Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 51
Если верно, что парижане, в массе своей видевшие в Марселе и его ближайших коллегах надежду и опору, за десять дней — всего за десять дней! — разочаровались, заподозрили в сговоре с иноземцами, «отвернулись от Марселя», как пишет хронист, — если это так и если пропаганда его врагов возымела действие, отсюда вовсе не следует, что выступление против парижского руководства было массовым, носило характер широкого восстания. От недовольства до восстания немалая дистанция. Даже долго и упорно ненавидимые большинством народа правители могут столь же долго оставаться у власти.
Да, Марсель проиграл. Но ведь он выиграл стодневную, с середины апреля, войну с регентом, в которой его шансы выстоять были весьма невысоки. Какую же войну он проиграл? Войну со своими же парижанами, для которых сделал так много, наладив систему управления, справлявшуюся с наплывом беженцев и поддерживавшую порядок посреди хаоса за стенами города; создал оборонительный вал, защищавший Париж от набегов и неприступный даже для мощной армии профессионалов; успешно противодействовал блокаде, обеспечивая худо-бедно парижан продовольствием. Парижане терпели и готовы были и дальше терпеть невзгоды, и так было ещё две недели назад. Что за молниеносная война, которую проиграл Этьен? Это война информационная, и страшна она тем, что в ней герой может в мгновение ока превратиться в злодея в умах, которые вчера были своими, а сегодня стали чужими.
Английская история за считанные дни демонизировала Марселя в глазах многих парижан. Инициировали её подстрекатели «английского погрома», используя затем вынужденные жёсткие, даже по-диктаторски жестокие действия старшины для всё большей его дискредитации. По сути, он попал в ловушку и «ронял» себя сам. Апофеозом стало ожидание разрушительного и истребительного англо-наваррского набега, ворота которому, по уверениям заговорщиков, намеревался открыть Марсель.
Да, ввод в Париж воинства короля Наварры планировался. Но был ли он так страшен, как рисуют хронисты, вторя словам — кого? Победителей, которые, как известно, и пишут историю, в отличие от побеждённых и во всём виноватых. Силы Наваррца даже отдалённо не были той огромной армией, которую мобилизовал регент. Репрессии против врагов парижского руководства, разумеется, намечались, но вряд ли Марсель намеревался нарушить — и разрушить обычную жизнь огромного большинства парижан. Он хотел лишь уберечь их от кровавого сведения счётов и дворянского реванша, если бы осуществился заговор «друзей регента». Но он уже не владел умами, вот в чём его беда, проиграв информационную войну, как ни странно звучит такое слово для четырнадцатого века. «Смерть предателям!» — клич победителей в этой войне, а королевское знамя над ними — символ верности Франции и нарождавшегося патриотизма. Противопоставить ему патриотизм своего проекта «федерации городов Лангедойля», ради которого шёл на рискованные союзы, Этьен не успел.
Однако от итогов — к событиям. Из хроник вычитывается, что инициатива Майяра и Дезессара ограничивалась правым берегом, несколькими главными улицами, Рынком. До левого берега с его студентами, учёными клириками и монахами, даже до ремесленно-торгового Сите могли докатываться лишь слухи с опозданием и искажениями. Если дело было днём, «перед обедом», как пишет д’Оржемон и соглашается с ним Раймон Казель, то это самое рабочее время, ремесленник не покинет мастерскую, торговец — свою лавку ради беготни по улицам. Два всадника с королевскими знамёнами могли встретить на пути и увлечь за собой немногих. Если же драма разыгрывалась ночью, повстречать кого-либо на улице тем более трудно, как трудно и собрать толпу. Толпа, однако, постепенно накапливалась и воодушевлялась на очередной погром после недавнего «английского», но состояла она, легко вообразить, в значительной степени из обитателей «Дворов чудес» — кварталов, куда не отваживаются заглядывать даже сержанты Шатле и где обитают воры и профессиональные нищие, но также иногородние, не нашедшие работы в Париже, жонглёры, служительницы весёлых заведений. Здесь чутки к запаху смуты и готовы выступить на стороне кого угодно, если есть шанс под шумок приобщить чужое.
Участников различных массовок того дня можно разделить на три группы. Самая многочисленная — это встревоженные горожане, вынужденные своей тревожностью оторваться от дел, но скорее любопытствующие, чем готовые активно участвовать. Другая группа, поменьше числом, — погромщики, в её составе не только «тёмный элемент», но и люди добропорядочные, особенно из непривилегированных ремёсел, «неравнодушные», которые в погроме удовлетворяют свою жажду справедливости. Наконец, небольшие вооружённые отряды, сколоченные ещё при подготовке заговора. Они-то знают, что делать, кого и где искать. Среди их капитанов — и Жан Майяр со своим братом Симоном, и рыцари Жан де Шарни, Пепен Дезессар и его брат то ли кузен Мартен Дезессар. Именно двое последних ещё в начале драмы устремились со своими людьми на поиски Жоссерана де Макона, эшевена и казначея Наваррца, с целью ликвидации. Правда, не застали, а потом лишь интернировали, расправа была отсрочена. Эти летучие отряды в присутствии народа, но вовсе не сам «народ», как раз и производили аресты тех шестидесяти с лишним видных приверженцев Марселя, на которых указывает Фруассар. Задержания и препровождение в помещения тюремного типа, привратные бастилии или даже Шатле, для содержания под стражей до суда и вынесения приговора, вполне могли растянуться до утра. Это не говоря о приверженцах, взявшихся за оружие, очевидно, более многочисленных. Ив Лефевр, скорее всего, прав: «Жан Майяр, Пепен Дезессар и Жан де Шарни ничего не оставили на авось. Проскрипционные списки составили заранее».
Как можно заключить из хроник и реконструкции Жозефа Ноде, опиравшегося на доклад Бон-Жозефа Дасье в Академии надписей, бои верных делу Марселя с мятежниками шли в нескольких местах и продолжались остаток дня и всю ночь. Важными пунктами были ворота: Сент-Антуан, Сен-Мартен, Сен-Дени, Сент-Оноре. Вероятно, силы Наваррского, каким-то образом оповещённого, готовы были действовать с разных направлений, но ни одни из ворот людям старшины открыть не удалось. Если не все из них были посвящены в замысел Марселя или не были с ним согласны, мятеж положил конец неясности. Они защищали свою жизнь. Оценить их потери невозможно, хотя есть ориентир. Не менее шестидесяти человек арестовали в их домах, но это те, кто не взял в руки оружие: адвокаты, клирики. Гвардейцев и ополченцев, которые сражались, было, несомненно, гораздо больше. Согласно Фруассару, «те, кто не позволил себя взять, были убиты беспощадно».
Победителям необходимо было объясниться с народом. Митинг вряд ли удалось бы собрать раньше, чем забрезжил свет первого августовского дня. Вот что пишет Фруассар: «На другой день утром Жан Майяр велел собрать большинство общины Парижа на базарную площадь на Рынке; и когда они все пришли, он поднялся на помост и рассказал в общих чертах, на каком основании он убил купеческого прево и за каким злодеянием он его застиг; и славно и умно и совершенно точно напомнил все деяния прево и его союзников, и как именно в эту самую ночь город Париж должен был подвергнуться набегу и разрушению, если бы Бог по милости своей не дал от этого лекарство: разбудил их и наставил узнать об этой измене (чудеса, да и только!). Когда народ, который присутствовал, услышал эти новости, он был зело ошеломлён от опасности, которой подвергался; и некоторые, молитвенно сложив руки, воздавали хвалу Богу за оказанную милость. Тут были приговорены к смерти советом парижан безукоризненной честности и учёности все, кто был из секты купеческого прево. И были все казнены с разной степенью мучений».
В этом рассказе, пусть и выдержанном в русле «ночной» версии начала событий, заслуживают внимания три момента. Майяр явочным порядком возложил на себя властные полномочия, став самопровозглашённым прево, но никто из присутствовавших — а были на площади, наверняка, и присяжные цехов, выборщики прево и эшевенов на отчётных собраниях торгово-ремесленного сообщества, — никто не захотел или не осмелился подобную узурпацию оспорить. Информационная битва не кончилась, и Майяр, ошеломив публику и тем заткнув рты возможным несогласным, выиграл очередной раунд.
Кстати, что означает: «народ был зело ошеломлён», когда «услышал эти новости»? Означает лишь то, что подавляющее большинство парижан оставалось в неведении, пока шла борьба со сторонниками Марселя. Кто же тогда и в каком количестве шёл за Майяром, махавшим знаменем, до Рынка и слушал его первые объяснения? Кто восстал против старшины?
Другой момент, тоже связанный с информационной войной, — восхитившее Фруассара, мастера риторики, построение речи: как Майяр «славно и умно и совершенно точно напомнил» парижанам, по всей вероятности, перипетии «английской эпопеи» последних десяти дней, вскрывшей предательскую сущность прево и его «союзников» — не только коллег по эшевенажу, но и, в первую очередь, короля Наварры.
Третий любопытный факт — появление некоего совета, кем-то (кем?) составленного из людей «безукоризненной честности и учёности», правомочного выносить смертные приговоры.
Тут уместно вспомнить хронику под названием «Рассказы буржуа из Валансьена», согласно которой никто из свергнутого руководства, даже Марсель, не был убит. Их казнили только после того, как регент, с которым установили контакт, повторил, что не вернётся в Париж, пока жив старшина и его сподвижники. Валансьенец, таким образом, возлагает ответственность за гибель Этьена и его друзей на регента, на его непримиримость.
Образчик пропагандистской риторики, звучавшей в то утро, можно найти у Жозефа Ноде. Это та же самая речь, но, вопреки Фруассару, историк вкладывает её в уста другого заговорщика: «Лишь только показался свет, собрали народ на базарной площади Рынка. Сир Шарни, держа свою обагрённую кровью секиру, и Майяр, поднимая на глазах у всех королевское знамя, и их неустрашимые друзья пришли туда при оружии. Посреди них сир Дезессар на помосте, возведённом на скорую руку, адресовал народу эту речь». Впрочем, не так важно, кто выступал: суконщик Майяр, свой человек для цеховиков, или Дезессар, представитель могущественного клана, или рыцарь де Шарни, лиценциат права и бывший клирик, для которого органичнее было бы не держать окровавленный топор, а убедительно поговорить с народом. Очень возможно, по очереди выступили все трое, а у хронистов и тех, с чьих слов они писали, эти речи отложились в памяти как одна. Это неважно, чрезвычайно интересен сам текст, который Ноде, как и многое в своём исследовании, наверняка позаимствовал у Дени-Франсуа Секусса, поздние труды которого, изданные уже после смерти историка, были посвящены Шарлю Наваррскому, графу д’Эврё. Они содержали воспроизведённые современным языком документы из «Сокровищницы хартий», так или иначе связанные с Наваррцем, в частности, обвинительные речи. Публикации эти до сих пор авторитетны, Раймон Казель в конце двадцатого века привёл их в библиографии к жизнеописанию Марселя как важный источник. К некоторым фактам из этих речей, конечно же, пропагандистских, историки долгое время проявляли излишнюю доверчивость, тем не менее в принадлежности оригиналов текстов эпохе Марселя и Наваррского трудно сомневаться. И поэтому стоит привести обращение победивших заговорщиков к парижанам с достаточной полнотой. Тут есть чему поучиться пропагандистам других времён и народов.
Первым делом оратор подчёркивает исключительный характер случившегося, ибо никогда не было более достойного повода для благодарственных молебнов Господу и святым. «Я содрогаюсь от одной только мысли об опасности, которой мы все подвергались. Ещё несколько мгновений — и наши стены были бы преданы англичанину; неистовые солдаты рассыпались бы вместе с другими сателлитами тирана по всем кварталам города; дома были помечены для резни, мы были бы зарезаны вместе с нашими жёнами и нашими детьми; те, кто бы уцелел, пребывали бы под игом принца-узурпатора, став жертвами ужасов гражданской войны, жертвами предательства, подлежащими вместе с людьми злокозненными мщению законного монарха».
Этой длинной фразой слушатели, рядовые парижане, помещены между молотом и наковальней. С одной стороны, якобы всех ждала участь, реально уготованная лишь заговорщикам: словом «мы» те с лёгкостью присоединили к себе остальных горожан с их семьями. С другой стороны, уцелевших настигло бы мщение законного государя, который обязательно победил бы злодеев и примкнувших к ним «по умолчанию». Но — слава Господу: спасены! Аудиторию изумляют, свидетельствуя о чуде: «Небо наставило нас; оно привело нас на то место и в тот момент, где и когда преступление готово было совершиться».
После этого применён приём, известный со времён Античности: риторически отдаться на суд толпы. Кто мы: преступники или герои? «Вот рука, которая покарала предателей (указывает на сира де Шарни); вот секира, окрашенная их кровью. Парижане, мы ваши освободители — или убийцы? Если оплакивать Марселя как доброго гражданина, доброе должностное лицо, мы заслуживаем казни».
На очереди тема свободы, освобождения парижан от тиранического режима: «Но разве не сокрушили мы ваши оковы? Разве не дали вам возможность свободно решать вашу судьбу? Мы не требуем наград и хвалы: вид наших сограждан, которых мы спасли, для нас достойная плата». Затем следует признание наличия как благомыслящих, так и заблудших: «Мы просим тех, кто был сбит с толку, раскаяться; других нас поддержать и завершить то, что мы начали для спасения родины». Получает доказательный ответ и заданный ранее провоцирующий вопрос: «Если бы мы были замараны праведной кровью, осмелились бы мы появиться среди наших сограждан? В самих себе имеем мы судью неподкупного, который наводит страх на виновного и который заставляет его скрываться и спасаться бегством от людей, но также и придаёт смелости невиновному. Сам Марсель, дерзкий Марсель, показывался ли на публике с доверием и без охраны? Мы же после того, что сделали, приходим без страха, под покровительством людей порядочных, покориться приговору народа».
И тут новый вопрос, невероятно длинный, вместивший в себя все обвинения против Марселя: «Граждане, я всех вас призываю в свидетели: если бы приверженцы доброго порядка и справедливости имели достаточно могущества, чтобы арестовать Марселя вместе с его сообщниками и заставить предстать перед трибуналом трёх сословий королевства, говоря: это именно он, кто хвастался искоренить злоупотребления и отомстить за попранные права и свободу народа, но кто коварством и насилием деспотически узурпировал власть во всём королевстве; это именно он, чьи интриги разжигали гражданскую войну, восстанавливая одни сословия государства против других; это именно он, кто вопреки королевскому правосудию выпустил на свободу Наваррского, врага короля, врага родины, врага мира, врага законов; это именно он, кто ниспроверг все палаты правосудия и трибуналы, наполнив их своими ставленниками и своими сообщниками, притом что те изгоняли бывалых и почтенных должностных лиц; это именно он, чья ненасытная жадность, захватив силой, промотала финансы и пожрала субсидии и казну, предназначенные на оборону государства и на выкуп короля; это именно он, кто присвоил себе право ходить окружённым кучей сателлитов, всегда готовых принести граждан в жертву своей мстительности, малейшим своим подозрениям; это именно он, кто в течение последних лет беспрестанно распространял в Париже волнение и тревогу, возбуждал мятежи, заставил народ взяться за оружие, загромоздил наши улицы баррикадами, стенобитными и метательными орудиями, держал город на осадном положении, запер наши ворота перед войсками регента, чтобы принимать солдат вражеских; это именно он, кто употребил наши руки и наши имущества, чтобы возводить вокруг Парижа крепостные стены и башни, но не как оборонительный рубеж, чтобы нас защитить, а как путы, чтобы держать нас пленниками (Тут уместно сделать передышку, чтобы привести мнение Фруассара, вовсе не расположенного к Марселю: «Он поставил на работу людей, сколько мог собрать со всех сторон, заставил копать большие рвы кругом Парижа, а потом делать стены и ворота; работа шла день и ночь, и в течение целого года ежедневно было занято до трёх тысяч рабочих. И большое дело это было — закончить работу в год, огородить и окружить защитой такой город, как Париж, и таких размеров. И говорю вам: это величайшее добро, какое сделал купеческий старшина во всю свою жизнь; иначе город был бы много раз взят, разрушен и разграблен». Нескончаемый вопрос, однако, далёк от итогового вопросительного знака); это именно он, кто не прекращал с ожесточением преследовать верных слуг короля, принудил выслать их за пределы родины или предал их казням, или же велел зарезать в присутствии самого принца, жизни которого осмелился угрожать; это именно он, кто, дерзко водружая знак бунта, заставлял парижан, заставлял сыновей Франции (принцев королевской крови) принять свои цвета и свою ливрею; это именно он, кто, нарушив королевское величество самыми ужасными посягательствами, довёл добродетельного принца до того, чтобы искать безопасности в любом другом месте, нежели в своей столице, и прийти осаждать город, который любит; это именно он, кто, заботливо относившийся к сохранению жизни иностранцев, вёл своих сограждан в западню, где англичане их ожидали, чтобы по-предательски зарезать; это именно он, кто, замышляя в одном заговоре сразу все преступления, убивал своего короля во вражеской тюрьме, отстранял наследника, короновал узурпатора, указывал дома граждан для грабежа и резни (версия меток на домах, противоположная Фруассаровой. Кстати, Жан де Венетт, сочувствовавший Марселю, потом разочаровавшийся, но с горечью переживавший его гибельный союз, подтверждает обвинение, не доходя, правда, до крайней гипотезы Маттео Виллани о намеченной в Лондоне казни Жана Доброго: «Купеческий старшина со многими знатными горожанами, которые, видимо, управляли всем городом, пошли к королю Наваррскому, принцу Шарлю д’Эврё, который ранее уже был ими провозглашён как бы начальником; (и) решили тайно, чтобы он снова был ими признан («снова», поскольку ранее его лишили звания генерального капитана, заподозрив в предательстве по «английскому делу») и, наконец, так как король Наваррский принадлежит к королевской крови, чтобы он поднялся к скипетру королевскому и правлению над Францией и стал королём. А король Наваррский стремился к этому всеми своими силами». Если вернуться к вопросу оратора «ошеломлённым» парижанам, он уже по пунктам сформулирован и остаётся лишь узнать, к чему клонит то ли Дезессар, то ли Майяр, то ли, судя по владению риторикой, пусть и подправленной позднейшей доработкой письменного текста, правовед де Шарни, сотрудник королевской Палаты Расследований с 1347 года); и я вас спрашиваю: слыша эти обвинения, слишком истинные, кто поколеблется его осудить? кто не найдёт все казни чересчур мягкими для этого изменника? Мы предотвратили последнее из его преступлений, которое обеспечивало нашу гибель (заговорщиков или всех парижан?) и его безнаказанность. Топор сира Шарни заместил меч закона. Имеется ли кто-нибудь в этом собрании, кто протестует против смерти Марселя? (Это уже серьёзно: ну-ка, враги народа, шаг вперёд!) Нет, сожалеть о предателях родины — всё равно что быть замешанным в матереубийстве. Марсель был связан с моей семьёй (это в равной мере мог сказать и Дезессар, и де Шарни, учитывая переплетение брачных союзов в буржуазной и одворянившейся верхушке Парижа); он объявил себя врагом Франции; я оказал содействие тем, кто его убил. Вы не будете больше томиться под игом его тиранической “свободы”, вы не будете больше бояться, что шпионят за вашими речами, что истолковывают ваш взгляд, ваш жест, ваше молчание; ваш сон больше не будет прерван криками ужаса или ярости; честные граждане не будут больше опасаться ни тюрьмы, ни эшафота, ни кинжала убийц; вы будете жить спокойно и в безопасности в убежище ваших домашних очагов».
Великолепно нарисованная картина Марселева тоталитаризма — и тут же по контрасту безмятежный уют, о котором многие парижане долгие месяцы мечтали как о недостижимом. И вот оно достигнуто несколькими взмахами топора. Может ли герой-освободитель эффектнее подать свой подвиг? Теперь самое время высветить бенефициаров подвига:
«Тиран мёртв. Да здравствует король! Да здравствует регент! Сплотимся вокруг наших истинных владык, тех, кого права крови и воля нации возвели на трон, тех, кто своими добродетелями подкрепил свои титулы. Повиновение законной власти есть начало свободы. Регент протягивает нам руку. Вернёмся к нему без недоверия, как и он вернётся к нам без задних мыслей. Не бойтесь его воинов: они угрожают мятежным, покорных защищают. Это наши освободители. Милосердие и великодушие всегда были естественны для наших государей. Чтобы они оставались добры, не надо всего лишь выводить их из себя». Оратора можно понять так, что какая-то часть дворян и воины, вызванные зимой из Дофине, с регентом всё же оставались, но это, конечно, далеко не та штурмовая армия, которая три недели осаждала столицу.
И дальше снова длинный вопрос, теперь уже об отношении к тому, перед кем откроются ворота Парижа: «Вправе ли мы оскорблять несправедливыми опасениями того, кто, притеснённый долгое время несчастьем, но не позволявший себя унижать, снова берёт свою власть, не злоупотребляя ею; кто, сопровождаемый армией, способной нас победить, всегда соглашался на переговоры, несмотря на нарушения договорённостей, и хотел быть призван как умиротворитель, а не вернуться завоевателем? Кровь, которая текла этой ночью, кровь предателей, теперь заключённых в тюрьмах (речь, разумеется, об уцелевших), достаточна для мщения за королевское величество. Сердце принца вовсе не смешивает народ с мятежниками. Заблуждения предадут забвению, помнить будут только добро. Придите; король как отец, который договаривается со своими детьми, оценит ваше неизбежное подчинение как самоотверженность. Пришло время, когда мир возродился бы для нас; пришло время, когда мы изгнали бы чужеземца из нашей прекрасной Франции, чтобы счастье вернулось в наши города вместе с ремёслами и торговлей».
Призыв к единению народа и единству народа и власти венчает пропагандистский шедевр: «Французы, какое процветание, какая слава нас ожидают, если мы все исполним наш долг по отношению к монарху и родине; если, отрекаясь от всех наших раздоров, от всех наших злопамятств, мы явим собою наконец единый народ! Когда прощает оскорблённый монарх, откажутся ли подданные взаимно простить друг друга? У нас теперь только один интерес: спасение и честь Франции; у нас теперь только одно чувство: любовь к королю и к родине».
Перенастройка общественного мнения закончена. Люди плакали от радости, обнимались, обменивались поздравлениями, повсюду с восхищением повторяли имена освободителей, требовали казни ещё живых злодеев, а нераскаявшиеся и не растроганные пылкой речью «принуждены были в молчании глотать свой гнев», как выразился историк. Возможно, всё так и было. Народ требовал немедленно послать делегацию к дофину, который не успел ещё отправиться в своё Дофине, и просить его, вернее, умолять со слезами на глазах, вернуться в добрый город Париж.
К составу делегации подошли, судя по её составу, взвешенно. Она была немногочисленной, народ не отправился скопом: Мо далековато; имена трёх главных уполномоченных известны. Поскольку Жан Майяр, занятый неотложными делами превотства, а также из опасений попытки контрпереворота, отлучиться не мог, поехал его брат Симон, тоже один из героев дня и ночи. Он символизировал собою прозрение и раскаяние буржуа. Другого посланца звали Жан Пастурель, он занимал должность королевского адвоката в Парламенте. Метр Жан выделялся тем, что комиссия Штатов не смогла отыскать на него компромата, однако и к реформаторам он не примкнул. Регенту могло быть приятно увидеть в его лице молчаливое большинство, которое в итоге сделало правильные выводы. Наконец, духовенство представлял человек весьма уважаемый, метр Этьен де Пуасси, тоже работавший в королевской администрации в качестве докладчика Палаты Ходатайств, крупный специалист по каноническому (церковному) праву и к тому же декан капитула собора Нотр-Дам. Декан — это председатель капитула, консультативного совета при епископе. В отличие от епископа Жана де Мёлана, он, видимо, не менял политических пристрастий, не прозревал и не имел клейма перебежчика. Через пять лет метр Этьен займёт место своего шефа, а ещё через пять будет возведён в сан кардинала.
Допустимо предположить, весть, принесённая в Мо парижской делегацией, не стала для регента новостью: его агенты и связные наверняка не дремали. Так что момента радостного ошеломления «Божьим чудом», выигрышного с художественной точки зрения, могло и не быть. Но удовлетворение случившимся Шарль, конечно, выразил. Согласно Фруассару, делегаты поведали ему «полностью и доподлинно о событиях в Париже и о смерти названного прево и его сообщников, чем названный герцог был зело обрадован; и умоляли вышеуказанные (посланцы) герцога, чтобы пожелал он прибыть в Париж, дабы помогать городу советом впредь, ибо все его противники мертвы. Герцог ответил, что сделает это с удовольствием».
Несомненно, был согласован день возвращения, а именно завтрашний, четверг 2 августа. Требовалось хоть немного времени на подготовку: ведь встретить государя следовало достойно, в присутствии представителей церкви, университета и городских властей, правда, частью ликвидированных, частью находившихся в тюрьме. Но для организации по-настоящему триумфальной встречи с фонтанами вина и драпировкой фасадов времени, понятно, было недостаточно. Ещё до возвращения регент назначил комиссию для суда над главными преступниками. Она состояла из десяти человек — двух президентов Парламента (чиновников, председательствовавших на судебных заседаниях; президентов в Парламенте было несколько), трёх докладчиков в Палате Ходатайств, в их числе Этьен де Пуасси, трёх советников Парламента, бальи округа, включавшего Мо, и королевского прево Парижа, непотопляемого Гийома Стэза, который, похоже, вышел сухим из воды, то бишь из длительного сотрудничества с Этьеном Марселем.
Казней в первый день августа не было: вероятно, комиссия не успела приступить к работе. Зато произошли события, связанные с другим Шарлем, королём Наварры, графом Эврё. Знал ли он о случившемся уже «в тот вечер, когда был убит купеческий старшина» (цитата из Больших хроник) и по городу происходили столкновения между противниками Марселя и его приверженцами? Конечно, знал, информируемый своей агентурой, в первую очередь гонцами в одеянии безобидных клириков, которых наверняка посылал к нему Робер Лекок, главный его агент, в отчаянии от происходившего. О помощи взывали и уцелевшие члены руководства. Как связные преодолевали ворота? Вероятно, персонажей, не внушавших подозрений, стражи пропускали. И Шарль, откликаясь на призывы, действительно подошёл со своим воинством к воротам Парижа, расположенным под бастилиями внешнего оборонительного полукольца правого берега, но ни одни из ворот в течение ночи перед ним не открылись. Предпринятый им уже поутру штурм неприступных Марселевых укреплений ожидаемо закончился неудачей. В отместку его люди ещё несколько дней разоряли близлежащие деревни, как о том пишет хронист Маттео Виллани.
Сам же принц удалился в Сен-Дени, где с некоторых пор находилась английская делегация, совместно с которой, как уже говорилось, его юристы готовили договор. И не далее как в среду 1 августа договор был заключён: призрак короны сгинул вместе с парижскими союзниками, пришло время реализма. В обмен на Нормандию, Шампань, Бри, графство Шартрское и Пикардию, получаемые за вассальную присягу, Шарль признал Эдуарда королём Англии и Франции, той «английской империи», о которой Эдуард мечтал с давних пор, то теряя надежду, то вновь обретая. Англичане, уступая Наваррскому, вероятно, исходили из того, что теперь, после удаления парижской занозы, мирный договор с Жаном Добрым снова актуален, но пусть Валуа получат подарок в виде не признающего их, что подтверждено документом, и номинально владеющего почти всем Лангедойлем дома Эврё. Заключив мир, англичане оставят Франции войну.
На следующий день, как повествует официальная летопись, «в четверг 2 августа вечером герцог Нормандский, регент королевства, вступил в Париж и был встречен с великой радостью населением города». В слегка приторной трактовке Жозефа Ноде, «дофин не мешкал вернуться в свою столицу и насладиться лицезрением своих подданных, очарованных лицезрением своего принца». Так или не так, но всех, кроме несгибаемых сторонников реформ, не лишившихся пока жизни или свободы и вынужденно затаившихся, радовало возвращение вместе с принцем нормальной жизни.
Шарля сопровождал лишь небольшой вооружённый эскорт, заметными фигурами в котором были маршал Франции Арнуль д’Одрегем, возвращённый из английского плена, в который попал после тяжёлого ранения при Пуатье, и граф Жан де Танкарвиль, верный друг короля Жана Доброго. Скромность сопровождения иронически комментирует Жан Фавье: «у Шарля была привычка демонстрировать притворное доверие». Действительно, достаточно вспомнить январский митинг на рыночной площади и, годом раньше, в дни «монетного кризиса», выход к взбудораженному народу в Большой палате Парламента. Притворство, конечно, но и мужество.
Впрочем, доверием, притворным или настоящим, «добрым», парижане явно не собирались злоупотреблять. Независимый хронист свидетельствует: «регент вошёл в Париж без военного прикрытия и был встречен с большим благородством и большим почётом». Да и сам Шарль приёмом у парижан остался доволен, через несколько дней написав собственноручно: «Мы были весьма почётно, благородно и от всего сердца встречены».
Ещё за воротами Сент-Антуан его встречал Жан Майяр, облачившийся в превотскую мантию, сопровождаемый епископом Парижским и настоятелями монастырей, все в парадных одеяниях, метрами университета и мастерами ремёсел в своих мантиях и под цеховыми знамёнами. Любопытно сопоставить описание встречи у двух антагонистов, либерала Ива Лефевра и консерватора-роялиста Жозефа Ноде, разделённых столетним интервалом, но опиравшихся на одни и те же документальные источники. Вот что у Ноде:
«Он въехал среди проявлений самой нежной любви. Перед ним, вокруг него двигались мессир Арнуль д’Одрегем, маршал Франции, и сеньор де Руа, и граф де Танкарвиль, и другие рыцари, и делегаты (посланные к нему известить о случившемся), счастливые посредники между оскорблённым принцем и кающимися подданными. Толпа монахов и других жителей, которые претерпели опустошения войны (имеются в виду наполнявшие Париж беженцы) и несчастье которых должно было быть поправлено его дарами и его помощью, сопровождала его, благословляя его имя. Видели также епископа Парижского и духовенство, которые искупали кратковременное заблуждение надлежащими благодарственными молебнами и молитвами за монарха и за его сына; и университет, который впал в ошибку только на один миг и который с тех пор заслужил своими усилиями ради восстановления мира возвращение титула «Старшей дочери королей Франции» (университет во французском языке женского рода); и нотаблей Парижа, чувства которых не менялись, пока они были угнетены мятежной группировкой (Шарль не забыл, конечно, встречу с ними в Пале, куда пригласил их после январских митингов и где они выразили готовность, по известной тогда формуле, «жить и умереть вместе с ним»). Под разными своими знамёнами, ведомые своими главами, выступали все ремёсла, которые, казалось, возродились вместе с порядком и спокойствием». К этому добавлено пояснение: «Регента должны были приветствовать должностные лица города, но они больше не существовали. Освободители Парижа, сиры Дезессар и де Шарни, а также Жан Майяр, со славой заменили их на этот случай. Дофин выказал им всё своё уважение, и Майяр мог видеть, что принц помнит только последний день (то есть не злопамятен)».
Ив Лефевр наблюдает вступление регента в столицу через очки скепсиса. «Радость переливалась через край со всех сторон, искренняя или притворная. Буржуа и ремесленники силились заставить дофина забыть убийство маршалов и долгие месяцы гражданской войны. Из страха и малодушия они желали бы стереть их в его памяти. Они устраивали овации молодому герцогу и шумно умножали знаки запоздалой верности». Применяя свой испытанный метод видеть картины прошлого, фантазируя «закрыв глаза», но при этом во всеоружии фактов и жизненных деталей, историк продолжает: «Кортеж вступил в Париж через ворота Сент-Антуан, чьи две круглые башни, обрызганные солнцем, будто окрашенные охрой и сиеной (коричневая краска для теней; дело было к вечеру), видели двумя днями раньше разгром и смерть Этьена Марселя. Дофину показали место, где он упал, и плиты, ещё испачканные кровью. Затем кортеж следовал маршрутом, который был установлен заранее Жаном Майяром и Пепеном Дезессаром. Он двигался по улице Сент-Антуан (которая вела к центральным кварталам правобережья, самой широкой в городе) между отелями (особняками) д’Оржемон и Сен-Поль и остановился перед папертью церкви Святой Екатерины. На ступенях валялись обнажённые, окровавленные, с зияющими ранами трупы, чья плоть позеленела. Отвратительный спектакль долго задерживал дофина и его свиту. Среди этих трупов, от которых поднимался уже зловонный запах и над которыми жужжали мухи, находились тела Этьена Марселя, Филиппа Жиффара и Жана де Лилля. Прево опознавался по его чёрной бороде (носил ли он бороду, уверенности нет) и по тому, что его тело было наиболее истыкано ударами, а лицо наиболее изуродовано. Дворяне вокруг дофина ржали от радости и поносили мёртвых. Буржуа безмолвствовали — из страха или от стыда. Герцог Нормандский подражал последним из естественного достоинства или из привычки скрывать свои чувства, или, может быть также, в упоении триумфа он оставался восприимчив к великому и трагическому уроку, который следовал из этой груды трупов».
Сусанна Цатурова полагает даже, что организаторы действа устроили жуткий показ, не убрав трупы, как «грозное предупреждение (регенту) о решимости жителей защищать свои интересы всеми средствами». Впрочем, вряд ли Майяр и компания способны были на дерзкие намёки.
Лефевр продолжает свою «видеотрансляцию»: «Некоторые мимоходом крестились, и пышный кортеж снова отправился в путь, пересекая старинный пояс укреплений Филиппа Августа, где ещё сохранилась потерна (потайной проход в толще стены), после чего улица сделалась более узкой между тесно стоящими домами и высокими стенами монастырей и кладбищ». Далее перечисляются улицы и площади, давно исчезнувшие, запоминать которые нелегко, да и не нужно. Но вот наконец Гревская площадь. То, что увидел на ней Шарль, надо предварить цитатой из Больших хроник: «В этот день перед вступлением регента в Париж Шарль Туссак и Жоссеран де Макон были выведены из тюрьмы на Гревскую площадь и там обезглавлены. Их трупы долго валялись на площади на земле, а потом были брошены в реку».
Когда их, со связанными руками, на одной двуколке, везли на казнь, с какими чувствами народ провожал их в последний путь, в особенности своего недавнего любимца, трибуна революции, блестящего оратора Шарля Туссака? Лефевр полагает, что по мере приближения к месту казни «толпа делалась более плотной, более оскорбительной». Проклятия вперемежку с «Монжуа», конечно, звучали, но не на фоне ли тягостного безмолвия? Слышали, как один из них, двух главных наваррцев в парижском руководстве, выкрикнул с горечью и тоской: «О король Наварры, кабы угодно было небу никогда мне тебя не видеть и не слышать!» Жан де Венетт, остро переживавший поражение и винивший во всём Наваррского, записал это в своей хронике.
И вот, по Лефевру, какое зрелище открылось задумчивому герцогу: «Эшафот возвышался посреди площади, возле позорного столба. Казалось, он концентрировал всё солнце на своём крепком срубе. На эшафоте покоились обезглавленные трупы Шарля Туссака и Жоссерана де Макона. Их мертвенно-бледные головы были выставлены на чурбанах из дуба. Они были повёрнуты к Ратуше, которая дала приют их краткому честолюбию и их широкой мечте; но их закрытые глаза не видели больше её столбов, тяжёлых и приземистых, ни окон, где развевались знамёна. Дофин проехал перед эшафотом, над которым он возвышался на своей лошади. Он бросил угрюмый взгляд на эти места слишком знаменитые, которые стали центром буржуазной власти и которые он желал бы уничтожить. По крайней мере, он мог видеть, что враги его и правда мертвы, искупив оскорбление королевского величества и убийство маршалов Шампани и Нормандии».
Затем историк, вновь перечисляя улицы, по которым проследовала кавалькада, переносит действие в кварталы Рынка, где «общество собралось в большем числе (чем на предшествующей части маршрута) и уже давно. Каждая соседняя улица изливала туда своих ремесленников», и обширный четырёхугольник торговых кварталов наполнен был «шумом толпы, в котором среди острот и смеха слышались пронзительные сетования нищих, поспешивших сюда с Большой и Малой Нищенских». Всё было наводнено народом до самой рыночной площади, «которую лучники ополчения тщетно старались деблокировать, чтобы дать возможность проезда сеньорам и буржуа, которые составляли эскорт молодого герцога. Наконец он показался. Как только увидели выходящий из устья Скобяной улицы кортеж, прозвучал чудовищный вопль, прокатившийся, подобно морскому приливу, от Кожевенного рынка до самой базарной площади. Жан Майяр взобрался на ступеньки позорного столба (здесь такой тоже имелся) и обратился с речью к толпе, которая устроила ему заодно с дофином овацию. Ремесленники и буржуа кричали наперегонки: “Монжуа королю и герцогу!” Рёв (толпы) заглушал всё. С трудом верилось, что несколькими неделями раньше те же самые люди устраивали овацию Этьену Марселю и тем, чьи трупы, обезглавленные или изуродованные, были брошены на съедение ненависти. Таковы революции; они поднимают, как пену, все человеческие страсти».
Лефевр завершает повествование: «В тот вечер дофин улёгся спать в Лувре, более крепости, чем дворце». К слову сказать, с этих пор резиденция государя окончательно переместилась из Пале в Лувр. Пале был местом чересчур «демократичным», общедоступным для парижан и иногородних экскурсантов, а опыт показал, что так не годится. Что касается этой первой ночи Шарля во вновь обретённой столице, «ещё боялись, — поясняет историк, — конвульсий и восстания великого города; но город оставался спокойным, угнетённым в своей скорби и устрашённым. Когда спустилась ночь, полная и глубокая, люди по приказу дофина (ему, по свидетельствам хронистов, неприятно было зрелище обезображенных трупов, мимо которых специально проложили маршрут кортежа, чтобы порадовать рвением подданных) подобрали жалкие останки Этьена Марселя, Жана де Лилля, Филиппа Жиффара, Жоссерана де Макона и Шарля Туссака, уложили на тележки и выгрузили на берегу Сены, у пристани Гревской площади. Затем, ухватив за руки и за ноги и раскачав, бросили одного за другим в реку, которая унесла их во тьму, к дальним тинистым берегам и камышам. Такова была могила этих отважных буржуа, побеждённых, раздавленных тяжестью своего усилия, чья эпопея представляется сегодня как рассвет волнующий и славный». Лефевр, таким образом, подобно Ноде, не удержался от патетики. Что добавить к этой эпитафии? Разве что слова, написанные через триста лет после парижской эпопеи на другом конце Европы:
«Видишь ли, самодержавне? Ты владеешь на свободе одною Русскою землёю, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо, и землю; ты, от здешняго своего царства в вечный свой дом пошедше, только возьмёшь гроб и саван, аз же, присуждением вашим, не сподоблюся савана и гроба, но наги кости мои псами и птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти; небо моё, земля моя, свет мой и вся тварь — Бог мне дал, якоже выше того рекох».
Мысля в таких категориях, можно ли представить себе погребение более почётное?
Свидетельство о публикации №224060501051