Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 52

Глава пятьдесят вторая. Верный путь

Всенародный праздник воссоединения с властью, освящённой традицией, омрачила лишь одна дерзкая выходка, не заслужившая внимания летописцев, и только десятилетия спустя о ней с чужих слов напишет Кристина Пизанская, о которой ранее уже говорилось при описании облика юного дофина. Дочь итальянского медика и астролога при дворе того, кто станет Шарлем Пятым Мудрым, а пока что носит титул регента, едва ли не первая в Европе профессиональная писательница и, как полагают, первая феминистка, сохранила для потомков этот эпизод, чтобы лишний раз воздать хвалу мудрости государя, подле которого выросла и богатейшей по тем временам луврской библиотекой которого пользовалась.

Когда регент с сопровождающими лицами проезжал по улицам мимо толпы, которую городским ополченцам и сержантам Шатле, вероятно, приходилось раздвигать перед кортежем, отжимая к домам, некий безвестный ремесленник то ли торговец, оказавшийся в первом ряду, обратился к принцу, возвысив голос над людским гомоном и состязаясь с приветственными возгласами. Вряд ли при этом он смог подойти вплотную и ухватить лошадь Шарля за уздечку, как фантазирует Лефевр. Скорее, было так, как рассказывает писательница: «Когда проезжал он по улице, некий негодный и дерзкий предатель, побуждаемый чрезмерным высокомерием, молвил столь громко, что он (регент) мог это слышать:

— Её-богу, сир, если бы мне верили, вы сюда никогда бы не вступили; но после всего бывшего тут мало что для вас сделают.

Ехавший верхом справа от короля (это написано в годы, когда Шарль не только стал королём, но даже успел скончаться) граф Танкарвиль, сию речь услыхав, обнажил меч, желая убить гадину, но добрый государь его удержал и ответил, улыбаясь, словно не придавал этому значения:

— Вам и не будут верить, прекрасный сир.

И думал этот весьма благоразумный государь, — комментирует Кристина Пизанская, — невзирая на то, сколь лёгким для него было мщение, если б (сие) было ему угодно, что тем убийством город, который злым увещеванием был сотрясён, град мятежный, мог весьма взволноваться, из чего большое вышло бы зло». Да, и современники, и те, кто слушал воспоминания очевидцев, знали цену всенародному ликованию и могли также оценить «всенародность» восстания против Этьена Марселя.

На следующий день ничего существенного не происходило, кроме ареста тех, кто, судя по всему, пытался перейти на нелегальное положение: «В пятницу, 3 августа, — пишет официальный хронист, — был арестован Пьер Жиль, а также Тома де Лади, канцлер короля Наваррского, переодевшийся в платье монаха». Впрочем, он и без того был клириком, даже каноником, и по этой причине казнь в наступившую эпоху законности ему вроде бы не грозила, а камуфляж понадобился, чтобы избежать ареста. Не помогло: опознали, схватили, а при переводе из одной тюрьмы в другую без лишней волокиты убили.

В субботу праздник единения народа с властью продолжился: регент посетил «Дом на столбах», какое бы отвращение ни вызывало у него это учреждение, и из окна обратился с речью к теснившимся на Гревской площади парижанам. Разумеется, они были без красно-синих шаперонов, побросав мерзкие колпаки в реку. Вместо запретных цветов мятежа утвердят белый и зелёный, такими же будут и мантии муниципалов, отныне безукоризненно послушных. Что же сказал Шарль раскаявшимся подданным? Он их не обвинял, не журил, но, владея не меньше, чем его пропагандисты, их искусством, просто объяснял, каковы были замыслы покойного прево и что было бы, если бы добрые друзья порядка вовремя их не пресекли. Не ошибаются те, говорил Шарль, кто приписывает Марселю самые чёрные замыслы, выражаемые максимой «лучше убивать, чем быть убитым». И вряд ли неправда, что он хотел сжечь город, «предать смерти весь клир, — пересказывает речь дофина летописец, — людей Церкви, всех дворян, находившихся тогда в вышеупомянутом городе, всех чиновников монсеньора герцога».
 
По обыкновению лаконичный отчёт об этом дне даёт Пьер д’Оржемон: «В субботу, 4 августа, регент обратился с речью к парижскому населению в здании городской думы. Он разоблачил перед ними великую измену, задуманную теми, которые уже преданы смерти, а также епископом Ланским и многими другими, находящимися ещё в живых; они хотели сделать Наваррского короля королём Франции и впустить англичан и наваррцев в Париж в тот вечер, когда был убит купеческий старшина; они хотели также предать смерти всех сторонников французского короля и его сына, для чего многие дома в Париже были помечены особыми знаками; всем этим многие парижане были изумлены до крайности».

Действительно, всё это было до крайности интересно, более захватывающе, чем выдуманные приключения рыцарского романа, и разве можно не верить первому лицу государства? Но бросается в глаза неувязка: ведь те же самые преступные замыслы разоблачил в речи перед парижанами один из руководителей переворота ещё в среду, три дня назад. Почему же теперь «многие парижане были изумлены до крайности»? Возможно, потому, что о планах династического переворота и о пометках на домах мятежники тогда не знали, а текст речи задним числом дополнен тем, чего сказано не было. Или же народ отнёсся к разоблачениям вначале скептически и поверил только регенту, когда он повторил то же самое. В этом случае можно предположить, что симпатии к Марселю в массе парижан оставались прочными, и это ещё одно доказательство, что переворот был не народным восстанием, а делом ограниченной группы, массовость которому придали разного рода погромщики. Если так, то всеобщее и «молниеносное» отречение парижан от своих испытанных вожаков — лишь внешнее впечатление, поверхностный эффект, иллюзия, которой поддался и Жан де Венетт, более других хронистов удивлённый резкой перемене в поведении людей. В той же мере и поругание тел вчерашних кумиров, плевки, проклятия и потрясание оружием, когда их вели на казнь, — вовсе не «глас народа». Подобного рода «прозревшие» правдолюбцы, конформные к победителям, существовали везде и всегда.

Стоит обратить внимание ещё на одну неувязку в Больших хрониках. Ссора у ворот Сен-Дени произошла «перед обедом», а убит старшина был у ворот Сент-Антуан «в тот вечер» в потасовке то ли мимолётном сражении. Между тем ходу от одних ворот до других порядка получаса. Куда же подевались полдня? Получается, эти полдня Этьен был жив и, стало быть, действовал, руководил сопротивлением разраставшемуся мятежу. Может быть, к воротам Сент-Антуан он вернулся уже вечером во главе какого-то отряда, а силы короля Наварры ожидали открытия ворот снаружи. Ничего о действиях парижского руководства во второй половине дня 31 июля в текстах не найти. Причиной тому — либо характерное «сжатие» летописного хронотопа, либо намеренное умолчание.

Шарль, если вернуться к его выступлению из окна Ратуши, не только потрясал парижан сенсационными откровениями, но и призывал к прощению, примирению, единству, будучи оратором не менее красноречивым, чем его наваррский оппонент. По свидетельству хрониста Маттео Виллани, он признавался народу в любви и заверял, что все его приближённые — бароны, дворяне, рыцари — одушевлены общей благосклонностью к буржуа Парижа. Он увещевал народ заглушить семена раздоров и неприязни, забывая, подобно ему самому, прошлое и сбрасывая с себя всякую партийную пристрастность. Демонстрируя доверие и уважение к народу, он передал в юрисдикцию суда буржуа шестерых из числа главных изменников. Надо добавить, в качестве общего количества содержавшихся в тюрьмах фигурирует цифра двадцать два, но это, возможно, только те, кто находился в Шатле, основном месте заключения.

В тот же день были произведены две казни. Вот что говорят Большие хроники: «В субботу, 4 августа, Пьер Жиль и один рыцарь, кастелян Лувра, родом из Орлеана, довольно скромного происхождения, были выведены из тюрьмы на площадь и там обезглавлены. Но рыцарю предварительно отрезали язык за оскорбительные слова, которые он говорил о короле и о регенте, его сыне. Трупы затем были брошены в реку». С Пьером Жилем всё ясно: этот бакалейщик как лучший полководец Марселя, пытавшийся в Мо захватить дофину, заслужил свою участь. А что известно о втором? Рыцаря звали Жиль (по другим источникам Пьер) Кайяр. Кастелян — это смотритель замка, служащего одновременно крепостью, каковым был Лувр. Кастелян — не хозяин, а комендант на службе у хозяина, в данном случае регента. Язык Кайяру отрезали за поношение властителей, но голову отрубили, скорее всего, за апрельскую историю с артиллерией, которую людям регента не удалось вывезти из Лувра и за пределы города. Либо он сам помешал вывозу, либо предупредил Марселя, но в любом случае квалифицировался как предатель.

Казнённых на той неделе, когда совершился переворот, было всего четверо, но за четыре дня следующей, с понедельника по четверг, список жертв заметно пополнился. Вероятно, они были приговорены судом не регента, а буржуа, которым Шарль милостиво передал полномочия карать своих заблудших овец. Некоторые названы у д’Оржемона: «Потом, на следующей неделе, были обезглавлены в один день Жан Прево и Пьер Леблон; на другой день два адвоката, один — адвокат Парламента по имени Пьер де Пюизьё, а другой — адвокат Парижского превотства (королевского, то есть Шатле) по имени Жан Годар; все они были брошены в реку».
 
Пьер Леблон, золотых и серебряных дел мастер, представлял цех, ставший прямо-таки, по выражению Раймона Казеля, «батальоном» приверженцев реформ: эшевены Жан де Лилль, Жоссеран де Макон, полководец ополчения Пьер Дебар были мастерами этого ремесла. Рыцарь Пьер де Пюизьё, адвокат Парламента, получавший к тому же пенсию от города Реймс и, вероятно, выходец оттуда, на последних революционных Штатах в феврале, возродивших угасший было дух Великого мартовского ордонанса, вошёл в состав комиссии реформаторов, занимавшейся судебным преследованием коррумпированных чиновников. В той же комиссии оказался и адвокат Жан Годар, который уже работал в аналогичной годом ранее. Надо напомнить, именно он в мае, когда у палача Рауле во время казни случился приступ падучей, убеждал народ, что не следует считать это знамением Божьим.

Казнены были также активные участники Штатов из других городов, долгое время находившиеся в Париже: Коляр Лекоштёр, депутат от Абвиля, и Коляр де Курльежи от Лана. Оба в своё время избраны были в созданные Штатами новые органы управления. Лекоштёр прославился тем, что на исторических Штатах, принявших Великий ордонанс, выступил с заключительным словом от горожан вместо Этьена Марселя. Де Курльежи представлял город Робера Лекока. Кстати, самому епископу избежать расправы помог его сан, но вряд ли надолго: убить его собирались ещё в мае, на ассамблее в Компьене. И он спешно покинул Париж, бежав в Лан, а потом ещё дальше, найдя защиту у короля Наварры, который не оставил в беде своего друга и мудрого наставника. Но в Лане шестеро приверженцев Лекока были повешены, а епископская кафедра следующие пять лет оставалась вакантной.
 
Жан де Венетт с грустью подводит итог: «Многие были захвачены и подвергнуты допросу и в назначенный день приведены на площадь, где им по суду отрубили голову. Это именно были те, кто с вышеназванным старшиной правили раньше городом и по указанию которых всё делалось; между ними были несколько граждан очень видных, по большей части красноречивых и учёных».

Некоторые, но немногие видные фигуры революции избежали смерти, среди них университетский теолог Робер де Корби, ораторское мастерство которого помогло Марселю добиться поддержки провинциальных депутатов после кровавой февральской акции, но не помогло на Штатах Шампани, а также кюре прихода Святой Женевьевы Пылающих Жан де Сен-Лё, в доме которого собирался «тайный совет». Сюда надо добавить и замечательного учёного, гуманиста Пьера Берсюира, настоятеля монастыря Ильи Пророка, где заседал штаб Марселя и складировалось оружие и военное обмундирование ополченцев. Всех троих защитила принадлежность к духовному сословию, а Берсюира ещё и преклонный возраст. Статус клирика не помог, однако, канцлеру короля Наварры избежать внесудебной расправы, как не помог бы и Лекоку епископский сан, если бы не его проворство.
 
Не были казнены, хотя оказались в тюрьме, и некоторые буржуа, например, Гийом Марсель, представитель старшей ветви рода Марселей, игравший в купеческом превотстве роль «министра финансов». Подвергся заключению младший брат Этьена Жан, но был прощён регентом по ходатайству членов его семьи и, как сказано в разрешительной, или жалованной, грамоте, «большого числа обывателей города Парижа, обитающих и пребывающих за Малым мостом», то есть на левом берегу. Имеются ли в виду в их числе университетские? После освобождения Жан станет опекуном малолетних детей Этьена.
 
Имущества Марселя и его товарищей были конфискованы и, цитируя Лефевра, «послужили дофину для вознаграждения тех, кто его поддержал и чья смелость или предательство обеспечили его триумф». Победитель проявлял щедрость не только за счёт поверженных, но жаловал и из своего домена. Жан Майяр получил замок Лери с прилегающим лесом, причём вместе с феодальными правами «высокого и низкого правосудия», то есть вплоть до вынесения смертных приговоров в пределах сеньории, а также пожизненную ренту в пятьсот ливр ежегодного дохода. Симон Майяр стал королевским распорядителем вод и лесов. Основная часть имущества Этьена Марселя, состоявшая из домов, земель и леса в области Бри, близ города Ферьер к юго-востоку от Парижа, где Этьен с женой укрывались в месяцы пандемии, досталась канцлеру Нормандскому епископу Лизьё Жану де Дорману. Парижский же дом на Старосуконной, главное обиталище Этьена, отчий дом, где он, вероятно, появился на свет, передали обществу слепых, основанному ещё Святым Луи. Понятно, что Маргарите, вдове Марселя, пришлось нелегко, но регент, руководствуясь обретённой в суровых испытаниях мудростью, уже через год вернёт ей часть имущества мужа и даже назначит пенсию. Так же милосердно поступит он с вдовами Шарля Туссака и Жиля Марселя.

Мудрым было и решение, обнародованное в пятницу 10 августа, остановить казни. Разумеется, такая формулировка не звучала, а издан был ордонанс, который герольды зачитывали на двух традиционно отведённых для этого площадках — возле Пале и Лувра, а также, вероятно, в других местах ввиду важности документа.

Народ, все эти первые дни августа собиравшийся в толпы, склонные распаляться и нивелировать мнения, по выражению Ноде, «с яростью требовал» казнить и казнить, так что принц в своей умеренности пошёл против народа. По сути, утверждает историк, он обратился к обычаю древних франков, у которых все правонарушения оценивались определённой суммой и оплачивались штрафом. Безусловно, это приносило пользу вечно пустой казне, притом не умножая число возможных мстителей за погибших на плахе родственников.
 
Что же это был за ордонанс? Он касался всех эпизодов едва затухшей гражданской войны, объявляя виновным «прощение и отпущение», как сказано в документе. Это относилось к участникам Жакерии и контржакерии, «дворянам и недворянам», жестокости которых перечислялись. Среди преступлений упомянуты были и «великие обиды и поношения», учинённые «нашему государю и нам (регенту)». Тем не менее массово амнистированными оказались только «герои» контржакерии. Жаки и заподозренные в сотрудничестве с ними испрашивали помилование в индивидуальном порядке.

Конструктивным выводом из трагедии стало утверждение верховенства закона над феодальным произволом — не за это ли боролся и Этьен Марсель? Запрещались любые отмщения насильственным путём, будь то частные войны (забава сеньоров и горе для земледельцев), поджоги, грабежи и всякое другое насилие, но предоставлялось, вернее, подтверждалось право обращаться в суды, если желали добиться возмещения за материальный ущерб или оскорбление.

Отдельно даровалось прощение Парижу — но только ему одному среди «красно-синих» городов. Репрессии были, как уже говорилось, в Лане; в Амьене пятнадцать именитых горожан, включая мэра, прошли через тюрьму и превратности дознаний, но всё же потом были оправданы. Применительно к Парижу мотивом снисхождения служило то, что горожане сами навели в нём порядок. Сусанна Цатурова резюмирует документ: «В тексте указа перечислены прегрешения парижан (пятнадцать пунктов), прощение же обосновывалось их доверчивостью, незнанием и верой в то, что это (дело Марселя) служит общему благу, а также их любовью и верностью, доказанными путём уничтожения “предателей, бунтовщиков и врагов королевства”».

Этот мотив, словно мантра, повторяется во многих позднейших разрешительных грамотах, выдававшихся отдельным персонам. Присутствует он и в письме Шарля брату по итогам событий, когда «Бог вернул нам сердца наших добрых подданных», и «наш добрый народ… без нашего понуждения, (вместе) с нашими вышеназванными друзьями взбунтовался против названного прево и других изменивших нам». Не объясняется ли назойливость повторений пониманием того, что на самом деле народ вовсе не «взбунтовался»? 

Не мог не откликнуться на парижские события и Жан Добрый, которого в его английском заточении всегда оперативно информировали и который любил писать своим подданным, сокрушаясь, как им тяжело без него. В письме, полученном в середине августа в «Доме на столбах», король благодарил парижан за то, как они действовали, «изобличив и раскрыв измену и злые намерения каждого», благодарил за их верность, за их любовь; он прощал бунт, который приписывал обольщению; уверял их в своей признательности и в конце письма заявлял, что намерением его было, чтобы к ним не применяли суровых мер и чтобы им давали, кто в этом нуждался, грамоты о помиловании и прощении. Король, по своему ли разумению или следуя разумным советам, поддержал сына в его умеренности. Это было серьёзным подспорьем, какой бы комичной ни представлялась фигура этого короля.

Исследователи с высоты столетий по-разному оценивают последствия попытки исторического прорыва, предпринятой Марселем, и его поражения. Оценку Жака Кастельно надо понимать так, что для буржуа было бы лучше, если бы Этьена с его проектом не существовало вовсе, ибо с тех пор напуганная «королевская власть будет непрестанно и систематически убавлять и подавлять институты (имеются в виду как Штаты, так и самостоятельные выборные городские власти), которые подвергли её столь серьёзным опасностям». В итоге «правильное развитие среднего класса, буржуазии, оказалось парализованным». 

Сусанна Цатурова, напротив, полагает, что революция Этьена Марселя и её поражение привели не к ограничению свободы, а к ограничению королевского произвола. «Великую хартию вольностей», каковой призван был стать Великий мартовский ордонанс, «получить не удалось. Но определяющим лейтмотивом функционирования политического общества Франции и национальным мифом становится идея об особой “французской свободе”, которую корона обязана уважать, если не хочет, в том числе, и повторения кровавой драмы в Париже 1356;1358 годов».

Оптимистичный Ив Лефевр, игнорируя колоссальный и заставляющий задуматься четырёхсотлетний разрыв между двумя французскими революциями, видит в Этьене Марселе «предтечу учредителей (депутатов Учредительного собрания, которым объявили себя Генеральные Штаты 1789 года) и членов Конвента, как бы одного из основателей Демократии (с большой буквы)». Он и его товарищи «в поражении и смерти подтвердили республиканские добродетели: любовь к народу, бескорыстие, дух жертвенности, прочность идеала. Они, таким образом, подготовили их триумф. Они, в то же самое время, вернули историю Франции к её народным истокам, возобновляя долгую традицию демократического либерализма, унаследованную от галлов, дисциплинированную гением Рима, прерванную и сломанную на короткое время (вообще-то, на восемь столетий) варварскими нашествиями, франкской монархией и феодальным режимом».

Шестьдесят лет спустя после Лефевра, в другой исторической обстановке, Раймон Казель, благодаря, как он пишет, «использованию забытых документов и новому прочтению текстов, уже опубликованных», высказывает противоположную точку зрения. Этьен Марсель — нисколько не либерал, он консерватор, а если и революционер, то «консервативной революции»: Этот “революционер” является в действительности традиционалистом, ностальгиком, человеком, который сумел выковать и применить новые орудия, чтобы сохранять в городе, где он родился, в стране, где он жил, структуры и уложения, которые кризис, ставший всеобщим, готов подорвать и разрушить. Больше, чем Валуа или чем король Наварры, или чем король Англии, именно Этьен Марсель является истинным продолжателем дела Капетингов». Тот же Раймон Казель в послесловии к своей монографии проводит параллель между Этьеном Марселем в Париже и Кола ди Риенцо в Риме, тоже своего рода консервативным революционером, избранным народом в качестве «Трибуна Священной Римской республики милостью Иисуса Христа», составившим конституцию и сформировавшим свою армию наподобие ополченцев Марселя.

Если же добавить сюда Якоба ван Артевельде во Фландрии, действовавшего примерно тогда же — в пределах двух срединных десятилетий века, то через всю Европу, от Северного моря до Средиземного, протягивается фронт очень схожих и почти синхронных по историческим меркам социальных явлений. Есть над чем поразмыслить и поискать объяснения этим всплескам. Возможная версия уже рассматривалась в самом начале повествования. Европа подошла к развилку, в её развитии назрела мутовка, если вспомнить модель «мутовчатой эволюции» Пьера Тейяра де Шардена. Мутовка готова была выбросить в будущее два стебля: один — абсолютизм, называемый также Старым порядком, он же «макрофеодализм», другой — буржуазный проект в политическом обличье если не республики, то контролируемой монархии. И в середине четырнадцатого века, в эпоху формирования больших государств, сразу в трёх регионах произошла проба сил, завязалась борьба за будущее между его самодержавной и буржуазной моделями. Последняя потерпела поражение, её побег не развился, затормозившись на столетия.
 
Что касается Этьена Марселя как традиционалиста, он со своим проектом шёл вперёд, глядя назад, в прошлое, где черпал энергию. Так бывает часто, может быть, даже всегда: для рывка в будущее надо погрузиться в прошлое, и именно там обнаруживается множество ростков неосуществлённого, несбывшегося. Иначе говоря, «хорошо забытого старого».

И вот земной путь Этьена закончился, угас и его проект. Что было потом? Героиня известного фильма, когда её спросили, что было потом, в долгие годы после гибели её возлюбленного, известного адмирала, ответила задумчиво: «Что было потом? А потом ничего не было».

Нет, кое-что, конечно, было. Жана Доброго отпустили домой, чтобы он сам собирал для себя выкуп. Безупречному рыцарю доверяли, но всё равно взяли заложников, в их числе среднего сына короля Луи Анжуйского. Денег в обнищавшей стране Жан не собрал, а Луи, поправ законы рыцарской чести, сбежал. Королю, безупречному рыцарю, пришлось вернуться в Англию, где он вскоре и умер и, как сказал поэт, лучше выдумать не мог. Дофин стал Шарлем Пятым, которого назовут Мудрым.

Сначала всё шло хорошо. Шарль не был воином, но у него был главком — коннетабль Бертран Дюгеклен, проявивший себя успешным капитаном на бретонском рубеже ещё при Марселе и законами рыцарской чести решительно пренебрегавший. Он сумел освободить от оккупации англичанами и бандитами почти всё королевство. Но король умер в сорок два года в один год с коннетаблем, а сын Мудрого Шарль Шестой оказался безумцем. Его дядья, сыновья Доброго, передрались, вмешалась, конечно, Англия, в итоге её король был коронован в качестве короля Франции, страна распалась, города пришли в запустение и, как поётся в известной песне, волки вошли в Париж.               


Рецензии