Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 46

Глава сорок шестая. Английский погром

Настал черёд поговорить о спасителях Парижа. О тех, кто остановил злую решимость регента, хотя и не воинственного нравом, но упорного в ненависти, и спас дивный город от разграбления и превращения в развалины, быть может, на годы, примером чему стал Мо, уничтоженный дворянами несравнимо меньшими силами. Первым среди спасителей надо считать Этьена Марселя. Без малого три года, ещё со времени действующего Жана Доброго, купеческий старшина и фактический городской голова неустанно, мобилизуя деньги богатых коллег и рабочую силу ремесленников и подёнщиков, тренируя тысячи ополченцев, готовил Париж к обороне, будто враг подступит к его стенам не сегодня завтра. И вот подступил, но совсем не тот, которого парижане ожидали в том уже далёком 1355 году.
 
Конечно, Этьену не сбросить с ебя ответственность за ситуацию, которая сложилась весной и летом года нынешнего. Но в силах ли он был разорвать цепочку событий? Жак Кастельно охарактеризовал июльский рейд парижан на Корбей многозначительной фразой, которая подходит ко всей ситуации предыдущих месяцев: «Марсель их ведёт, но в действительности это они те, кто его подталкивают».
Из слов историка следует и то, что сами парижане, боевое ядро торгово-ремесленного сообщества вместе со своими университетскими идеологами и сочувствующим духовенством, стали собственными спасителями. Поистине, народ, почувствовавший свободу, очень трудно победить даже устрашающей военной силой и «пристегнуть к плугу вместе с лошадьми».

Но были и ещё спасители, люди колоритные и по-своему замечательные: так называемые англичане, действовавшие большими и малыми вооружёнными группами — рутами, которые позднее стали называть «свободными компаниями». По оценке военного историка Альфреда Бёрна, «в “компании” входили представители всех народов, но англичане всё же преобладали».

К двадцатым числам июля дворянская армия рассосалась, но компании, эти рутьеры, бриганды и прочие, как их ни назови, никуда не делись. Они заняли место разъехавшихся дворян, притом что, в отличие от последних, жалованье-то им платили, и не король Наварры, как бывало, а парижане. Упомянутый Жак Кастельно даёт развёрнутое описание вольнонаёмного воинства и его обычаев: «Вокруг Парижа расквартировано несколько больших компаний, этих разношёрстных армий, в которых выходцы отовсюду: испанцы, гасконцы, бретонцы, немцы, валлийцы (жители Уэльса), англичане — много англичан. Вождями у них внебрачные сыновья знатных домов, сбившиеся с пути дворяне, слуги, разбойники с именами, зачастую наводящими на размышления: Лазутчик, Злючка, Железная Рука, Взломщик, Всемерзейший и так далее. Это наёмные воины без Бога и закона, опустошающие хижины, насилующие женщин, грабящие церкви, пьянствующие из чаш для Святого Причастия. Они ведут своих пленников на поводке как собак, выбивают им зубы камнями или отрубают им ступни и кисти рук. Они их секут, пытают калёными щипцами, жгут, прячут в мешки, размазживают на наковальнях, когда те не могут заплатить выкуп или отказываются выдать тайник с деньгами. Они держат в руках крепости, и таких насчитывается более пятидесяти только в районе Осер и Тоннер. Это настоящее бедствие, которое не пощадило ни одной области Франции». Названный историком район лежит между Йонной и верхней Сеной, юго-восточнее Санса и, соответственно, Парижа. На землях ближе к столице, самых лакомых, концентрация разбоя выше. О знаменитом бандитском гнезде вокруг Рамбуйе уже говорилось, это юго-запад, к Парижу оттуда всего день пути.

Жан Фруассар, не только летописец, но и поэт, стихи которого современники клали на музыку, устами некоего Эмериго Марше, ушедшего на покой бриганда, тоскующего по славным денькам, поёт подлинный гимн привольной жизни солдат удачи: «Есть веселие и радость на этом свете только у людей военных, когда они ведут войну. Как нам бывало весело, когда мы верхом ехали куда глаза глядят и на сельских дорогах могли повстречать богатого аббата, купца, караван мулов, нагруженных сукнами или мехами, или пряностями, или шелками! Всё было наше — ну или выкуп по нашему усмотрению. Каждый день у нас были новые деньги. Крестьяне Оверни и Лимузена снабжали нас в изобилии, привозя с учтивостью зерно, муку, испечённый хлеб, овёс, подстилку для лошадей, добрые вина, говядину, жирных баранов и овец живьём, кур и прочую домашнюю птицу. Мы были одеты как короли, и когда мы ехали верхом, весь край трепетал перед нами. Клянусь честью, эта жизнь была хороша и прекрасна!»

Овернь и Лимузен — это юг, области за Луарой. Парижский район, юго-восток, юго-запад, Нормандия — вот географический охват бедствия. И таких добрых друзей в согласии с королём Наварры Этьен Марсель впустил в столицу. Он призвал их ради спасения города, ибо, несмотря ни на какие иные свои качества, они обладали тем боевым опытом, которого не хватало парижским ополченцам. И, может быть, именно их действия при крупных вылазках, выливавшихся в затяжные сражения, настолько впечатлили регента и его Совет, что склонили чашу весов в пользу Парижа.

Обвинения Этьену, связанные с этим временным, ситуативным союзом, в непатриотизме и национальном предательстве — анахронизм, они из будущего. Понятие «отечество» только ещё формировалось, и купеческий старшина вместе с другими буржуа, движимые потребностью в свободе торговли, были первыми, кто это отечество создавал. Англичан же, немцев, испанцев и прочих гасконцев ненавидели не за то, что они иноземцы, а за творимый ими бандитский беспредел. Точно такие же чувства в простом народе вызывали коренные французские дворяне за свои дела в дни контржакерии, да и раньше, если вспомнить лозунг жаков: «Бей дворян!»

В добавление к этому и в оправдание Марселя надо сказать, что чего-либо похожего на «оккупацию» Парижа он не допустил и поспешил избавиться от спасителей, едва отпала нужда в их воинских услугах, что подтверждает Фруассар: «В Париже находилось большое количество наёмных войск, английских и наваррских (не подданных пиренейского королевства, а прежних наёмников короля Наварры), которые, как об этом говорилось выше, были оставлены купеческим старшиной и Парижской общиной на жалованье, чтобы помогать им защищаться и охранять город от герцога Нормандского. Они вели себя вполне лояльно во время военных действий; когда же был заключён мир между парижанами и герцогом, одни из них ушли, а другие остались в городе. Ушедшие отправились к королю Наваррскому, который всех их оставил у себя, да в Париже оставалось их более трёхсот человек; они отдыхали в Париже и веселились, как обыкновенно проводят время наёмные войска в таких городах, и щедро сорили деньгами».

Для города с числом жителей под триста тысяч, да ещё разбухавшего месяц за месяцем от притока беженцев — согнанных с места сельских и мелких городских коммун, общин разгромленных монастырей, иногородних буржуа и даже дворян, триста-четыреста человек — капля в море. Вряд ли они были парижанам в тягость, владельцев же торговых точек, таверн, злачных рекреационных заведений радовали, оставляя у них заработанные ратным трудом деньги. В дни, предшествовавшие заключению мира, начиная с 10 июля, когда город взял наёмников на жалованье, их было больше, как следует из слов Фруассара. Насколько? Хронист пишет об их «большом количестве». Если присовокупить сюда свидетельство д’Оржемона о событиях 14 июля, когда бои шли весь день до ночи, причём по двум направлениям, у наплавного моста и в восточном предместье, а «выходившие из Парижа как с той, так и с другой стороны были в большинстве англичане», — наёмники исчислялись тысячами. Иначе как бы они могли в течение многих часов на равных сражаться с рыцарями огромного дворянского войска? Отсюда логично заключить, что в Париже после 19 июля осталось никак не больше десятой доли тех, что там находились в период боевых действий.

Другой вопрос, вызывающий любопытство, хотя и менее важный — но не для наёмников: каков был порядок их финансирования? И тут на первый план выдвигается фигура эшевена по имени Жоссеран де Макон, ранее уже упоминавшегося. Хроники называют его «казначеем короля Наварры», что звучит странно, поскольку Жоссеран коренной парижский буржуа, как и Этьен Марсель. Сходны и обстоятельства, возможно, подтолкнувшие их к оппозиции правящей династии. Обстоятельства эти сугубо денежные.

До 1353 года оба были поставщиками королевского двора. Марсель поставлял через личного секретаря короля, уполномоченного для этих операций, дорогие фламандские и брабантские сукна; Жоссеран де Макон, золотых и серебряных дел мастер, поставлял изделия из драгоценных металлов: вероятно, посуду, но также и украшения, «ювелирку». Потом разом всё прекратилось: ни одной записи в расходных реестрах казны. В своих изысканиях на этот счёт Раймон Казель намекает, что со сменой секретаря сломалась устоявшаяся финансовая схема. Двор стал напрямую покупать сукна у коммерсантов Фландрии и Брабанта, а драгоценности у итальянцев, исключив посредников — парижских буржуа, прилично наживавшихся на перепродаже. К слову сказать, обиженными оказались не только Марсель и де Макон, но и будущий военный вождь ополченцев Пьер Дебар, который отправится громить дворянские замки вокруг столицы, и Жан де Лилль, который летом 1357 года вместе с де Маконом будет избран эшевеном Парижа. Оба принадлежали к корпорации золотых и серебряных дел мастеров, были поставщиками двора и разом лишились сверхдоходов от дойки государственной казны. Факты эти, конечно, не украшают лидеров парижской революции, но буржуа есть буржуа, выгоды своей не упустит. У Этьена на отлучение от поставок двору в том же 1353 году наложилась обида более жгучая: завершение дела о наследстве тестя, Пьера Дезессара, когда Жан Добрый, правомочный принять любое решение, принял его в пользу своего камергера и главного осведомителя Робера де Лорри, свояка Этьена, оставив последнего ни с чем.

Жоссеран де Макон стал горячим и непоколебимым приверженцем короля Наварры ещё тогда, когда Марсель пытался сохранить лояльность Валуа. Но каким же образом он сделался казначеем Наваррца, если тот полтора года провёл в тюрьме, освободился, когда Жоссеран был уже эшевеном, а до заключения у крупнейшего барона Нормандии наверняка были другие, свои финансисты, не парижане? Или же де Макон выполнял какую-то конкретную функцию, связанную одновременно с Наваррцем и с парижскими делами? Вероятно, так оно и было, и если так, то он ведал переходом тех, кого Фруассар называет «английскими и наваррскими наёмными войсками», с довольствия у короля Наварры на баланс городской казны. И ослиц, нагруженных мешками золотых монет, путешествовавших из Парижа в Сен-Дени, снаряжал именно Жоссеран. Наверно, и сопровождал. Если правда, что Шарль убеждал парижских руководителей в своей надёжности как «банкира», у которого их деньги будут сохраннее, то схема финансирования наёмников начинает вырисовываться. Хотя с 10 июля они принадлежали парижанам, но Шарль оставался генеральным капитаном Парижа, то есть командующим его вооружёнными силами, и вряд ли Марсель относился к этому как к пустой формальности: такой союзник требовал деликатного подхода. Обычный же, принятый в войсках порядок требовал, чтобы деньги своим бойцам выплачивал капитан. Поэтому, хотя тысячи англичан в течение десяти дней находились в Париже, вполне вероятно, что жалованье ожидало их в Сен-Дени, у их капитана, которому они, конечно же, доверяли, причём больше, чем парижанам. Таким из сопоставления фактов домысливается порядок оплаты этих добрых воинов.

Что же касается упомянутых Фруассаром «более трёхсот человек», отделившихся от тысяч, ушедших в лагерь под Сен-Дени, то они, оставшись по своей воле или по приказу в Париже, деньги свои получили здесь, возможно, через того же казначея де Макона, и могли «щедро сорить» ими в городе соблазнов в своё удовольствие. Как уже говорилось, недолгое пребывание в городе столь незначительного контингента «чужих» вряд ли могло раздражать парижан, тем более что задолго до этого немалое число англичан находилось здесь постоянно. Английские купцы имели в Париже представительства для ведения коммерческих дел, а в университете одной из четырёх «наций» факультета искусств была английская. И это несмотря на войну с Англией.

Можно предположить, что самый большой город Запада, привыкший к наплыву гостей из всех уголков королевства, разноязыких, если вспомнить совместные Генеральные Штаты Лангедойля и Лангедока, а также визитёров из иных стран, ближних и дальних, — город этот был менее других городов склонен к ксенофобии. Поэтому его властям, казалось бы, не стоило опасаться эксцессов на межэтнической почве. Куда больше могло насторожить изменение общественной атмосферы, наступившее сразу после заключения мира. Хронисты говорят о «потрясении»; историки это потрясение умов, вызванное обнародованием основных положений «договора шарантонского моста», а затем, уже в пятницу 20 июля, вестями о распаде армии регента, интерпретируют по разному, больше фантазируя, чем опираясь на документальную базу, весьма скудную.

Например, Ив Лефевр, не ссылаясь прямо на Гюстава Лебона, изображает события второй половины июля как иллюстрацию к «Психологии масс», написанной тридцатью годами раньше, но всё ещё популярной. Историк полагает, что в тот момент, «внезапно, революция готова была ускользнуть от тех, кто её совершил, поддерживал и руководил, к элементам самым экзальтированным и самым слепым», к толпе. Из кого она состояла, эта «безымянная масса»? В ней «находились, смешавшись, самые обездоленные ремесленники и лучшие солдаты парижской революции вместе с беженцами с равнины, люди без определённых занятий или без работы, недисциплинированные школяры с холма Святой Женевьевы и развратники или бродяги из Двора чудес». В те дни город «пересекали длинные и шумные шествия мужчин и женщин. Он наводнился суматохой мятежа, отдался страстям и подстрекательствам черни, которую её власть, рядом с властью буржуа, опьяняла и которая не постигала далеко идущих политических планов таких людей, как Этьен Марсель, Робер Лекок и Шарль Туссак».

Трудно сказать, насколько точна эта картина, но логика подсказывает, что Париж раскрепостился. Спал обруч, стискивавший парижан, всех без исключения, тягостным ожиданием какого-то невообразимо ужасного конца. Это относилось и к тем, кто безвольно готовился к закланию, и к тем, кто, сплотившись вокруг Марселя, своего кумира, собирался яростно сражаться. Теперь, с устранением смертельной угрозы, диктатура Марселя потеряла главное: смысл. Париж в одночасье осмелел. Пугливые перешёптывания сменились громогласным обменом мнениями, нередко с потасовкой в конце. Разного рода краснобаи здесь и там на перекрёстках собирали слушателей, водили процессии под лозунгами на злобу дня. Народ, огромное большинство простых горожан вне статусной группы «буржуа», явно забирал себе изрядный кусок власти. По словам Раймона Казеля, «народная инициатива ни в коей мере не считается с властью купеческого прево и эшевенов; она угрожает учредить внутри города новую власть, соперничающую с другой, если одержит верх».

Опять уместно процитировать Лефевра: «Низы имели своих вождей, более или менее честолюбивых, всегда готовых к препирательствам, к насилиям, к мятежам. Соперничающие происки регента и короля Наварры раздували эти нечистые честолюбия и разжигали их огонь».

Несомненно, по городу звучала агитация, которая не могла обрадовать руководство, и Марселю обо всём, конечно же, доносили. Прав Раймон Казель: регент без армии перестал быть пугалом. «Теперь, когда герцог остался без войск, он кажется гораздо менее опасным, и парижане вспоминают более охотно, что они провозгласили его регентом королевства и что он представляет законный порядок и легитимную власть. Его слабость делает его симпатичным, ибо нет больше оснований его страшиться». В самом деле, вот парадоксальный результат его поражения: он стал тем правителем, о котором простой человек в таверне, за кружечкой, мог от души сказать: «А почему бы и нет?»

Все эти метаморфозы массового сознания и поведения, уверенно можно утверждать, с бурной стремительностью происходили с вечера четверга до утра субботы 21 июля, включая две ночи, когда, вероятно, многим трудно было уснуть, в пятницу же нелегко было заниматься привычным ремеслом. А в субботу произошло событие, порождённое новым мятежным духом, но вряд ли кем-то ожидавшееся. Кроме тех, кто его, возможно, подстроил.

Это событие накануне любимого в городе летнего праздника 22 июля, когда, по сочному выражению Жана Фавье, «парижане отмечали день святой Магдалины и большими глотками пили красное вино», стало столь же роковым в истории революции, как и акция 22 февраля. Для случившегося в тот наверняка жаркий и слегка туманивший мозги день лучше всего подходит название «английский погром».

Внезапно вспыхнувшая ненависть парижан к людям, которые в предыдущие несколько дней, без преувеличения, спасли их город, притом, согласно Фруассару, все десять дней пребывания в столице «ведя себя вполне лояльно», а теперь почти в полном составе, кроме трёх-четырёх сотен, ушли из Парижа в свои лагеря далеко за предместьями, — ненависть эта, вылившаяся в жестокое и неукротимое насилие над немногими, кто остался в городе, с трудом поддаётся объяснению. Хотя историки объясняют её с удивительной лёгкостью и на первый взгляд убедительно.

Жак Кастельно как бы воспроизводит ропот рядовых парижан: «Эти наёмные солдаты хорошо оплачены, что они делают? Дерутся ли они, чтобы избавить Париж от опасности? Их видят беспрестанно в бездействии, они ведут себя как завоеватели и, весело транжиря свои деньги, не упускают случая досадить жителям».

А вот объяснение Жана Фавье: англичане «пользовались псевдо-миром» шарантонского соглашения, «чтобы пить и гулять в парижских тавернах. Ведя себя как в завоёванной стране, они вызвали ненависть населения, и парижане не упускали случая разделаться с одиноким англичанином, которого сюренское вино иногда лишало его природного проворства».

Из каких хроник у историка такие сведения, неизвестно, но не сходится хронология: то, что он называет «псевдо-миром», и английский погром разделяют чуть больше суток, а в предыдущие десять дней пребывания в Париже англичане вроде бы вели себя пристойно; к тому же у них было много боевой работы, были потери, были раненые. Не до веселья.

Жозеф Ноде усматривает причину погрома не в поведении англичан внутри города, а в стремлении парижан поквитаться с ними за весь урон, нанесённый королевству: «Однажды, либо потому, что парижане были возмущены опустошениями, которые другие англичане гарнизона Сен-Дени не прекращали осуществлять вокруг Парижа; либо, как об этом говорит Виллани (Маттео, продолжатель брата Джованни), потому что при виде этих солдат мысли о короле, пленённом в Англии, и о бедствиях Франции всколыхнули в них сострадание и гнев, — они оскорблениями спровоцировали английских наёмников». В результате «завязалась бурная драка», имевшая серьёзные последствия. Версия сентиментальная, но «массовый субъект» толпы чувствителен. Что касается «опустошений, которые другие англичане гарнизона Сен-Дени не прекращали осуществлять вокруг Парижа», то часть наёмников, которую Наваррец увёл с собой в Сен-Дени 10 июля, некий резерв командующего, действительно могла заниматься этим неблаговидным делом. Но как отделить указанные опустошения, если они были, от тех несомненных, которые «вокруг Парижа», по периметру, совершали до заключения мира дворяне регента?

Сусанна Цатурова видит в случившемся следствие гнетущей безысходности последних недель: «Глухое недовольство тупиковой ситуацией вылилось 21 июля, после стычки в одной из таверн, в массовые столкновения парижан с англичанами». Впрочем, трудно поверить, что в тот день, после определившегося поражения регента, после того, как, мобилизовав огромные силы, он всё-таки проиграл, ситуация переживалась парижанами как тупиковая, а не как победа или большое облегчение.

Слово «облегчение» служит Раймону Казелю отправной точкой для попытки объяснить труднообъяснимое: «Это облегчение делает обитателей Парижа также (кроме возродившейся симпатии к молодому регенту) чувствительными к присутствию в их городе и в окрестностях военных контингентов, которые они призвали во время своего великого страха, но присутствие которых они больше не считают полезным теперь, когда они больше не боятся дворян дофина. Эта оккупация им тем более неприятна, что речь идёт главным образом об англичанах и что эти англичане не стесняются грубо кормиться за счёт парижского района, где буржуа владеют домами и землями, и что из-за чего-то вроде зарождающегося патриотического чувства парижане рассматривают более охотно английскую нацию в качестве врага, чем в качестве союзника, испытывая отвращение к тому, чтобы согласиться на раздел королевства в пользу государя, которого они считают иностранным, и, ещё более, к тому, чтобы видеть их (англичан) в качестве защитников в своём городе». Деликатными выражениями этой очень длинной фразы историк пытается подвести к пониманию далеко не деликатного обращения с англичанами в тот субботний день. Перечисленные им предпосылки бесспорны, однако загадка всё равно остаётся. Общие предпосылки сами по себе не рождают кровавого насилия.

Ближе всех к разгадке подходит, вероятно, Ив Лефевр, притом что ограничивается короткой констатацией: «21 июля, по мотивам, которые от нас ускользают, но которые эти замечания в состоянии объяснить, простые люди начали ссору с английскими солдатами, находившимися в Париже». В чём же суть упомянутых замечаний? В том, что главную роль в событиях сыграл некий скрытый фактор. Какой? И такой ли уж скрытый? Историк делает прозрачный намёк: «враги прево в тот момент направляли все свои усилия против короля Наварры. Им надо было его скомпрометировать и обесславить, чтобы свалить буржуазную власть. События самые трагические следовали друг за другом и сцеплялись с того времени с неумолимой логикой». Иными словами, в основе английского погрома лежала обдуманная провокация против тех, кто связывал прево и Наваррца: англичан. Не требуется острого конспирологического зрения, чтобы разглядеть стоявших за инцидентом «друзей регента», о которых постоянно напоминают и хронисты, и историки. Опущенный колесом Фортуны, которое любили тогда рисовать миниатюристы, герцог Нормандский и дофин Вьеннский после заключения мира и потери армии впал в депрессию, но верные ему в стенах города не теряли надежды. Речь не только о платных агентах, разведчиках, сеятелях слухов. Жан Фавье несколькими штрихами набрасывает контуры той реальности, в которую вступил Париж с первого же дня мира: «Повсюду видели заговоры. И действительно, население везде агитировали, одни за Наваррца, другие за дофина. Те, кто прежде сидел тихо из страха перед простым народом, подняли голову с тех пор, как последний заколебался или раскололся на группировки. Это, конечно, относилось к дворянам, укрывшимся в городе во времена “жаков”, но и сами буржуа устали от этой нескончаемой авантюры».

Целью провокации было всколыхнуть в народе ненависть к интервентам, этим в массе своей разорителям и бандитам, какие бы заслуги в защите города у некоторой их части ни были, разделить с ними парижан кровью, если, дай то Бог, будут жертвы. А ненависть эта легко перенесётся на покровителя врагов — Наваррского и на их нынешнего содержателя — Марселя. Вот и восстание. При этом Шарль сможет обвинить Этьена в недосмотре, даже в убийстве его «добрых друзей», в слабости его власти, а слабость эта станет очевидна всем. Прекрасно, что англичан теперь в городе так мало: тем смелее будут погромщики, не опасаясь сразу и сильно получить по зубам. Блестящая операция, в итоге которой, если пойдёт по плану, — падение режима, открытые ворота, вступление регента в столицу.

Что известно об инциденте, с которого всё началось? Была ли это стычка в таверне или где-то ещё? У Айрис Дюбуа в романе «Сломанный клинок» есть беллетристическая версия, домысленная из прочитанного в хронике: «Пьяная банда “наваррских годонов” попыталась взять приступом дом некоего пирожника на Университетской стороне, неподалёку от Нельского отеля. Сбежавшиеся соседи уложили на месте дюжину англичан, а потом кто-то закричал, что надо их перебить всех до единого, прикончив сгоряча ещё нескольких, подвернувшихся под руку». Лихо, однако! Матёрых воинов случайные обыватели кладут пачками.
 
Кто такие «наваррские годоны»? Это англичане, служившие королю Наварры до того, как он уступил их парижанам. «Годоны» — народное прозвище англичан, происходящее от проклятия, которое часто слышали из их уст: «Год дэм ю!» — «Прокляни вас Бог!» или просто «Год дэм» — «прокляни Бог», «проклятие Божие». Вполне уместная кличка в эпоху бедственной войны с Англией и разорения французских земель. И наверняка в тот знаменательный день призыв «Бей годонов!» наполнял парижский воздух.

Остаётся неясным, чем не угодил англичанам пирожник, если это не художественный вымысел. Возможно, он отказался угостить их любимым лакомством французских королей — вафельными трубочками.

Писательница излагает дальнейшее: «В Нельском отеле, принадлежавшем Карлу д’Эврё, квартировали приглашённые им английские капитаны; услышав шум побоища, один из них имел неосторожность выйти взглянуть, в чём дело; преследуя его, толпа ворвалась в отель, и все годонские предводители были схвачены — сорок семь нечестивых душ. Пришибить их на месте всё-таки не осмелились, но отволокли в Лувр и заперли в подземелье. Охота за англичанами пошла по всему Парижу, и к вечеру все, сумевшие уцелеть, сидели в луврских подвалах».

А что говорят хронисты и их интерпретаторы, историки? Большие французские хроники, официоз: «В субботу, 21 июля, после обеда завязалась большая ссора в Париже между горожанами и многими англичанами, которых они пригласили в Париж для борьбы против регента, их сеньора (Оржемон таки не упускает случая обличить неверных подданных); распря началась из-за того, что англичане, находившиеся в Сен-Дени и в Сен-Клу, грабили страну. Простолюдины города Парижа заволновались и бросились на англичан, находившихся в городе; около тридцати четырёх из них были убиты; сорок семь человек главарей были арестованы в доме Нель, где они обедали с королём Наваррским; более четырёхсот человек были схвачены в разных других местах города и посажены в Луврский замок. Всем этим был очень разгневан король Наваррский, как об этом говорили, а также купеческий старшина и другие правители Парижа».

Этот краткий отчёт наполнен информацией, которую надо попытаться извлечь и проанализировать, чтобы приблизиться к правде того дня. Первое и самое простое: Шарль д’Эврё находился не в Сен-Дени, а в Париже. Поскольку в четверг он участвовал в переговорах на понтонном мосту, куда прибыл в составе парижской делегации, вышедшей из ворот на левом берегу, очевидно, что вторую половину недели он проводил в своём Нельском особняке, подарке дофина по случаю счастливого освобождения «дорогого зятя» из тюрьмы. В этой левобережной резиденции напротив стрелки острова Сите, кроме друзей Наваррского и его свиты, в эти дни, возможно, действительно квартировали капитаны английского корпуса внутри Парижа. Но скорее всего это не так и они жили в разных местах города рядом со своими подразделениями. Например, в помещениях многочисленных, особенно на левом берегу, монастырей. К субботе их подчинённые уже покинули город, но командиров генеральный капитан попросил задержаться. Он решил устроить с ними коллективную трапезу, чтобы отпраздновать победу. Тут-то в пиршественный зал и ворвались посторонние, вызвав у Шарля очень неприятные воспоминания о руанском банкете.

Далее. Мог ли рядовой парижанин, даже в составе толпы и во власти праведного гнева против англичан, «грабивших страну», вот так запросто ворваться во дворец особы столь высокой и почитаемой парижанами, несмотря на некоторые к ней вопросы? Нечто подобное произошло 22 февраля в Пале, но то была не стихийная, а организованная акция под водительством купеческого старшины. Мыслимо ли, чтобы безначальная уличная мелкота, заполонив зал, где принц королевской крови угощал друзей, у него на глазах, игнорируя его протесты или увещевания, произвела многочисленные аресты, отконвоировав затем арестованных в крепость на другом берегу Сены? Что-то здесь не так.
 
Странным кажется и значительное число жертв, как будто убить профессионального воина — дело пустяковое. Можно предположить, англичан атаковали люди, хорошо владевшие оружием. Но кто? Ополченцы, несколько дней назад сражавшиеся плечом к плечу с англичанами против войск регента? Гвардейцы Марселя? Те и другие понимали, что нападение на вчерашних товарищей по оружию, покровительствуемых королём Наварры и принятых на службу купеческим старшиной, мягко говоря, не в русле его политики и порадует затаившихся недругов. Остаётся допустить, что инициатива в кровавых разборках принадлежала «пятой колонне» в лице дворян, как спасавшихся в стенах Парижа от Жакерии, так и местных ненавистников буржуа, в дни осады дожидавшихся штурма, чтобы нанести удар в самом городе. Нашлось также, конечно, немало тех, кто, не отваживаясь начать самим, готов был поддержать инициативу более решительных либо просто подвергся психическому «заражению» по законам толпы. Не говоря уже про обитателей пресловутых «Дворов чудес», соучастников любой заварушки. Так или иначе, беспорядки, по-видимому, охватили весь город, вовлекли мелкий торгово-ремесленный люд, и преследовать начали не только наёмных солдат, но и англичан вполне мирных — купцов и, наверно, даже университетских клириков, и не только на улицах, но и в их жилищах.

Громили, таким образом, и тех, кого трудно причислить к английским интервентам. Не противоречит ли это ранее сказанному о несклонности парижан к ксенофобии и этнической ненависти? Ну, по религиозному-то признаку ксенофобия существовала давно: достаточно вспомнить неоднократно изгонявшихся из королевства евреев. Ксенофобия, как и всякое общественное явление, искони существуя в зародыше, растёт и развивается, когда это кому-то выгодно, когда её заботливо выращивают или ударно провоцируют. Не присутствуем ли мы при одном из таких исторических моментов? Иногда это называют рождением национального самосознания.
 
Недоумение вызывает и приведённый д’Оржемоном мотив внезапной агрессии: «распря началась из-за того, что англичане, находившиеся в Сен-Дени и в Сен-Клу, грабили страну». Можно подумать, состоялся политический митинг с участием англичан, где обвинительные речи переросли в потасовку. Если серьёзно, то англичан, причастных к событиям, можно разделить на три группы. Одни ушли с королём Наварры в Сен-Дени ещё 10 июля и не участвовали в совместных с городским ополчением вылазках. Они действительно могли в эти десять дней «кормиться» в окрестностях столицы, если использовать эвфемизм Раймона Казеля. Другие, их были тысячи, перешедшие на довольствие Марселя и воевавшие с регентом, покинули столицу после заключения мира, то есть вчера. Для того, чтобы «грабить», у них просто недостаточно было времени. Наконец, третья группа, три-четыре сотни задержавшихся в Париже, в последние день-два тоже не грабили и не разоряли. Они-то и стали жертвами насилий, совершавшихся под предлогом весьма общим: «грабили страну». То есть заплатили по старым счетам, которые парижане почему-то решили им предъявить именно сейчас. Похоже, официальный хронист лукавит, прекрасно зная, по какому сценарию разворачивалась кровавая драма.

Если сценарий действительно существовал и столкновения с англичанами не вспыхнули спонтанно, можно ли сказать что-то определённое о «запале», инициировавшем взрыв, об ударных отрядах, решивших, что пора действовать? Очень вероятно, среди вожаков или подстрекателей разношёрстной толпы находились двое, имена которых историкам известны: Жан де Шарни и Пепен Дезессар. Оба принадлежали к дворянскому сословию и были даже посвящены в рыцари, но при этом имели тесные связи, в том числе родственные, с кланами крупных парижских буржуа, финансово-бюрократических воротил, пригревшихся подле Валуа ещё со времён их первого короля Филиппа Шестого Удачливого. Воцарение династии Эврё, курс на которое явно взял Этьен Марсель, их очень тревожило. Эти двое, до сего момента державшиеся в тени, громко заявят о себе в ближайшем будущем.

Спровоцировать беспорядки с жертвами среди англичан, по возможности многочисленными, и, внеся тем самым раскол между Марселем и его высокородным союзником, опрокинуть нынешнюю власть силами самих парижан — реализации этого плана первоначально как будто сопутствовал успех. Но Этьен, действуя стремительно и неожиданно для противника, считать ли таковым толпу или её заправил, сумел купировать разраставшийся мятеж, в чём проявился его организаторский гений. «Старшина был человек умный», — хвалит его Фруассар именно в связи с его поведением во время английского погрома. Марсель, как ни удивительно это звучит, включился мгновенно и притом упреждающе в преследование англичан. Как говорится, если не можешь остановить, надо возглавить. Вот Фруассаров отчёт о событиях:

«Завязалась ссора между ними (англичанами) и парижанами, и многие из них были убиты на улицах и у себя в домах, всего более шестидесяти человек (цифра вдвое больше Оржемоновой), чем купеческий старшина был крайне раздражён и с гневом бранил и порицал за это парижан; чтобы успокоить общество, он арестовал более ста пятидесяти англичан (у д’Оржемона более четырёхсот) и велел их заточить в трёх воротах (то есть в надвратных башнях, бастилиях) и сказал людям Парижа, которые хотели всех их убить, что он их (англичан) накажет каждого сообразно совершённому им преступлению; и этим обнадёжились люди Парижа. Когда пришла ночь, прево велел их освободить и отпустил их идти своей дорогой. Утром, когда люди Парижа узнали об освобождении этих английских и наваррских солдат, они от этого были зело разгневаны на прево, и никогда с этих пор они не любили его так, как прежде; но он, который был мудрым человеком, сумел вести себя настолько осторожно и отвлекая внимание, что вещь эта забылась».
 
Толпа и правда бывает по-детски забывчива (опять Лебон), а события наступившего воскресного дня заслонили разочарование воскресного утра. Но прежде чем об этих событиях говорить, надо попытаться реконструировать действия Марселя в субботу, чтобы восполнить недоговорённости и объяснить разночтения у хронистов.
 
Кто производил массовые аресты по всему городу? Неужели сам купеческий старшина, как утверждает Фруассар? Хронисты с лёгкостью приписывают королям и вождям деяния, для которых необходим солидный аппарат исполнителей. Впрочем, не стоит придираться к стереотипной синекдохе. Д’Оржемон столь же легко обезличивает арест более четырёх сотен англичан, словно бы это народ их арестовал, а затем изолировал в Лувре, чем были «очень разгневаны» Наваррский, Марсель и «другие руководители Парижа». Что, старшина утратил контроль над ситуацией и даже над важнейшим стратегическим пунктом — крепостью Лувр, господствовавшей над городом? Даже советские историки, которых в Средневековье более всего радовали успехи протопролетариев в классовой борьбе с буржуа, эту версию развенчивают — как, например, Сергей Пумпянский, в тридцатые-сороковые годы разрабатывавший тему «Восстание Этьена Марселя».
 
Правда же в том, что старшина, вне всякого сомнения, молниеносно среагировав на сведения, поступавшие от рассредоточенных по городу осведомителей, а ещё вернее — от той вертикали оперативного управления (квартальные, пятидесятники, десятники), которую создавал и совершенствовал начиная с тревожной весны прошлого года, по этой же вертикали дал команду действовать: задерживать англичан даже там, где ещё не собрались взвинченная агитаторами и распалённая пролитой уже кровью толпа. Тем самым городская власть шла впереди пресловутого «народного гнева» — и одновременно спасала потенциальных жертв. В летописях же это запечатлелось как то, что народ восстал против англичан, и Марсель по воле народа или же сам народ их арестовал и препроводил в темницу. Впрочем, там же сказано, что народ хотел их не арестовать, а всех перебить.

С уверенностью можно также утверждать, что народ не врывался в Нельский особняк на обед к королю Наварры и английским командирам. Всё происходило иначе. Туда с возможной поспешностью явилась делегация «правителей Парижа» во главе с эшевенами или даже, скорее всего, самим Марселем. Позиции у входа, чтобы отразить возможное нападение «друзей регента», заняли Марселевы гвардейцы и, не исключено, сержанты Шатле, официальная городская полиция. Предположительно мог присутствовать и Гийом Стэз, королевский прево, никогда не отказывавшийся от сотрудничества с прево купеческим ради поддержания порядка. После краткого разъяснения Наваррскому ситуации сорок семь капитанов вереницей вывели из здания под надёжным вооружённым конвоем и через весь город, к вящей радости многочисленных зевак, наверняка предвкушавших назавтра зрелище массовой казни, с левого берега, через остров Сите, по Малому, затем Большому мосту провели на правый берег, где английские «главари» скрылись с глаз толпы в недрах главной королевской крепости.

Разумеется, Этьену пришлось давать разъяснения возбуждённым парижанам на улицах. Летопись, известная как Нормандская хроника четырнадцатого века, написанная десять лет спустя неизвестным нормандским рыцарем, участником многих событий, указывает мотив, который приводил старшина в обоснование своих действий: он «говорил, что в виде выкупа за них можно получить большое количество французских пленных, которые были в Англии». Есть и несколько иная версия самооправдания Марселя. Сусанна Цатурова полагает, что «само помещение арестованных англичан в Лувре могло быть способом спасти им жизнь, так как парижане намеревались перебить их всех, а Этьен Марсель уговорил взять за них выкуп, сыграв на меркантильности горожан».

Тут надо избежать путаницы, которую порождает следующая после приведённого отрывка фраза Нормандской хроники: «Но он (Марсель) приказал коменданту Лувра ночью освободить их». Путаница усугубляется предшествующей отрывку фразой: «Но купеческий старшина добился у горожан, которые схватили англичан, чтобы они отдали их ему, и он их поместил как в укрытие в Лувр».
 
Хронист явно ошибается. Другие источники сходятся на том, что пленники Лувра не были освобождены ни в ту ночь, ни в последующие, а лишь почти через неделю и не ночью, а средь бела дня. Но те англичане, которых, по Фруассару, упрятали в три бастилии, очевидно, на внешнем правобережном оборонительном полукольце, действительно были отпущены и «ушли своей дорогой» в ту же ночь, благо уход их, когда они сразу оказывались вне города, оставался для парижан незамеченным и был обнаружен только утром. Главное же, ворота и их башни, безусловно, стерегли в основном люди, верные городской власти и разумевшие её интересы. Другое дело Лувр, крепость между наружной линией обороны и стеной Филиппа Августа. Покинуть Лувр, не привлекая внимания активистов, недружественных к «правителям Парижа» и наверняка бдивших днём и ночью, поскольку «началось», а может быть, и установивших возле Лувра свои посты, вряд ли было возможно. Во всяком случае, Этьен на такой провоцирующий шаг не решился. И сорок семь английских капитанов, за которых предполагался выкуп в денежной форме или французскими пленными, оставались в подвалах или же в более достойных помещениях королевского замка ещё довольно долго. Даже если не все они были дворянами, то всё же людьми именитыми, в определённых кругах известными, и торг за них представлялся возможным. Однако не то — их солдаты, те, кем заполнили караульные помещения трёх надвратных башен. Подавляющее большинство из них, бродяг, утративших корни, этаких перекати-поле, ни в Англии, ни на другой бывшей их родине выкупать было некому. Готов ли на это был король Наварры? А с какой стати он стал бы платить неблагодарным оголтелым насильникам? Просто потребовал бы восстановления справедливости.
 
В упомянутых бастилиях оказались в тот день не только «солдаты удачи», но и мирные англичане, осевшие в Париже надолго и попавшие под горячую руку. Что это действительно так, засвидетельствовал английский хронист Генри Найтон, на которого ссылается Раймон Казель. Арестантами оказались люди самого разного общественного положения, «некоторые из этих англичан проживали в Париже с давних пор, образуя там маленькую иностранную колонию». Вместе с военными их было, по д’Оржемону, «более четырёхсот человек», из которых «около ста пятидесяти наёмников», и тут прав Фруассар. Таким образом, противоречия в цифрах нет: полторы сотни солдат, две с половиной мирных и ещё сорок семь командиров в Лувре, отдельно от массы. Именно о части людей из этих четырёх с лишним сотен, кого погромщики успели захватить, но не успели убить, то есть кого не успели превентивно арестовать по приказу Марселя, хронист пишет, что «купеческий старшина добился у горожан, которые схватили англичан, чтобы они отдали их ему». Их-то он и поместил в крепостные башни на краю города, но не в королевский замок-крепость Лувр. Да, в общем-то, было бы и многовато для луврских палат, и не по чину.
 
Заронил ли Этьен в меркантильные массы идею получить выкуп также и за «гражданских», особенно за английских купцов, «отзеркалив» то, как поступали бриганды с мирными французами? Возможно. Так или иначе, отпустив английскую «мелюзгу» на все четыре стороны, Этьен добрых парижан, конечно, обманул и огорчил, не удовлетворив чувство справедливости актами наказания годонов «сообразно их преступлениям». Однако некоторое утешение всё-таки было: те, за кого ожидался особенно жирный выкуп, «элита», оставались пленниками. Прочим старшина подарил не только жизнь, но и свободу, хотя вернуться в Париж, они, понятно, не могли. Не могли ни оседлые, у кого было там хозяйство, без сомнения, в ходе погрома разграбленное, ни перекати-поле, рутьеры, у которых где заночевал, там и дом. И потому направились эти счастливые изгнанники кто на север, в лагерь под Сен-Дени, кто на запад, в лагерь Сен-Клу. Им было что порассказать товарищам и соплеменникам.


Рецензии