Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 2, гл. 34

Глава тридцать четвёртая. Есть ли король?

Загадка 22 февраля остаётся, плодя гипотезы. В недавнем исследовании Сусанны Цатуровой ситуация схвачена ёмко и точно, стоит процитировать: «Интерпретаций событий 22 февраля слишком много, чтобы признать хоть одну из них исчерпывающей и убедительной, но все они имеют под собой веские основания. Амплитуда интерпретаций колеблется от версии случайного убийства первых попавшихся под разгорячённую спором на повышенных тонах руку до неудавшегося плана убийства самого дофина Карла. Версии современников и участников событий тоже далеки от единодушия: неясны изначальные цели всего демарша, непонятен до конца выбор именно этих трёх жертв, причём резкое ухудшение отношений с самим Карлом, его ближайшим окружением, не говоря уже о гарантированной обиде Нормандии и Шампани, были более чем прогнозируемы».

Учитывая эти высказывания специалиста, глубоко погружённого в тему, излишне уделять необозримые страницы разбору альтернативных гипотез. Кое-что объясняет реконструкция мотивов поступков и их скрытых факторов, предпринятая в предыдущей главе. А может быть, она объясняет всё.

Кстати, спустя несколько месяцев объяснение дал сам Этьен Марсель в письме городским коммунам Фландрии, дружественным Парижу: «Герцог пытался поднять в добром городе Париже большое возмущение мелкоты против нас, за это и за некоторые другие вещи были справедливо преданы смерти в очень небольшом числе некоторые из его дурных советников, которые поддерживали его и руководили им в этих и во многих других очень злых делах». Расплывчато, однако.
 
События, последовавшие за жертвоприношением — не демону ли революции? — не исчерпывались вереницей парижан, до темноты проходивших, словно демонстрация, через «двор почёта» мимо мраморной плиты с распростёртыми телами маршалов. День 22 февраля вместил в себя ещё многое, знаковое и многозначительное.

Первейшей задачей было разъяснить парижанам случившееся, развеять фантастические слухи — о многочисленных жертвах, о гибели дофина; пресечь панику. В разъяснениях нуждались и те три тысячи вооружённых ремесленников и торговцев, которых Марсель привёл во двор Пале. Насколько верна гипотеза, что купеческий прево и его сподвижники использовали этих людей «втёмную», чтобы сделать соучастниками убийства, повязать кровью и чтобы они уже не могли качнуться в сторону дофина, как это случилось в январе на рыночной площади? Боялся ли Этьен потерять «социальную базу»? Бесспорно, сейчас он нуждался в одобрении парижанами своей «чрезвычайщины», и это было одной из причин, почему из Пале он в сопровождении гвардейского эскорта, сквозь многолюдство взбудораженных улиц сразу направился на Гревскую площадь.
 
Гревская площадь служила Парижу Форумом наподобие древнеримского, особенно с недавних пор, когда сюда, в «Дом на столбах», переехало превотство, по сути, ратуша. На Гревскую приходили узнать новости, поспорить о политике, о курсе монеты и рыночных ценах, тут собирались, когда звучал призыв к оружию. На краю площади, у торгового причала, вечно толпились подёнщики в ожидании найма. Площадь заполняли зрители, когда на её эшафоте приводили в исполнение приговоры.

Добравшись до места, Марсель какое-то время совещался в ратуше с эшевенами и главами ремёсел, потом показался в открывшемся окне второго этажа. Перед ним раскинулось море красно-синих капюшонов, люди подходили из примыкающих улиц, на площади уже не было свободного места. Сам же старшина по-прежнему красовался в роскошном шапероне герцога Нормандского. Для непричастного наблюдателя это могло показаться смешным, но людям на площади было не до смеха. Этьен произнёс речь краткую и торжественную. Вот что пишут Большие французские хроники: «Купеческий старшина и его единомышленники отправились на Гревскую площадь в помещение городской думы. И там старшина из окон городской думы на Гревской площади обратился с речью к большой толпе вооружённых горожан, собравшихся на площади. Он заявил, что всё, им сделанное, совершено в интересах государства, и что убитые были обманщиками, злодеями и изменниками. И купеческий старшина просил у собравшихся поддержки, так как, повторил он, он совершил это в интересах государства. Тогда многие в один голос закричали, что они одобряют поступок старшины и что они готовы жить и умереть вместе с ним».

Толпа воспринималась как вооружённая потому, что сюда следом за Марселем переместились те, кто утром собрался возле Сент-Элуа, а затем участвовал в походе на Пале. На площади они смешались с парижанами более мирными, жаждавшими новостей, но у тех при себе имелись, наверно, тоже какие-нибудь ножики и заточки.

Торжественность, патетику речи купеческого старшины придал риторический или, скорее, манипулятивный приём, к которому он, по некоторым свидетельствам, прибег вновь, как и в январе у больницы Сен-Жак. На этот раз он угрожал не своей отставкой в случае неодобрения народом, а предлагал, ни больше ни меньше, вынести себе приговор. Он взял на себя всю ответственность за содеянное и, в той мере, в какой можно верить источникам, использованным Жозефом Ноде, предложил парижанам решать, заслуживает ли он бесчестья или почёта, эшафота или чести их, парижан, вести. И далее: «Я не боюсь смерти; уже долгое время, как, провозглашая себя вашим защитником, я приготовился всё претерпеть. Но я не смог бы видеть без боли, что руки, которые поведут меня на казнь, уничтожили бы навсегда вашу независимость и выковали бы ваши цепи». И подвёл итог: народ только что сцементировал завоёванные вольности кровью своих врагов.
 
Вероятно, сказано было не так красиво — Марсель не славился как оратор, но его слова, несомненно, тронули тех, до кого долетели над простором притихшей площади, и в ответ грянули сакраментальные кричалки этих месяцев: «Мы признаём дело и мы его поддерживаем!» — и, конечно,

Вместе жить —
И вместе умереть!

А вот что было дальше по версии Оржемоновых Больших хроник: «Тотчас после этого старшина вернулся во дворец в сопровождении вооружённых приверженцев, которых было так много, что они наполнили весь дворец». Уместно примечание: утром такого не было. Вооружённые люди, приведённые старшиной, оставались во дворе, акцию совершил небольшой отряд — преторианская гвардия Марселя. Те, кто заполонил теперь палаты Пале, давно покинутые напуганными придворными обитателями, имели, скорее всего, другой социальный состав, более пёстрый, и о дисциплине говорить не приходилось. Что касается оружия, оно было практически у всех парижан. Д’Оржемон продолжает: «Он (Марсель) поднялся в комнату монсеньора герцога, который был подавлен и потрясён всем происшедшим (в неприглаженном, архаично звучащем переводе «зело был скорбен и изумлён от того, что произошло» — и это может даже означать временное помрачение сознания). Трупы убитых маршалов всё ещё находились на том же месте у мраморной плиты, и герцог мог видеть их из окна своей комнаты. Когда старшина вошёл в комнату в сопровождении своих вооружённых приверженцев, он сказал монсеньору герцогу, чтобы он не огорчался тем, что произошло, потому что всё произошло по воле народа и во избежание того, что могло бы быть ещё хуже, и что убитые были обманщиками, злодеями и изменниками». Кому он это рассказывает! «Старшина просил монсеньора герцога от имени народа предать забвению совершившийся факт и быть заодно с народной партией. И что если всё, что совершено, нуждается в прощении, чтобы герцог всем простил».

Другой источник передаёт слова Марселя несколько иначе: «Всё то, что только что произошло, было сделано по воле народа, и что он его (герцога) просит от имени народа всё утвердить (в оригинале «ратифицировать»), объединиться навсегда тесно с ними (сторонниками Марселя) и даровать за все события этого дня безоговорочное прощение, допустив, что так надо». Разумеется, «скорбный и изумлённый» мог в тот момент допустить, что, может быть, действительно «так надо».
Ещё один вариант придаёт сказанному старшиной оттенок торга. Он просит дофина ратифицировать то, что было сделано, «и быть заодно с ними, и что если ремёсла кого-то простили по поводу названного дела, чтобы и герцог изволил их всех простить». Тут раскрывается смысл формулировки Больших хроник, «что могло бы быть ещё хуже», то есть Этьен указывает дофину на крайнюю ограниченность применённого насилия: люди ремёсел не покарали, простили других советников, быть может. не менее виновных в бедствиях королевства, и ожидают от герцога понимания и ответного милосердия. Более того, это намёк, что без «искупительных жертв» Париж мог стать ареной всеобщего восстания. Этьен выступал в роли спасителя.

Что же ответил принц? Большие хроники: «Герцог согласился на всё, о чём просил его старшина, и просил старшину передать парижскому населению, что он хочет иметь их своими добрыми друзьями и сам будет им другом. И поэтому старшина послал монсеньору герцогу два куска сукна, синего и красного, чтобы герцог сделал для себя и для своих людей шапероны такие, как их носили парижане, именно — наполовину красные и наполовину синие, синий цвет с правой стороны. Так монсеньор герцог и поступил и носил шаперон, как сказано, равно как и его люди, а также члены Парламента и других палат в Париже, и все прочие должностные лица, находившиеся в Париже».

Надо ещё добавить: красно-синими колпаками накрыли себя не только дофин Шарль вместе со служащими двора, чиновниками администрации и слугами. Но и все пребывавшие в столице представители дома Валуа и принцы королевской крови, те, у кого на гербе изображались лилии. В их числе брат короля Жана герцог Филипп Орлеанский, брат дофина граф Луи Анжуйский, другой Луи, граф Этампа, правнук короля Филиппа Третьего. На людей века символов маскарад производил потрясающее впечатление. Принятие чьих-то цветов означало служение. Наместник короля, принцы геральдических лилий, весь двор, вся королевская администрация присягнули на верность — кому? Трудовому народу в лице торговца сукном Этьена Марселя, который, забежав из Пале к себе на Старосуконную, послал придворным портным две штуки сукна со своего товарного склада. Символизм цветов знаменовал его полную победу. Можно ли было простить такое простолюдину? Всему своё время. Дофин отличался скрытностью, терпением и злопамятством.

А пока, по свидетельству «Мемуаров, служащих историей Шарля Второго, короля Наварры и графа д’Эврё», или, для краткости, «Наваррских мемуаров» (мемуары, напомним, по старинной терминологии — сборник научных трудов), герцог Нормандский, дофин Вьеннский в красно-синем шапероне с головы Этьена Марселя и в его сопровождении, взяв с собой младшего брата, Луи Анжуйского, которому цветной шаперон, вероятно, кто-то одолжил, поскольку портные не могли работать так быстро, направился на Рынок, на ту площадь, где в январе добился мимолётного успеха, оттуда — на Гревскую площадь, и в обоих местах при большом стечении народа одобрил совершённые убийства и заверил парижан в вечной дружбе.

Вечером, когда стемнело и улицы опустели, пришла пора действий негласных, тайных. Прежде всего требовалось распорядиться телами трёх жертв этого дня. Останки маршалов на мраморной плите «двора почёта» внушали священный трепет, к ним не осмеливались притронуться ни друзья, ни враги. Возможно, из страха перед грозным диктатором — а кто теперь Марсель? Или же предчувствовали, как Жан де Венетт, хронист-очевидец, ужасные последствия и суеверно опасались прикосновением навлечь на себя грядущую беду. Истерзанное тело адвоката д’Аси бросили, наверно, где-то рядом с местом расправы, и на него, конечно, тоже многие приходили посмотреть.

Этьен и его товарищи понимали, насколько непроста проблема. С одной стороны, следовало соблюсти похоронные традиции. Но, с другой стороны, на забыли, как месяц назад дофин превратил прощание со своим казначеем, жертвой бытовой ссоры, в политическую демонстрацию, противопоставив её той, что устроили тогда ремёсла и церковь. С тех пор страсти только накалялись, а за нынешними убийствами напрямую стояла политика. Процессия за гробами столь высоких персон могла стать сигналом к мятежу сторонников настоящей, не декоративной королевской власти, без Штатов и без парижских муниципалов, диктующих Штатам и государю свою волю. Такие ортодоксы в Париже, конечно же, оставались, они могли консолидироваться и воспылать гневом на траурном шествии, а вдобавок мобилизовать себе в поддержку тот «тёмный элемент», который готов выступить на любой стороне, лишь бы неразбериха дала шанс пограбить.

Но дело даже не в ортодоксах. На январских Штатах дворян было мало, на февральской сессии они вообще отсутствовали как сословие. Траурный ритуал грозил сделать раскол сословий окончательным. Это означало бы не только гибель трёхсословной ассамблеи как властной силы, но и столкновение недворян с главным носителем силы военной — рыцарством. Путь лежал, таким образом, от проигранной войны с Англией через войну с разнообразными военными компаниями к войне гражданской, в том числе внутри парижских стен. Мог ли Этьен в угоду обычаю пойти на такой риск? И убиенных захоронили тайно, под покровом той ночи.

Но даже и темноты было недостаточно. Телега, конная повозка на ночных улицах могла привлечь нежелательное внимание, и тела отвезли просто-напросто на тачках. Маршалов доставили к монастырю Святой Екатерины на левом берегу. Чтобы монахи не сомневались, что всё делается с высочайшего соизволения, пришлось побеспокоить дофина и епископа Парижского. Дофин санкционировал тайное захоронение — был ли он в состоянии артачиться? Не возражал и де Мёлан, но с оговоркой: отлучённого от церкви де Клермона хоронить в освящённой земле нельзя. И его зарыли за пределами монастырского кладбища. Землекопов, учитывая работы на рву, в Париже хватало, даже способных продолбить верхний промёрзший слой почвы, впрочем, вряд ли толстый. Рено д’Аси похоронили тоже тайком в его церковном приходе на острове Сите, возле церкви Сен-Ландри.

Однако день, перешедший в ночь, на этом не закончился. Марселю предстояло ещё одно дело, важность которого невозможно переоценить. Он направился в особняк вдовствующей королевы Жанны д’Эврё и имел с ней долгую беседу. Возможно, тайный визит организовал епископ Ланский, который наверняка присутствовал. Трудно допустить, что в этот критический момент он оставался в стороне и не приложил все силы для продвижения интересов того, с кем связывал своё политическое будущее: короля Наварры. Монах из Сен-Дени утверждает в своей хронике, что купеческий прево встречался с Бланш д’Эврё, младшей вдовствующей королевой, но тут нет противоречия: участвовать могли обе. Если пофантазировать, обеих заранее вызвал в столицу из их «вдовьего дома» в Мелёне Робер Лекок, предвидя, а вернее, запрограммировав важные события. В итоге переговоров оруженосец из свиты королев во весь опор поскакал в Мант, чтобы призвать Шарля Наваррского как можно скорее прибыть в Париж.

Что мог Этьен держать в голове по прошествии этого бурного дня? Он понимал, что политическая конфигурация изменилась, причём так, как нельзя было предположить вчера. Совершились убийства, которых, несомненно, лучше было избежать. Дофин не просто устрашён, на что рассчитывали накануне, — он деморализован, причём настолько, что стал послушен во всём, пугающе послушен. Не повредился ли рассудком? И не устрашился ли сам Марсель той власти, реально королевской, которая на него свалилась? Пожалуй, не устрашился: осуществить его заветный проект Франции как федерации городов возможно было только опираясь на сильную власть. Этьен не мог издавать ордонансов от своего имени, ни от имени Штатов, ментальность эпохи требовала подкрепления авторитетом особы королевской крови, но это было обеспечено — до тех пор, пока дофин останется марионеткой, если называть вещи своими именами. Однако долго ли сохранится такая ситуация?

Скверная сторона этих убийств, если рассуждать о них цинически, состояла в том, что они создали необратимость, опасную для Этьена, его друзей, его политического проекта и вообще для реформирования королевства в духе Великого ордонанса. Вот почему жертв лучше было избежать. Если до сих пор всё делалось в рамках широко понимаемой законности и возможны были временные отступления, компромиссы, забвение обид, то теперь сдача позиций означала бы не возвращение в исходное состояние с перспективой нового натиска, как в предыдущие месяцы начиная с лета. Теперь сдача позиций означала для Этьена и его команды смерть. И потому центр тяжести переместился для него с борьбы за реформы на борьбу за личное выживание. Но оно целиком зависело от победы политической.

Какая задача должна была стоять перед Марселем, независимо от того, в каких словах он её формулировал? Он понимал, что клоунада с принцами крови в красно-синих колпаках не может длиться долго. Но пока она будет длиться, требовалось устроить так, чтобы точка невозврата оказалась пройденной не только для него и его друзей, но и для придворной компании. Означало ли это династический переворот, о котором годами грезил епископ Ланский? Стал ли наконец Этьен Марсель под давлением обстоятельств и угроз наваррцем? Историки высказали разные мнения, но, скорее всего — нет, и это подтвердят дальнейшие события: существовало другое спасительное решение. Этьен, даже вынужденный играть ва-банк, оставался осмотрительным коммерсантом: если крутого поворота можно избежать, его надо избежать. Пока дофин оставался в его руках, это казалось возможным.

Однако если Этьен всё ещё не наваррец, зачем ему понадобился Шарль Наваррский прямо сейчас, как можно скорее? Объяснение — в той угрожающей тенденции, которая проявилась в отмежевании дворянства, в неуклонном сокращении его представительства на Штатах. Тайное захоронение маршалов, призванное предотвратить дворянские эксцессы, стало проявлением тревоги Марселя, может быть, главной его тревоги в тот момент. Шарль, граф д’Эврё, король Наварры, популярный у всех сословий до сих пор, несмотря на спонсирование разбоя военных компаний, известный как «друг народа» и одновременно как «первый дворянин мира», каковым удивительным титулом его наградят всего через три месяца, в глазах руководства парижан был связующим мостиком с дворянством, авторитетом, способным отвести угрозу межсословной войны.

Причины отчуждения дворян и недворян не нужно долго искать. Одна проявилась начиная с Пуатье: дворянство не исполняло сословный долг, предписанный Богом, — сражаться, защищая два других сословия, трудящихся и молящихся. Вялость рыцарей в противодействии рутьерам стала тому подтверждением. Другая причина коренилась в антагонизме интересов буржуа и дворян. Если для буржуа сильная центральная власть, обеспечивая свободу и безопасность торговых путей, служила залогом процветания, то для дворян, особенно крупных сеньоров, она стала деспотом, отнявшим былые вольности, безраздельное господство в своих сеньориях. Именно поэтому дворяне на первых порах поддерживали реформаторские Штаты, видя в них инструмент ослабления королевской власти. Но скоро они убедились, что на её место приходит ещё более нетерпимый для них централизм парижских буржуа, вовлекавших провинциалов в союз городов при ведущей роли Парижа как арбитра и гаранта сплочённости. Такое государство буржуа не просто ущемляло дворянство, оно делало его ненужным, забирая себе управление на всех уровнях, контроль над финансами, налогообложение, судопроизводство, даже оборону и внешнюю политику. В такой новой Франции король тоже, как мечтали и сеньоры, становился фигурой номинальной, но обезличенный деспот в виде подконтрольных буржуа Штатов не радовал сеньоров.

Мог ли Шарль д’Эврё, «свой» для всех, но на самом деле аристократ до кончиков ногтей и, как многие высшие аристократы, космополитичный, потешавшийся в узком кругу над амбициями парижских простолюдинов, сгладить антагонизм, чреватый большой кровью, если страсти разгорятся? Было ли это в его интересах? Марсель надеялся, но, в ожидании Наваррца, не терял времени и следующие два дня после дня рокового посвятил упрочению победы — победы, как он понимал, преступной, лихорадочно подводя под неё юридическую базу.

Сессия Штатов закончилась в среду, но в пятницу 23 февраля многие приезжие депутаты городов ещё оставались в столице, наряду с парижанами, бывшими провинциалами, кого земляки делегировали в ассамблею. Возможно, иногородние не решались пуститься в дорогу через разбойничьи угодья или же осели в Париже надолго, ещё с январской сессии. В этот день Марсель пригласил их в монастырь августинцев, нищенствующего ордена, созданного, как и подобные ему, в предыдущем веке. Обитель, предоставившая свои помещения, располагалась на левом берегу, напротив «кончика» острова Сите, обращённого вниз по течению Сены, то есть напротив королевского сада позади Пале. Прибыв на место, депутаты обнаружили большое количество вооружённых парижан возле монастыря. Вероятно, это были дисциплинированные ополченцы из цеховой элиты, спонтанных действий опасаться не следовало, но должный моральный эффект они производили. Этьену требовалась «ратификация» вчерашней акции представителями добрых городов Лангедойля. Для их убеждения он выпустил на трибуну своего активного сторонника университетского теолога Робера де Корби, депутата Амьена. Корби — городок возле Амьена, откуда, вероятно, и происходил Робер, но давно жил в Париже. Богослов произнёс речь твёрдую и ясную. По его словам, подавляющее большинство членов герцогского Совета поддерживало политическую линию, выработанную совместно университетом, священством и буржуа Парижа, и только несколько советников противодействовали всем добрым начинаниям, чинили препятствия воле Штатов. По вине этих гадких и вероломных людей не собирались налоги, не соблюдались статьи Великого ордонанса, нищали города и опустошались сёла, королевство находилось в смертельной опасности, а король Жан до сих пор не был освобождён. Именно эти люди и понесли вчера заслуженное наказание ради общего спасения и, заключает изложение хронист, «всё то, что совершилось накануне, имело целью только пользу королевству; и что имелось одобрение этого духовенством, университетом и сорока персонами королевского Совета».

Оратор призвал депутатов «утвердить всё то, что произошло, и оставаться в полном единомыслии с городом Парижем». На что, как пишут Большие хроники, «все те, которые были в названном собрании, говорили, что это сделано было на основании добром и справедливом и это ратифицировали, за что несколько парижан их благодарили». Пропагандистское мастерство теолога в сочетании с боевыми топорами окружавших собрание гвардейцев возымело действие. По мнению д’Оржемона, ратификация произошла скорее из страха за собственную безопасность, чем по убеждению. Но это его личное впечатление.

Следующий день, суббота 24 февраля, выдался не менее плодотворным. В Большой палате Парламента, той, что за Большим залом Пале с королевскими статуями, дофин проводил заседание своего Совета. Он, как полагают историки, оставался под впечатлением позавчерашних событий, или, по ироничному замечанию других, всё ещё «зело скорбен и изумлён». Разум его, однако, не покинул, и он понимал, что в новой реальности придётся уступать и уступать, отложив мщение за унижения и кровь на будущее. Дурные предчувствия оправдались: на заседание явился Марсель со своей обычной вооружённой свитой, обросшей по пути парижанами с улицы. Большие хроники дают краткий, но исчерпывающий отчёт, совпадающий с тем, что содержит хроника сочувствовавшего реформаторам монаха из Сен-Дени: «В субботу, 24 февраля, монсеньор герцог находился в камере Парламента и с ним некоторые члены его Совета, которые с ним остались. Туда пошёл старшина и с ним многие его приверженцы, вооружённые и невооружённые; они потребовали от монсеньора герцога, чтобы он неуклонно исполнял все ордонансы, принятые сословиями в прошлом году, и чтобы он предоставил им управление, как это и было сначала; и чтобы он удалил тех из своего Совета, которые ещё там оставались, так как народ очень недоволен многим, что делалось в Совете монсеньора герцога против народа; пусть он пополнит свой Большой Совет тремя или четырьмя горожанами, которых они ему назовут. На все эти требования монсеньор герцог изъявил согласие». 

Какими же горожанами дофин, а вернее, хозяин положения Марсель, пополнил Совет? Это два парижских эшевена, Шарль Туссак и Жан де Лилль, энергичный богослов Робер де Корби и сам Этьен Марсель. Его вхождение в Совет, чего он избегал весь предшествующий год, указывает на понимание им необратимости ситуации. Если раньше он мог надеяться, исполнив миссию силовой поддержки реформ, вернуться из политики в профессию, то теперь обратного пути не было. Обратный путь вёл на эшафот.

А пока что было чего опасаться противной стороне. Чиновники высокого ранга, не дожидаясь возобновления чистки годичной давности, начали покидать Париж. Епископ Теруанский Жиль Эслен, сменивший не так давно на посту канцлера Франции кардинала Пьера де Лафоре и как будто ничем особо не запятнанный, мог бы, казалось, продолжать работать, выверяя тексты правительственных документов и скрепляя печатью Шатле, поскольку Большая королевская находилась в Лондоне у короля. Но, предвидя, что ему придётся оформлять в качестве законных те распоряжения, в законности которых он не будет уверен, и впечатлённый судьбой Рено д’Аси, коллеги, с которым вместе в конце января вернулся из Англии, Эслен почёл за благо отправиться в своё имение за Луарой, где-то в графстве Овернь.

Хуже обстояли дела с давнишним первым президентом Парламента Симоном де Бюси, главой целого придворного чиновничьего клана. Год назад ему уже пришлось бежать из Парижа, его имущество описывали. Теперь судебное преследование возобновилось. Де Бюси обвиняли в том, что, по тексту из «сокровищницы хартий», он «работал день и ночь, чтобы с помощью своих сателлитов и приспешников породить враждебность между герцогом и некоторыми особами из его семьи, с которыми он (герцог) должен был и хотел иметь дружбу». Понимай — с Шарлем Наваррским. По этой причине надлежало, чтобы «либо он предстал перед судом, либо его судили бы заочно и приговорили к высшей мере наказания». Дофина вынудили конфисковать дом этого ветерана госслужбы и передать его эшевену Жану де Лиллю, новому члену Совета. За самим же де Бюси гнались до самого Куртре, где ему наконец удалось укрыться, поскольку в этом фламандском городе, возле которого полвека назад буржуа побили рыцарей Филиппа Красивого, готовы были принять гонимых французским начальством.

Помимо возобновления старых и открытия новых судебных процессов против чиновников, реанимировали институт «генеральных реформаторов», которые как раз и занялись преследованиями. Имена некоторых исследователям известны. В частности, это всё тот же Робер де Корби и адвокат Шатле Жан Годар, уже участвовавшие в прошлогодней аналогичной комиссии. Вновь приступила к работе и комиссия «генеральных выборных», заново назначенных февральскими Штатами и руководившая сбором военного налога, поскольку никакого мирного договора в Париже признавать не собирались. За этой волной новой активности стояли Этьен Марсель и его друзья. Их власть в стенах столицы была безгранична, но они понимали, что Париж — далеко не вся Франция, и озаботились распространением своего влияния на другие добрые города.

Важным, в духе времени, считалось принятие единой символики по образцу парижской. Согласно летописцу из Сен-Дени, «купеческий старшина и эшевены послали запечатанные грамоты по большим городам королевства, в которых сообщали о том, что ими сделано, и предлагали держаться с ними в истинном единении и надеть красно-синие шапероны, как сделали герцог Нормандский и некоторые другие члены королевского дома, что и было изложено в этих грамотах». Отклик, увы, оказался много ниже ожиданий.

Историки, начиная с Дени-Франсуа Секусса, работавшего в первой половине восемнадцатого века, публикатора многих документов века четырнадцатого, положившего их в основу своего труда «Наваррские мемуары», которым широко пользовался Жозеф Ноде, смогли достоверно установить очень мало городов, принявших протянутую Парижем руку. Неоспоримо, что красно-синим по решению муниципалитета стал Амьен, вероятно, также Санли, возможно, Бове. В Лане организовали агитационную кампанию за парижские шапероны. Всё это север, земли старинной Пикардии. Присоединение к парижанам руанцев вызывает сомнения. Подавляющее же большинство городов Лангедойля, которым и был адресован призыв, прислали ответ либо уклончивый, либо вообще не ответили. Тем не менее известно, что повсеместно в городах имелась «парижская партия», но она не оказывала решающего влияния на муниципальную власть.

На четвёртый день после рокового четверга, в понедельник 26 февраля, Шарль Наваррский, «враг короля Франции — и просто-напросто Франции», как лаконично охарактеризовал его автор книг о французских революциях Жак Кастельно, совершил торжественный въезд в Париж. Он не был здесь с середины декабря, и сколько же событий произошло за почти прошедшую зиму, и каких! И, надо заметить, в совокупности они не могли не радовать принца. Хаос торжествовал. Попытки парижских буржуа установить в королевстве свой порядок Наваррец воспринимал с иронией.

Встречать его вышел весь Париж, у городских ворот ожидали дофин и Этьен Марсель в красно-синей мантии купеческого прево. Разумеется, там же были и члены герцогского Совета, и епископ Парижский, и университетские. Дальше, по улицам, полным народа, кортеж проследовал до резиденции, отведённой королю Наварры. Дофин уступил ему свой Нельский особняк, на левом берегу, за монастырём августинцев ближе к стене Филиппа Августа, напротив садов Пале, что на оконечности Сите. Во главе процессии ехали три всадника: герцог Нормандский, король Наваррский, а между ними Этьен Марсель, которого можно было принять за верховного правителя выше герцогов и королей. Сердца ремесленников и торговцев переполняла гордость за своего вождя и за собственную силу и значимость. Шарль д’Эврё не скрывал улыбки, впрочем, вполне приветливой.

Вместе с ним в Нельском особняке, или, скорее, дворце, разместилась его свита и те друзья, кто имел жильё в Париже, достойное их статуса, но предпочёл находиться рядом с лидером для оперативного взаимодействия. В их числе называют братьев де Пикиньи — славного наваррскими деяниями губернатора Артуа сира Жана и амьенского каноника Матьё, двух графов — де Руси, которого звали Робер де Пьерпон, и Луи Этампского, принца королевской крови и двоюродного брата Шарля д’Эврё по отцовской линии, канцлера короля Наварры Тома де Лади, правую руку принца и участника рискованных акций Жана де Фрикана по кличке Фрике — Воробей, а также личного астролога Доминика.
 
Как только Наваррец устроился на новом месте, в тот же день или на следующий, его посетил Марсель. Первое, о чём зашёл разговор: с задержкой на три недели высказанное требование университета, духовенства и ремёсел Парижа чётко сформулировать претензии по компенсациям за пребывание в заключении. Вторым пунктом предлагалось одобрить события четверга, что уже сделали, как не преминул, конечно, подчеркнуть Марсель, парижане разных сословий, делегаты Штатов, советники дофина, люди двора и королевской администрации. Несомненно, принцу был вручён красно-синий головной убор, если только он не получил его сразу по въезде в город. Шаперон Шарль надел — он любил добрую шутку, — но с широковещательным одобрением политических убийств решил повременить. Тем не менее ссориться с буржуа не входило в его планы, он видел в них полезное для себя орудие, и по просьбе Этьена обратился с длинным и красноречивым посланием к жителям подконтрольных ему территорий, призывая присоединиться к Парижу и в знак доброго взаимного согласия носить красно-синие шапероны. Важность такого обращения объяснялась тем, что, в отличие от аналогичных писем парижского эшевенажа горожанам, оно адресовалось в первую очередь местному дворянству, проигнорировавшему февральские Штаты, а роль Наваррского Этьен видел в преодолении раскола сословий. Однако результаты обращения, судя по всему, не оправдали ожиданий.

Что касается уточнения размеров компенсаций, вряд ли принц сразу мог дать ответ. Наверняка он сослался на необходимость прямых переговоров с дофином, а для этого следовало восстановить ту сердечность отношений, которая когда-то между ними существовала. На самом же деле, обладая терпением и предвидя развитие событий, он хотел дождаться момента, когда не надо будет ни о чём просить, а можно будет просто взять всё желаемое. Он не сомневался, что дело движется именно в эту сторону.

Налаживанием отношений интенсивно занялись обе королевы, Жанна и Бланш д’Эврё, при посредничестве Робера Лекока, остававшегося главным советником дофина, и Этьена Марселя. Результат вскоре был достигнут. Наваррец, пустив в ход всё своё обаяние, расточал дофину знаки дружбы. Они вместе обедали. Дофин перестал смотреть букой и, как пишет придворный хронист д’Оржемон, «они делали великую видимость, что зело друг друга любят». Недобрый к революциям Жозеф Ноде констатирует: «Именно тогда две королевы, Жанна и Бланш, купеческий прево, епископ Ланский и люди их партии объединяются, чтобы нанести последние удары королевской власти».

Если же говорить не о политических перспективах, а о психологии, то Шарль д’Эврё, опираясь на тот образ старшего друга, предмета восхищения и подражания, который запечатлелся в памяти дофина, стал для него, пережившего кровавый ужас 22 февраля, своего рода психотерапевтом, возвращая к нормальной жизни.

Вопрос о компенсациях был решён. По соглашению, заключённому 12 марта, король Наварры получал десять тысяч ливр (ещё раз: ливр, или же ливра, как денежная единица — женского рода) ежегодного дохода — ренты с земель графства Бигор у подножия Пиренеев, недалеко от его королевства, и ещё с двух небольших судебных округов там же. Просить Нормандию, Шампань и Бри он не стал, или же речь о них вообще не заходила. Кроме того, небольшое графство Лонгвиль и две крепости получил с условием передать их брату Филиппу Наваррскому в день, когда тот объявит себя добрым французом, то есть перестанет быть «наместником» Эдуарда и прекратит поощрять англо-наваррские банды. Незначительное добавление к наследству, оставленному мужем, приобретала сестра Бланш, вдовствующая королева. Маленьким подарком порадовал дофин дорогого зятя и в самом Париже. Нельский дворец, в котором король Наварры по прибытии в столицу разместился временно, становился теперь его резиденцией окончательно, чтобы, согласно документу, этот государь, «который не имел вовсе резиденции в стенах Парижа, был бы более в пределах досягаемости в качестве советника для блага и выгоды королевства».

В целом дарения наваррскому дому выглядели более чем скромно, тем не менее Наваррец документ подписал. Он был выработан в ходе двухнедельных переговоров при участии, помимо двух принцев, также двух королев, епископа Ланского и, особенно важно, Этьена Марселя, располагавшего реальной силой. И Наваррец, тонкий политик, не стал раздражать эту силу, зная болезненность для буржуа территориального вопроса, хотя на пожалование Нормандии Этьен, вероятно, согласиться мог, учитывая реальное господство в провинции короля Наварры и притом рассчитывая противодействовать сепаратизму силой солидарности городов. Знал Шарль и своего тёзку. Говоря словами Ива Лефевра, «он хорошо знал дофина и дворянство; он знал, что их гордость не сможет выносить властную диктатуру Штатов и ремёсел». И когда они наконец сцепятся в смертельной схватке, придёт час взять своё.

Но, помимо компенсаций, на повестке дня стоял другой вопрос, более важный и не терпящий отлагательств: отношение к Лондонскому договору. Наваррца он оставлял ни с чем, забирая, кроме того, в заложники его друзей. Для буржуа договор означал сужение ареала свободной торговли. А после злополучного февральского четверга перспектива возвращения Жана Доброго не могла не вызывать у купеческого старшины, при всём его мужестве, содрогание и смертную тоску. И потому важно, жизненно важно было найти какое-то решение, которое перечеркнуло бы мирный договор и предотвратило увязанную с ним репатриацию короля. И в этом Шарль Наваррский вместе со своим поверенным, епископом Ланским, оказался для Этьена великим подспорьем. Решение, гениальное по простоте, вообще-то, лежало на поверхности, и совместными усилиями, с привлечением двух королев, его сумели навязать дофину, хотя, вне всякого сомнения, этот юноша с изощрённым умом, обогащённый печальным опытом, понимал роковую необратимость, таившуюся для него в таком решении. И целых две недели, пока шли переговоры, решение не обнародовали, хотя сформулировано оно было ещё 1 марта: дофин явно сопротивлялся, оттягивал отчаянный шаг. Допустимо предположить, идея такого решения посетила Этьена уже 22 февраля, когда вечером он направлялся в особняк королевы Жанны — вызывать Наваррца не только как примирителя сословий, но и как мощный инструмент воздействия на дофина не устрашением, а дружескими объятиями. Что касается Робера Лекока, у него эта замечательная задумка имелась в арсенале давно.

Жан Добрый не только составлял угрозу жизни парижских вожаков, он вообще вредил. Прошлой весной из бордоского плена подорвал первое правительство Штатов демагогическим запретом платить налог. Затем, в начале зимы, уже из Лондона, обещанием скорого мира нарушил согласие дофина с королём Наварры, с трудом достигнутое, чем подстегнул нескончаемые бандитские рейды в сердце Франции. А только что Лондонским договором ударил и по интересам буржуа, и по многочисленной наваррской партии в рядах всех трёх сословий. И на него требовалось ещё собирать четыре миллиона золотых, сумму больше годового государственного бюджета военного времени, — как плату за его бездарное руководство войсками при Пуатье! Парижане и люди провинции, измученные последствиями военной катастрофы, вопрос именно так и ставили. Былое сочувствие «отцу народа» себя изживало. С юридической же стороны, оставался ли он правоспособным, находясь в руках врага? Имел ли право распоряжаться делами королевства? Иными словами, существовал ли реально как король? И что полагалось делать в подобных случаях?

Ответ был хорошо известен: при отсутствии короля назначался регент, лицо, наделённое королевскими полномочиями, всей полнотой власти. Старший сын короля, его наместник, ею не обладал, отец мог в любой момент назначить другого наместника, да и самого Шарля он никаким официальным указом не назначал. Титулы «герцог Нормандский», «дофин Вьеннский» в масштабах королевства мало что значили. Решением, к которому в конце концов склонили юного принца, было именно регентство. Это и стало самым значимым итогом переговоров, удовлетворившим и Этьена Марселя, и Робера Лекока, заглядывавшего в будущее, и двух королев, радевших об интересах любимого родственника, и самого Наваррца, отменяя вместе с королём его договор. 12 марта Шарль подписал соглашение, 13 марта отбыл в свой Мант, а 14 марта, в среду, глашатаи с мраморных плит Пале и Лувра торжественно провозгласили, а их коллеги по корпорации разнесли по улицам и площадям потрясшую парижан новость: решением королевского Совета с согласия многих прелатов, баронов и буржуа добрых городов и для блага королевства Шарль, старший сын короля, прежде называвшийся его наместником, впредь будет именоваться регентом королевства. Короля больше нет.
 
Последствия были как зримыми, так и подразумеваемыми. Нотариусы и писари Пале получили инструкцию начинать тексты государственных актов, грамот и договоров формулой: «Шарль, старший сын короля Франции, регент королевства, герцог Нормандский и дофин Вьеннский». Скреплялись же документы не Большой королевской печатью, отныне недействительной, и не печатью Шатле с примечанием «за отсутствием Большой королевской», а личной печатью регента — герцога Нормандского, и никак иначе. Канцлер Нормандии Жан де Дорман приобрёл, таким образом, особый вес в Совете как канцлер регента, хотя формально канцлером Франции оставался Жиль Эслен, удалившийся «от греха» к себе в Овернь. Именно в этот момент одним из первых регентских указов были официально утверждены членами Большого Совета представители буржуа Марсель, эшевены Туссак и де Лилль, а также университетский доктор де Корби. В целом состав Совета изменился мало, самой влиятельной фигурой оставался епископ Ланский, а большинство составляли приверженцы реформ из дворян и людей Церкви.

Упоминания Жана Доброго разом исчезли отовсюду. Как выразился хронист, «было имя короля совершенно истреблено», и это не может не служить трагикомичной аналогией других времён с неупоминанием имён «врагов народа» или вредных оппозиционеров. Это составляло, однако, лишь внешнюю сторону. Более существенным было то, что появилась возможность не признавать Лондонский договор. Правда, подписание договора состоялось до регентства, но регент не обязан был его ратифицировать.

В свою очередь, англичане, пристально следившие за событиями в Париже, усомнились в целесообразности договариваться с человеком, от которого отрёкся даже собственный сын. Эдуард прибег к испытанному в политике и дипломатии методу проволочек. Благовидным предлогом послужила необходимость согласовать документ с папой и ожидание возвращения посланной в Авиньон делегации.

Когда король Жан, ссылаясь на действовавшее уже почти год перемирие, пожаловался Эдуарду на бесчинства военных компаний, преимущественно английских, на захват ими городов и крепостей, грабежи, убийства и увод пленников, Эдуард послал на континент двух рыцарей с приказом освободить крепости. Посланцы привезли ответ такого примерно содержания: да, те, кто удерживал крепости, признавали, что служат королю Англии. Но добавляли, что не находятся у него на жалованье, а крепости захватили не от его имени. Некоторые называли своим господином короля Наварры, другие выражали готовность подчиняться кому угодно, очевидно, кто заплатит. Эдуарду оставалось только развести руками.

Ещё одним подразумеваемым следствием упразднения короля был отказ выплачивать за него выкуп. Тем самым подрывался в корне договор и одновременно делалось невозможным возвращение пленника для сбора денег в обмен на заложников. Конечно, вопрос о выкупе можно было трактовать по-разному, и новоявленный регент, несомненно, считал сбор выкупа необходимым, а своё регентство временным, но парижские буржуа не намеревались платить ни единого денье, что и прозвучит в дальнейшем из их уст.

Для Шарля Наваррского регентство открывало блестящую перспективу. Короля нет, но регент — не обязательно будущий король. Собрание баронов при последних Капетингах или, в духе новых времён, Генеральные Штаты теоретически могли избрать королём кого угодно. С помощью самоубийственных, если разобраться, действий Этьена Марселя Наваррец сделал решительный шаг к цели, казавшейся недостижимой. Говоря напрямую, к короне Франции.

Для Марселя регентство казалось спасением: дофин, приняв новый титул и по произволу отодвинув от власти отца, прошёл такую же точку невозврата, как и Этьен 22 февраля. Они в равной степени сделались преступниками, если, опять же, называть вещи своими именами.
 
И последнее, но не по важности: пока регент оставался в руках Этьена, у Этьена в руках была королевская власть.


Рецензии