Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 48
Если то, что происходило в воскресенье на дороге между лесом Сен-Клу и воротами Сент-Оноре, можно с натяжкой назвать сражением, то события понедельника были чистым избиением. Об этом коротко, но впечатляюще сообщает Фруассар: «На другой день утром друзья и родные убитых вышли из Парижа с повозками и тележками, чтобы разыскать тела убитых, привезти их и похоронить. Но англичане устроили в поле засаду и ещё перебили и изувечили более ста двадцати человек». Тележками, в отличие от четырёхколёсных повозок, в которые можно запрячь лошадей, названы тут двухколёсные тачки, служившие парижанам, что победнее, для сельхозработ на клочках земли, которыми они владели за городскими стенами и с которых снабжали себя огородной снедью и вином, если имели виноградник, сверх того, что могли купить на рынке и в лавке. Зрелище мелкого люда, вышедшего с тачками, чтобы собрать скорбный урожай предыдущего дня, видится невыразимо грустным. И на них, жестоким добавком к их горю, обрушилась месть англичан за своих товарищей, погибших в субботнем погроме.
Какие чувства испытывал после этих событий Этьен Марсель? Скорбь, жалость, раскаяние? Раймон Казель высказывает парадоксальное, но, может быть, единственно верное мнение. Биограф Марселя обозначает силовые полюса, между которыми действовал его герой: «Отречение дофина дало ему победу над врагами внешними. Но оно только увеличило опасность, представляемую врагами внутренними». И вот чудесным образом сокрушены и они. Что, англичане, которые, говоря словами хрониста, «разбили наголову и перебили» парижан, не пожелавших идти с Марселем, а на следующий день добавили к убитым их друзей и родичей, сделали кровавое дело за Марселя, были как бы на его стороне? Да, именно так. «В условиях падения популярности столкновение у Сен-Клу, в котором погибли самые возбуждённые против него горожане, делает Марселя более сильным в своём городе, чем накануне. Он не скрыл своей враждебности к нападению на англичан, и оборот событий доказал его правоту, избавив (к тому же) от самых злобных его врагов». Кто же не радуется, хотя бы инстинктивно, гибели врагов, даже если это вчерашние друзья?
Именно это изменение соотношения сил, ещё воскресным утром складывавшегося не в его пользу, позволило Этьену в конце недели, в пятницу, когда страсти немного улеглись, предпринять шаг, на который в менее благоприятных для него обстоятельствах он вряд ли бы решился. Он откликнулся на просьбу Наваррца, которую передал гонец из Сен-Дени, ибо сам король в Париже больше не показывался. Вероятно, не из опасений за свою жизнь, а просто не хотел окунуться в атмосферу всеобщего презрения: не привык. Зато в Сен-Дени к нему прибыли эмиссары Эдуарда Английского, и он вёл с ними оживлённые переговоры; как всегда, торговался. Но об этом в своё время. А на текущей неделе он попросил купеческого старшину решить вопрос с сорока семью английскими капитанами, которые продолжали содержаться в Лувре под охраной, несомненно, верных Марселю людей (другие бы не удержались и перебили узников), но под бдительным оком недобрых парижан за стенами крепости, которые, цитируя д’Оржемона, «охотно предали бы их смерти».
И Этьен вопрос с капитанами решил. Автор Больших хроник даёт исчерпывающий отчёт, расставляя все акценты. «В пятницу 27 июля купеческий старшина и ещё некоторые, всего около восьми человек, пришли с двумястами вооружённых людей и многими стрелками из лука в Лувр и, вопреки воле парижского населения, освободили англичан и выпустили их из города через ворота Сент-Оноре. Во время их шествия по городу некоторые из бывших с купеческим старшиной кричали, спрашивая, не желает ли кто-либо что-нибудь возразить против освобождения англичан; и в то же время держали свои луки туго натянутыми, чтобы оказать противодействие, если бы кто-либо вздумал попытаться их освободить (разумеется, с целью их линчевания); никто не посмел сказать ни слова, но говорили, что многие парижане были очень недовольны».
Да, народ безмолвствовал под прицелом лучников. Преторианская гвардия Марселя, когорта крепких ребят из среднего слоя буржуа, связавшая свою судьбу с прево ещё со времён монетного кризиса, доказала свою верность и эффективность. А купеческий старшина, по замечанию Раймона Казеля, со всей ясностью показал парижанам, вне зависимости от степени их недовольства, кто в городе хозяин. Оскал новой диктатуры? Именно так.
Впрочем, «шествие по городу» сделали кратчайшим: ворота Сент-Оноре — самые близкие к Лувру. Притом что дальнейший путь капитанов лежал не на запад, к Сен-Клу, а на север, в Сен-Дени, к их заботливому патрону. Хронист продолжает: «Англичане отправились в Сен-Дени к Наваррскому королю, который оставался там с последнего воскресенья; он не осмеливался вернуться в Париж, как говорили, не только потому, что он не помог парижанам в предшествующее воскресенье, когда их убивали англичане, но и по случаю освобождения англичан из Лувра, которое было произведено по просьбе Наваррского короля, как об этом говорили и как было на самом деле».
Не исключено, к возмущению парижан безнаказанностью вражеских командиров, на глазах ускользавших от возмездия за резню в воскресенье и понедельник, учинённую, правда, не ими, а их коллегами, добавлялась досада обманутых: ведь Марсель оправдывал сохранение жизни этим негодяям, среди которых были представители знатных родов, большим выкупом за них или возможностью обмена на французских пленных. Говоря современным языком, рейтинг старшины неудержимо падал, но в его новой стратегии он ставил крест на своей популярности. С популизмом покончено.
Поступки Марселя, несомненно, согласованные с его товарищами по руководству, не у всех историков вызывают мысли о национальном предательстве, тем более что нация только ещё начинала складываться. В выгораживании англичан очевидно прагматическое стремление любой ценой сохранить союз с Шарлем д’Эврё, в воцарении которого для парижских вождей не только единственная гарантия сохранения их жизни, но и продолжения дела реформ, верность которому Этьен подтвердил в июльском письме фламандцам. А ещё один биограф Марселя, Жак Кастельно, считает луврскую операцию «мерой простой человечности, служащей единственно спасению жизни сорока семи индивидам», но воспринятой парижанами как оскорбление погибших.
Ив Лефевр, верный благородному революционному романтизму, даже любуется Марселем в эти драматические минуты: «Парижане желали отомстить им за себя и произвести их массовое избиение. Он мужественно отказался согласиться на такую низость и им их выдать. Он полагал, что было пролито достаточно крови и знал, что убийство вызывает убийство в цепочке без конца… Этот акт мужества должен быть сохранён в памяти в его хвалу. Он считал, что время колебаний и нерешительности прошло. Он понимал свою ответственность. Он принял её с сердцем непоколебимым и железным».
Д’Оржемон заканчивает описание луврского эпизода характеристикой общественных настроений, сокрушается отсутствием лидеров протеста, которые, очевидно, полегли на дороге от Сен-Клу, и задним числом пророчествует: «Таким образом, народ Парижа в глубине души был очень раздражён против названного купеческого старшины и других правителей, но не находилось человека, который решился бы поднять восстание. Однако Господь, который всё видит и которому угодно было спасти Париж, устроил всё таким образом, как будет рассказано в дальнейшем».
Разные силы понимали под спасением Парижа разное, но общим пониманием была неизбежность грозы, надвинувшейся на город в последние дни июля.
У историков нет уверенности в том, «была или нет внутри группы нотаблей Парижа проправительственная партия», то есть группировка, сохранявшая, в отличие от купеческого старшины и его соратников, верность династии Валуа. Но, продолжает Сусанна Цатурова, «без обиды парижан и ощущения ими предательства Этьена Марселя действия этой партии не были бы столь успешными». Нотаблями названы в данном случае зажиточные горожане, верхушка буржуа. Как однажды уже говорилось, эти нотабли, прежде всего представители шести привилегированных профессий — суконщиков, галантерейщиков, скорняков, менял, золотых и серебряных дел мастеров, лошадников, — были переплетены между собой кровным родством и брачными узами не в меньшей степени, чем многочисленные ответвления Капетингов на вершине дворянского сословия. И для Марселя оппозиция внутри его социального лагеря была опаснее внешней, исходившей ли от королевского дома и дворян или от оголтелой городской мелкоты. В последней декаде июля такая оппозиция, возможно, сложившаяся ранее, но сохранявшая видимость согласия с политикой прево, перешла к действиям.
Раймон Казель, тщательнее других изучавший многосвязную систему парижских буржуазных кланов тех десятилетий, перечисляет оппозиционеров, имена которых стали известны из хроник и из документов канцелярии регента. Наиболее упоминаемы Жан Майяр, суконщик, как и Марсель, его брат Симон Майяр, а также другой суконщик, Жак Лефламан. На рубеже пятидесятых годов они, наравне с Марселем, были поставщиками королевского двора, принадлежали к зажиточным патрицианским семействам, если пользоваться древнеримским термином, принятым у медиевистов. Некоторые историки полагают, что Жан Майяр был эшевеном и потому посвящённым в планы и решения «тайного совета». Однако имена всех четырёх эшевенов, занимавших этот пост летом 1358 года, хорошо известны, и Майяра в их числе нет. Тем не менее в некоторых заседаниях упомянутого совета, проходивших в расширенном составе, он вполне мог участвовать и располагать информацией сверх общедоступной. Более того, он занимал высокое положение квартального в системе городского оперативного управления: ему доверили контроль над обширным и важным сектором на севере города, кварталами между воротами Сен-Дени и Сент-Антуан, включая охрану самих ворот. Фруассар утверждает к тому же, что Этьен был кумом Майяра.
Регент, судя по его решениям, считал Жана Майяра одним из главных мятежников: в июле он конфисковал сельские владения Майяра в графстве Даммартен, в семи льё к северо-востоку от Парижа, и подарил их некоему графу, своему приближённому. Высказывались предположения, что конфискация и дарение носили фиктивный характер с целью убедить Марселя, что Майяр — враг регента, а не его тайный агент, если бы такие подозрения возникли. Казель, однако, отвергает конспирологическую версию и считает, что Майяр оставался убеждённым приверженцем прево до двадцатых чисел, когда наступил сдвиг в общественных настроениях.
И Майяр, и Лефламан, фигуранты заговора, назревавшего в конце июля, через своих жён были связаны с прославленным семейством де Паси, давшим в былые годы Парижу нескольких эшевенов и купеческого старшину, непосредственного предшественника Этьена, а по женской линии поставлявшим аббатис монастырю близ Парижа, в городке Шелль. В южном пригороде Монруж, возле известного наравне с Монмартром холма, де Паси с прошлого века владели большим поместьем. В свою очередь, семья Марселей имела с этими де Паси многоступенчатые родственные и свойственные отношения, как и с другими нотаблями, Дезессарами. Маргарита Дезессар была супругой Этьена, а Пепен Дезессар, предположительно племянник её покойного отца, дело о наследстве которого стало таким мучительным для Марселя, сделался одним из самых деятельных заговорщиков, как и его брат или кузен Мартен Дезессар.
Ещё одним активистом стал Жан де Шарни, сын видного чиновника королевской администрации при Филиппе Шестом, сначала судьи Парламента, затем метра Палаты Ходатайств. Хотя отец был дворянином, сеньором владения Шарни, сын начинал карьеру как юрист, клирик, то есть член духовного сословия. Ещё в царствование Удачливого он в таком качестве работал в Палате Расследований, потом вышел из духовенства, был посвящён в рыцари и женился. Историк задаёт интригующий вопрос: как вы думаете, на ком? На вдове Пьера Дезессара, рыцаря, павшего при Креси, старшего сына могучего финансиста, то есть на вдове родного брата Маргариты Марсель.
Таким образом, против Этьена намеревалась выступить, по сути, его родня. В то же время другие родственники готовы были сражаться вместе с ним до конца, следуя девизу на их красно-голубых эмалевых значках. Это его младший брат Жан Марсель; это его двоюродный племянник Гийом Марсель, внук старшего из дядьёв, Пьера-младшего, игравший роль «министра финансов» в купеческом превотстве Парижа и осуществивший изъятие ценностей из сокровищницы собора Нотр-Дам в период финансовых трудностей; это «генеральный секретарь» превотства Жиль Марсель, представитель ветви, идущей от Мартена Марселя, двоюродного деда Этьена. Наконец, это эшевен Филипп Жиффар, другой двоюродный племянник, внук дяди и тёзки купеческого прево, тоже суконщика Этьена Марселя.
Какие же претензии у той части торгово-ремесленной элиты, которая в июле резко ушла в оппозицию, имелись к политике своего старшины, в котором долго видели кормчего на тяжёлые времена — кормчего кораблика «Париж» на старинном гербе купцов-водников, а позднее городском? Ответ, в принципе, ясен: благие намерения реформ, вначале воодушевившие и сплотившие парижан всех сословий и достатков, выстлали дорогу в подлинный ад, где под угрозой оказались доходы, собственность внутри и вне городских стен, да и сама жизнь. Недовольства богатых историки раскладывают по пунктам.
Первая и самая простая мысль: когда зашатался вождь, от него начинают разбегаться, прежде всего те, кто не причисляет себя к убеждённым приверженцам его дела или не слишком с ним повязан. А Этьен, понимая проблему, старался повязать чуть ли не всех парижан — кровью, как 22 февраля, или рейдами против дворянских замков. И кое-чего добился: регент стал воспринимать Париж как вражеский город, заслуживающий разгрома и разграбления. Но соглашение на шарантонских понтонах давало надежду на прощение регентом своей столицы и мирное восстановление законной власти и стабильности. Жозеф Ноде, ссылаясь на хроники, отмечает недоумение парижан, «выведенных из терпения неисполнением договора»: почему регенту, даже лишившемуся грозной армии, «правители Парижа» не позволяют вступить в столицу? Впрочем, все понимали почему.
Ибо другая причина недовольства — династическая ориентация Марселя и его ближнего круга, в котором наваррцы доминировали, и это, конечно, секретом не было. Народ после двурушничества и откровенного предательства отвернулся от «народного принца», а Марсель и его друзья продолжали за него цепляться, обменивались с Сен-Дени гонцами, о чём многие наверняка догадывались, а эпизод с луврскими пленниками стал просто вопиющим. Вдумчивые буржуа понимали что к чему: смена династии — единственный шанс выжить и безбедно существовать для пресловутых «правителей». Сохранение Валуа и перспектива возвращения короля Жана не сулят им долгой жизни. Вожди, похоже, думают только о себе. А между тем хорошо ли, размышляет добрый буржуа, заполучить на престол государя, испытывающего «внезапные колебания» и легко «переходящего от одного союза к другому», цитируя анализ Раймона Казеля? Вероятно, к двадцатым числам июля до Парижа дошли слухи о возможности союза совсем уж скверного: в Сен-Дени прибыла делегация короля Англии. А это уже не просто какие-то английские наёмники. Францию собираются теперь делить не короли Жан и Эдуард, а Эдуард и Наваррец.
Ну хорошо, если это только слухи и Шарль д’Эврё всерьёз намерен основать новую династию «против всех», как тогда выражались, то есть и против Валуа, и против Эдуарда, — что это будет означать? Войну, что называется, против всего мира, в которой Париж неминуемо падёт, и его ждёт участь не лучше той, что угрожала ему до шарантонского договора.
Наконец, третья причина, почему у крупных буржуа возникли вопросы к Марселю: трещина между дворянами и недворянами. Участие в Жакерии как войне недворян против дворян, противостояние с дворянской армией регента — полезно ли парижским буржуа разжигание межсословной вражды? Ведь, например, Дезессары разных поколений почти поголовно возведены в дворянство, не отрекаясь при этом от своих буржуазных корней, не скрывая и уж тем более не презирая своего происхождения. Наоборот, сам факт сословного возвышения служит для них предметом гордости. Они остаются буржуа, одновременно будучи дворянами, и никто не видит в этом ничего зазорного. То же и семейство де Паси, наполовину одворянившееся. Почему бы, спрашивает недоумевающий буржуа, дворянам и недворянам не жить вместе и не работать сообща?
Эти буржуа, олицетворявшие собой новый, надвигавшийся общественный строй — абсолютизм, который можно назвать и макрофеодализмом, необычайно плодотворный симбиоз буржуазных магнатов и королевской, всё более чиновничьей власти в интересах раздела и передела уже не сеньорий, а всего мира, — буржуа эти, консерваторы и прогрессисты одновременно, устали от авантюр последних полутора лет и не хотели втягиваться в новые. Регент стал для них желанным государем, они чаяли и возвращения законного короля, и их лозунгом, в противовес Марселеву «До конца», стал старинный королевский «Монжуа», с которым шли в атаку на поле боя: «Монжуа Сен-Дени!» — «Крепость моя святой Дионисий!» О том, что у французов не может быть иного лозунга, дофин говорил парижанам ещё в январе на рыночной площади, и они заколебались, но тогда Марсель был кумиром. Теперь обаяние, похоже, рассеялось, осталась лишь власть силы и страха: Марселя боялись, о чём свидетельствуют современники, и оппозиционеры вынуждены были действовать тайно.
Тайком же они направили и делегацию к дофину, который в Мо — точнее, в крепости Рынка Мо, поскольку находиться в какой-либо резиденции внутри сожжённого города, в стойком запахе пожарищ, было неприятно, — собирал вещи, чтобы в последний день июля отправиться в своё Дофине, имперское вассальное княжество, и это вполне можно назвать эмиграцией. Не пожелает ли Шарль всё-таки вернуться в Париж? Настроения нынче таковы, что ему вряд ли попытаются в этом помешать, как его чиновникам на прошлой неделе, а если попытаются, народ не допустит насилия над государем. Трудно сказать, в какой степени буржуа из оппозиции гарантировали ему защиту, но он отказался.
Фруассар описывает ситуацию в Париже тех дней как крайне неопределённую: «Парижане находились в большой тревоге и в большом волнении и не знали, кого им следует опасаться. И днём и ночью они страдали от страшных подозрений, так как король Наваррский очень охладел в своём желании помогать им по случаю мира, заключённого с герцогом Нормандским, а также из-за обид, которые они причинили посланным им в Париж английским наёмным войскам; и он охотно соглашался на то, чтобы парижане понесли за это наказание и искупили своё преступление».
Первая причина охлаждения вызывает сомнения: ведь мир на шарантонском мосту заключили при личном участии Наваррца. Однако вторая несомненна, а «наказание и искупление за преступление» не ограничилось резнёй 22 и 23 июля. Англичане считали себя вправе вредить парижанам тотально, в частности, перехватывая обозы с продовольствием и другими товарами. Блокада, теперь уже силами людей бывшего генерального капитана, возобновилась. Бедняки вновь начали страдать из-за скачка цен или исчезновения продуктов на рынке, богатые не получали дорогостоящие грузы от иногородних партнёров.
Фруассар не забывает и другого игрока, пусть и сдавшего партию, если пользоваться языком шахмат, популярных, как уже говорилось, среди знати, в которые, конечно, неплохо играл принц-интеллектуал (в тавернах и даже в монастырях тогда чаще, вопреки запрету, играли в кости): «С другой стороны, герцог Нормандский относился к ним (парижанам) неодобрительно ввиду того, что купеческий старшина ещё сохранял над парижанами власть; герцог извещал их, что не заключит с ними никакого мира до тех пор, пока они не передадут в его распоряжение двенадцать человек из парижан, которых он указал».
В нынешней обстановке его надо было понимать так, что, во-первых, он считает шарантонский договор утратившим силу, поскольку его людей не пустили в Париж уже после его подписания, то есть мир не установился по вине парижан. А во-вторых, он вернулся к секретной статье другого договора, десятью днями раньше, который не был подкреплён Святым Причастием, и там как раз фигурировала «парижская дюжина».
Каким же, однако, способом Шарль довёл до парижан свою позицию, находясь в Мо и не имея доступа внутрь парижских стен? Как «известил их, что не заключит с ними никакого мира до тех пор, пока…»? Драгоценный материал о встрече герцога с представителями парижского патрициата, очевидно, в островной крепости Мо, содержится в одном-единственном источнике — Нормандской хронике четырнадцатого века, летописании неведомого нормандского рыцаря, участника многих событий. Оказавшийся в России экземпляр этой хроники, так называемую «ленинградскую рукопись», в тридцатые годы прошлого века обнаружил в архиве и изучил саратовский историк Сергей Пумпянский. Вот что там сказано: «Тогда некоторые горожане Парижа обратились к регенту с просьбой, чтобы ему угодно было явиться в город, где он будет принят с покорностью. Но он ответил и поклялся, что он не войдёт никогда (в Париж), пока жив купеческий старшина. И повелел написать письма, которые и отправил парижанам».
Вот факт исключительной важности для дальнейших событий: письма. Зачем Шарль их написал? Разве нельзя было ограничиться устной формулировкой условий возвращения? Очень возможно, именно буржуа попросили герцога снабдить их документальным подтверждением его требований, ибо эти тексты, вероятно, несколько экземпляров одного документа, представляли собой оружие в руках оппозиции. Можно предположить, что в момент, на который заговорщики назначат восстание, письма должны быть оглашены одновременно в нескольких публичных местах Парижа. В чём же сила этого документа? В простоте решения, которое предложат парижанам. Мир, благополучие, возвращение к нормальной жизни после всего этого, по правде сказать, безумия можно купить очень недорогой ценой: жизнью одного человека, Этьена Марселя, либо, в чём Фруассар, очевидно, ближе к истине, дюжины главарей, чьи имена всем хорошо известны и на которых держится озверевшая власть. И тогда сомнения, не таит ли регент злого умысла против всего города, если город его примет, рассеются: парижане будут прощены, все — за вычетом кучки авантюристов. И правильнее всего будет, если парижане расправятся с ними сами, не дожидаясь суда монсеньора герцога, которого надо избавить от пролития этой крови. Такая задача и должна решаться в ходе восстания.
Трудно сомневаться, что важным фактором заговорщики считали внезапность удара. Сведения о собственноручном письме государя с условиями примирения не должны были стать известны непосвящённым раньше «дня Д» и «часа Ч» даже в виде слухов. Иначе группировка Марселя мобилизуется, примет превентивные меры, а то и нанесёт упреждающий удар, учитывая оперативность «правителей Парижа» и обширную сеть их агентуры.
Любопытный вопрос: а как проводил эти чудесные летние дни «очень охладевший» к парижанам Шарль д’Эврё? Возможно, он действительно, выехав верхом из Сен-Дени, добирался до вершины Монмартра, где предавался мечтаниям — не о власти, а о милых смешливых парижских буржуазках, как живописно повествует Ив Лефевр, видя в этом вымышленном легкомыслии неготовность Наваррца водрузить на себя корону Франции. Всё это возможно, но, так сказать, в свободное от работы время. Рабочее же время принца уходило на беседы и, как водится в дипломатии, препирательства с эмиссарами Эдуарда Английского. Судя по всему, в Сен-Дени они оказались ещё до шарантонского соглашения: Шарль в обычной своей манере играл сразу на двух досках. Раймон Казель высказывает гипотезу, которую, впрочем, вряд ли можно подтвердить или опровергнуть, что переговоры «просочились наружу», и «этот факт, по-видимому, поднял парижан против иностранного гарнизона в их городе», то есть послужил причиной субботнего погрома и воскресного похода на англичан.
Говоря осторожнее, слухи о переговорах, которые вели представители Наваррского, пока он занимался конфликтом парижан с регентом, могли стать добавочным аргументом для подстрекателей погрома. Активная же фаза наваррско-английского диалога с участим принца пришлась на следующую неделю, когда и обрисовались контуры соглашения.
О чём шла речь? Историки располагают подлинником документа, который должен был связать Шарля Наваррского с Эдуардом. Принц отказывался от претензий на корону Франции и уступал её англичанину. Но взамен требовал много, слишком много, вокруг чего, вероятно, и ломались копья на переговорах. В его владение должны была перейти Нормандия, Амьенуа, графство Шартрское, Шампань и Бри. Легко проследить по карте, что это такое. Нормандия — огромное герцогство: весь запад, низовья Сены, выход на морские просторы. Амьенуа — это Пикардия, весь север от ближних подступов к Парижу до земель за Соммой, где англичане прочно обосновались вокруг Кале. Графство Шартрское охватывает Парижский район с юго-запада, Шампань завершает охват на востоке, за ней, восточнее, уже княжества Империи. Остаётся окружённый со всех сторон маленький «французский остров» — Иль-де Франс, но Бри — это его восточная половина, а на западе — Мант, исконная вотчина д’Эврё, которую Шарль, конечно, не уступит. Таким образом, англичанину предлагалось безраздельно царствовать в Париже и на пятачке его окрестностей, всем же прочим, то есть практически всем Лангедойлем, владел бы король Наварры на правах вассала «короля Англии и Франции». Английские послы резонно не торопились соглашаться на сделку с таким вассалом, который окажется многократно могущественнее сюзерена. А Шарль был в своём репертуаре: выдвигать требования, которые нельзя удовлетворить, и заключать договоры, которые по тем или иным причинам невозможно или необязательно соблюдать.
В то же время он наверняка уверял партнёров, что французскую корону Эдуарду гарантирует. На каком основании? Жак Кастельно формулирует коротко: «С поддержкой главы парижской буржуазии (Марселя) он (Наваррский) сможет ему (Эдуарду) отдать столицу, а кто владеет Парижем, владеет Францией». Шарль не сомневался, что купеческий прево у него на поводке и не сорвётся, если хочет жить. Говоря современным языком, утратил субъектность. И, в общем-то, он был прав.
В самом деле, деваться Этьену и его друзьям было некуда. В эту неделю они проиграли войну очень важную: информационную. По городу бродили слухи, конспирологические россказни, которым парижане не верили, пока старшину любили, но, разлюбив, поверили. Одну из фантастических версий летописец зафиксировал: о Марселе говорили, что он не француз, а «происходит от иностранца, как убедительно доказывают его действия». На перекрёстках звучали песенки жонглёров, в которых народные сказители заступались за регента, печалились об отсутствии вождя, который повёл бы королевство верным путём, требовали, как они выражались, «директора». Марселя они уже «директором» не считали.
Нагнетался страх перед англичанами, которые, как волки, окружили Париж. Рассказывали, что Филипп Наваррский рекрутирует в Нормандии армию, чтобы вести её к Парижу на помощь старшему брату. Их объединённые силы попытаются отплатить за нанесённые парижанами «обиды» королю Наварры и его людям, и если они ворвутся в столицу, произойдёт то, чего парижане избежали в противостоянии регенту. Но даже если Париж не будет разграблен, а жители перебиты, мстительная власть дома Эврё покончит с буржуазными вольностями, которые расцвели при Валуа, с реальной властью буржуа, к которой уже привыкли. Обо всём этом говорили на улицах, в тавернах и лавках, дома по вечерам, спорили университетские магистры, размышляли, не отрываясь от работы, ремесленники. Заговорщики, оппозиционеры, все ненавистники Марселя чувствовали, что их час близится.
Свидетельство о публикации №224060501007