятствовала контрреформаторам, вынудив Штаты вотировать меру, для них отвратительную, — монетную мутацию. Более того, от этой махинации принц получал двадцать процентов дохода. Было от чего возрадоваться: ему уже светил выигрыш всей партии.

Но играл принц на самом деле не с Этьеном Марселем, не с реформаторами, разобщёнными, ослабленными отступничеством и готовыми стушеваться в перспективе скорого возвращения короля. Играл он на высоте своего политического Монблана с историей, она же Судьба, и игрок она сильный. В запасе у неё не только ходы, порождённые человеческим разумом. И в тот самый день, когда закончилась счастливая для дофина сессия Штатов, в среду 24 января, он оказался перед позицией, которую шахматисты называют цугцвангом: любой его ход позицию ухудшал. История вообще любит играть цугцвангами.

Был в Париже буржуа по имени Жан Байе. Он входил в корпорацию менял, занимаясь одной из шести престижных профессий, наряду с суконщиками, скорняками, галантерейщиками, золотых и серебряных дел мастерами и лошадниками. Интересы его выходили далеко за пределы меняльной лавки: лет пять назад он поставлял королевскому двору серебряную столовую посуду и дорогие украшения, через год арендовал, то есть взял на откуп, монетное дело в Руане. В отличие от Этьена Марселя, в его жизни не было эпизода, который оттолкнул бы его от высоких политических сфер, наоборот. Как только старший сын короля получил в дар от отца Нормандию, он стал подыскивать казначея в своё герцогство и никого лучше Жана Байе не нашёл. В этой должности тот пребывал уже третий год, в данный момент находясь при герцоге в Париже.

Жил в Париже ещё один буржуа, тоже меняла, не такой выдающийся, но зажиточный. Его звали Перрен Мар. Раньше он был клириком, принадлежал к духовному сословию и, вероятно, его не покидал, так что формально находился в юрисдикции епископа Парижского, крупнейшего в городе сеньора, что в дальнейшем будет иметь некоторое значение.

Для справки: к клирикам причислялись далеко не только священники и монахи, но и вообще все, кто получил кое-какое образование, побыл студентом, работал, используя свои знания, в администрациях разного уровня, занимался любой умственной деятельностью, например, юридической и даже медицинской. Такие клирики отличались от служителей культа и монастырской братии свободой от обета безбрачия, могли обзаводиться семьёй. Тем не менее, в знак принадлежности к сословию, у них на макушке выбривали плешку — тонзуру, побольше или поменьше. Разумеется, если там росли волосы и было что выбривать. Причина включения всех интеллектуалов и просто служащих в духовное сословие состояла в том, что учёность и идеология вне зоны контроля церкви были недопустимы и даже немыслимы. Впрочем, клирики на государственной службе, возведённые в дворянство, покидали своё сословие и переходили в «благородное». Таков был случай Робера де Лорри, свояка Марселя.

Мар — не фамилия, а прозвище. Ливр (или, если так удобнее, ливра, французское слово женского рода) как мера веса равна двум марам, а мар весит чуть больше двухсот грамм. Вес стандартного куска драгоценного металла, из которого выкраивали материал для определённого количества монет — больше или меньше, что влияло на курс, — равнялся именно одному мару (а вот это слово мужского рода). Так что кличка «Мар» вполне соответствовала профессии. За Перреном числилось уголовное прошлое: тогда же, когда Жан Байе поставлял двору столовое серебро, «Перрен по прозвищу Мар», согласно документу, освободился из заключения. Правда, за что сидел — неизвестно.

Байе и Мар были знакомы, причём не только из-за принадлежности к одной корпорации. Их связывала торговая сделка, на редкость выгодная с точки зрения Перрена. В самом деле, в момент, когда он нуждался в деньгах для каких-то своих расчётов, ему посчастливилось продать — или, может быть, перепродать — двух боевых коней Жану Байе для самого герцога Нормандского. Платежа, однако. не последовало, от регулярных напоминаний казначей герцога отшучивался, притом высокомерно. И сам Перрен, и те, с кем он консультировался, могли заподозрить Байе в сознательном нарушении статьи Великого мартовского ордонанса о запрете реквизиций. Видимо, казначей трактовал сделку не как куплю-продажу, а как безвозмездное изъятие имущества в пользу члена королевской семьи, что продолжал считать законным. Вероятно, он, как и весь ближний круг дофина, с презрением относился к новшествам Штатов, ратифицировать которые в прошлом году их господина вынудил совместный нажим трёх сословий. Личный конфликт двух менял приобретал политическую окраску.

Надо заметить, причины ссоры подробно изложены только у одного хрониста — флорентийца Маттео Виллани, продолжателя своего унесённого чумой брата Джованни. Но гораздо важнее причин наступившие последствия, а они, в силу масштаба, не могли не запечатлеться у всех хронистов. В ту роковую среду 24 января два менялы оказались в разгаре дня на одном и том же месте — на оживлённой улице Нёв-Сен-Мерри, впадавшей в ещё более многолюдную улицу Сен-Мартен, параллельную Сен-Дени и выводившую к Сене между Шатле и Гревской площадью. Совсем рядом возвышалась церковь Сен-Мерри, прославлявшая святого Медерика, во французской позднейшей версии Мерри, отшельника, затем настоятеля монастыря Сен-Мартен во времена Меровингов. Соседство знаменитого храма в этой истории немаловажно.

Завидев Байе, Перрен его окликнул и повторил пожелание получить свои деньги. Летописец даёт комментарий, что дофин приказал заплатить продавцу за коней, но казначей забыл это сделать. Вероятно, он забывал после каждой новой просьбы Перрена. Между двумя менялами завязался разговор на повышенных тонах. Байе насмехался и угрожал. Он шёл не один, а с небольшой свитой, и не мог не продемонстрировать подчинённым свою крутизну. Вокруг собеседников скапливался народ. Как обычно в таких случаях, потешались, подначивали. Прилюдно униженный, Мар не стерпел и выхватил кинжал.

То, что, при его профессии, он был вооружён, неудивительно: меняла работает с деньгами, он «инкассатор», всегда есть риск ограбления. Но дело не только в этом. В Париже той зимой криминальное насилие, несомненно, процветало, подпитанное и политической смутой, и всеобщей амнистией по требованию короля Наварры, и наплывом беженцев, и присутствием не получавших жалованья солдат. Поэтому добропорядочные горожане, не рассчитывая на сержантов королевского прево или дружинников прево купеческого, заботились о самообороне. Клинок носили кто за поясом, кто в ножнах, кто спрятанным в одежде. Что, и женщины тоже? Вероятно. Пребывание женщины на улице без сопровождения мужчины было в порядке вещей. Хозяюшки в одиночку или со служанками отправлялись на рынок, вполне благопристойные девицы с подружками захаживали в благопристойные же заведения перехватить кружечку с чем-нибудь сладеньким. Немало было и ремесленниц, и даже мастериц, то есть женщин в статусе цеховых мастеров, например, продолживших дело мужа после его кончины. Для них всех оружие самозащиты было, пожалуй, важнее, чем для мужчин.

Предположительно, казначей сопровождал угрозы жестикуляцией, потому что оппонент ухитрился нанести ему ножевой удар под мышку, место на туловище, наиболее уязвимое, не защищённое плотным безрукавным корсетом — разновидностью узкого камзола, частью модной тогда многослойной одежды знатных людей. Удар этот можно представлять себе по-разному, важно то, что он оказался смертельным, поразив сердце. Байе упал, сопровождающие сгрудились вокруг раненого. Перрен, осознав, что произошло, пустился наутёк, и никто из зрителей не додумался его задержать. Возможно, потому, что поверженному привластному деятелю не сочувствовали.

Человек в стрессовой ситуации иногда теряется, а иногда чрезвычайно сообразителен каким-то надсознательным умом. Рядом была церковь Сен-Мерри, в неё и ворвался убийца, вспомнив о праве убежища. Далеко убежать и спрятаться в пределах города он не рассчитывал. А храм был местом, где священная традиция запрещала светской власти задерживать правонарушителей. Нечто вроде иностранного посольства, иначе говоря, посольства самого Господа, и здесь Перрен оказался именно под Его высочайшей защитой.

Разумеется, герцогу доложили. Тут-то и встал перед ним зловещий цугцванг. Правильно было бы действовать по закону и обычаю: обратиться к епископу Парижа с просьбой совершить над этим Перреном правосудие, коль скоро тот приписан к духовному сословию. Однако дофин хорошо знал, что в расколе, который постиг королевство, епископ Жан де Мёлан не на его стороне. Он активно поддерживал реформаторские Штаты, а в партийном отношении был наваррцем, и повлиять на его позицию не представлялось возможным. Сменить на посту — тем более: королевская власть такими полномочиями не обладала, если только не вступить в жестокий конфликт с папой, как в свою время Филипп Красивый. Мог ли принц, временно замещавший короля, такое себе позволить?

Передать дело Перрена Мара на усмотрение Парижского епископа, политически ангажированного, значило оставить убийцу без должного наказания, признать свою слабость, неспособность взять бразды правления, что совсем недавно Шарль обещал парижским мастерам. Создавался прецедент, когда верховная власть оставляла террористический акт против своего видного представителя без немедленного и жестокого возмездия. Не вдохновит ли это чернь на террор массовый? Наконец, последнее, но не по важности: убили близкого человека, можно сказать, друга, верного и необходимого для повседневных дел. Шарль, скрытный по характеру, ещё более вырос за этот год в умении сдерживать чувства, проявлять терпение, но здесь был не тот случай.

В этой жутковатой игре дофин имел возможность сделать альтернативный ход, не по закону и обычаю. Но в накалённой атмосфере, когда бытовой по сути конфликт, обсуждавшийся уже на всех перекрёстках, о чём Шарлю наверняка доложили в первые же часы, перерастал в политический, в столкновение партий, сделать жёсткий, решительный ход означало бросить вызов многим и многим: парижанам и их непримиримым лидерам, духовенству, ненавистникам Валуа из всех сословий, которые, конечно, объединятся в возмущении. Это означало устроить пробу сил без гарантий выигрыша. Но дофин сделал именно этот ход. Вероятно, он чувствовал, что не может поступить иначе, хотя оба возможных хода сводили на нет отыгранное им в этом месяце.

Историки, опираясь на разноречие хронистов, описывают его чувства по-разному. Одни считают, что дофин был в ярости, то есть оказался неспособен к трезвому анализу последствий, другие, не отрицая его гневной реакции, приписывают принятое решение совету Робера де Клермона, маршала Нормандии, иначе говоря, силовика номер один в распоряжении герцога. Маршал только что вернулся как раз из Нормандии, где в эстуарии Сены руководил операцией против англичан, захвативших важный город Онфлёр, не считаясь ни с каким перемирием. Ему дофин и поручил исполнить то, что тот посоветовал. По-армейски: кто предлагает, тот и исполняет. На продуманность, неимпульсивность акции указывает факт, что её осуществили только с наступлением темноты, когда прохожих на улицах не осталось, а глашатаи подали горожанам сигнал к тушению огней. В помощь маршалу прикомандировали королевского прево Гийома Стэза, начальника полиции, с подразделением его сержантов.

Отряд проследовал к церкви Сен-Мерри, двери которой на ночь запирали. Отпереть их церковные служители отказались, пришлось взламывать. Дрожащего Перрена Мара, в последней надежде припавшего к алтарю, от алтаря оторвали и по ночному городу препроводили в Шатле, ведомство Стэза. С наступлением дня его подвергли экзекуции. В её подробностях, как и во многих других случаях, между источниками нет согласия. Возможно, первый акт трагедии — нельзя забывать. казнь была тогда увлекательным зрелищем — разыграли на Гревской площади. Где Перрен Мар прежде всего принёс покаяние, чтобы не угодить в ад навечно, а хотя бы на долгие годы в чистилище, популярнейшую тогда область посмертия у западных христиан. Затем ему отрубили кисть руки, которой он совершил убийство. По другой версии, отсекли только палец, и произошло это не на Гревской площади, а на месте преступления. Потом его повели к виселице. К какой именно, тоже есть варианты. Одни считают, что к той, которая высилась на упомянутой площади, другие полагают, что путь был дальний, по улице Сен-Мартен, за городскую стену, на Монфокон — «Соколиную гору», украшенную аналогичным сооружением. Последнее имеет свои резоны, если отсечение пальца или кисти совершили на месте убийства, на смежной с Сен-Мартен улице.

Тут возникает мысль довольно странная: плохо ли, что казнь превращали в массовое зрелище? Что за вопрос! Конечно, плохо: варварство, потакание, под видом назидания, низменным страстям, жестокости, увы, сидящей в человеке. Но если вспомнить народную мудрость «на людях и смерть красна», закрадывается сомнение: не приносит ли обилие зрителей обречённому хоть ничтожное, но облегчение, не рассеивает ли хоть на самую малость густоту его смертной тоски выбросом в кровь гормонов этакого последнего куража?

В этом смертоносном действе примечателен один эпизод, зафиксированный хронистом. Маршал де Клермон, курировавший церемонию, напутствовал зрителей словами, «что так же сделают с самыми важными и самыми самонадеянными из Парижа, и зело возбудились названные буржуа от его слов и угроз». Лидеры парижан могли сделать вывод, что от силовиков, явно бравших верх в окружении дофина, пощады ждать не приходится. А какой вывод напрашивался лично для Этьена Марселя? Заботиться о своей охране. Главной мишенью был, конечно, он.

Реакция Жана де Мёлана оказалась ожидаемой. Робера де Клермона, исполнителя противозаконного приказа дофина, епископ отлучил от церкви, самому же принцу высказал претензии по двум пунктам: нарушение священного права убежища и вынесение приговора лицу, подсудному только епископу. Впрочем, отлучение было обычной мерой из церковного арсенала воздействия на власть: сколько раз такая угроза нависала над королевским прево, когда его сержанты ловили набедокурившего студента, сажали в Шатле, а то и собирались повесить! Ведь студент, вступив в духовное сословие, светскому суду не подлежал. Новшеством, однако, стал ультиматум де Мёлана герцогу: если приговор не будет отменён и, как следствие, невинно убиенный Перрен не получит достойного погребения, епископ наложит на весь Париж интердикт.

Епископы в своих епархиях такими полномочиями обладали. Интердикт означал запрет на все богослужения и церковные обряды, за исключением крещения. Для массы людей, всерьёз веривших в близкое соседство потустороннего мира и необходимость его постоянно задабривать, это было тяжёлое испытание. И дофин сдался, побеждённый единым фронтом духовенства и буржуа, в равной степени негодовавших. Неудачный ход, которого он, однако, не мог избежать, приблизил его к поражению. Каким-то оно будет, если попустит Господь? Заглядывать в будущее не хотелось.

Тело Перрена Мара по распоряжению епископа сняли с виселицы и возвратили в церковь Сен-Мерри. После этой символической церемонии торжественно-траурная колонна с телом казнённого двинулась по улицам города к месту христианского упокоения. Было ли это кладбище Невинноубиенных возле рыночных кварталов, названное так в память евангельского избиения младенцев? Возможно.

Вполне логично, что, получив от дофина в своё распоряжение останки Перрена, епископ не отважился на излишнюю демонстративность или не счёл её целесообразной, внешне сохраняя лояльность действующей власти, коль скоро она пошла на попятный, и передал тело муниципалам для организации похорон по их усмотрению.

Похороны удались на славу. В ту субботу 27 января проводить в последний путь героя, павшего в борьбе с произволом, вышел едва ли не весь ремесленно-торговый Париж. Во главе сопровождавшей катафалк колонны в мантии купеческого старшины, наполовину красной, наполовину синей, шёл Этьен Марсель, рядом четыре его верных эшевена: Шарль Туссак, Жан де Лилль, Жоссеран де Макон, Филипп Жиффар. За ними следовали депутаты добрых городов, не успевшие разъехаться после окончания сессии Штатов либо обитавшие постоянно или временно в столице, дальше — главы цехов. Мастер словесной исторической живописи Ив Лефевр изобразил картину, которую могли видеть зрители из открытых окон верхних этажей. Позади, в красно-синих шаперонах на головах, «катилась толпа пылкая и сосредоточенная, великая толпа ремёсел». Шли суконщики и ножовщики, золотых и серебряных дел мастера и продавцы галантереи, мясники и кожевники, торговцы фруктами и молотобойцы, кольчужники и продавцы ячменного пива, жестянщики и портупейщики, сапожники и шляпники, скорняки и ткачи, менялы и торговцы лошадьми. И чуть ли не каждый имел при себе клинок, кто явно, кто под одеждой. И трудно было сомневаться, каково их отношение к герцогу Нормандскому, дофину Вьеннскому и власти, которую он представлял. Они провожали мученика, отдавшего жизнь за их права и их вольности, которыми они столь дорожили. Они понимали церемонию именно так. За их дело была принесена сакральная жертва, как будут называть это в разные века. Что только натворил маршал де Клермон, усердно исполняя приказ дофина! Как бы за это не поплатиться, и не только отлучением.

Чем мог ответить дофин на этот грозный вал, который сам вызвал, не пожелав выглядеть слабым и поспешив с отмщением за убитого друга? В ту же субботу парижане могли наблюдать другое траурное шествие. Хоронили Жана Байе, кортеж возглавлял лично Шарль. Что красноречивее служило бы демонстрацией раскола политических симпатий, чем две альтернативные процессии одновременно? Какая оказалась многочисленнее? Историки задают вопрос, не давая ответа, поскольку его нет и у хронистов. Пишут о двойном шествии лишь как о «символе анархии» либо двоевластия, об «атмосфере мятежа», о «разделённой столице».
 
Ответ, однако, даёт простая логика. Чтобы примкнуть к шествию дофина, человеку ремёсел или торговли надо было отделиться от своей корпорации, дружно шествовавшей за Этьеном Марселем, и спрятать двухцветный колпак подальше. Мыслимо ли такое? Духовенство, весьма многочисленное в Париже, включая университетских метров и студенчество, кому ректор запретил носить шапероны, ценило свой формальный нейтралитет верховных, «от Бога», арбитров и не готово было в угоду ослабевшей власти от него отказываться. Кто же оставался? Приближённые дофина, служащие двора, чиновники палат, составлявших королевскую администрацию, служилые люди Шатле — аппарат королевского прево Парижа, судебный и силовой. Кроме того, какая-то часть проживавших в Париже сеньоров, воины гарнизона Лувра — «рыцари-солдаты», возможно, наёмники, находившиеся в стенах города. И к той, и к другой демонстрации мог присоединиться тёмный элемент из «дворов чудес», обожавший смуту как праздник. Так или иначе, соотношение числа участников двух шествий в пользу трудового Парижа не вызывает сомнений.

Дофин проигрывал, явно проигрывал, и реальная, языком не демонстраций, а оружия, проба сил привела бы к полной потере власти и необходимости бежать из столицы. Вряд ли весь опыт наместничества говорил ему что-то другое.  Но и противоположная сторона не решалась атаковать. Раймон Казель подытоживает: «Столица разделена, но кажется, однако, что в каждой партии колеблются завязать пробу сил, которая рискует привести к всеобщей катастрофе». Звучит неопределённо, и историк конкретизирует. Париж обложен, вне его стен господствуют полчища рутьеров, англо-наваррских и вольных, предвкушая баснословную добычу, если бы удалось взломать оборонные рубежи города. Противостоять им способны только люди войны — такие же, как они. Силовики дофина, как бы они ни относились к буржуа, нужны Этьену Марселю. Его ополченцы, оторванные от дел ремесленники и торговцы, сколь бы хорошо ни были вооружены и обучены, не имеют боевого опыта, не настоящая армия, и это главная его проблема сейчас и в будущем, которую он мучительно пытается и будет пытаться решить, тратя на это деньги — и из казны превотства, и заёмные, и даже реквизируя церковные ценности. И в её нерешённости он видит основную угрозу и своему делу, и себе.


Рецензии