Глава 79, -О термоядерном синтезе гелия из водород
Красивое название «телевизионное ателье» обозначало в советское время маленькую мастерскую по ремонту старых, в массе своей ещё ламповых телевизоров, расположившуюся в одном из боковых подъездов некогда помпезного советского дома на Московском проспекте, слева по пути в Пулково или Гатчину.
Как это ни странно, Марина была еврейкой. Странно потому, что её папа не был ни врачом, ни физиком из института Иоффе, ни театральным режиссёром или, на худой конец, школьным учителем. Он был всего-навсего телевизионным мастером, хотя мастером очень хорошим и, как и положено всем хорошим мастерам, крепко пьющим.
Не сказать, что таких евреев в Ленинграде совсем не бывало. Например, ближайшим другом дяди Гриши был очень интеллигентный, постоянно за всё на свете извиняющийся и тоже пьющий фотограф дядя Илья.
Раз уж о нём зашла речь, то фотографа полностью звали Илья Моисеевич, но из стеснительности он просил называть себя Ильёй Михайловичем. Как это ему помогало — не знаю, но в фотомастерской была привинчена красная табличка с вложенной внутрь и написанной от руки бумажкой: «Вас снимает Илья Михайлович Гройсфирер».
Брат ленинградского фотографа Гройсфирера работал заместителем директора мебельной фабрики в Риге и был большим человеком, снабжая еврейскую комьюнити Ленинграда дефицитнейшими диванами и книжными полками.
Все непростые операции с торгами и диванами на берегах Балтики совершал, разумеется, этот самый замдиректора — Яков Моисеевич Гройсфирер, а директором рижской фабрики, то есть «крышей», был, как и полагалось тогда, национальный кадр — товарищ Андерсон. Он приходился сыном тому самому Вольдемару Андерсону, латышскому стрелку, который возглавлял личную охрану Ленина и, замечу, к сожалению, весьма эффективно её возглавлял.
В обширном и светлом заводском кабинете Якова Гройсфирера на столе стояла зелёная лампа, а на стене висела большая фотография Ленина с папой директора завода. Видимо, Ильич со своим охранником окормляли производителей диванов и вдохновляли их на трудовые и нравственные подвиги.
В кругах ленинградских евреев рижского Моисеевича называли «настоящим Гройсфирером» (в переводе с идиша «гройсфирер», как многие догадались, означает «великий вождь»). Настоящий Гройсфирер отчества не стеснялся. Может, статьи, под которыми он ходил, не предполагали мнительности, а может, тень латышского стрелка в сочетании с крепкими связями в рижском ОБХСС позволяла не обращать внимания на такие мелочи.
А нашего, скромного, ленинградского фотографа Гройсфирера так и называли — «наш Гройсфирер». Он всюду приходил, держа в жёлтых от фиксажа и папирос пальцах затёртый до крайности томик Лермонтова, и постоянно волновался, что кого-то побеспокоил.
Автор не может точно сказать, почему он работал простым фотографом: то ли был «не от мира сего» чуть больше общепринятой в Ленинграде нормы и потому его не взяли ни в один институт, то ли с такой фамилией и вправду было никуда не сунуться — кто ж теперь скажет. Но фотографом он, между прочим, был прекрасным. Многие известные люди семидесятых почитали за честь у него сфотографироваться.
Автор вскользь упомянул, что наш Гройсфирер сильно пил. То есть запоев у него как таковых не было, но для простоты можно считать, что он в принципе находился в одном затянувшемся, но, по счастью, лёгком запое. То есть трезвым он, скажем так, бывал, но крайне редко. Можно, опять же для простоты, сказать, что и не бывал вовсе.
В отличие от своего друга, телевизионного мастера Гриши Спивака, у которого постоянное приятное и весёлое пьянство как раз сменялось время от времени глубокими и не менее весёлыми запоями. Жена Гриши, кстати работавшая в том же телеателье, и его дочь Марина на пьянство и запои отца давно махнули рукой, не без оснований считая все предпринимаемые меры пустыми хлопотами.
А вот у фотографа жизнь в этом плане была более трагичной. С пьянством нашего Гройсфирера тяжёлую и вполне безуспешную борьбу вели жена Тамара Марковна и дочь Ирина. В особо острые моменты из Риги вызывалась тяжёлая артиллерия в виде «настоящего Гройсфирера» — мебельного брата Яши. Посильный вклад в сражение с Зелёным Змием вносила и вторая семья — хирургическая сестра Тоня из Военно-медицинской академии с побочным сыном Радиком.
Пил наш Гройсфирер как в одиночестве, так и с самыми разными ленинградскими товарищами. И вовсе не только с уже знакомым нам телемастером Гришей Спиваком, как вы могли бы подумать, исходя из логики нашего повествования, но и со своим директором фотомастерской, а также с побочным тестем — папой Тони из Военно-медицинской академии, который, кстати, был младше его и служил искусствоведом в Эрмитаже.
Побочный тесть из Эрмитажа был, с точки зрения финансирования совместных мероприятий, некоей нагрузкой для нашего Гройсфирера и Гриши Спивака. Гриша имел чаевые с починки бесконечных «Рекордов», «Славутичей» и прочих телевизоров, а также неучтённые заказы. Кроме того, за небольшие деньги он переделывал радиоприёмники на более коротковолновый диапазон, на котором легче было слушать безбожно глушившиеся «вражеские голоса» — «Голос Америки», «Радио Свобода», BBC и так далее. Хотя, справедливости ради, заметим, что в большинстве случаев дядя Гриша делал это либо вообще бесплатно, либо в рамках натурального обмена, принимая в дар бутылку.
Илье Моисеевичу, тьфу, Михайловичу тоже кое-что перепадало от мебельного брата — настоящего Гройсфирера с его диванами.
У побочного тестя в Эрмитаже, кроме более чем скромной зарплаты и музейной пыли, не было ничего. Разве что раз или два в месяц ему подкидывали за трёшку или пятёрку индивидуальную экскурсию на немецком языке.
Улыбаясь жёлтыми советскими зубами, искусствовед водил фашистов по русскому Лувру, а те терялись в догадках, откуда человек, больше похожий на приёмщика стеклотары, может столько всего знать и при этом говорить с ними по-немецки, как разведчик Штирлиц с радисткой Кэт на людях.
В общем, побочный тесть, неспособный на равное финансирование посиделок в рюмочных, был интересным собеседником и всё же каким-никаким родственником.
Его дочка Тоня из Военно-медицинской академии, она же младшая жена фотографа Гройсфирера, слыла большой театралкой, а медсестрой работала от безысходности — в своё время не поступила в ЛГИТМиК, Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии, к Кацману.
Аркадия Иосифовича, кстати, регулярно снимал Гройсфирер. На одной из фотосессий он, собственно, с юной Тоней и познакомился, заикаясь предложил ей сделать «театральный портрет», а дальше, как у Аверченко, всё «завертелось».
Раз уж речь зашла о великом Аркадии Кацмане, я вас всё же на минуточку отвлеку от нашего повествования.
На экзамен по актёрскому мастерству однажды, в качестве гостя, зашёл Аркадий Иосифович. Он любил приходить на чужие экзамены, следил за первым курсом, ведь, как говорил сам Кацман: «Первый курс — начало, и нет ему конца». Аркадия Иосифовича усадили в кресло, и начался показ этюдов.
Надо сказать, что студенты, которым предстояло демонстрировать свои достижения в актёрском мастерстве перед педагогами и гостями, — а гостями обычно были родители студентов и учащиеся других курсов, — заранее прознали, что пришёл Кацман.
— Кацман! Кацман! — защебетали будущие актёры перед началом экзамена.
Волнение зашкаливало так, что хотелось упасть в обморок, но в то же время хотелось показать себя, продемонстрировать, чему научился за год, и доказать, что достоин быть актёром и имеешь право оставаться в профессии.
Начались этюды — наблюдения за людьми, за животными…
Аркадий Иосифович напрягся. Что-то заинтересовало его в показе студента, который ползал и прыгал на карачках. Кацман шёпотом спросил сидевшего рядом педагога:
— Это кто?
Педагог шёпотом ответила:
— Это Орёл.
Аркадий Иосифович ещё пристальнее стал всматриваться в происходящее и снова задал вопрос, но уже чуть громче, выказывая недовольство:
— Кто это?
— Это Орёл!
И тогда Кацман не выдержал и стал возмущаться посреди экзамена:
— Я не понимаю! Почему мне говорят, что это орёл, если я вижу собаку? Быть может, не совсем точно переданы собачье дыхание и пластика животного, но это собака, никак не орёл!
И педагог, которая уверяла, что это Орёл, растерянно объяснила:
— Аркадий Иосифович, простите, у студента фамилия Орёл. Я думала, вы спрашиваете фамилию.
Кацман улыбнулся, нахмурился, сел в своё кресло и уже без возмущения сказал:
— А-а… Ну тогда ладно. Орёл так Орёл.
Легенда театрального Ленинграда Кацман говорил так:
— В театре можно всё! Все сюжеты мировой драматургии глубоко аморальны. Возьмите того же «Гамлета» — сколько убийств! А леди Анна ложится с Ричардом, когда ещё и первый червячок до трупа мужа не добрался…
Как-то на пьянке после спектакля, выдержав некоторую паузу, он добавил:
— Возможно, у Ричарда и Анны это произошло на диване настоящего Гройсфирера.
Вообще, ленинградская еврейская общественность считала, что детей, зачатых на диванах Гройсфирера, ждёт блестящее будущее. Мнение это оказалось провидческим. С высоты сегодняшнего дня можно утверждать, что все многочисленные крестники настоящего Гройсфирера разбрелись по миру и действительно не остались на обочине цивилизации.
Как уже догадались самые верные поклонники блестящего авторского слова, Тоня тоже не прошла мимо дивана Гройсфирера, благодаря чему и родился Радик, ныне терзающий слух жителей и гостей одного городка на реке Гудзон в качестве первой скрипки Нью-Йоркского симфонического оркестра.
Совсем ещё молодая в те времена его мама Тоня, как мы помним, не поступившая к Кацману, всем сердцем любила театр. Её папа, хоть и был простым научным сотрудником Эрмитажа, билеты как-то доставать умел. Возможно, их просто распределяли по льготе. Так что Тоню можно было увидеть на многих городских премьерах. Любовь к театру её в итоге и подвела.
Как-то раз Тоня, подкинув, как положено, ещё совсем маленького Радика родителям, пошла с находившимся чуть больше чем просто подшофе Гройсфирером в БДТ на «Смерть Тарелкина». Билеты были абсолютно козырные — не пятый, конечно, и не девятый ряд, такое шло только через Смольный, но какой-то более чем приличный ряд, да ещё и не с самого края.
Именно на этом спектакле произошла торжественная встреча Тони с законной супругой фотографа Тамарой Марковной и дочерью Ириной.
Ирина и Тоня были ровесницами и, так уж получилось, ходили в одну 239-ю школу, считавшуюся еврейской. Того хуже — девочки занимались в одном литературном кружке при Дворце пионеров.
Для более глубокого понимания ситуации: Тамара Марковна Тоню прекрасно знала. Та много раз бывала у них дома, но до исторической встречи в БДТ всё это никак не связывалось. Дочь Гройсфирера Ира носила мамину фамилию — Кац, хотя чем Кац лучше Гройсфирера, мне, например, совершенно непонятно. Разве что несколько короче.
А наш Гройсфирер в дела семейные был вовлечён несильно — пил, знаете ли. В школе он, если и бывал, то от силы разок. Всем занималась жена Тамара. Да и дома фотограф присутствовал нечасто — творческая натура. Всё больше в мастерской, в мастерской. У него там и диван от мебельного брата Яши имелся — для съёмок, сна и некоторых других надобностей.
Так вот, антракт.
Ирина бросается к своей школьной подруге — они не виделись несколько лет. Улыбающаяся Тамара Марковна замечает оттирающегося боком Гройсфирера, которого не менее радостная Тоня представляет как своего мужа Илюшу, и тут же предлагает познакомиться с чудесными людьми — собственно, его женой и дочкой.
Ирина и Тамара Марковна, в отличие от нашего Гройсфирера с Тоней, смотрели «Тарелкина» по стоячим билетам. Да-да, такие тогда были. До исторической встречи они весь первый акт простояли сзади, «за креслами».
Второй акт Тамара Марковна смотрела уже в более комфортабельных условиях — в кресле, правда рядом с младшей супругой Тоней, но тут уж ничего не поделаешь. А благородно уступивший своё место и прилично добавивший в буфете Гройсфирер досматривал спектакль стоя, вместе с дочкой Ириной. Да и как тут не добавить? Для него давнее знакомство его жён и дочери оказалось не меньшим сюрпризом.
Для сведения: уйти с Товстоногова никому и в голову бы не пришло. Более того, после спектакля все ещё немного постояли вместе, обменялись восторгами и разошлись. Интеллигенция.
После минутного колебания наш Гройсфирер поехал домой с Тамарой Марковной и Ириной — на разбор полётов.
Мы, однако, чуточку отвлеклись.
Итак, подытоживая, имелась плотно сколоченная команда: телевизионный мастер Гриша Спивак, Илюша Гройсфирер и его побочный тесть из Эрмитажа.
Главным же собутыльником Ильи Моисеевича, тьфу, Михайловича, короче говоря, нашего Гройсфирера, был драматург Александр Володин. Тот самый, что написал «Старшую сестру», «Пять вечеров», «Осенний марафон» и многое другое.
Володин тоже был Моисеевич, но пошёл дальше и из стеснения поменял целую фамилию. Хотя был он далеко не Гройсфирер, а всего-навсего Лифшиц.
Если Илью Моисеевича крайне редко, но всё же иногда можно было увидеть трезвым, то Александра Моисеевича, Шурика Володина, в этом противоестественном состоянии в Ленинграде не видел никто. Знающие люди даже ставили пять кружек пенистого с прицепом в «Мутном глазе» против одной «Чебурашки», если кто-то увидит Шурика Володина трезвым.
Кстати, раз уж об этом зашла речь, злые языки утверждали, что столь ценимая пена в «Мутном глазе» связана с добавлением в любимый напиток стирального порошка. Не знаю, так ли это, но пиво там действительно попахивало не то мылом, не то стиральным порошком.
Наш Гройсфирер и Володин были в целом очень похожи. Оба жили совершенно запутанной жизнью на две семьи, имели побочных детей, ходили в чём придётся, никогда не имели денег и при их случайном появлении готовы были отдать всё первому встречному. Дядя Шурик, читая свои тексты, постоянно извинялся, что написал «что-то не то», «что-то не так», хватал листочки с записями, тут же пытался что-то переделать, переписать…
Точно так же и наш Гройсфирер бесконечно извинялся за какую-нибудь тень на фотографии, бормотал, что «прижал к фону», не «высветлил черты», «увёл зайчика», «опустил подбородочек» и ещё что-то в том же духе.
Застать дядю Шурика Володина с нашим Гройсфирером в те времена легче всего было в рюмочной на Моховой, в «Гастрите» или, если появлялись хоть какие-то деньги, в кафе «Задко», популярном в балетно-театральной среде, которую постоянно и не без оснований подозревали в склонности к нестандартным сексуальным практикам.
Там обсуждали спектакли Товстоногова в БДТ, Малахину и Терехову в «Баядерке», очередного Романова в Смольном (Григория Романова, первого секретаря Ленинградского обкома КПСС, совершенно омерзительного хорька, снабжённого по недоразумению царской фамилией) — словом, все вопросы мироздания.
В отличие от семей дяди Ильи Гройсфирера, обе семьи дяди Шурика Володина с Зелёным Змием практически не сражались. Старшая жена Володина, Фрида, вообще была индифферентна как к творчеству, так и к увлечениям супруга и почему-то очень любила телевизор. А младшая, с сыном Сашенькой, серьёзно озаботившись двойственностью своего статуса, почему-то переключила внимание на собутыльников мужа и боролась уже с ними — с нашим фотографом Гройсфирером, телевизионным мастером Гришей Спиваком, эрмитажным тестем Гройсфирера и рядом других, не менее известных в городе персонажей.
Среди этих самых персонажей достойное место занимал писатель Илья Штемлер — советский Артур Хейли.
Штемлер происходил из Баку и добавлял восточную изюминку в довольно блеклый северный колорит.
В свободное от выпивки время Илюша строгал романы на производственную тематику с советским уклоном и эротическими сценками с подтекстом, чрезвычайно занимавшие уставшую от «Вечного зова» и прочей соцреалистической дребедени аудиторию.
Его героиня в каждом произведении непременно, пребывая в полностью обнажённом виде, вставала с постели, где только что находилась с директором какого-нибудь завода, подходила к окну и смотрела в лунном свете на спящую ночную улицу, прикрывшись от взгляда случайного прохожего гипюровой занавеской.
Вообще, у всех героинь Штемлера, вне зависимости от черт характера и производственных достижений, имелось одно общее свойство: никакими ночными рубашками или, не дай Б-г, пижамами они себя не утруждали.
Временами Илюша расходился и даже описывал форму сосков любовницы советского руководителя в свете предрассветных лучей непосредственно перед тем, как они оба убегали на работу выполнять решения XXIV съезда партии.
Его нетленки — «Таксопарк», «Универмаг», «Завод» и прочее — каким-то образом печатали массовыми тиражами, и они исправно выполняли свою главную функцию: приносили Илюше гонорары.
Замечу, что тот самый томик Лермонтова, который наш Гройсфирер выпускал из рук только тогда, когда заходил в красную лабораторию или ему нужно было разлить водку по стаканам, немым укором сильно раздражал Илюшу Штемлера уже самим фактом существования. Видимо, он тоже когда-то его читал.
В отличие от нашего Гройсфирера и Шурика Володина, бесконечно рефлексировавших по поводу своей мультисемейственности, не знавших, с кем встречать Новый год, в каком порядке вести детей на ёлку и что говорить в каждой из семей, Илюша Штемлер нашёл выход в максимальном усложнении ситуации.
Число одновременно действующих романов, повестей, рассказов и прочих сердечных проектов у советского Артура Хейли было таково, что его жена Лена просто не имела технической возможности сосредоточиться хоть на каком-нибудь объекте ревности и давно махнула на всё рукой.
Так вот, возвращаясь к Марине.
Ещё в советское время совсем юный автор гостил у близких друзей дедушки, умудрившихся после той, большой войны вернуться из эвакуации в свою коммуналку на Зеленского.
Замечу, что удавалось это немногим. Вот и семья автора, как знают многие его читатели и поклонники, застряла в Тбилиси.
Марина, приёмщица в телеателье, дочь Гриши Спивака, была их внучкой и получила строгий наказ ознакомить будущего литературного классика с городом и его окрестностями — Павловском, Ораниенбаумом, Гатчиной и прочими местами культурного времяпрепровождения жителей и гостей Северной столицы.
Вместо этого Марина, за что ваш любимый автор благодарен ей по сей день, протащила меня по всем любимым местам своего папы Гриши и его друзей — рюмочным, пышечным, пивным стекляшкам, туда, где была настоящая жизнь.
Туда, куда ходили несколько смежных поколений писателей, философов, художников, музыкантов, фотографов, университетских профессоров и просто божьих людей, прятавших в водке вой от невозможности сказать миру задуманное, выполнить жизненное задание. Там, в этих «Блевонтинах» и «Гангренах», потрясающие люди — евреи, немцы, армяне, русские, стеснявшиеся своих отчеств заодно с фамилиями, — сыпали соль в пиво, разливали водку под столом и улетали из своих коммуналок. Убегали от стука ногами в дверь туалета, от жестяных табличек «Дом образцовой культуры быта», от скобарства и бесконечного «Осеннего марафона». Там они вспоминали войну, блокаду, голод, тюрьмы, СМЕРШ, лагеря, доносы. А ещё — любви, солнышко на камнях Петропавловской крепости, поцелуи на Стрелке Васьки, пахнущую огурцами корюшку, хитро завёрнутую в кулёчки из старых газет. Верили и надеялись на лучшее будущее.
Вот как описывает уход Шурика Володина дядя Илюша Штемлер:
«Я собрал передачу и поехал к нему. Не знаю, как сейчас, но тогда это была жуткая больница. Заколоченный гардероб, в коридорах ни медсестры, никого. Двухместная палата. Лежит Саша, свернувшись калачиком, как ребёнок, накрытый суконным одеялом, лицом к стене. Спит. Я огляделся. На тумбочке — кефир, полбутылки, сухой хлеб, чёрствая булка. Мыши скребутся под полом. Вторая койка пуста: ржавые пружины, скрученный матрас. Разбудить Сашу или не стоит? Решил, что сон для больного человека тоже лечение. Слышу голоса, вышел в коридор. По диагонали — женская палата. Сидят три женщины, больные, беседуют.
— Девочки, у вас есть соль?
— Есть.
Дали мне соли.
— А вы знаете, кто лежит в палате напротив?
— Старичка какого-то привезли ночью, на «скорой».
— Это Александр Моисеевич Володин.
Никакой реакции.
— Вы, наверное, видели «Пять вечеров», «Осенний марафон».
Начал перечислять картины, снятые по Володину.
Они всплеснули руками:
— Неужто такой человек — и в такой больнице?!
— Вы не присмотрите за ним? А завтра я, может быть, заберу его отсюда.
— Да, конечно.
Я вернулся к Володину, ещё немножко посидел. Не просыпается. Ушёл.
Утром позвонил, чтобы решить вопрос о переводе в другую больницу, а он уже умер. Ночью».
В Ленинграде влюбиться легко.
Город такой. Он словно оттеняет чувства своей строгостью, холодом и безразличием, скрипом битого стекла в проходных дворах, ледяным дыханием каналов и фальшивым теплом парадных, в которых только опытный следопыт за нищетой и запахом мочи способен разглядеть остатки былого величия.
Совсем молоденький автор, как и положено молоденьким авторам, разумеется, влюбился в Марину.
Мы гуляли, держась за руки, всю ту неделю по её Ленинграду. По Ленинграду её папы и мамы, её дедушки, по Ленинграду дяди Гройсфирера, Штемлера, Довлатова, Володина.
Мы отогревались в их пышечных, пончиковых и сосисочных.
Мы так же, как старшие, скрывались в них от коммуналки на Зеленского с висящими на входе сиденьями для унитаза и соседями, вопившими друг на друга с искренней ненавистью.
Потом я улетел.
Денег на перелёты и встречи не было. Взяться им тоже было неоткуда. Мы затеяли какую-то переписку, но письма то приходили, то не приходили. Половина из них состояла из объяснений вроде: «Писала, но, наверное, не дошло. Ах, как жаль. Там было столько всего важного. Но писать заново…» Ну и так далее. Всё, как это бывает в юности, быстро сошло на нет. В общем, советская почта романов в письмах не поддерживала. Может, и правильно делала?
Через много лет, во время одного из приездов автора в Ленинград — город уже тогда вернул себе имя и назывался Санкт-Петербургом, — Марина представила мне своего мужа. Было это незадолго до их отъезда в Израиль. Мы долго бродили по городу, пока окончательно не замёрзли. Потом посмотрели очень неплохих «Трёх сестёр» в Театре на Фонтанке, в постановке Семёна Спивака, какого-то родственника её папы, дяди Гриши Спивака. Потом втроём крепко выпили, много смеялись, вспоминали бесконечные истории из жизни родителей, бабушек и дедушек, их бесчисленных друзей и подруг. Гриша — я забыл сказать, мужа звали так же, как Марининого папу, — неожиданно спросил, как скоро исчезнет город после нашего отъезда.
В воздухе висело ощущение, что из Петербурга всем придётся уезжать.
Вопрос тогда показался мне странным.
Куда же он денется?
Вон кораблик на шпиле Адмиралтейства. Александрийский столп стоит недвижим. Ну повзрывали церкви революционэры. Ну погуляли КГБ-шники. Чего тут только не бывало на наших болотах.
Когда горит звезда, кажется, что её энергия неисчерпаема. Но, израсходовав ядерное топливо, звезда умирает по предсказуемому и хорошо известному сценарию, превращаясь со временем в белого карлика, а если она была велика и светила особенно ярко — в чёрную дыру.
Остаются только воспоминания. Красивые фотографии телескопа «Хаббл».
А потом исчезают и они.
Свидетельство о публикации №224061000524
