Стрейчи. Юм

ДРУГИЕ ПЕРЕВОДЫ
http://proza.ru/2023/09/05/1156

In what resides the most characteristic virtue of humanity? In good works? Possibly. In the creation of beautiful objects? Perhaps. But some would look in a different direction, and find it in detachment. To all such David Hume must be a great saint in the calendar; for no mortal being was ever more completely divested of the trammels of the personal and the particular, none ever practised with a more consummate success the divine art of impartiality.

В чём заключается наибольшая доблесть гуманитария? В классных исследованиях? Весьма возможно. В создании значимых трудов?  Вероятно. Но некоторые склонны глядеть совсем в другую сторону и находить её в отвязанности. Для таковых Давид Юм должен быть одним из лидирующих святых философского календаря. Никто другой как он не был подвешен на том или ином крючке, на который обычно развешивают, как картины в музеях, мыслителей по эпохам и направлениям. Никто не обладал в такой степени божественной независимостью от принадлежности к той или иной философской школе.

And certainly to have no axe to grind is something very noble and very rare. It may be said to be the antithesis of the bestial. A series of creatures might be constructed, arranged according to their diminishing interest in the immediate environment, which would begin with the amoeba and end with the mathematician. In pure mathematics the maximum of detachment appears to be reached: the mind moves in an infinitely complicated pattern, which is absolutely free from temporal considerations.

И в самом деле, не иметь в себе оси, вокруг которой можно вращать мыслителя -- весьма благородно и редко. Это, можно сказать, как раз то, что делает человека противоположностью животному. Живые существа можно выстроить по мере убываная или возрастания в определенный ряд. Амёба начнет этот ряд, а завершит его математик. В чистой математике, кажется, достигается наибольшая отвязанность, которая только и может быть достигнута: мозг движется совершенно свободно среди объектов, не имеющих никакой связи с нашей бренной действительностью.

Yet this very freedom—the essential condition of the mathematician's activity—perhaps gives him an unfair advantage. He can only be wrong—he cannot cheat. But the metaphysician can. The problems with which he deals are of overwhelming importance to himself and the rest of humanity; and it is his business to treat them with an exactitude as unbiased as if they were some puzzle in the theory of numbers. That is his business—and his glory.

В натуре, сама эта свобода -- существеннейшее условие математической активности  --  дает ему несправедливое преимущество. Математик может заблуждаться -- он не может обманывать. Философ же может. Проблемы, которыми занимается последний,  страшенно важны, как для него самого, так и для всего остального человечества. Поэтому ему надлежит трактовать их с точностью и непредвзятостью, как будто решая загадки из теории чисел, не обращая внимания на требования сиюминутной "актуальности". Здесь поле его деятельности и здесь его слава.

In the mind of a Hume one can watch at one's ease this super-human balance of contrasting opposites—the questions of so profound a moment, the answers of so supreme a calm. And the same beautiful quality may be traced in the current of his life, in which the wisdom of philosophy so triumphantly interpenetrated the vicissitudes of the mortal lot.

В сознании Юма достигнут сверхчеловеческий баланс двух контрастных вещей -- глубокая постановка проблемы и спокойная выдача (?) ответов. И это же свойство прослеживается и в его жизни: мудрость его философии триумфально интерпретирует превратности его смертного жребия.

***

Юм родился в 1711 году. Младший сын мелкого шотландского помещика, он рано пристрался к литературным занятиям, которых не оставлял до самого последнего своего часа. Когда ему исполнилось 22 года, он пережил кризис -- психологический и физический, -- который нередко случается с молодыми одаренными натурами на пороге жизненного пути и определяет его на всю оставшуюся жизнь. Юмом вдруг овладели беспокойство, охота к перемене мест.

He left home, went to London, and then to Bristol, where, with the idea of making an independent fortune, he became a clerk in a merchant's office. "But," as he wrote long afterwards in his autobiography, "in a few months I found that scene totally unsuitable to me." No wonder; and then it was that, by a bold stroke of instinctive wisdom, he took the strange step which was the starting-point of his career.

Он покинул дом, поселился было в Лондоне, но тут же перебрался в Бристоль, где вознамерившись потоптаться по коммерческой части, устроился в торговую контору. Но этот театр был не для него, как он писал позднее а своей автобиографии. Неудивительно, что руководствуемый какой-то интуитивной мудростью, он предпринял странный шаг, заложивший первый камень его последующего пути.

He went to France, where he remained for three years—first at Rheims, then at La Fleche, in Anjou—entirely alone, with only just money enough to support an extremely frugal existence, and with only the vaguest prospects before him.

Он направился во Францию -- сначался в Реймс, потом в Ла Флеш, маленький городок в провинции Анжу. Он был одинок, с небольшими средствами, позволявшими ему не умереть только и с сомнительными перспективами впереди.

During those years he composed his /Treatise of Human Nature/, the masterpiece which contains all that is most important in his thought. The book opened a new era in philosophy. The last vestiges of theological prepossessions—which were still faintly visible in Descartes and Locke—were discarded; and reason, in all her strength and all her purity, came into her own.

В течение этих лет он составил "Трактат о человеческом познании", шедевре, содержащем все его философские идеи. Эта книга открывает новую эру в философии. Последние следы религиозных предпосылок -- еше видимые, хотя и слабо у Декарта и Локка -- были решительно им устранены. И воссиял разум во всей его силе и чистоте.

It is in the sense that Hume gives one of being committed absolutely to reason—of following wherever reason leads, with a complete, and even reckless, confidence—that the great charm of his writing consists.
Одна из очаровательных черт того, что пишет Юм, -- абсолютное доверие разуму. Он следет за ним безоглядно, где-то даже безрассудно, куда бы тот ни повел.

But it is not only that: one is not alone; one is in the company of a supremely competent guide. With astonishing vigour, with heavenly lucidity, Hume leads one through the confusion and the darkness of speculation. One has got into an aeroplane, which has glided imperceptibly from the ground; with thrilling ease one mounts and mounts; and, supported by the mighty power of intellect, one looks out, to see the world below one, as one has never seen it before.

Читая Юма, ты как бы чувствуешь себя в компании опытного и знающего проводника. Юм ведет тебя через дебри умственных спекуляций. Можно также сравнить себя с пассажиром аэроплана, скользящего над землей, над неприступными вершинами, скользить легко и спокойно. И на мощных крыльях интеллекта ты словно озираешь мир сверху, и он предстает тебе таким, каким ты никогда не видел его ранее.

In the Treatise there is something that does not appear again in Hume's work—a feeling of excitement—the excitement of discovery. At moments he even hesitates, and stands back, amazed at his own temerity.

В "Трактакте о человеческом познании", его первом крупном произведении, есть нечто такое, чего у него не появляется никогда впоследствии: чувство восхищения и удивления им открытым. Где-то даже удивление собственной дерзости.

"The intense view of these manifold contradictions and imperfections in human reason has so wrought upon me, and heated my brain, that I am ready to reject all belief and reasoning, and can look upon no opinion even as more probable or likely than another.

"Пристальный взгляд на многочисленные противоречия и несоверешенства человеческого разума так воздействовал на меня и подогрел мои мозги, что я решил отвергнуть всяческие размышления, как и веру, и не принимать ни единого мнения более вероятным, чем другое.

Where am I, or what? From what causes do I derive my existence, and to what condition shall I return? Whose favour shall I court, and whose anger must I dread? What beings surround me? and on whom have I any influence, or who have influence on me?

"Где я и кто я такой? В чем причины моего существования и куда меня ведет печальный жребий мой? Какому благорасположению ко мне следут доверять и какой злобы бояться? Какие существа окружают меня? Кто подвержен моему влиянию и кто в свою очередь оказывает влияние на меня?

I am confounded with all these questions, and begin to fancy myself in the most deplorable condition imaginable, environed with the deepest darkness, and utterly deprived of the use of every member and faculty."

Я заплутал во всех этих вопросах и предположил себя в печальном лесу воображения(?), окруженный со всех сторон непроглядной тьмой и лишенным всякой помощи от кого бы то ни было и каких-либо возможностей выпутаться самому"

And then his courage returns once more, and he speeds along on his exploration.

И тогда снова он собрался с духом и пустился в свои исследования.
 
The Treatise, published in 1738, was a complete failure. For many years more Hume remained in poverty and insignificance. He eked out a living by precarious secretaryships, writing meanwhile a series of essays on philosophical, political and ?sthetic subjects, which appeared from time to time in small volumes, and gradually brought him a certain reputation.

"Трактат о человеческом познании", выпущенный в 1738 году, потерпел полнейшую неудачу. Еще много лет Юм оставался в бедности и безвестности. Он секретарил на поддержание своего существования. Одновременно писал эссе на философские, политические и эстетические темы, публикуя их время от времени в мелких журналах. Однако эти эссе потихоньку создали ему небольшую репутацию.

It was not till he was over forty, when he was made librarian to the Faculty of Advocates in Edinburgh, that his position became secure. The appointment gave him not only a small competence, but the command of a large library; and he determined to write the history of England—a task which occupied him for the next ten years.

Лишь перешагнув за сорок, он сумел заделаться библиотекарем Эдинбургской коллегии адвокатов и обеспечить себе тем самым стабильный доход. Но, кроме того, он стал полным хозяином громадного по тем временам собрания книг. И он взялся писать труд по истории Англии.
 
The History was a greaс success; many editions were printed; and in his own day it was chiefly as a historian that Hume was known to the general public. After his death his work continued for many years the standard history of England, until, with a new age, new fields of knowledge were opened up and a new style of historical writing became fashionable.

Книга имела значительный успех. Было выпущено множество изданий. И широкой публике он стал известен именно как историк. И еще много лет после его смерти юмова история Англии оставалась стандартом исторического исследования на туманном Альбионе. Пока не пришли иные времена, подули иные ветры, и не были приняты иные стандарты исторического исследования.

The book is highly typical of the eighteenth century. It was an attempt—one of the very earliest—to apply intelligence to the events of the past. Hitherto, with very few exceptions (Bacon's /Henry the Seventh/ was one of them) history had been in the hands of memoir writers like Commines and Clarendon, or moralists like Bossuet. Montesquieu, in his / Considerations sur les Romains/, had been the first to break the new ground; but his book, brilliant and weighty as it was, must be classed rather as a philosophical survey than a historical narration.

Сочинение Юма весьма типично для XVIII века. Это была попытка  -- одна из самых ранних -- объяснить историю с рационалистических позиций. До этого за некоторым исключением (бэконова "История Генриха VII") история была в жанровом отношении или мемуарами наподобие записок Кларендона или Коммина или рассуждениями моралистов типа Боссюэ. Монтескье своими "Размышлениями о римлянах" застолбил новый участок. Но все же его труд стоит отнести скорее к философским размышлениям, чем к историческому повествованию.

Voltaire, almost exactly contemporary with Hume, was indeed a master of narrative, but was usually too much occupied with discrediting Christianity to be a satisfactory historian. Hume had no such /arriere pensee/; he only wished to tell the truth as he saw it, with clarity and elegance. And he succeeded. In his volumes—especially those on the Tudors and Stuarts—one may still find entertainment and even instruction.

Вольтер, творивший в то же время, был также мастером повествовательного жанра, но он слишком был занят обличением христианства, чтобы быть непредвзятым историком. У Юма не было такой задней мысли (arriere pensee). Он хотел только донести до читателя историческую истину, как он её видел и понимал. Донести ясно и элегантно. И в этом он преуспел. Особенно в описании эпох Тюдоров и Стюартов. Здесь читатель может найти развлечение и даже поучение.

Hume was an extremely intelligent man, and anything that he had to say on English history could not fail to be worth attending to. But, unfortunately, mere intelligence is not itself quite enough to make a great historian. It was not simply that Hume's knowledge of his subject was insufficient— that an enormous number of facts, which have come into view since he wrote, have made so many of his statements untrue and so many of his comments unmeaning; all that is serious, but it is not more serious than the circumstance that his cast of mind was in reality ill-fitted for the task he had undertaken.

Юм был до чрезвычайности умным человеком, и всё, что он мог поведать об английской истории, било в самую точку читательского интереса к нему. Но к несчастью быть даже очень умным человеком ещё недостаточно для большого историка. Мало того, что знание Юмом темы было недостаточно: после него историки насобирали столько фактов, что многие из его утверждений сегодя не только очевидно неверны, но даже смешны. Но это ещё полбеды. Просто склад его ума был явно неподходящим для предпринятого им мероприятия.

The virtues of a metaphysician are the vices of a historian. A generalised, colourless, unimaginative view of things is admirable when one is considering the law of causality, but one needs something else if one has to describe Queen Elizabeth. This fundamental weakness is materialised in the style of the History.

Достоинства метафизика смертельный порок для историка. Генерализация, бесстрастность, отсутствие фантазии -- всё это чудесно, когда человек ищет связь причин и следствий, но чтобы описать, скажем, королеву Елизавету, этого недостаточно. Эта фундаментальная слабость проявляется в юмовском стиле его "Истории" на каждом шагу.
 
Nothing could be more enchanting than Hume's style when he is discussing philosophical subjects. The grace and clarity of exquisite writing are enhanced by a touch of colloquialism—the tone of a polished conversation. A personality—a most engaging personality—-just appears. The cat-like touches of ironic malice—hints of something very sharp behind the velvet—add to the effect.

Нет ничего восхитительнее юмова стиля, когда он дискутирует о философском бэкграунде истории. Но в историческом сочинеии грация и ясность должны корешоваться с некоторой развязанностью и даже непоследовательностью, свойственными непринужденной беседе. Ирония, тонкие намеки, налет злословия -- всем этим Юм обладает... Но только в его философских писаниях.

"Nothing," Hume concludes, after demolishing every argument in favour of the immortality of the soul, "could set in a fuller light the infinite obligations which mankind have to divine revelation, since we find that no other medium could ascertain this great and important truth." The sentence is characteristic of Hume's writing at its best, where the pungency of the sense varies in direct proportion with the mildness of the expression.

"Ничто", -- заключает Юм, опровергнув все аргументы в пользу бессмертия души, -- "не даёт полного просветвления высшей истиной, как божественное откровение, так как ничем другим мы не в состоянии её обнаружить". Данная цитата как нельзя лучше характеризует стиль Юма, где острота смысла сочетается с мягкостью выражения.

But such effects are banished from the History. A certain formality, which Hume doubtless supposed was required by the dignity of the subject, is interposed between the reader and the author; an almost completely latinised vocabulary makes vividness impossible; and a habit of /oratio obliqua/ has a deadening effect.

Но все эти эффекты изгнаны из его "Истории". Душок формализма, который, как полагал Юм, требовался достоинством предмета, встрял между ним и читателем; латинизированный вокабулярий исключает всякую фамильярность, а привычка к oratio obliqua создает эффект отстраненности.

We shall never know exactly what Henry the Second said—in some uncouth dialect of French or English—in his final exasperation against Thomas of Canterbury; but it was certainly something about "a set of fools and cowards," and "vengeance," and "an upstart clerk." Hume, however, preferred to describe the scene as follows:

Мы не можем знать точно, что сказал Генрих II на своей неотесанной помеси французского с нижесаксонским в своём финальном отчаянии против Томаса Кентерберийского, но это было скорее всего что-то типа "эта шобла придурков и бздунов" или "сбрендившие попы". Юм же однако предпочел высказаться так:

"The King himself being vehemently agitated, burst forth with an exclamation against his servants, whose want of zeal, he said, had so long left him exposed to the enterprises of that ungrateful and imperious prelate."

"Король был в высшей степени возмущен и выразил своё возмущение в патетической речи против вассалов, отсутствие и чьё недостаточное усердие в выполнении служебных обязанностей в течение длительного периода времени поставили под угрозу невыполнения его директив и подвергли его политику саботажу со стороны агентов иностранного влияния в угоду проводимой первоапостольской столицей политической линии".

Such phrasing, in conjunction with the Middle Ages, is comic. The more modern centuries seem to provide a more appropriate field for urbanity, aloofness and commonsense. The measured cynicism of Hume's comments on Cromwell, for instance, still makes good reading— particularly as a corrective to the /O, altitudo!/ sentimentalities of Carlyle.

Такая фразеология для эпохи раннего средневековья выглядит комично. Более поздние века, возможно, более подходящи для такого отстраненного, высокопарного, холодноофициального тона. Умеренный цинизм юмовых комментариев кромвелевских эскапад, к примеру, производит более благоприятное впечатление на читателя, особенно по сравнению с патетическими сентиментами Карлейля.
 
Soon after his completion of the History Hume went to Paris as the secretary to the English Ambassador. He was now a celebrity, and French society fell upon him with delirious delight. He was flattered by princes, worshipped by fine ladies, and treated as an oracle by the / philosophes/. To such an extent did he become the fashion that it was at last positively /de rigueur/ to have met him, and a lady who, it was discovered, had not even seen the great philosopher, was banished from Court.

Вскоре после окончания своей "Истории" Юм направил свою стопы в Париж в качестве секретаря при посольстве. Теперь он был знаменитостью, и французское общество с почти френетическим восторгом запало на него. Ему льстили князья, его боготворили утонченные дамы, которые называли его "философом", читай оракулом. На него была такая мода, что иные дамы -- на этот счёт есть достоверные свидетельства, -- которые не видели повода боготворить его, даже впали в немилость.

His appearance, so strangely out of keeping with mental agility, added to the fascination. "His face," wrote one of his friends, "was broad and flat, his mouth wide, and without any other expression than that of imbecility. His eyes vacant and spiritless, and the corpulence of his whole person was far better fitted to communicate the idea of a turtle-eating alderman than of a refined philosopher.

Его внешний вид комичнейшим образом не соответствовал его умственному изяществу, что только подливало бензину в огонек его привлекательности. Один из его друзей писал: "Его рот был широким, лицо плоским, как блин, и без какого-либо иного выражения, кроме швейковской придурковатости.  Его взгляд был пустым и без искорок мысли. А его корпуленция скорее подходила бы грубому шотландскому пожирателю черепахового супа, чем утонченному философу."

All this was indeed delightful to the French. They loved to watch the awkward affability of the uncouth figure, to listen in rapt attention to the extraordinary French accent, and when, one evening, at a party, the adorable man appeared in a charade as a sultan between two lovely ladies and could only say, as he struck his chest, over and over again, "Eh bien, mesdemoiselles, eh bien, vous voila donc!" their ecstasy reached its height.

Всё это однако нравилось французам. Они с интересом смотрели на дружелюбного увальня, неуклюже переваливающегося по лощеным паркетам, слушали его замечания на чудовищном французском. И когда однажды Юм появился в "шараде" в наряде султана между двумя импозантными мадамами и мог только выдавить из себя на французком "да-да, мадам, да-да, все как бы о'кей", это вызвало взрыв неподдельнного восторга.

It seemed indeed almost impossible to believe in this combination of the outer and inner man. Even his own mother never got below the surface. "Our Davie," she is reported to have said, "is a fine good-natured cratur, but uncommon wake-minded."

Кажется, невозможно поверить в эту комбинацию внутренних и внешних черт человека. Даже его мать обманывалалась внешностью сына. "Наш Дэви", -- передают её слова, -- "такой добродушный, но весьма нерасторопный на голову".
 
In no sense whatever was this true. Hume was not only brilliant as an abstract thinker and a writer; he was no less competent in the practical affairs of life. In the absence of the Ambassador he was left in Paris for some months as / charge d'affaires/, and his dispatches still exist to show that he understood diplomacy as well as ratiocination.

Ни в каком плане не было ничего несправедливее этих слов. Юм был великлепен не только в абстрактных, но и в жизненных суждениях. Более того: он обладал острым практическим смыслом. Так, в течение нескольких месяцев он замещал английского посла в Париже. И его корреспонденция, сохранившаяся до сих пор, показывает, что в дипломатии он был не менее силен, чем в философировании.

Entirely unmoved by the raptures of Paris, Hume returned to Edinburgh, at last a prosperous and wealthy man. For seven years he lived in his native capital, growing comfortably old amid leisure, books, and devoted friends. It is to this final period of his life that those pleasant legends belong which reveal the genial charm, the happy temperament, of the philosopher. There is the story of the tallow-chandler's wife, who arrived to deliver a monitory message from on High, but was diverted from her purpose by a tactful order for an enormous number of candles.

Ни в какой степени не захваченный парижским блеском, Юм после нескольких лет пребывания во французской столице вернулся в Эдинбург как богатый и преуспевающий человек. В течение семи лет он жил там, комфортабельно старея в атмосфере лени, книг и преданных друзей. Именно к этому периоду его жизни относятся несколько бытовых легенд, характеризующих обояние и счастливый темперамент философа. Здесь и история о мастере по освещению, жена которого хотела получить от Юма заказ, но поворотила оглобли, когда тот озвучил невороятное количество заказываемых канлелябров.

There is the well-known tale of the weighty philosopher getting stuck in the boggy ground at the base of the Castle rock, and calling on a passing old woman to help him out. She doubted whether any help should be given to the author of the Essay on Miracles.
"But, my good woman, does not your religion as a Christian teach you to do good, even to your enemies?" "That may be," was the reply, "but ye shallna get out of that till ye become a Christian yersell: and repeat the Lord's Prayer and the Belief"—a feat that was accomplished with astonishing alacrity.

Здесь и комичная история о палке, воткнутой философом в каменистую гору и попросившем проходящую женщину помочь выдернуть её оттуда. Она же резонно ответила: какой смысл помогать человеку, который не верит в чудеса, прозрачно намекая на знаменитое эссе Юма по этому поводу. "Но моя леди, разве религия не учит помогать нам людям, даже врагам?" -- "Так то оно так. Но и врагу не мешало бы стать христианином. Так что для начала повтори-ка 'Господи наш' и 'Верую'", -- невозмутиво ответила старуха.
 
And there is the vision of the mountainous metaphysician seated, amid a laughing party of young ladies, on a chair that was too weak for him, and suddenly subsiding to the ground.

Здесь и анекдот о философе, сидящем в кружку молодых леди, когда вдруг под ним сломался стул, не выдержав тяжести грузного тела.

In 1776, when Hume was sixty-five, an internal complaint, to which he had long been subject, completely undermined his health, and recovery became impossible. For many months he knew he was dying, but his mode of life remained unaltered, and, while he gradually grew weaker, his cheerfulness continued unabated. With ease, with gaiety, with the simplicity of perfect taste, he gently welcomed the inevitable. This wonderful equanimity lasted till the very end.

В 1776 году, когда Юму стукнуло 65, постоянные недомогания организма, давно тревожившие его, совершенно подорвали его здоровье, так что ни о каком излечении уже не могло быть и речи. Несколько месяцев он знал о скорой смерти, но образ его жизни оставался неизменным. Его весёлость не изменилась ни на йоту, несмотря на все возраставшие симптомы болезни. С простотой, веселостью, неизменным юмором он спокойно ожидал неизбежного. Это удивительное душевное равновесие сопутствовало ему до самого конца.

There was no ostentation of stoicism, much less any Addisonian dotting of death-bed i's. Not long before he died he amused himself by writing his autobiography—a model of pointed brevity. In one of his last conversations—it was with Adam Smith —he composed an imaginary conversation between himself and Charon, after the manner of Lucian:

Это не был показушный стоицизм, еще менее аддисоново смирение перед неизбежным. Незадолго до смерти он развлекал себя писанием автобиографии -- образец лаконизма при отражении всего существенного. Во время одной из последних бесед с друзьями -- об этой беседе рассказал Адам Смит -- он сымпровизировал свой диалог с Хароном на манер Лукиана:

"'Have a little patience, good Charon, I have been endeavouring to open the eyes of the Public. If I live a few years longer, I may have the satisfaction of seeing the downfall of some of the prevailing systems of superstition.' But Charon would then lose all temper and decency. 'You loitering rogue, that will not happen these many hundred years. Do you fancy I will grant you a lease for so long a term? Get into the boat this instant, you lazy, loitering rogue.'"

"Потерпи чуток, добрый Харон. Сейчас я занят очень важным делом: просвещением публики. Через несколько лет все мы увидим, как с глаз людей спадет пелена самых закоснелых предрассудков". Харон от таких слов аж едва не захлебнулся от возмущения. Бездельник. Уже несколько столетий это мероприятие оказывается безуспешным. Ты, что, хочешь выторговать для себя ещё столько же? А ну-ка живо полезай в мою ладью"

Within a few days of his death he wrote a brief letter to his old friend, the Comtesse de Boufflers; it was the final expression of a supreme detachment. "My disorder," he said, "is a diarrhoea, or disorder in my bowels, which has been gradually undermining me these two years; but, within these six months, has been visibly hastening me to my end. I see death approach gradually, without anxiety or regret. I salute you, with great affection and regard, for the last time."

За несколько дней до смерти Юм написал короткое письмо к графине де Буффлер: это было финальное выражение его 'прощай'. "Моё нездоровье", -- писал он, -- "выражается в диарее и других беспорядках в моих кишках. Они точили меня в течение двух лет, но в последние два месяца измотали меня до смерти. Я гляжу, как медленн приближается смерть без забот и волнения. Мой вам прощальный привет с любовью и сожалением".
 


Рецензии