Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 45

Глава сорок пятая. Крепкий орешек

Относительно успешности вылазок 11 и 14 июля, предпринятых парижанами совместно со «своими» теперь англичанами, точнее, теми, кого обобщённо так называли, используя иногда другое слово — «враги», у историков разные мнения. Сусанна Цатурова, например, имея в виду именно эти две операции с участием наёмников, полагает, что они подорвали доверие к политике Марселя: «Несколько неудачных стычек с войсками регента Карла, где пострадало множество парижан, усилили их недовольство». Потери действительно были значительны, притом с обеих сторон, но удалось ли парижанам достичь поставленных командованием целей?

Корбей — город на левом берегу Сены, в семи льё южнее Парижа, там, где река течёт почти на север, лишь у впадения Марны, у самой столицы, заметно сворачивая к западу. Герб Корбея украшали колосья пшеницы, и город действительно был житницей, по крайней мере, для парижского региона. Муку, продукт многочисленных здешних мельниц, на купеческих судах по Сене доставляли в Париж. Суда эти так и называли, в честь города, «корбейярами». Однако десять лет назад, во время пандемии чумы, тела её жертв вывозили из Парижа, нагрузив ими те же самые корбейяры, так что слово в дальнейшем стало означать катафалк. Амбары Корбея и стали целью экспедиции в среду 11 июля, предпринятой для пополнения продовольственных запасов столицы. В письме городам Фландрии Этьен Марсель утверждает, что съестных припасов в Париже «очень большое количество» и рынок насыщен, но, во-первых, не приукрашивает ли прево ситуацию в отрезанном от поставок городе (приукрашивание — элемент пропаганды: враг просчитался, мы выстоим!), а во-вторых, не относится ли утверждение к успешно завершившемуся походу на Корбей именно в день, которым датировано письмо, отправленное, возможно, позднее 11 июля?

Реконструкцию этой вылазки затрудняет смешение её, например, у Жака Кастельно, с событиями 14 июля. Раймон Казель такого смешения избегает, но пишет о вылазке не на левом, а на правом берегу Сены, не упоминая Корбея и подчёркивая потери парижан. Истина же, вероятно, в том, что 11 июля парижане совершили сразу две вылазки. Об этом свидетельствует монах-летописец из Сен-Дени, а также о том, что Наваррский на предложение регента о новой встрече ответил обвинениями, что тот якобы сам нарушил договор, возобновив бои. Полемика между принцами была на руку парижанам.

В условиях войны и борьбы за ресурсы Корбей был местом притягательным, если учесть, что в нём производили не только муку, но и порох — материал, полезный как для нового типа оружия, так и для подрыва крепостных стен при осаде, мостов, замков. В конце марта, на страстной неделе, сюда наведывались англичане со своей базы в Рамбуйе, о чём сделал запись д’Оржемон в официальной хронике: «В великий четверг враги подошли к Корбею, разграбили его, захватили пленных и ушли обратно». Но с тех пор прошло всё-таки сто дней, и житница усилиями заботливых буржуа в какой-то мере восстановилась. Примечательно то, что теперь, в июле, примерно те же люди вновь направились к Корбею, но уже с севера, в составе парижского воинства.

Две вылазки в один день надо, очевидно, вслед за Ивом Лефевром рассматривать как военную хитрость. Была ли она плодом тактической мысли парижских военизированных буржуа или подсказана английскими консультантами, но отвлекающий манёвр удался. Первым делом ополченцы и англичане ограниченным контингентом вышли из ближайших к Сене правобережных Сент-Антуанских ворот и у селения Берси близ городских укреплений на пути к Венсенскому лесу завязали бой с силами регента. Именно это, судя по всему, Наваррец объявил нарушением соглашения — притом со стороны регента. Сражались упорно, долго, неся потери, но приковывая к себе баталии дворянского войска. А в это время из южных ворот на левом берегу выдвинулись главные силы, ведомые купеческим старшиной, и форсированным маршем двинулись к Корбею. Войдя в город без боя и, на обратном пути разбив шедшие наперерез дворянские руты, парижане вернулись в столицу, очевидно, уже ночью, учитывая неближний путь, с многочисленными телегами, нагруженными зерном, мукой, винами и другой снедью. О том, вели битюгов, запряжённых в пустые ломовые подводы, с собой из Парижа или «одолжили» в Корбее, судить трудно, но Этьен Марсель, при всех жертвах этого дня, особенно на правом берегу, мог чувствовать себя победителем.

Вылазка 14 июля подробно описана в Больших хрониках. «В субботу 14 июля около обеденного времени, когда регент находился в своей комнате среди членов своего Совета, отряд парижан, большинство в котором составляли англичане, подошёл к самому мосту, возведённому регентом через реку Сену, перед дворцом, в котором помещался регент. Подойдя к мосту, они сошли с лошадей, и часть из них вошла в реку, чтобы вступить на мост, который не охранялся стражей. Но вступить на мост было возможно не иначе, как войдя по пояс в воду, так как мост не был доведён до самого берега перед Витри; люди регента всякий раз, когда им нужно было перейти через мост, приставляли небольшой паром; по миновании надобности они отводили этот паром от конца моста. В этот момент он был как раз в таком положении, и поэтому парижанам пришлось войти в воду, чтобы взобраться на мост».

Тут необходимы пояснения, иначе топография и самый смысл операции парижан останутся непонятными. Регент находился на правом берегу, где располагались его главные силы, но не в Венсенском замке, который от Сены отделял лесной массив, а в замке Конфлан, возле реки. Вышеупомянутый наплавной мост историки называют «шарантонским» по близлежащему селению Шарантон, правобережному по отношению и к Сене, и к Марне при их слиянии. Однако настоящий, постоянный Шарантонский мост, не мешавший судоходству, находился на некотором удалении. Мост же вплотную к штабу регента, служивший, как говорилось ранее, повышению манёвренности при переброске войск с одного берега на другой, задумывался сугубо временным и был не на сваях, а состоял из связанных друг с другом плотов или речных плоскодонных судов, о чём есть разные мнения. Прикреплённый к «регентскому» берегу, мост немного не доходил до противоположного у посёлка Витри, как сказано в хронике, точнее, Иври, который ближе к данному месту. Это было предумышленной недоделкой и обеспечивало контроль над переправой даже малочисленной стражей или возможность обойтись вообще без оной. Когда нужно, подгоняли замыкающий понтон, очевидно, привязанный к мосту где-то рядом. Легко предположить также, что несколько крепёжных свай в дно реки всё-таки пришлось забить, чтобы течение не сносило свободную часть моста, отдаляя её от левого берега.

В тот день произошло как раз то, отчего военные строители регента стремились застраховаться: парижане вышли из юго-восточных ворот на левом берегу, прошли через предместье, то есть слободу, Сен-Марсель за холмом Святой Женевьевы и добрались до моста с той стороны, где вход на него защищала водная преграда. Но это их не остановило, и они вошли в воду, по буквальному выражению летописца, «до самого пупа».

Д’Оржемон продолжает: «В армии регента стали громко призывать к оружию; в войске произошло большое замешательство, так как те подошли тайком и внезапно». Замешательство слегка удивляет: значит, разведка дворян работала не лучшим образом, а их разъезды не обеспечивали охват местности. С другой стороны, английские специалисты не зря получали от парижан золотые флорины то ли экю. Что было дальше?

«Многие побежали, одни вооружённые, другие безоружные, защищать мост. Многие из парижан прошли уже более половины моста. Там люди регента вступили в сражение и отбили врагов, находившихся на мосту; герцог пришёл туда лично».

Да, стало быть, дело обстояло серьёзно. Какую цель преследовало парижское командование вторжением на мост? Неужели ворваться во дворец Конфлан и захватить регента? В это трудно поверить, хотя всё возможно: на неделе после воскресного несостоявшегося соглашения парижане резко интенсифицировали вылазки, демонстрируя вроде как переход в контрнаступление. Совсем неправдоподобна другая версия: овладев мостом и размонтировав его, восстановить водный путь подвоза товаров от верхней Сены к Парижу. Огромное дворянское войско не позволило бы парижанам «оседлать» Сену хоть ненадолго и провезти хоть какой-нибудь груз.

Есть мнение, что целью было просто разрушить переправу. Это не представлялось сложным: стоило перерубить канаты, связующие плоты между собой и со сваями, или же сбить дощатые настилы между ними, и понтоны унесло бы течением к Парижу. Был ли в этом какой-нибудь смысл, кроме подъёма настроения горожан маленькой победой? Меняла ли она хоть что-нибудь в положении осаждённого города?
 
Тут надо учитывать нараставшую угрозу штурма, который можно было ожидать со дня на день. Дворяне не готовы были бесконечно долго топтаться у стен столицы, задушить которую голодом оказалось непростой задачей, как выяснилось в ходе вылазки к Корбею. А у регента не было денег платить своему воинству «за простой» сверх предусмотренных законом сорока дней бесплатной службы. Плата находилась внутри парижских стен. И потому разрыв связи между берегами Сены на время восстановления моста — а вряд ли это работа на один день, — разрыв, тормозивший передислокацию больших сил регента на левый берег, к менее защищённой части города, имел для осаждённых стратегическое значение. Что, оттяжка штурма приведёт к его отмене? Кому надеяться не на что, верит в невероятное.

Жан де Венетт утверждает, что парижанам удалось разрушить шарантонский наплавной мост и они, сияющие, вернулись в столицу. У д’Оржемона не так:

«Многие из людей герцога были ранены. Был взят в плен парижанами маршал, монсеньор Риго де Фонтен. Были и другие раненые и захваченные в плен. Тем не менее они были отброшены и оттеснены с моста людьми регента и принуждены были вернуться в Париж. Было дано знать, что необходимо направить вооружённые силы к Парижу со стороны Сент-Антуанского предместья, так как отряды парижан выходили и с этой стороны; войска отправились туда, и тотчас там завязалось сражение. Стычки продолжались в течение всего дня до наступления ночи, и парижане потеряли больше, чем выиграли. Но всё же все, выходившие из Парижа как с той, так и с другой стороны, были в большинстве англичане».

Этот фрагмент Больших хроник очень информативен. Нельзя не видеть, что Этьен Марсель и его воины не намерены оставаться в позиции осаждённых, пассивно ожидающих штурма. Они атакуют и дерутся яростно, не считаясь с потерями, сколько хватает сил и сколько могут выдержать — хоть «до наступления ночи». Разница между вылазками в среду и в субботу в том, что в «хозяйственном» походе на Корбей, вероятно, участвовали в основном ополченцы и возглавлял их сам купеческий старшина, а в деле на шарантонском мосту большинство составляли наёмники. Впрочем, это если только утверждение официального хрониста о преобладании англичан — не пропагандистское преувеличение, призванное в документе, остающемся для истории, очернить парижан союзом с врагом.

Важно, что в обеих крупных вылазках использовался один и тот же манёвр: атака на правом берегу, от Сент-Антуанских ворот, отвлекающая от главного удара на левом берегу. Парижане, своим ли умом или с английской подсказки, учились воевать грамотно. Битва на шарантонском мосту, невольно сопоставляемая с бойней на мосту в Мо, показывает явный прогресс в воинском мастерстве.

Наконец, любопытно появление в руках парижан пленных, причём не каких-то захудалых оруженосцев, а знатных сеньоров. Главной же добычей стал Риго де Лафонтен (один из вариантов родового имени), член Совета при регенте, первый из его военачальников, поскольку занимал пост маршала Нормандии, сменив злосчастного Робера де Клермона, убитого в феврале на глазах своего государя. Других маршалов у регента не было. Маршалам Нормандии определённо не везло с парижанами.

Шарлю Нормандскому и Вьеннскому было о чём задуматься. Тут нельзя не процитировать Ива Лефевра, попытавшегося проследить направление размышлений принца. События завершавшейся недели приводили в замешательство. «Это непреклонное сопротивление изумляло регента ещё больше, чем короля Наварры. Тот и другой, доверившись агентам, которых они содержали в Париже, считали буржуа уставшими и приунывшими. Дофин надеялся на сдачу города. Он полагал, что перед бесплодностью своих усилий, ужасным подавлением Жакерии, нищетой и голодом, которые им могли угрожать, парижане взбунтуются против Этьена Марселя и откроют ворота, после того как произведут массовую резню его сторонников. Вместо этого город, казалось, черпал новые силы в непримиримой воле своего прево. Несокрушимый и сильный за своим двойным поясом укреплений, недоступный захвату с бою внезапным нападением или штурмом, слишком нескоро покоряемый голодом, город внушал страх и уважение тем, кому казался при смерти». Похоже, тяготы вызвали не восстание, а консолидацию общества.

Регент и его Совет оказались перед необходимостью искать новые решения. «Все чувствовали, — пишет Жан Фавье, — что выходить из этой ситуации путём военного столкновения нельзя». Нормандская хроника, творение безвестного, но осведомлённого в военной ситуации рыцаря, приводит мнения, высказанные на регентском Совете. Силовой вариант неприемлем при любом исходе. Победа будет означать разграбление города дворянами, которые именно на это и рассчитывают, но подобный итог (вульгарно выражаясь, «большая раскурочка») сильно огорчит короля Жана, возвращение которого близится, ибо как править королевством, где с населением столицы поступили как с врагами? А случись военное поражение и большие людские потери дворянского войска — это обернётся для регента и для династии такими последствиями, о которых не хочется и думать. Вероятно, придётся бежать из страны.

Очень кстати, в воскресенье 15 июля, подоспела из Авиньона папская булла (название, связанное с круглой формой печати, которая прикреплялась к документу), отправленная ещё в конце июня, когда тучи только надвигались на Париж, но дорожные затруднения не позволили ей добраться до адресата раньше, чем пролилась кровь. Адресатом был университет в лице ректора, по совместительству декана факультета искусств, крупнейшего из четырёх, а также факультетских метров. Именно они с миротворческой миссией посетили регента, когда он с войском стоял ещё в Шеле, и, вероятно, от них исходила инициатива издания Авиньоном директивного по сути документа. На следующий день, в понедельник 16 июля, булла была зачитана публично перед всей университетской корпорацией, не только на факультете искусств. Университетские события вообще, а такие особенно, всегда привлекали внимание парижан, и послание святейшего, конечно, в тот же день обсуждали и в тавернах.
 
Иннокентий поручал архиепископу Лионскому Раймону Саке, епископу Парижскому Жану де Мёлану и настоятелю монастыря Сен-Мартен-де-Шан в северном предместье Парижа Жану Дюпену провести переговоры с обеими партиями, чтобы заключить мир, о котором все говорят, но никто всерьёз не ищет к нему путей. Выбор папой посредников не кажется случайным. Понятно, что Жан де Мёлан и аббат из предместья Сен-Мартен имели к парижским делам прямое отношение, хотя епископ перед лицом нараставшей конфронтации отмежевался от Этьена Марселя. Но и Раймон Саке не был для парижан, особенно университетских, чужим. Предположительно именно в Париже он приобрёл степень магистра искусств, прежде чем стать доктором права, каковым являлся на данный момент. Предположительно также, он находился с дамами в Рынке Мо во время его штурма, после чего вполне мог донести некоторую информацию до Авиньона, а теперь — ещё одно предположение — именно он доставил буллу в свою альма-матер.

Была ли позиция святейшего сбалансированной и равноудалённой от обеих сторон? Нет, и это очевидно из самой риторики буллы, осуждающей «преступные новшества, которые парижане и весьма большое число других коммун этой части королевства Франции учредили в буйном духе вражды к некоторым дворянам оной страны». Однозначность папского приговора Парижу и делу реформ подчёркнута отсутствием в булле какого-либо порицания преступных деяний самих дворян, и не «некоторых», а едва ли не всех, в кровавые недели контржакерии, о чём Иннокентий не мог не знать к концу июня, когда документ составлялся. Хотя и благорасположенный к университету, который, в свою очередь, поддерживал, не декларируя этого, реформаторов и Этьена Марселя, папа не осмелился вмешаться в конфликт более взвешенно, чего университетские, возможно, от него ожидали. Признав, хотя бы частично, правоту вышеупомянутых «новшеств» Великого мартовского ордонанса, манифеста реформаторов, он косвенно осудил бы политику регента и представляемой им династии. А кто же мог забыть, чем оборачивается для пап противостояние с французским государем и каким образом полвека назад святой престол из Рима перекочевал в Авиньон? Конечно, кое-что из реформаторской программы по части налогов Шарль готов был принять, как и поступил на ассамблее в Компьене. Однако «новшества» в их парижской версии были для него преступны.

Легко понять тревоги университетских метров, всеми силами добивавшихся мира, ибо разгром Парижа ремесленно-торговых цехов затронул бы и их корпорацию, и они острее, чем когда-нибудь, ощутили общность интересов с парижскими буржуа. Вероятно, ясно высказанной позицией Иннокентий внёс разлад в ряды как университетской братии, так и монашеских орденов, тесно с университетом связанных. Все они были клириками, подчинёнными церковной дисциплине, и реформаторский «уклон» ставил их теперь в оппозицию Авиньону. Далеко не у всех могло хватить на это мужества и внутренней свободы. Вряд ли не делали вывод и в тавернах: а папа-то против Марселя!
 
Тем не менее действие папского авторитета не оказалось односторонним, и регент, злопамятный, но в отмщении мудро неторопливый, понял, что нужны уступки, надо продемонстрировать миролюбие и милосердие и не стремиться завтра же покарать людей, которые, по выражению нормандского рыцаря-хрониста, «так жестоко нанесли ущерб ему и его друзьям» и выдачу которых предусматривала пресловутая секретная статья не вступившего в силу договора. И неделя, начавшаяся оглашением папской буллы, стала неделей непрерывных переговоров, продолжавшихся до четверга 19 июля.
 
Впрочем, ещё в субботу, в те часы, когда ожесточённые бои шли на пространстве от шарантонского наплавного моста до Сент-Антуанского предместья и герцог Нормандский вдохновил дворянских воинов своим появлением на берегу или даже на мосту, королева Жанна, презрев опасности, героически посетила его с очередной мирной инициативой, а затем сразу же устремилась в Сен-Дени, к другому, более близкому и любимому, не внучатому, а родному племяннику. Вот как сказано об этом в Больших хрониках: «В то время, как всё это происходило, королева Жанна отправилась к регенту, чтобы снова завязать переговоры, и когда она покинула его, чтобы отправиться в Сен-Дени, сражение ещё продолжалось. Переговоры продолжались целую неделю до четверга 19 июля».

Можно ли придумать лучший символ мирных переговоров, нежели мост? К четвергу его успели починить, если он действительно был в субботу разрушен, что сомнительно, и заключительная встреча сторон состоялась именно на этом наплавном сооружении. Трудно сказать, в каком формате проходили предшествующие консультации. Возможно, это была «челночная дипломатия» вдовствующей королевы, курсировавшей между замком Конфлан, Сен-Дени и Парижем в сопровождении упомянутых прелатов и аббата. Встречи с парижанами могли происходить и на мосту. Этьен Марсель и четвёрка действующих эшевенов, фигуры для регента одиозные, напрямую не участвовали, выделив для переговоров почтенных городских нотаблей, к которым у герцога претензий не было. И вот в четверг, уже в послеобеденное время, вероятно, из ближайших к Сене ворот левобережного Парижа вышла многочисленная группа пеших и конных, весьма колоритная. Шарль Наваррский и видные парижские буржуа наверняка были верхами; слуги несли четыре занавешенных от солнца паланкина с королевой Жанной и тремя уполномоченными папой духовными особами: негоже таким людям целый час тащиться пешком по жаре и пыльной дороге, ибо путь от ворот до моста составлял ровно льё. Правда, они могли воспользоваться экипажами и даже ехать верхом — точных сведений нет. Охрану осуществляли гвардейцы Марселя, пехотинцы с оружием ближнего боя и лучники, возможно также, сержанты Шатле: от «бешеных» из дворянского воинства регента можно было ждать сюрпризов.

Так или иначе, на мост переговорщики вступили гуськом и пешими со стороны посёлков Иври и Витри, откуда и участники достопамятной субботней операции, но входить в воду «до самого пупа» ни прелатам, ни королеве не пришлось, так как переходной паром был заблаговременно причален и закреплён людьми регента. Сам он зашёл на мост с противоположного, правого берега.

Итоговый раунд переговоров описан, по обыкновению лаконично, в Больших хрониках: «В этот день королева Жанна, король Наваррский, архиепископ Лионский, посланный папой (да, значит, именно он привёз буллу), епископ Парижский, приор святого Мартина на Полях (Сен-Мартен-де-Шан), эшевен Парижа Жан Бело, Колен Лефламан и другие из Парижа пришли после полудня на тот конец моста, который регент сделал со стороны Витри; с ними были вооружённые люди и стрелки. Регент вышел с небольшой свитой, все безоружные; переговоры происходили на одном из понтонов…»

На этом месте длинную по традиции тогдашних текстов фразу надо оборвать и прокомментировать. Жан Бело действительно был эшевеном, но лишь до прошлого лета, когда состав эшевенажа стал монолитно «марселевским», так что если оный Жан и успел насолить дофину, то не сильно. Другой упомянутый буржуа был из семейства Лефламанов, королевских монетчиков, ведавших перечеканкой и, когда нужно, кредитовавших короля, конкурируя с итальянскими банкирами. Можно также заключить, что утром или ещё накануне власти Парижа совещались с прибывшими туда королевой и Наваррцем при участии папских уполномоченных, а потом все вместе, кроме «токсичных», направились к регенту. Что касается регента, он уже не в первый раз демонстрировал отвагу, выйдя безоружным навстречу, вообще-то говоря, неприятелю с его меченосцами, кутилье-ножовщиками и лучниками, занявшими позиции на левом берегу всего в нескольких десятках шагов. Конечно же, он выказывал не только храбрость, но и добрую волю и доверие. Продолжение прерванной фразы хрониста как раз и говорит о достигнутом согласии, хотя, судя по всему, договор не утрясли к этому дню окончательно и встреча не была формальностью, а длилась довольно долго:

«…в конце концов пришли к соглашению на таких условиях, что парижане будут просить регента забыть всё его неудовольствие против них и простить всё, что они сделали, а они сдадутся на его милость на таких условиях, которые он им предложит, по соглашению с королевой Жанной, Наваррским королём, герцогом Орлеанским и графом Этампским, с их общего согласия, не иначе».

При поверхностном прочтении регент выходил победителем, принимавшим капитуляцию. Парижане просили прощения — а будет ли оно даровано? — и сдавались на его милость. Но состав гарантов, которые могли опротестовать любое неблагоприятное для парижан решение, причём правом вето обладал каждый из четырёх, насторожил бы политика даже менее «стреляного», чем Шарль Нормандский и Вьеннский. В самом деле, позиция «генерального капитана» Парижа и его тётки по отношению к парижскому руководству сомнений не вызывала. Герцог Орлеанский, зять этой самой тётки, верный «до гроба» супруг её дочери и молодой дядя дофина, с самого Пуатье выступал не столько приверженцем племянника, сколько посредником между ним и непокорными Штатами. А кто такой граф Этампский? Это принц королевской крови, тоже молодой, двадцатидвухлетний, ровесник Филиппа Орлеанского. Он внук единокровного брата Филиппа Красивого — Луи, графа Эврё и Этампа, его зовут тоже Луи, и он сын рано умершего Шарля Этампского, родного брата Филиппа д’Эврё, отца короля Наварры, то есть кузен последнего, а вдовствующей королеве Жанне д’Эврё, сестре двух братьев, он племянник столь же родной, как и Наваррец. Конкретно же в данный момент регент подозревает Луи в заговоре против своей особы. Таковы гаранты, таков «фильтр» решений государя относительно парижан. Контроль за соблюдением договора оказался целиком в руках дома Эврё, конкурирующего с домом Валуа в правах, говоря без обиняков, на корону Франции. А за короля Жана из дома Валуа парижане, как недавно выяснилось, не готовы заплатить даже денье.

Соглашение на мосту включало также пункты, перечёркивавшие всю стратегию регента. Хронист продолжает: «Вместе с тем остаются в силе все договоры и все союзы, которые парижане заключили с королём Наваррским, с добрыми городами и со всеми прочими. Регент должен был открыть все проходы через реки и другие, чтобы все съестные припасы и товары могли доставляться в Париж».

Коротенькое «и другие» означает свободу путей не только водных, но и сухопутных. Жан Фавье, историк Столетней войны, подчёркивает стратегическое значение этой уступки регента: «Понимая, что теряет главный козырь, он согласился снять блокаду столицы». Почему? После рейда парижан на Корбей он убедился в её неэффективности. Но даже если усилить её настолько, что, как говорится, и мышь не проскочит, и если бы на это хватило военных сил — какова цель? Добиться капитуляции. А если враг не сдаётся? Тогда блокада — средство вызвать в городе мор, а цель — за неповиновение наказать подданных смертью, и не только «парижскую дюжину», а тысячи и тысячи парижан. Мог ли Шарль на переговорах с участием представителей святейшего папы, при всём искусстве лицемерия, которому его научили последние годы, обосновать и отстаивать меру в духе «варваров и сарацин», как выразился бы Этьен Марсель?

Ещё одно слово привлекает внимание в приведённом отрывке хроники: «и товары», наряду со «всеми съестными припасами». Это означает, что не только мелкий люд спасён от голода, но и крупные буржуа избавлены от огромных убытков, к которым ведёт отсечение от деловых партнёров в других городах, недоставка товаров или их расхищение в дороге.

Договор 19 июля, даже после встречи всех участников и согласования основных пунктов, не носил окончательного характера. Ещё один раунд переговоров назначили на вторник 24 июля в резиденции королевы Жанны в Ланьи, где регент сформулировал бы свою позицию в ответ на изъявление парижанами покорности и выдвинул условия, на которых принимает их капитуляцию, то есть чего он от них требует и кого милует, а кого нет. Впрочем, институт гарантов уже действовал, и требования вроде секретной статьи вряд ли бы прошли. Тем не менее у регента как фактически самовластного монарха наподобие его отца оставалась возможность похерить любые договорённости вообще и возобновить войну, отвергнув капитуляцию. Так что 24 июля представлялось важным рубежом. Все эти моменты, за исключением опрокинутой игровой доски, прочитываются в суховатом тексте Больших хроник: «Окончательное утверждение условий договора было назначено на следующий вторник в Ланьи на Марне; туда должны были явиться регент и его Совет, с одной стороны, и уполномоченные парижан — с другой, затем королева, король (Наваррский), герцог Орлеанский и граф Этампский, по соглашению с которыми регент должен был предложить свои условия».

Спрашивается. Замерла ли история в ожидании вторника? Нет. За эти пять дней, с 19 до 24 июля, произошло столько событий и метаморфоз, притом, казалось бы, невероятных, что хватило бы на месяцы.

Вернувшись в четверг вечером с переговоров, регент объявил в базовом лагере своей армии у Венсенского леса о достигнутых договорённостях и разослал герольдов со срочно изготовленными копиями соглашения, которое, можно не сомневаться, существовало в письменном виде, по периметру осаждённого города, где стояли отдельные дворянские подразделения. Д’Оржемон пишет об этом столь же коротко, как о прочем: «После того в войске было объявлено, что между регентом и парижанами заключён мир». На языке жаждущих добычи хищников это означало: «банкет отменяется». И хронист как бы между прочим, не акцентируя, добавляет: «И поэтому многие люди регента ушли и разъехались по домам в тот же день».

Как это понимать? А так, что огромная армия, составленная преимущественно из рыцарей и оруженосцев, где только лошадей было тридцать тысяч, а дворян «до сорока тысяч или более», как сказано в «Хронографе французских королей», в одночасье перестала существовать. Поразительно? Не слишком. Дворяне служили по призыву, бесплатно, за свои средства, сорок дней в году, после чего им за каждый лишний день, если не было угрозы интервенции, причиталось жалованье, хотя в век нараставшей коммерциализации платили и в этом случае. Сорок дней, по удивительному совпадению, истекали 19 июля, а денег у дофина не было, и вряд ли в войске об этом не догадывались. Но главное в другом: Париж, вожделенная цель для эпохального грабежа, превратился в мираж. Вряд ли также их знакомили с высказанным на военном совете заключением специалистов, что город неприступен (надо заметить, благодаря усилиям Этьена Марселя). Они, пролившие за три недели осады у его стен немало своей, не говоря о вражеской, крови, готовы были, неся новые потери, идти на штурм. В большинстве рыцари тогда ещё не разучились умирать. Возможно, в момент объявления о мире между их государем и парижанами они почувствовали, что политики их предали. Под Пуатье дворяне полегли тысячами, но тогда плечом к плечу с ними, как простой рыцарь, сражался король. А что за государь у них теперь? С кем он заключил мир? С подлыми торгашами и изменниками, с чернью, которую надо пристёгивать к плугу, чтобы пахали землю вместе с лошадьми. И дворяне, несусветно чертыхаясь или молча, разъехались по своим усадьбам, путь до которых у большинства был неближний.

А как восприняли мир парижане? Держались ли, по Оржемону, всё так же «высокомерно и заносчиво по отношению к регенту, своему сеньору»? В Больших хрониках есть ответ и на этот вопрос. «На другой день, в пятницу 20 июля, некоторые (имеются в виду чиновники регента) отправились в Париж, желая исполнить там некоторые дела; но парижане не хотели их впустить. Они спросили их, от кого они, и когда те ответили, что они от герцога, парижане им сказали: “Ну и ступайте к вашему герцогу”».

Это упражнение в остроумии, которое позволили себе стражники у ворот, свидетельствует, насколько далеки от капитулянтских были настроения активной части торгово-ремесленного Парижа. Этих людей не смогли деморализовать ни угроза голода, ни устрашающий вид стоявшего лагерем огромного дворянского войска, открывавшийся с высоты Сент-Антуанской бастилии, ни заставы на дорогах, видимые с городских стен и с каждой парижской колокольни. Многие их товарищи погибли за эти три недели в стычках и крупных сражениях, но у них, похоже, не возникло желания поскорее, за любую цену сдаться, лишь бы кошмар закончился. И теперь, когда походные палатки дворян массово сворачивались, а их руты, блокировавшие город по всем азимутам, рассасывались, эти парижане — не все, но именно эти, державшие город в своих железных руках, — чувствовали себя победителями. Для них это была не сдача на почётных условиях, не ничья, а победа.

К месту привести панегирик Раймона Казеля их стойкости: «Победители этих переговоров, устранивших двадцатидвухдневную угрозу Парижу, — это Этьен Марсель и те, кто предпочли сопротивляться регенту и его Совету, опираясь на короля Наварры, те, кто продолжали стоять на своём, даже когда Шарль Злой уступил и договорился с дофином. Парижане до такой степени в этом сознательны, что отказывают своим врагам в том, на что дофин должен был согласиться». То есть вернуться к положению вещей до конфликта. Эпизод с казначеем Матьё Гетом это убедительно демонстрирует. Видя афронт, который терпят его коллеги, Матьё проник в город, каким-то образом усыпив бдительность охраны на въезде. Что за неотложные дела влекли его в столицу, неизвестно; может быть, сугубо личные. Возможно, он решил, что теперь наступили мир и всепрощение, а на воротах просто остались упёртые фанатики. Но он ошибся, не имея представления о том, что такое диктатура буржуа. На улице его опознали и едва не линчевали на месте, как несчастного адвоката Рено д’Аси в феврале. Но диктатура — это всё же некий порядок, и казначея отконвоировали в «Дом на столбах». В Ратуше начальства не оказалось — видимо, заседали у Ильи Пророка. Там бедняга и предстал перед Этьеном Марселем и «тайным советом», которые «велели выбросить его за городские стены», по резкому выражению Казеля.
 
У д’Оржемона эпизод выглядит так: «В Париж вошёл Матьё Гет, государственный казначей, и подвергся большой опасности быть убитым; и, в конце концов, его заставили уйти, после того как он был приведён в здание городской думы и в монастырь Сент-Элуа к купеческому старшине и прочим правителям». Хронист считает нужным подчеркнуть неединичность случая с казначеем и нешуточность отповедей людям регента у городских ворот. Всем так или иначе связанным с регентом — а парижские руководители были хорошо осведомлены — грозила потеря имущества, если они до событий обитали в столице: «…после того, как был заключён договор на указанных выше условиях, парижане из ненависти к регенту захватили несколько домов и движимое имущество многих офицеров регента, которые были в его войске».

Как же сам герцог Нормандский и дофин Вьеннский Шарль переживал случившееся, что делал начиная с пятницы 20 июля? «В эти печальные дни», по словам Жана Фавье, на душе у него «было скверно». «Поход на Париж завершился поражением: победой было бы вступление в город и наказание мятежников». Шарль решил не оставаться в местах печали и на следующий же день покинул шарантонский замок Конфлан. В Больших хрониках указан его маршрут: «Регент отправился в пятницу в Во-ля-Контес». В здешнем замке близ городка Бри-Конт-Робер в пяти льё на юго-восток от Шарантона, между причудливыми изгибами Сены и Марны, он провёл несколько дней, а затем направился в Мо, где в крепости Рынка воссоединился с пребывавшими там супругой и дочкой. Собирался ли он во вторник, в Ланьи, выдвинуть, как было оговорено в четверг, свои условия парижанам? Боже мой, да какие уж там условия!

Раймон Казель, вероятно, вполне обоснованно характеризует моральное состояние дофина, теперь уже и не совсем регента, как крайне подавленное: «Регент глубоко ощущает горечь своего поражения. …Он пал духом. Он не смог взять Париж, а без Парижа, как он догадывается, он не может ничего. Он дал разрешение на уход своим войскам». Хронист, известный историкам как «продолжатель хроники Ришара Леско», показывает степень его отчаяния и вытекающие отсюда планы: «Регент, видя, что самый знаменитый город королевства восстал против него, что позвал на помощь себе врагов, что покорился узурпатору (королю Наварры), и полагая, что вещи находятся в безнадёжном положении, принимает решение отправиться в Дофине как изгнанник в место ссылки».
 
Вряд ли можно патетичнее, чем Казель, лучший из биографов Марселя, передать драматизм момента. Прибыв в Мо и, без сомнения, посоветовавшись с супругой, «смиряясь с тем, чтобы уступить место королю Наварры и Этьену Марселю, в пользу которых повернулась фортуна, он решает покинуть родину, покинуть королевство, чтобы укрыться в княжестве, которое принадлежит ему на правах собственности и которое номинально является территорией Империи за пределами королевства Франции, — Дофине. Он устраивает свой отъезд и решает, что его кладь тронется впереди него в ночь с 30 на 31 июля 1358 года, а вскоре он и сам последует за ней — не без того, однако, чтобы доверить себя через обет, слов которого мы не знаем, покровительству Бога, пресвятой Девы и святого Дени».

Жан Фавье пересказывает почерпнутую из хроники информацию следующим образом: «Он всерьёз подумывал уехать в Дофине, во Вьеннуа, имперскую землю, не входившую в состав королевства, в ожидании лучших времён, поскольку воинственным нравом он не обладал. Он назначил отъезд на 31 июля. Подводы с багажом должны были покинуть Мо в ночь с 30 на 31 июля».


Рецензии