Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 36

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГРОМ НЕБЕСНЫЙ



Глава тридцать шестая. Пламя разгорается

Апрель 1358 года, месяц эмансипации дофина-регента, был насыщен событиями, два из них ещё не упомянуты. Одно связано с арсеналом Лувра, где хранились, в частности, настоящие огнестрельные орудия, другое — письмо Этьена Марселя, один из четырёх известных историкам лично им написанных документов. Большие хроники упоминают об этих событиях вскользь: «В среду 18 апреля герцог покинул город Мо, чтобы отправиться в Компьень к дню, в который он назначил собраться депутатам Вермандуа. Туда ему было принесено известие, что в этот день парижане забрали большое количество артиллерии, которая была взята в Лувре и погружена, чтобы отправить её в различные места, в которые она должна была быть доставлена по приказанию регента; парижане распорядились препроводить её в городскую думу на Гревскую площадь. И также парижане отправили регенту весьма удивительное письмо. Несколько раньше они поставили людей у Луврского замка».

Отсюда можно понять, что едва парижские представители на штатах Шампани вернулись из Провена и доложили, что регент, используя грубое жаргонное слово, «скурвился», Марсель немедленно начал действовать на опережение. Первое, что следовало сделать, — взять под контроль Лувр, крепость, господствовавшую над городом. До этого регент, хотя и лишённый возможности свободно распоряжаться в Париже и в королевстве, в своём укреплённом замке оставался хозяином. В частности, некий сержант Жан де Лион в должности «метра артиллерии» заведовал арсеналом крепости. Видимо, Шарль направил к нему гонцов с приказом погрузить оружие на баржи и речным путём, по Сене и Марне, доставить в Мо, а какую-то часть, возможно, в Монтро. Параллельно, буквально наперегонки, принимал контрмеры Марсель, произведя в Лувре смену караула. Как она происходила, подробностей нет, но, вероятно, гарнизон, подчинявшийся дофину, учтя соотношение сил, почёл за благо без боя уступить место парижским ополченцам. Де Лион успел, однако, погрузить своё хозяйство на вёсельные суда, можно предположить, перетащив через потайные ходы, выводившие прямо на берег. Не исключено даже, речной конвой был перехвачен уже в пути, замеченный бдительными парижанами, поскольку от Лувра до устья Марны плыть против течения через весь город.

Так или иначе, дело кончилось экспроприацией, а метр артиллерии, по некоторым свидетельствам, еле ноги унёс. Этьен, по-буржуазному дотошный и преисполненный государственной ответственности, не желая быть кем-либо и когда-либо обвинённым в растаскивании казённого имущества, счёл своим долгом составить подробную опись изъятого вооружения. У историков этот документ имеется:

«Да будет всем известно, что мы, Марсель, купеческий прево, и эшевены города Парижа, во избежание величайших скандалов и бед, каковые бы немедля приключились в оном городе, забрали и изъяли шестьдесят ящиков болтов двухфутовых, шестьдесят ящиков болтов семифутовых, сорок ящиков виретонов, шестьдесят арбалетов по два-три фута, двенадцать арбалетов с воротом, триста толстых болтов для стрельбы из оных арбалетов, двенадцать фонарей и двести круглых щитов, двадцать пять павез, три пушки ручных, то есть с ложем, две пушки без ложа, шесть фунтов пороха для стрельбы из пушек, одну катушку, один оспье, пятьсот стрел для арбалетов с воротом, двадцать пять копий и один моток верёвки, дабы делать тетивы для арбалетов».

Протокол изъятий содержит кое-что, требующее разъяснений. Что такое «болт», ранее уже говорилось: это стрела арбалета. Но что за стрела длиной семь футов? Это стрела, используемая при осаде крепостей и при их обороне, она пробивает крыши зданий и защитные барьеры, а выпускает её орудие под названием «баллиста» (не путать с катапультой, стреляющей камнями и ядрами). Баллиста по принципу работы — тот же арбалет, только большой, и бьёт она на полкилометра и дальше. Но, в отличие от арбалета, у неё нет лука, прикреплённого к ложу, и пуск стрелы осуществляется не натяжением тетивы, а энергией туго закрученных друг с другом толстых тросов — так называемого «мотка», закрутку же производят воротом. Ворот даёт выигрыш в силе, его крутят, натягивая также и тетиву обычного арбалета. Вращая ручку, наматывают на стерженёк тросик с крючочком, он тетиву и тянет. Перед выстрелом ворот отсоединяют, он отдельное приспособление, такие малые вороты — «виретоны» и наполняли целых сорок ящиков.

Павеза — это щит, который арбалетчик утыкает в землю шипом на нижнем крае, чтобы защититься от вражеских стрел и болтов, пока перезаряжает орудие. Оспье — устройство, использующее принцип рычага для выигрыша в силе при натяжении тетивы арбалета, альтернативное вороту, но громоздкое: стойка, к которой прислоняют арбалет, упёртый луком в землю, к стойке приделан рычаг, зацепляющий и взводящий тетиву, и арбалетчик на рычаг жмёт. Слово «оспье» по-французски буквально означает «высоконожка»: действительно, это переносной столбик с торчащим на уровне руки рычагом — «ножкой». Громоздкость компенсируется силой: если вручную можно натянуть тетиву с усилием, скажем, килограмм пятьдесят в современных единицах, то оспье даёт до полутонны.
 
Эти подробности нелишни, чтобы почувствовать сложность стрелкового оружия эпохи, необходимость навыка в обращении с ним, особенно если им приходится пользоваться под обстрелом противника. Расписка же, выданная Марселем как бы возможным обвинителям, показательна в двух отношениях. В ней перечислены инструменты войны, требующие воинского опыта, профессионализма. Это не оружие ремесленника, взявшегося за топор. И за ней к тому же виден буржуа, осмотрительный коммерсант, привыкший выверять каждый шаг юридически.

Отпадение дворян-воинов болезненно переживается Этьеном. И фразы, которыми официал д’Оржемон завершает отчёт о судьбе луврского арсенала, показывают осознание водившим его рукой Шарлем масштабов раскола и понимание уязвимости враждебной ему стороны: «В это время и раньше, с тех пор, как уехал регент, очень мало или почти никто из дворян не приезжал в Париж, что парижанам было весьма неприятно. И многие полагали, что дворяне настроены к ним недружелюбно. И произошло большое разделение в королевстве, потому что многие города и даже большинство их держали сторону регента, их прямого сеньора, а другие стояли на стороне Парижа».

Тем же днём, когда Шарль проиграл состязание за «артиллерию» Лувра, датировано «весьма удивительное», по словам Оржемона, письмо, которое Этьен Марсель направил новоявленному неприятелю. Но не только ему: копии ушли в города Лангедойля, дружественные и не очень, и даже во Фландрию. Этьен считал необходимым держать их в курсе событий, давать свою интерпретацию. Шла информационная, пропагандистская война. Можно сказать, парижский старшина обратился к регенту с открытым письмом. Историки оценивают письмо по-разному. По Раймону Казелю, Этьен искренне заверяет регента в лояльности и призывает вернуться к «добрым парижанам», поскольку понимает: без согласия с сыном короля и тем более в противостоянии с ним дело парижан, дело реформ обречено. Никто во Франции не готов бросить вызов королевской крови, крови Святого Луи, сколько бы полномочий ни забирали у королевской власти «три сословия» — Штаты.

Романтично настроенный Ив Лефевр находит письмо великолепным. Оно знак того, что захватившие власть крупные парижские буржуа возвышаются над своими торговыми интересами, становятся выразителями чаяний всех людей ремёсел, всего города. Мало-помалу через их борьбу в разобщённой Франции просыпается национальное чувство и одновременно чувство демократическое, истинный патриотизм. «Их мечта — осуществить вокруг Парижа, столицы королевства, союз добрых городов и “равнины” — деревни». В этом Лефевр на полвека опередил выводы Казеля о «федерации городов» как проекте Этьена.

Жак Кастельно оценивает письмо как «превосходное, энергичное и твёрдое, но полное преданности». И спорит с современниками событий, которые утверждали, что письмо содержит «некоторые слова терпкие, скверные и неучтивые». Эти современники, полагает историк, «пристрастны, ибо они его не читали».

Наконец, Жан Фавье пишет, что в день «артиллерийского» конфликта «Этьен Марсель отослал регенту Шарлю со специальным гонцом письмо, больше походившее на ультиматум, чем на оправдание».

Лучше всего, однако, просто ознакомиться с полным текстом письма, причём без излишней литературной обработки, от которой тускнеют краски эпохи. Начинается оно с обращения, которое переводится обычно как «могущественнейший сеньор», но ближе к оригиналу и колоритнее было бы:

«Весьма устрашающий Сеньор, да будет Вам угодно припомнить, как было условлено, что если какая-нибудь дурная вещь Вам была бы о нас доложена, Вы бы этому не поверили, но нас бы о том уведомили; а также если какая-нибудь вещь была бы нам доложена о Вас, мы бы Вас об этом уведомили; и поэтому, весьма устрашающий Сеньор, мы Вам свидетельствуем истинно, что Ваш народ Парижа ропщет весьма сильно на Вас и на Ваше правление по трём причинам: во-первых, потому, что враги Ваши, наши и королевства нас теснят и нас грабят повсеместно со стороны Шартра, и никакого лекарства не применено там Вами, которое Вы должны были бы применить; а также потому, что все содержащиеся на жалованье, которые прибыли после Вашего приказа из Дофине, из Бургундии и из других мест для обороны королевства, не сделали чести и выгоды ни Вам, ни Вашему народу, но всю страну изъели и народ ограбили и ободрали, несмотря на то, что они были хорошо оплачены, и Вы об этом хорошо знаете, ибо несколько жалоб об этом Вам были сделаны как мной, так и другими, и по которым Вы должны были бы их (наёмников и рыцарей-солдат дофина) известить, чтобы они уходили в свою страну; и при всём том Ваш народ считает, что Вы их держите вокруг себя и что Вы им поручили охранять крепости Мо и Монтро, которые держат реки Сену, Марну и Йонну, от которых Ваш добрый город Париж, который, Вы говорите, Вы так любите, должен быть накормлен и поддержан».
 
Несомненно, эти жалобы вперемежку с обличениями и иронией были восприняты Шарлем как предерзостные, что и отразилось в эвфемизме сдержанных в формулировках Больших хроник «весьма удивительное письмо». Марсель как бы в порядке соблюдения договорённости доносит регенту о массовом недовольстве его политикой, выступая в роли осведомителя, что, конечно, смешно. Говоря по-современному, это троллинг. Однако далее:

«Третья причина ропота народа есть то, что Вы не прилагаете никакого труда снабдить крепости, которые обращены против Ваших врагов, но что Вы постарались захватить крепости, через которые к нам могут идти съестные припасы и, что хуже, Вы их укомплектовали людьми, которые нам не желают никакого блага, как выяснилось вполне из писем, которые были найдены у ворот Парижа и каковые Вам были показаны в Большом Совете; а ещё Вы разоружаете Ваш город Париж артиллерией, чтобы вооружить крепости Мо и Монтро, укомплектованные людьми, которые никакого блага нам не желают, как мы Вам об этом говорили и как это выяснилось из слов, которые они Вам сказали и которые, мы знаем, таковы: “Сир, тот, кто является господином этого замка, может похвастаться, что подлые из Парижа в его власти и что он им может подстричь когти”».

В контексте письма, его язвительности, формулы «Ваш город Париж», «Ваш добрый город», «Ваш народ Парижа» звучат не как верноподданнические, а как свидетельство абсурдности действий регента против своего же народа. Логика, культура вскрытия противоречий, воспитанная университетскими публичными диспутами, одной из забав парижан, конечно, не чужда Марселю. А ещё он пользуется случаем показать, что регент остаётся у него «под колпаком», даже покинув Париж и порвав с парижанами: для убедительности приводит характерную фразу о «стрижке когтей». Откуда такая осведомлённость? Нельзя забывать, что епископ-герцог Ланский как пэр Франции по должности, очевидно, всё ещё в составе регентского Совета, и в постоянном присутствии подле регента для получения информации и передачи её кому следует он видит одну из важных своих задач. Что касается оскорбительного высказывания кого-то из «дурных советников» в адрес парижан, Этьен следующей же фразой даёт отповедь:

«Если Вам угодно знать, весьма устрашающий Сеньор, добрые люди Парижа не считают себя подлыми, они безукоризненно честные люди и преданные; такими Вы их находили и их найдёте, и они говорят, что те являются подлыми, кто делает подлости. Все эти вещи суть к весьма большому огорчению всего Вашего народа, и не без причины, ибо Вы первый должны им покровительствовать и защищать, а они Вам должны воздавать почести и повиновение, и кто им задолжал одного, тому не воздают и другого».

Марсель, таким образом, постулирует идею договорных отношений народа с государем, их взаимных обязательств, а также право на неповиновение в случае неисполнения монархом своего долга. Идея революционная — и вполне в духе Великого ордонанса. Но в то же время не новая: это расширение на государство отношений вассала и сюзерена. С другой стороны, для нарождающегося абсолютистского мышления, уже присущего Шарлю, такой подход неприемлем.
 
Между тем высказано ещё далеко не всё, купеческий старшина продолжает: «И также кажется Вашему вышеназванному народу, сообразно разуму и истине, что лучше были бы использованы жалованья для людей, которые сражаются с врагами королевства, чем на тех, кто берут оные деньги и обдирают и грабят оный народ; и также им кажется, что Вы и вооружённые люди, которые находятся в Вашем обществе, были бы лучше для Вашей чести между Парижем и Шартром, там, где находятся враги, чем там, где Вы находитесь, который есть край мирный и без войны; а также правда, что названные крепости, Вами захваченные, были в управлении очень добрых людей и без какого-то злого подозрения и вовсе не были на границах, и Вам ни во что не обходилось их защищать; и правда также, что тот, кто должен два места (угрожаемый юго-запад и мирный северо-восток) охранять и вооружать, должен лучше и скорее снабжать самое важное, самое почтенное и полезное; и Вы с Вашим новым Советом, Вы хотели лишить Париж артиллерии, чтобы вооружить ею крепости, выше названные, то, чего Ваш названный народ не захотел претерпевать, ибо это было бы разрушением и погибелью королевства, Вас и всего народа».

Боже, кого он поучает! Неужели не понимает? Понимает, но открытое письмо — инструмент пропаганды. Дальше следует призыв, на который смешно ожидать отклика, но — тоже пропаганда:

«Стало быть, мы Вас умоляем зело смиренно, весьма устрашающий Сеньор, чтобы Вам было угодно прибыть в Ваш добрый город Париж и дать ему покровительство и защиту, как Вы и должны, а также пожелали бы удалить от себя всех людей, которые к Вашему названному народу не имеют никакой доброй воли, каковых людей Вы можете хорошо узнать по советам, которые они Вам дают, и, вместе с тем, вверить названные крепости Мо и Монтро в руки Ваших верных и лояльных подданных, где они были прежде, для того, чтобы Ваш народ Парижа не имел бы повода для волнения из-за недостатка съестных припасов и чтобы они (парижане) отвлеклись от своего ропота; а также мы Вас умоляем, чтобы Вы не соизволили бы прогневаться, если мы задержали артиллерию, которая уже была увезена из Лувра Жаном де Лионом, ибо на самом деле мы это сделали с добрым намерением и чтобы избегнуть более крупных зол и опасностей; ибо народ был столь взволнован, что большие беды от этого бы случились, если бы мы не решили её задержать».

Понятно, что кто умеет манипулировать массой, тот умеет за неё и спрятаться, сославшись на неодолимую волю народа. Но Марсель мог манипулировать парижанами лишь в той мере, в какой был выразителем их чаяний. А выразителем чаяний он был в силу редкостных качеств политика. По словам Сусанны Цатуровой, «он умел действовать как никто, смелость и политическое чутьё были его главным оружием, и он блестяще его использовал». Он слил свою волю с волей торгово-ремесленного люда, он был на волне, и «победить его можно было, только лишив поддержки парижан и изменив их настроения».

Завершая письмо, Этьен напоминает Шарлю сказанное тем и в дни политического успеха, и перед лицом смертельной угрозы:

«Весьма устрашающий Сеньор, да будет Вам угодно знать, что народ Парижа хорошо помнит обещания, которые Вы ему дали из своих уст у больницы Сен-Жак, на Рынке и в Вашей комнате, сверх каковых Вы им обещали, что должны были бы изойти только Вы и тридцать или сорок вместе с Вами, если бы не смогли больше выносить вещи в состоянии, в котором они находились, но, благодарение Богу, вещи с тех пор приняли несколько лучший оборот». Таким образом, существовало соглашение, что если пребывание среди уличных толп, бередящих свежую душевную рану страшного февральского дня, станет для Шарля нестерпимым, ему позволят покинуть Париж с небольшой свитой, но, как ранее сказано, под наблюдением десяти бдительных парижан. Что и осуществилось, когда после ассамблеи в Санли регент отдыхал на пасхальной неделе в Компьене, а не в Париже.
 
Дальше идут фразы, выражающие надежду на взаимопонимание:

«Весьма устрашающий Сеньор, по всем вещам и каждой из оных, выше разъяснённых, да будет угодно Вам распорядиться таким образом, чтобы это было во славу Божию, к чести короля, нашего государя, и Вас и к выгоде народа и таким способом, чтобы это можно было скоро заметить, что мы хотели бы Вам порекомендовать. Святой Дух да имеет Вас под своей Святой охраной и даст Вам жизнь добрую и долгую.

Писано в Париже в XVIII день апреля».
 
Ответа не последовало. Сначала регента заботили амьенские дела, где он потерпел неудачу, затем обозначился новый этап конфронтации с Парижем, где февральские Штаты на вторник 1 мая назначили очередную сессию. Демонстративно нарушая запрет собираться в ином месте, кроме столицы, Шарль вознамерился провести ассамблею трёх сословий Лангедойля в облюбованном им Компьене. Двадцатилетний регент, полагают биографы, уже обрёл государственное мышление, особенно под ударами судьбы последних полутора лет. Он сознавал свою ответственность и величие своей миссии во главе крупнейшей державы, принимал самостоятельные смелые решения и ни в коей мере не был игрушкой советников, «добрых» или «дурных». Тем более он не желал быть марионеткой Этьена Марселя. Рассылая в бальяжи и диоцезы Лангедойля грамоты приглашений, он возрождал Штаты, какими они возникли ещё при Филиппе Красивом: орган согласования налогов, но не политической власти, ни даже управления финансами.

Этьен ощутил тяжесть удара. Регент поставил парижское руководство перед цугцвангом. Послать в Компьень своих депутатов означало отказаться от ключевой статьи февральского ордонанса — обновлённого и усиленного манифеста реформаторской партии. Бойкотировать — значило отдать ассамблею на откуп контрреформаторам, лишить себя возможности влиять на решения. Единственным выходом представлялось примирение с регентом. Марсель, будучи как опытный коммерсант прагматиком и в политике, считал компромисс достижимым. Такое уже было в начале осени: дофин нуждался в Париже, парижане нуждались в авторитете королевского наследника. Вот и теперь, когда конфликт достиг градуса войны, ни одна из сторон не могла победить, как полагал, вероятно, Этьен. И в качестве примирителя он избрал Шарля Наваррского — кого же ещё?

Гонца отправили в городок Мелло в области Бовези на северо-западе от столицы, где тогда находился добрый союзник парижан; регент же пребывал в бовезийском Клермоне, городе в семи льё прямо к западу от Компьеня, на речушке — правом притоке Уазы, на полпути между Компьенем и Бове, главным городом этой старой епископской области. Всего через месяц она прогремит на всё королевство, как и Мелло, но пока они ничем особо не примечательны. От Мелло до Компьеня рысцой ехать не дольше часа, и в среду 2 мая, за два дня до назначенного регентом открытия Штатов, два принца, каждый с большой вооружённой свитой, встретились на рыночной площади Клермона. Затем, очевидно, в уединении, состоялась доверительная беседа. Подробности, однако, хронистам известны — вероятно, от самих участников.

Зять не видел шурина полтора месяца, с тех пор, как, удовлетворённый соглашением, покинул Париж. Но теперь перед ним новый Шарль, не номинальный регент волею парижан, а полновластный правитель, полный ненависти к тем, кто его унижал и оскорблял.

Второй Шарль, Наваррский, аргументировал свою мирную инициативу, прежде всего сославшись на трёхстороннее соглашение, достигнутое принцами при участии купеческого старшины в начале марта и нарушенное недружественными действиями регента. Разве сейчас время давать волю подобным чувствам? Государство переживает жестокую бурю, и злопамятство с обеих сторон погубит его окончательно. Надо принести определённую жертву. Вещи, случившиеся в Париже, многих возмутили и удручили. Но ведь это не чей-то злой умысел. Народ проснулся, почувствовал свою силу, и ни дворянство не может уже возвышаться над ним по-прежнему, ни государь властвовать неограниченно. Главные люди Парижа сожалеют о необдуманных деяниях и готовы заключить те соглашения, каких потребует регентская власть, если не будут нарушены их честь и безопасность. Если государь вернётся в Париж, подданные встретят его с покорностью, не рабской, но от этого не менее почтительной. Придётся, смиряя гнев, пожаловать несколько помилований, но вовремя уступить — не лучше ли, чем разжигать гражданскую войну? Париж — центр торговли, резиденция властей гражданских и судебных, увлекающий за собой другие города королевства. Неужели лучше по-прежнему скитаться вне его стен, вооружать провинции одни против других, собирать Штаты без силы и авторитета, добиваясь от них ничтожных средств? Достойнее для сына короля и безопаснее для него вернуться в свою столицу, пойти навстречу чаяниям парижан. За мщением слишком часто следует раскаяние, чаще, чем за милосердием. Таково искреннее мнение брата и друга, его совет. Скоро не будет больше времени им воспользоваться. И этот брат и друг готов оказать любые услуги в качестве посредника.

На что регент ответил тезисами, перечисленными монахом-хронистом из Сен-Дени: «что любит город Париж; что он заключает в себе добрых граждан, ещё привязанных к своему королю и отечеству; но что имеется там также много бунтовщиков и неистовых, которые довели дерзость, жестокость и бунт до бесчинств нестерпимых (другой хронист конкретизирует жалобы регента: «что там к нему относились без почтения; что при нём убили его людей; что ворвались в его замок Лувр и захватили его артиллерию); что поведение правителя зависит также и от поведения подданных; что бывали обстоятельства, в которых государи самые мягкие должны были наконец разгневаться; и что надо было либо перестать царствовать, либо не позволять безнаказанно посягать на королевское величие; что он решил вновь вступить в Париж, только покарав виновников этих преступлений; что он найдёт во Франции руки, готовые ему помогать; что особенно принцам королевской крови, которых оскорбление касалось столь близко, надлежало бы преследовать мятежников (читай: а не ходатайствовать за них); и что он призывает короля Наварры присоединиться к нему, чтобы отомстить за верховную власть и чтобы задушить в зародыше гражданскую войну, которая в нынешних обстоятельствах может повлечь за собой гибель королевства». Да, вот так жёстко. Шарль дозрел.

Наваррец понимал важность и для себя самого, для собственных властных амбиций возложенной на него миссии завлечь регента в столицу и на следующий день возобновил увещевания, но тёзка был непоколебим. Из Клермона он вернулся в Компьень, где в пятницу 4 мая открывалась ассамблея, а Наваррский отбыл с отчётом о проделанной работе в Париж, где, утверждает хроника, «он был зело чествуем и почитаем как государь в течение десяти или двенадцати дней, которые он там пребывал».

Военно-политическую карту Франции к началу мая несколькими фразами набросал Раймон Казель в монографии об Этьене Марселе: «А пока Франция разделяется всё больше и больше сама против себя. Париж и некоторые города с одной стороны, регент и другие части Лангедойля с другой; Лангедок, практически изолированный, под управлением графа де Пуатье, но более близкий к пленному королю; земли, оккупированные англичанами; и, всё больше и больше, компании ландскнехтов, которые вырезают себе в живом теле страны эфемерные княжества». Безрадостная картина, что и говорить. И не видно выхода.
 
Кстати, кто такой граф де Пуатье? Это один из четырёх сыновей короля Жана, тоже Жан, и когда-нибудь его назовут Великолепным. Ему семнадцать лет, то есть он уже посвящён в рыцари. Титул передал ему в прошлом году старший брат, дофин Шарль, теперь Жан в должности наместника Юга обитает в Тулузе. Он проживёт жизнь самую долгую из всех братьев, станет великим меценатом и страстным собирателем рукописей. Через два года он получит титул герцога Берри и Оверни, областей за Луарой, каковым и останется до конца земных дней. В его облике заметны славянские черты, унаследованные от матери, Боны Люксембургской. Любителям искусства известен так называемый «Великолепный часослов герцога Беррийского». Часослов — сборник выдержек из Евангелий, трудов Отцов Церкви, молитв, приуроченных к определённому каноническому часу, откуда и название. Эта книга с красочными миниатюрами, в дорогом переплёте была в том веке одним из лучших подарков на бракосочетание, рождение первенца, юбилеи, другие семейные торжества. Несомненно, у зажиточных парижских буржуа сложилось именно так, и цехи миниатюристов, переписчиков и переплётчиков не оставались без работы. А начинался часослов календарём с цветными картинками на каждый месяц, какие во множестве выпускаются и поныне, украшая стены и письменные столы квартир и офисов. Картинки в часослове герцога, заказанные братьям Лимбургам, необычайно живые, производящие впечатление объёмности, запечатлели знатных сеньоров и дам на досуге, в том числе самого Жана Беррийского, но преобладают сцены сельского труда и фигуры тружеников, занятых разнообразными сезонными работами. Сам календарь тоже любопытен: он вечный, по нему можно определить любой день недели любого года в прошлом и будущем. Но заказ художникам и драму революции разделяют ровно полвека, бездна времени, а пока юный Жан исполняет предписания старшего брата и контролирует обстановку в Лангедоке. В перипетиях наступающего месяца мая он сыграет заметную роль.

Штаты действительно открылись 4 мая, в пятницу. Но кто пожелал и сумел добраться до Компьеня? Парижане приняли решение не участвовать. Причина видится не в намерении демонстративно бойкотировать «незаконное сборище». Наоборот, было бы желательно использовать трибуну для разъяснения людям провинций позиции парижан, чтобы не позволить заочно их шельмовать. Но послать умелых ораторов, как Шарль Туссак или Робер де Корби, или поехать самому Этьену означало сдать лидеров, сдаться на милость регента, в недобрые руки его приверженцев. Послушав отчёт Наваррского о беседах с шурином, Марсель понял, что попытка в личной встрече добиться примирения может стоить ему жизни.

Ни буржуа, ни духовенство Парижа никого на ассамблею не делегировали. Однако дворяне парижского виконтства поехали. Виконтство по дворянскому членению земель — среднее между графством и простой баронской сеньорией. Отсюда видно, что Париж, великий город буржуа и клириков, находился в не слишком высоком дворянском статусе. Кроме парижских, в Компьень съехались и дворяне провинции в необычно большом по сравнению с предыдущими сессиями количестве. Но всё-таки восемнадцать бальяжей из примерно ста не прислали никого, вообще никого, а от духовенства отсутствовали депутаты тридцати четырёх епархий. Епархия, или диоцез, — церковная область, священство которой подчинено епископу, в Лангедойле их насчитывалось около сорока: представительство духовенства явно было скудным. Бальяж — крупная административная единица в королевском делении территории, целая область или большой город. Бальяжи учредил Филипп Август, расширив королевский домен; при нём их было двадцать, но за полтора века стало в Лангедойле существенно больше, не считая сенешальств — их аналогов в Лангедоке.

Никого не прислали «красно-синие» города, прежде всего Амьен. Отказники в большинстве отговаривались причинами не политическими, а опасениями оказаться пленниками господствовавших в сельской местности, на дорогах «бригандов» — ещё одно обозначение компаний вольных воинов, получавших с выкупа пленных изрядный доход. Слово «бриганды» происходит от названия пластинчатой защитной куртки пехотинца — «бригандины» или «бригантины».

В итоге ассамблея получилась удручающе малочисленной, но участники полны были злого антипарижского энтузиазма, объединявшего их с регентом, наконец-то обретённым вождём. Тот выступил на открытии, повторив основные положения своей речи на штатах Шампани: обрисовал бедственное положение королевства, призвал к единению и попросил помощи деньгами и советом. Новым было то, что деньги теперь требовались не только для изгнания внешнего врага, но и для покорения мятежников. И ещё Шарль огласил депутатам письмо отца, просившего помочь ему материально. Ранее он просил об этом Счётную Палату в Париже, но та, оккупированная реформаторами, не откликнулась. Речь шла не о платежах в счёт выкупа, а о погашении долгов, которых Жан наделал, находясь в Лондоне. Англичане не были готовы удовлетворять королевские прихоти пленника бесплатно. Долги составляли десятки тысяч золотых монет. Видимо, торговля вином и лошадьми, которой занялся от нечего делать король, не приносила требуемого дохода.

Вообще, Жан часто писал своим подданным. Как заметил историк Столетней войны Эдуард Перруа, «из писем пленника, которых сохранилось довольно много, образовался солидный сборник, тон которого одновременно патетический и инфантильный». Хотя король и находившиеся при нём советники отслеживали политическую обстановку в отечестве, Жан трактовал её своеобразно. «Под Пуатье французы утратили своего отца; именно за это он жалел их больше всего, а не за нищету и не за угрозы, нависшие над ними. Значение имеет только одно — его скорое освобождение, ради которого они все должны стараться». Нечто подобное Шарль и зачитал депутатам. Разумеется, освободившись от парижской опеки, он уже не считал короля несуществующим, а своё регентство рассматривал как сугубо временное. Однако дававшее ему полномочия решительно подавить то, что он квалифицировал как мятеж.

Что касается «утраты отца» как якобы главной беды французов, Жан, пожалуй, всё-таки прав. Не пленение ли короля, изъятие субъекта ключевых решений стало триггером всех последующих бед? Если бы он победил Чёрного принца, что было более чем вероятно, или хотя бы избежал плена, история пошла бы кардинально иным путём.

На ассамблее — одиозное для большинства депутатов слово «Штаты» в её документах уже не употреблялось — первым после регента ораторствовал граф Бренский, тот самый Симон де Руси, который так удачно подыграл Шарлю в Провене, когда тот изящно, одной фразой стряхнул с себя иго парижан. Граф начал с того, что попросил у монсеньора герцога разрешения обсудить — не саму по себе помощь ему и его отцу, которая есть вещь, обсуждению не подлежащая, а порядок её сбора сообразно имущественному положению. Но до всякого обсуждения, «в порыве французского сердца», граф выразил регенту благодарность и пожелания мужества и стойкости, чтобы поддерживать отечество на краю пропасти.

Депутаты встретили эти слова вставанием, бурными аплодисментами (традиция, унаследованная Средневековьем от римлян через ранних христиан) и возгласами одобрения, а оратор продолжал. Где король — там и столица королевства, а король в данный момент, до освобождения августейшего отца, — это монсеньор герцог. Мятежники, делая общее дело с врагом, считают себя хозяевами Франции, потому что владеют Парижем. Городом, где каждого, кто осмелится высказать своё мнение, ждёт удар кинжалом. Городом, где Парламент и все судебные инстанции управляются людьми, которым следовало бы там появиться, только чтобы выслушать себе приговор. Пусть продолжают, пусть торопятся к своей гибели! Они закрыли себе путь к королевскому милосердию, их выбор — между заслуженной казнью и лихой смертью. Обагрив руки кровью верных слуг государя, поставив под угрозу священную особу, они своим дерзким письмом объявили войну. В этой войне на одной стороне законный наследник короны Франции, поддержанный прелатами и клиром, принцами крови, своими графами, баронами и рыцарями, жителями добрых городов, достойными французского имени. С другой — неистовая чернь во главе с марселями и туссаками, обогащёнными казнокрадством и лихоимством и прославленными только бунтами и убийствами.

Ив Лефевр в книге «Этьен Марсель, или купеческий Париж в четырнадцатом веке» справедливо отметил преувеличения и неточности в инвективных документах компьенской ассамблеи. Но ведь неточности и преувеличения — испытанные инструменты пропаганды. Оперируя реальными фактами, но слегка их искажая, не упоминая или раздувая из мух слонов, пропагандист застрахован от обвинений в грубой лжи. Информационная война тех месяцев не уступала по важности противостоянию силовому. Только победив парижский дух в умах, можно было сокрушить парижан и оружием.
 
Де Брен, распаляясь в праведном гневе, укорял дворянство. Бароны затевают между собой частные войны из-за клочков земли. А тут, когда стая бунтарей, сговариваясь с иноземцами, овладевает столицей и попирает все законы, они медлят собрать армию, чтобы взять силой оплот мятежа, освободить соотечественников и вернуть монсеньора герцога в его столицу, на трон отцов! Пусть же имущество каждого и рыцарский меч послужат тому, чтобы осадить Париж и сокрушить врага и чтобы также вернуть свободу общему августейшему господину. Духовенство, дворянство и добрые города — ныне одно сословие. Ниспровергатели монархии посягают не только на королевское величество, но и на привилегии и имущество всех.

Да, звучала риторика войны, войны беспощадной. Вероятно, де Брен собирался уже перейти к предложениям о порядке взимания субсидии, но вдруг, окинув взглядом аудиторию, в частности, места, на которых сидели члены регентского Совета, он увидел, что враг не где-то далеко, за парижскими стенами, а прямо здесь, в этом зале. Это воодушевило графа на новый ораторский подвиг. Испепеляя врага глазами и словом, он обрушил на него серию риторических вопросов. Как же объяснить, что изменники осмеливаются появиться в таком месте, как наша ассамблея? От какого бесстыдства следуют они за принцем, которого столь нагло оскорбили, и ещё пробуют затесаться среди людей, которые питают к предателям отвращение? Не довольно ли, используя народные мятежи, диктовать решения, призванные повязать добродетельного принца причастностью к преступлениям против государства и против его отца? Не довольно ли злоупотреблять защитой духовного сана и благодеяниями короля, действуя против него самого? Не довольно ли науськивать убийц на верных слуг монсеньора герцога и примеряться к цареубийству? Заклеймённые общественным осуждением, обременённые грузом своей неблагодарности, своих кощунств, чего они хотят? Вновь надругаться над своим господином? Распространять среди нас своё гибельное влияние? Пусть они уходят прочь, пусть бегут подальше отсюда; пусть избавят нас от своей заразной близости; пусть отправляются к толпе извращенцев, чтобы своим неистовством ускорить наказание, которое висит над их головами!

Робер Лекок не был испепелён взглядом графа де Брена, но понял, что игра окончена. Не тратя драгоценного времени на оправдания, он покинул Компьень, а заодно и Большой Совет, подвергшись, по словам хрониста, «опасности быть убитым несколькими дворянами». Разумеется, они не собирались испрашивать разрешения у святейшего папы, чтобы совершить суд над одним из его епископов, мерзким предателем. Кое-как добравшись до обители Сен-Дени, в двух льё к северу от парижских стен, Робер послал гонца, наверно, монаха, к Марселю с просьбой защитить от преследователей. Этьен направил эскорт своих гвардейцев, и епископ прибыл в Париж, где и водворился безвылазно, заседая теперь уже только в одном совете, при купеческом старшине, и поставив на службу парижанам свой обширный опыт и глубокое знакомство с придворной политической кухней, а также, само собой, отстаивая интересы своего стратегического избранника, Шарля д’Эврё.

Вдогонку тайком скрывшемуся главному до недавнего времени советнику регента ассамблея приняла документ, известный историкам как «Обвинения против Робера Лекока, епископа Ланского», перечисляющий его злодеяния после Пуатье и даже гораздо раньше. Главные, безусловно, это его предложения по новому государственному устройству, умаляющие и едва ли не «обнуляющие» королевскую власть. Кроме того, припомнили, как он предрекал Марселю и его коллегам жестокие репрессии по возвращении короля, несмотря ни на какие грамоты о помиловании; а также что он подсказывал нужные политические ходы реформаторам и парижанам; что защищал короля Наварры, а Жана Доброго хулил, говоря, что тот «очень дурной крови и сам гнилой» и что правил без всякого на то права, право же принадлежало Шарлю д’Эврё; что говорил однажды о возможности смещения Штатами не только канцлера и королевских чиновников, но и самого короля, что, конечно же, представляло собой неслыханное посягательство и тяжкое оскорбление королевскому величеству.

Тучи сгустились и над Лекоком, и над Марселем, и над самыми стойкими реформаторами, которые все собрались теперь под крышами Парижа. Но у Этьена оставался всё-таки последний шанс достичь примирения с регентом: вмешательство университета. Совсем недавно, в начале февраля, эта авторитетнейшая в королевстве и за его пределами корпорация, предъявив герцогу ультиматум, доказала свою мощь. Вот и теперь университет взял на себя миротворческую миссию, и не по принуждению, а с воодушевлением, от всего сердца — «анимо либенти», как, припомнив выражение Цицерона, записал автор латиноязычной хроники.
 
Инициатива исходила от факультета искусств. Его преподаватели, метры или «регенты», как их тогда называли (слово «профессор» стало употребляться позднее), собрались 2 мая под председательством ректора, принадлежавшему именно к этому начальному и самому большому факультету, и постановили послать к герцогу Нормандскому в Компьень делегацию с целью добиться, как говорит документ, «мира и согласия трёх сословий». Руководил делегацией сам ректор, а в состав её вошли по два преподавателя и по одному церковному сторожу, вероятно, в качестве охранника, от каждой «нации». Нациями называли землячества, они существовали на факультете искусств уже лет сто, и было их четыре: французская, английская, нормандская и пикардийская. К этому надо добавить, что во французскую входили также подданные государств на территории нынешних Испании и Италии, в английскую — студенты и магистры не только из Англии, но и из Шотландии, из княжеств Империи, а также скандинавы и славяне, в пикардийскую — уроженцы всего севера Лангедойля и Фландрии. Разве что нормандская нация была моноэтнична. Из подобного географического охвата видно, каков был вес парижского университета. И эта гиря, не без благословения Этьена Марселя, властелина Парижа, опустилась на чашу весов. Благословил миротворцев ещё и самый главный миротворец — папа, следивший из Авиньона за каждым поворотом событий. Можно ли было не уповать на успех миссии?


Рецензии