Этьен Марсель, или Эпоха катастроф. Ч. 3, гл. 47

Глава сорок седьмая. Новая стратегия

Мир с регентом в четверг начал, а английский погром в субботу завершил изменение соотношения сил в городе. Размежевание существовало давно, ещё с реформаторской фазы революции. Но до июльских дней те, кто понимал, ради чего надо претерпевать лишения военного времени, крепко держали Париж, притом далеко не будучи в большинстве. И в первую очередь их лидер, Этьен Марсель, проявлял феноменальную твёрдость в отстаивании принципов, ради которых всё затевалось. В письме фламандцам он, как тезисно суммирует Раймон Казель, «напоминает, каковы эти принципы: чтобы правосудие было реформировано, соблюдаемо и охраняемо; чтобы дурные чиновники были отрешены от должностей; чтобы чрезмерные дары недостойным лицам были аннулированы и возвращены во владение короля (то есть государства); чтобы назначены были разумные и порядочные советники (верховной власти); чтобы королевство энергично оборонялось против врагов; чтобы право бесплатных изъятий (реквизиций) было решительно упразднено». Марсель «был единственным в этот период, не сменившим принципов и лагеря». И над всем этим возвышался его проект, заветная мечта: федерация городов Лангедойля как становой хребет целостного, неделимого государства во главе с Парижем. Робер Лекок дополнял этот проект идеей, логически из него вытекавшей и составлявшей юридическую суть Великого мартовского ордонанса: контроля над королевской властью со стороны всесословного представительного органа, в котором ожидаемо будут доминировать буржуа. Тезисы Марселя и Лекока обосновывают разделение властей как средство против безраздельного произвола власти.

Мир на шарантонском мосту, отведя смертельную опасность, «открыл шлюзы» многоголосью, а гонения на англичан консолидировали это многоголосье, объединив лоялистов Валуа с теми, кому просто надоели тяготы, а также, как ни парадоксально, с радикалами, которым политика Марселя казалась соглашательством: с королём Наварры, разгромившим жаков; с регентом, готовившимся отдать Париж на разграбление дворянам; с англичанами, третий год, начиная с рейдов Чёрного принца, разорявшими королевство. Противники тех, кого д’Оржемон называет «правителями Парижа», обрели силу. Среди них, как показали дальнейшие события, было немало буржуа и ремесленников — ополченцев, имевших дома воинское снаряжение и оружие и неплохо им владевших.

Можно предположить, в субботу радикалы ещё сохраняли доверие к купеческому старшине, надеясь, что он завершит начатое погромщиками, наказав каждого англичанина «сообразно его преступлениям». Вероятно, они даже участвовали в поддержании порядка, арестами предотвращая линчевание. После снятия осады и волшебного самоустранения дворян они вполне обоснованно видели очередную задачу по нормализации жизни в разгроме разбойничьих компаний. И начинать решили с тех, которые под рукой, а именно в самом Париже и ближайших окрестностях. Мысль, что парижане кое-чем обязаны этим скверным людям, не помещалась в головах, разгорячённых провокаторами, действовавшими словом и делом. Марсель, гуманно или, скорее, осмотрительно с точки зрения союза с Наваррцем отпустив из трёх бастилий безнаказанными чуть не полтысячи годонов, увы, вроде бы доказал правоту враждебных ему пропагандистов: он любит врагов королевства больше, чем добрых парижан. И воскресным утром новое соотношение сил, не в его пользу, определилось с полной ясностью. Если он ещё и не окончательно пал в глазах многих и многих сторонников, то они в то утро всё же «не любили его так, как прежде», говоря словами Фруассара.

Нетрудно представить себе реакцию политически ангажированных парижан, когда новость, что бастилии, в помещениях которых содержались англичане, пусты, распространилась по городу. А она распространилась, и очень быстро, ещё утром, поскольку стражи ворот вряд ли давали подписку о неразглашении. Гревская площадь с её Ратушей — «Домом на столбах», обычное место гражданского волеизъявления, начала заполняться народом. По-прежнему ли толпу расцвечивали красно-синие шапероны? На некоторых головах они, возможно, и были, большинство же голов венчали бацинеты или, скорее, лёгкие стальные шлемы — «шапель де фер», железные шляпы, притороченные на шнурках или ремешках и откинутые за спину в секундной готовности нахлобучиться для битвы. О скорой битве говорили также мечи и кинжалы на поясе, секиры и алебарды в руках — всё то, с чем ополченцы ходили в походы и совершали вылазки в дни осады.

Этьен Марсель, конечно, осведомляемый о происходящем, тоже готовился к битве, но битве иного рода. Нет никаких сомнений, утро он провёл в совещаниях с эшевенами и другими членами «тайного совета», привлёк и Наваррца при активном участии епископа Ланского, не менее чуткого к переломным моментам, чем Этьен. Трудно указать место, где совещались «правители Парижа» — в Нельском ли особняке у Наваррского, у Ильи Пророка на Сите или в «Доме на столбах», но в итоге все оказались именно там, в Ратуше, откуда и предполагалось обратиться к народу с вразумляющими речами.

Вероятно, это общий закон революций, когда они оказываются между стихией разрушения, которую пробудили, и новым порядком, который призваны насаждать, обуздывая стихию. До сих пор Марселю удивительным образом удавалось дирижировать бурей, то раздувая её, то осаживая, как это было в случае монетного кризиса и борьбы за созыв Штатов, или взорвавших Париж писем короля против военного налога, или противодействия популистским инициативам дофина в недавнем январе, или дела Перрена Мара, или первого демарша университета, или февральского вторжения в Пале, или соглашения двух Шарлей со зловещей секретной статьёй. Вот и теперь он надеялся своим словом и авторитетом остановить пагубную затею, почин в которой на этот раз принадлежал не ему, а его осмелевшим недругам, старым и новым, и которая поблёскивала металлом на июльском солнце по всему пространству Гревской площади до самого портового берега и на прилегающих переулках. Людей было много, тысячи и тысячи, вооружённых и готовых в поход прямо сейчас, с этой площади.

В широком распахнутом окне второго этажа Ратуши, из которого в былые времена звучали речи, воспламенявшие народ или доводившие его до слёз — век бурных эмоций! — перед готовыми к действию ополченцами и прочими привлечёнными сюда страстью парижанами появились трое: Шарль д’Эврё, Робер Лекок и Этьен Марсель, как бы символизируя единство реформаторского дворянства, духовенства, породившего из своей среды идеологов реформ, и горожан, их массовой базы. В этом единстве Марсель видел залог крепости нового государства, о котором грезил и ради которого — он понимал это и раньше, а сейчас особенно ясно, — готов был на всё вплоть до сделки с любым врагом, вплоть до преступления. Несомненно, он так мыслил, чувствовал и действовал, иначе откуда бы взялась его невероятная всепобеждающая целеустремлённость?

Правильно ли называть его фанатиком, каким он представлен в романе Айрис Дюбуа? Его письма и его поступки говорят о способности сопереживать, испытывать острую жалость к людям. Изначально решительный и энергичный, но осмотрительный, он, прав Фруассар, мудр. Он сложен и менялся в вихре событий, притом помня об ответственности и за город, и за своих детей. И он стал непоколебимым, как некая природная сила. Девиз «До конца» на красно-синих эмалевых значках его приверженцев всё более обретал для него буквальный и даже, пожалуй, страшный смысл.

Решено было, что первым выступит Наваррский, а не Марсель, и это неудивительно: жертвами резни стали люди, собранные им в войско и ранее находившиеся на его содержании, а затем остававшиеся в его подчинении как генерального капитана Парижа. Их командиров увели в тюрьму из-за его обеденного стола. Ему и надлежало дать оценку случившемуся и силой своего красноречия и харизмы внушить людям на площади, насколько незаконно и несправедливо поступили с теми, кого парижане сами призвали для своей защиты и кто достойно выполнил эту задачу, какие бы претензии ни были к их прошлому и к их товарищам вне городских стен.

Канву событий передают скупые слова Больших хроник. Субботним погромом «был очень разгневан король Наваррский, как об этом говорили, а также купеческий старшина и другие правители Парижа. Поэтому на другой день, в воскресенье, это же был день святой Марии Магдалины, 22 июля, король Наваррский, купеческий старшина, епископ Ланский и прочие правители города собрались около часа пополудни в городской думе, и король Наваррский сказал собравшимся перед ней на Гревской площади, что они дурно поступили, убив англичан, так как он пригласил их в с вою свиту, чтобы служить парижанам».

Любопытство к особенностям эпохи заставляет спросить, как понимать в переводе этого текста «около часа пополудни»? Ведь башенные часы, показывавшие строго поделённое на равные отрезки так называемое «время купцов», в Париже тогда ещё не установили, хотя механические часы в богатых домах уже были. Но простые люди жили и делали дела по времени церковному, пришедшему в мирскую жизнь из распорядка дня монахов и возвещаемому ударами колокола. Однажды об этом уже говорилось, но стоит напомнить. Время от восхода до заката делили на двенадцать промежутков — часов, тёмное время — на четыре. Длительность промежутков отслеживал прикреплённый монах по часам песочным, наиболее популярным, или водяным — клепсидре. Часовые отрезки имели латинские названия, означавшие порядковый номер. Притом продолжительность часа зависела не только от сезона (летом длиннее, зимой короче), но и от номера (одни длиннее, другие короче) смотря по преобладавшей в данной местности церковной традиции. Нельзя, впрочем, сказать, что Средневековье — эпоха неточности, но скорее точности сложной, запутанной, наподобие использовавшейся астрологами, людьми влиятельными и в придворных кругах, и в церковных, и в миру, Птолемеевой модели движения планет, если Земля принята за центр Вселенной. Простая точность — явление буржуазное.

Так вот, час на восходе солнца назывался примой; час позднего утра, третий, — терцией; полуденный, шестой, — секстой; час раннего предвечерья, девятый, обычное время обеда, — ноной. Таким образом, в понятиях, бытовавших у парижан, укоризненные слова Шарля д’Эврё к собравшимся на Гревской площади прозвучали в септиму, в седьмом часу от восхода, или в первом пополудни.
 
Какова же была реакция людей, явившихся массово и во всеоружии, очень похоже, по призыву какого-то параллельного городским властям организующего центра? Их ответ был предсказуем по их воинственному виду. Слова принца, что он передал парижанам своих людей для обороны города под ручательство безопасности для этих англичан внутри городских стен, не вызвали у собравшихся ни чувства вины, ни раскаяния. Напротив, они, похоже, восприняли укоризны как оскорбительный выпад. У д’Оржемона за упрёком Наваррца, что парижане «дурно поступили, убив англичан», сразу, без пояснений, следует фраза: «Тогда многие из народа закричали в один голос, что они желают, чтобы все англичане были убиты, и хотят идти в Сен-Дени, чтобы выгнать тех, которые там находились и разграбили всю страну». Что, как бы спрашивает толпа, мы дурно поступили? Нет, мы поступили хорошо и правильно, но, к сожалению, не добили. Эмоциональная конфронтация с теми, кто стоял у окна Ратуши, налицо. От утверждения, что англичане, находившиеся в данный момент в Сен-Дени, включая спасённых купеческим старшиной от расправы, «разграбили всю страну», веет недобросовестной пропагандой, под власть которой, видимо, подпали уже многие. Вчерашний лозунг, скрыто нацеленный против Марселя и Наваррского: «Бей англичан!» — сегодня стал призывом к карательной экспедиции: «На англичан!»

Д’Оржемон продолжает: «Королю и старшине они сказали, чтобы они шли с ними, говоря, что англичанам платили хорошее жалованье, и тем не менее они разграбили всю страну». Уязвлённая меркантильность лавочников соседствует с пропагандистским штампом, доведённым до абсурда и уже смешным.

Разумеется, чувствуя, сколь многое решается в эту критическую минуту, Этьен не мог не бросить на весы свой авторитет. Но ни его слова, ни слова, может быть, тоже увещевавшего толпу блестящего оратора Туссака, наверняка стоявшего подле прево, не возымели действия. Как утверждают Большие хроники, «король и старшина употребили всё своё влияние, чтобы обуздать народ, но не могли этого достигнуть и должны были согласиться идти вместе с ними». Называя вещи своими именами, идти не в качестве вождей, а в качестве заложников или этаких военспецов, полководческие навыки которых приходится использовать, но за которыми нужен глаз и глаз.

Что чувствовал и что думал Этьен Марсель, стоя над толпой, неожиданно враждебной? Что дело его погибло? Но при его способности мгновенно оценивать обстановку, принимать решение и действовать он не мог не отыскать выход. Дальнейшие события покажут, насколько нетривиальной и притом рискованной была принятая им в эти минуты, отпущенные для размышлений, новая стратегия. Именно стратегия, а не тактика, ибо, судя по всему, он в корне изменил самую суть, философию своей власти. Диктатура, но уже другая, не «народная». Не на поводу у этих людей и не по их воле. Вероятно, Этьен действительно был гений. Но далеко не все гении добрые.

Вот как развивались события в освещении официальной хроники после того, как прево и генеральный капитан смирились со своей неспособностью пресечь инициативу, чреватую большим и бессмысленным кровопролитием, не говоря уже о неправедности нападения на давешних защитников и спасителей. Хронист пишет: «Но прежде чем отправились из Парижа, наступил вечер. Многие полагали, что король умышленно медлил так с отправлением, чтобы англичане не были застигнуты врасплох. Вечером отправились из Парижа, одни — через ворота Сент-Оноре, а король Наваррский и купеческий старшина со своими баталиями через ворота Сен-Дени пошли прямо до ветряной мельницы. Считали, что отправились в поход как с той, так и с другой стороны тысяча шестьсот человек конных и восемь тысяч пехотинцев».

В этом небольшом фрагменте спрессовано, по обыкновению Оржемоновой хроники, много информации, которую необходимо развернуть и прокомментировать. Прежде всего топография. До Сен-Дени, городка к северу от столицы, в монастыре которого покоились останки королей и раньше хранился королевский штандарт — орифламма, утраченная при Пуатье, от городских ворот было около двух льё, на два часа пешего хода. Упомянутая ветряная мельница, одна из многих вокруг Парижа, служила известным тогда ориентиром и располагалась на дороге к Сен-Дени не доходя до холма Монмартр, излюбленного места гуляний в мирное время, с вершины которого открывался великолепный вид на Париж. А холм этот, высотой с добрую тридцатиэтажку, знаменитый во все века французской истории, от городской стены отделяло всего два километра, если мерить по-нынешнему.

Ворота Сен-Дени, через которые выступил корпус Марселя и Наваррского, были самыми северными на внешней линии обороны, их защищала входившая в новую систему укреплений башня — бастилия. В систему входили и ворота Сент-Оноре, они открывали дорогу на запад и располагались позади Лувра по течению Сены, недалеко от берега. Вышедший из них второй корпус, имена капитанов которого неизвестны, двинулся в направлении городка Сен-Клу, другого лагеря наёмников, располагавшегося в излучине Сены, совершавшей здесь прихотливый экскурс сначала к югу, а потом к северу. От Парижа Сен-Клу отделял одноимённый лес, известный также как Булонский. До его опушки от ворот Сент-Оноре был примерно час пути.

Описывая, как по-разному сложился для двух корпусов тот вечер, когда, замечает неизменно шутливый Жан Фавье, «следовало бы идти на вечерню, а не в поход», историки ограничиваются фактами и приводят подробности, не пытаясь, однако, вскрыть подоплёку, поскольку это требует домысливания, возможно, слишком смелого. Тем не менее почему бы не рискнуть? И тогда первый вопрос: отчего вечер? Оттого, что Наваррец «умышленно медлил» с выходом, «чтобы англичане не были застигнуты врасплох». То есть просто-напросто чтобы гонцы, тайком отправленные Шарлем в Сен-Дени, как только стала ясна неизбежность авантюры, успели предупредить англичан и у тех было время прийти в боевую готовность. Предательство по отношению к парижанам? Разумеется. Но король Наварры вряд ли мог удивить современников предательствами. Другое дело Марсель. Знал ли он, что фактор внезапности, очень важный при столкновении ополченцев с профессионалами, устранён? Совещался ли он с Наваррцем в Ратуше в те часы после пустых речей из окна, когда тот «умышленно медлил»? Трудно сомневаться, что знал и совещался, и это, если не стесняться в гипотезах, укладывалось в его новую стратегию. В чём же она состояла? К догадке подводит именно разделение на два корпуса и разительное отличие в их судьбе. Почему оба вместе, Марсель и Наваррский, возглавили северное направление, хотя логично было бы разделиться? Оба имели полководческий опыт: ведь и Шарль победил жаков, а потом водил армию парижан на Компьень, и Этьен на прошлой неделе возглавлял успешный рейд за продовольствием в Корбей.
 
Документы ответа не дают, но допустима гипотеза: те ополченцы, которые вышли через ворота Сент-Оноре, не желали, чтобы их возглавляли ни Марсель, ни король Наварры. Они утратили к ним доверие и демонстрировали это. Отсюда можно заключить, что разделение на корпуса произошло по принципу лояльности к «правителям Парижа». Те, кто двинулся на север, сохраняли, при всех сомнениях, верность старшине, заслуживая, в свою очередь, и его доверие. То, что произошло дальше, эту гипотезу подтверждает. Вооружённые люди, вышедшие из ворот Парижа, уже были разделены для Марселя на своих и чужих, и чужим, внутренним врагам, он не желал ничего, кроме смерти. Таким видится мрачноватый отсвет его новой стратегии.

Ход военной операции против англичан хронисты описывают по-разному, и различия настолько существенны, что синтезировать описания невозможно — придётся выбирать из соображений «наибольшей военной вероятности», как выражался военный историк Альфред Бёрн, восстанавливая по сумбурным и противоречивым источникам картину битв у Креси и Пуатье. Начать стоит с версии Фруассара, идущей вразрез с повествованием Больших хроник даже касательно хронологии, не говоря уж о мотивах главных действующих лиц:

«Парижане, видя, каким нападениям подвергаются они со стороны англичан, пришли в величайшее негодование и потребовали от купеческого старшины, чтобы он дал вооружение и построил их в боевой порядок, так как они хотят воевать. Старшина изъявил согласие и сказал, что сам пойдёт с ними; он приказал вооружить часть парижан, и их отправилось две тысячи двести человек. Когда они выступили в поле, они услыхали, что англичане, воевавшие против них, держатся близ Сен-Клу; они решили отправиться двумя отрядами по двум разным дорогам, чтобы те не могли от них убежать. Так они построились и должны были найти друг друга и встретиться в определённом месте, довольно близко от Сен-Клу. Так отправились они двумя отрядами, и купеческий старшина взял себе меньший отряд. Оба отряда целый день кружились вокруг Монмартра и не находили своих врагов. Купеческий старшина, которому наскучило находиться в поле, ничего не сделав, вернулся в Париж через ворота Сен-Мартен (это северные ворота, немного восточнее ворот Сен-Дени), когда колокол возвестил нону (около трёх часов пополудни). Другой отряд дольше держался в поле и ничего не знал о возвращении купеческого старшины, о том, что он вошёл в город, ибо если бы он это знал, он также вернулся бы».

Прервём цитирование, чтобы прокомментировать. Фруассар описывает действия то ли детей, то ли идиотов, причём купеческий старшина под стать своему воинству. О короле Наварры вообще ни слова. Впрочем, со стороны «певца рыцарства» это ожидаемая «презумпция бестолковости» простолюдинов в военном деле. Хронист продолжает:

«Когда наступил вечер, они (те, которыми не командовал Марсель) повернули обратно, не сохраняя боевого порядка, как люди, совершенно не думающие о возможности встречного нападения; шли толпой, усталые и измученные. Одни из них несли свой бацинет в руках, другие на шее (кстати, как уже говорилось, у большинства, скорее всего, были не бацинеты, а более простые, дешёвые и популярные у пехотинцев «шапель де фер», железные шляпы, которые действительно напоминали широкополые шляпы), третьи от усталости волочили свой меч или имели его на поясе; так они себя вели и решили держать путь таким образом, чтобы войти в Париж через ворота Сент-Оноре (крайние западные)».

Исследователи творчества Фруассара, не только летописца, но и поэта и романиста, отмечают его «сильное воображение», которое превращает его в «исторического живописца», притом что слабое его место — «односторонний отбор» «полученных от очевидцев показаний», то есть тенденциозность. Это оценки Владимира Шишмарёва, классика в изучении романских литератур. Мастерство Фруассара таково, что кажется, будто он шёл рядом с этими изнурёнными бестолковым кружением людьми, закинув за спину шлем на шнурке и волоча меч по пыльной дороге. Но Жан Фавье не без ехидства напоминает, что «добрый Фруассар» «описал эту сцену, не видев её».

Если верить хронисту, трагедия разыгралась в двух шагах от ворот: «В конце пути они наткнулись на англичан у дороги в овраге (то есть в засаде), которых было около четырёхсот человек в полном боевом порядке; они обрушились на французов, бросились со страшной силой в самую гущу их, так что они рассыпались в разные стороны, и сразу их было убито двести человек. Французы, захваченные врасплох и не принявшие никаких мер предосторожности, не удержали строя и обратились в бегство, а враги убивали их как скотину и разделывали как туши; все они взапуски бежали по дороге к Парижу; во время этой погони их было убито более семисот человек; англичане преследовали их до самых укреплений Парижа».

Д’Оржемону, в отличие от живописца Фруассара, ближе политическая фактография. В его версии нет места глупости, а чётко прослеживается умысел. После того, как две колонны общей численностью тысяча шестьсот кавалеристов и восемь тысяч пехоты (цифры совсем не те, что у Фруассара) выдвинулись из северных ворот по направлению к лагерям наёмников в Сен-Дени и Сен-Клу, не прошло и получаса, как колонна Марселя остановилась. Хронист утверждает, что «король, купеческий старшина и их войска оставались неподвижными в поле, расположенном по другую сторону от ветряной мельницы, у подошвы Монмартрского холма». Иначе говоря, они даже не дошли до Монмартра, не одолев и четверти пути к Сен-Дени. Что заставило их остановиться? Правдоподобно, что командующие, Марсель и Наваррец, объяснили остановку своим воинам, нетерпеливым и желавшим поскорее достичь цели, необходимостью произвести разведку. И разведчики, как явствует из текста хроники, действительно были посланы, но посланы ли куда надо и с целью ли разведки? Слова хроники скупы, но позволяют кое-что понять:

«И от их баталии были посланы три конных воина, которые со всей скоростью поскакали за Монмартр. Эти воины, возвращения которых никто не видал (да, их возвращения, стало быть, ждали, то есть это была действительно как бы разведка), поскакали прямо к лесу Сен-Клу, в котором англичане устроили засаду».
 
Вот всё и разъяснилось. В этот момент на Сен-Клу двигалась колонна ополченцев, недоверчивых к старшине и его сиятельному другу. Очень может быть, мелькнувшая у Фруассара цифра «две тысячи двести» относится именно к их и только к их численности. Для склонного к гигантизму Фруассара отставание от данных д’Оржемона странно, так что догадка, похоже, небеспочвенна: «неверные» составляли почти четверть всей армии. За то время, примерно полчаса, которое Марселева колонна добиралась до Монмартра, «неправильные» парижане прошли почти полдороги до Булонского леса, называвшегося также, как ранее сказано, лесом Сен-Клу. Хронометраж действий, таким образом, осуществлялся по интуиции кем-то из опытных и знающих местность вояк с достаточной точностью, хотя часов на запястьях «генералов» не было.
 
Каковы же эти действия? Надо было предупредить англичан в лагере Сен-Клу. Вероятно, первоначальный план, предложенный командованием бурлящей толпе на Гревской площади, состоял в том, чтобы всеми наличными силами атаковать лагерь Сен-Дени, а там видно будет: время-то позднее. Д’Оржемон упоминает как изначальную цель только это направление. Тамошних англичан, помимо того, что они уже знали обстановку из рассказов пришедших к ним поутру освобождённых ночью пленников бастилий, предупредить о карательной экспедиции время и возможности были, и для хрониста это не секрет: «король умышленно медлил так с отправлением, чтобы англичане не были застигнуты врасплох». Однако формирование колонны дерзких, которые не пожелали следовать общему плану и подозревали возможность предательства, стало, очевидно, неожиданностью для Марселя и Наваррца, как и выбранный ими перпендикулярный маршрут — а разве те могли идти одновременно и одной дорогой с главными силами? Разумеется, это цепочка гипотез, но неплохо объясняющая события и без натяжек ложащаяся на канву Оржемонова повествования.

Судя по всему, возможность послать гонцов с предостережением в Сен-Клу появилась только по выходе за ворота. Размежевание двух колонн могло произойти лишь в момент построения, когда оба командира оказались под прицелом тысяч недоверчивых глаз и не отваживались предпринять ничего подозрительного. И только когда достигли Монмартра, появился благовидный предлог и трое кавалеристов, якобы разведчиков, обманный манёвр которых скрыл холм, во весь опор поскакали не на север, к цели похода, а на юго-запад, к Булонскому лесу, до которого от Монмартра в полтора раза дальше, чем от ворот Сент-Оноре. И они торопились, скакали «со всей скоростью»: у них было немногим больше получаса, чтобы успеть до подхода к Сен-Клу отколовшейся от главных сил колонны. И они успели, как успели и предупреждённые англичане устроить в лесу, очевидно, расположенном впереди лагеря, засаду, на что, впрочем, опытным воинам много времени не требовалось. Они явно были настороже и выставили заставы на опушке ещё с утра, когда до них добрались пострадавшие от давешнего погрома, наслышанные о том, что истребить надо всех англичан.

Вот как, по д’Оржемону, выглядела устроенная англичанами ловушка: «На опушке этого леса со стороны Парижа они оставили человек сорок или пятьдесят. Парижане подумали, что их всего только и было, и пошли на англичан. Когда они подошли близко, англичане, находившиеся в лесу, вышли оттуда, и тотчас парижане бросились бежать, а англичане стали их преследовать. В результате англичане перебили множество парижан, особенно пехотинцев, вышедших из ворот Сент-Оноре; считали, что убитых было шестьсот человек или более (тут совпадение с цифрой Фруассара) и почти все они были из пехоты».

Сказанное о пехотинцах можно трактовать двояко. Говоря, что подвергшиеся резне пехотинцы принадлежали к «альтернативной» колонне, автор либо лишний раз напоминает, что они вышли из ворот Сент-Оноре и тем самым соблюдает традицию хроник с их назойливо уточняющими повторами, либо его надо понимать так, что вторая колонна вообще вся состояла из пеших. Конникам много легче, чем пешим, ускользнуть от преследователей. Если же верна вторая версия, то это косвенное подтверждение нелояльности к городскому руководству. Статус ополченца на коне, безусловно, выше, чем у пешего: это состоятельный буржуа. Кавалерия, элита, весьма вероятно, оставалась верной Марселю. Пехотинцем же легче всего представить себе уличного горлопана или возмущённого неизбывной бедностью ремесленника, одним словом, радикала, склонного воспламеняться. Впрочем, всё это догадки.

Важна же и красноречива фраза Больших хроник, замыкающая описание резни: «И король Наваррский, который видел всё происходившее, не тронулся с места, но предоставил убивать парижан, не оказывая им никакой помощи». Да, и это генеральный капитан, военный вождь Парижа!

Однако как Шарль мог «видеть всё происходившее», если его и Марселя войско замерло у подножия Монмартра? Что можно увидеть из низины, если избиение парижан началось в полутора льё — шести километрах, а закончилось в двух километрах от названного холма, у ворот Сент-Оноре, за которыми укрылись уцелевшие? Д’Оржемон об этом не пишет, потому что и так ясно: генеральный капитан взошёл на Монмартрский холм и с его стотридцатиметровой высоты обозревал окрестности. Хотя, вообще-то, всё равно далековато, чтобы разглядеть и понять происходящее, а подзорную трубу тогда ещё не изобрели. Но и этому есть объяснение: Наваррский прекрасно знал, что должно происходить, и наблюдал понятное ему мельтешение скопищ мелких насекомых, вдруг прянувших к Парижу, рассеиваясь и оседая на местности. При желании он мог бы помочь — не пехотой, которая бы не поспела, а кавалерией. Однако «не тронулся с места». Потому что всё шло по плану.
 
Если представить себе полную луну, человеческая фигура с расстояния два километра покажется в десять раз меньше поперечника упомянутого светила, то есть крошечной. Когда фигурки у ворот Сент-Оноре, почти на самом берегу Сены, перестали мельтешить, а едва слышные крики перестали доноситься, политическое чутьё подсказало Шарлю, что в Париже ему делать больше нечего, и он отбыл из расположения своего ополченческого войска на север, за Монмартр, в Сен-Дени, в сопровождении небольшой свиты. Но Марселю деваться было некуда, и ему предстояло испить горькую чашу. Пьер д’Оржемон завершает печальное повествование: «После того, как парижане были разбиты наголову и перебиты, как рассказано выше, король отправился в Сен-Дени, а купеческий старшина с товарищами вернулся в Париж. Когда они вошли в Париж, их очень бранили и порицали за то, что они допустили так перебить добрых парижских граждан, не оказав им помощи».

Как парижане — те, кто не занял открыто враждебную Марселю позицию, люди ремесла и торговли, мелкие клирики, кормившиеся писанием и переписыванием разных бумаг, студенты — как они отнеслись к кровавому итогу воскресного дня, омрачившему праздник святой Мадлен? Да, «бранили и порицали», но расценивали поведение руководителей, которых ещё вчера любили, как бестолковость, нерасторопность и трусость — или же как осознанное предательство? Для историков вопросов нет: «За первым конфликтом Этьена Марселя с парижанами последовали уже открыто предательские действия купеческого прево» (Сусанна Цатурова). Но это для историков, а для массового, живущего каждодневными разговорами о политике парижанина? По Фруассару, «за это происшествие парижские простолюдины жестоко порицали купеческого старшину и обвиняли его в измене». А вот что говорит д’Оржемон: «С того времени парижское население начало сильно роптать и тщательно охранять сорок семь английских пленников, которые были посажены в Лувр парижскими горожанами; парижские простолюдины охотно предали бы их смерти, но купечески й старшина и другие правители Парижа не могли этого допустить». Короля Наварры парижане лишили титула генерального капитана, но какова была процедура этого заочного низложения, неизвестно.

Известно лишь, что Марсель, эшевены и весь «тайный совет», где ключевую роль, очевидно, играл неистовый наваррец Робер Лекок, для которого торжество Шарля д’Эврё стало бы личным торжеством как будущего канцлера и «серого кардинала» при новом государе, — все они ни в коей мере не собирались идти на поводу у массы и порывать с принцем, очевидным предателем. Жан де Венетт, житель Парижа и свидетель перипетий тех дней, безусловно, чуткий и к уличным разговорам, и к «инсайдерской информации», полагает, что с 10 июля, когда король Наварры передал на содержание города своих наёмников, между ним и Марселем был заключён формальный договор, суть которого — династический переворот. «Не было больше иного решения для этих отважных буржуа, — пишет Ив Лефевр, — если они хотели сохранить своё дело, свою жизнь и своё имущество».

В эти два дня, субботу и воскресенье, Этьен понял, что прежнего жёсткого контроля над городом недостаточно. Настало время иной, репрессивной и готовой на большую кровь диктатуры, чтобы не потерять власть и не погрузить город в хаос. К новому государству, мечте и проекту Марселя, приведёт не стратегия согласия и единства «добрых парижан», а подавление вплоть до уничтожения несогласных и неразумных, даже если их масса. Такова была его новая стратегия трагической, вопреки всему победы.


Рецензии