Часть четвертая. Осенины

Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

БЕЗ  РОДИНЫ  И  ФЛАГА
Роман

Нет человека,
властного над ветром,
удержать умеющего ветер.
(Экклезиаст)

КНИГА  ПЕРВАЯ
ИЛЛЮЗИИ

0

ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
ОСЕНИНЫ


1.
Как первым заметил гений наш Лев Николаевич Толстой, все счастливые семьи счастливы одинаково, все несчастные семьи несчастливы по-своему.

Все смешалось в доме Бобровых. В село Семен Иванович, как и планировал, вернулся из Орлова под вечер воскресенья. Сосед Володя передал ему хозяйство в порядке: за домом присмотрел, свиней откормил, в огороде морковь толстеет и капуста «колосится». Вроде, продолжай бы живи да радуйся, но - Мишка и Гришка…

С автобуса пришел, в избу вошел, а они... сидят на диване, смотрят телевизор и с виду такие пай-мальчики! Другому отцу только бы в радость, но - не ему. Чтобы два его оболтуса в воскресенье!? вечером!? сидели бы дома и смотрели телевизор, пусть даже и кино «про войну»?! Это если бы хлев или даже веранда с одного угла загорели, так бы не озаботило, потому что понимаемо, а тут - на! И весь вечер они уж не сказать по струночке, но - по одной половичке по дому друг за другом. И на другой день, в понедельник, тише воды они, ниже травы, - сами встали оба, умылись, причесались и в школу не понеслись, а пошли и по времени с запасом… И что ни попроси - исполняют без звука. И все это вселило тревогу нешуточную. И не говорят, отчего они такие.

И в этой тревоге, совсем не шуточной, Семен Иванович в понедельник, занимаясь делами в кабинете у себя да наведавшись в магазин к Валентине узнать, как взносы у нее комсомольские идут за август, весь день и пребывал. И вечером, и целый час с утра на другой день, во вторник. А в девять с минутами явился к нему Иван Неустроев, участковый милиции. Да не с видом, как обычно, когда «так заскочил» с пятого в десятое что перетереть да заполнить «видимостью» безделье, а деловой такой, серьезный, в форме, при фуражке с кокардой, бумагами в черной кожаной папке, пистолетом в кобуре. И рассказал о том, что нормальному человеку, даже в голову… разве что пьяную. Но прийти-то, может, и придет, но - исполнить?!

Оказывается, в прошлую субботу, в которую Бобров с супругой отбыли в Орлов, в село к ним, в клуб, на танцы, приехали трое городских на мотоциклах, один из которых был знаком с Колькой, сыном Сашки Михалицына. Потусовались там немного, пошли по селу прошвырнуться да на Белую, к лодкам, по пути всю местную (хотел сказать - шпану, но вовремя…) знакомых собирая, в числе которых случайно оказались (велел он себе выражаться осторожнее) сыновья Семена Ивановича Боброва - Михаил и Григорий. И когда их шумная веселая ватага проходила мимо дома Витьки-пупка, то есть Виталия Ивановича Пупышева, увидели по дыму из трубы, что в осырке у того баня топится и в предбаннике девки повиз… (общаются).

И вступило кому-то в башку совершить  мелкое хулиганство. И далее - из хулиганских побуждений затаились они за забором, дождались, когда девки в баню удалятся, и который-то из них слазил на крышу и положил на трубу… кирпич. «Как вы сами, Семен Иванович, можете себе представить (старался участковый держать официальность), группа молодежи женского пола в количестве трех юных гражданок  в совершенно непристойном виде тут же с визгом эвакуировалась на свежий воздух, а Зинка, то есть, дочь Виталия Пупышева,  Зинаида Витальевна, которая теперь главная потерпевшая, из моральных побуждений и стыда не выскочила, подруги кинулись за ней обратно в баню, вытащили «уже за руки и за ноги» и оказали первую помощь по предупреждению последствий угорания.

А группа молодых людей за забором преступно потешалась. Да двое-трое местных, мимо проходивших по улице, все это видели и предали огласке «пляску голых девок посередь села». Витька-пупок - «ты ведь знаешь, - мужик упертый», накатал ему, участковому, заяву с требованием - не с просьбой, а именно требованием - принять меры служебного реагирования и указал виновниками преступного деяния именно Михаила и Григория, хотя кто их разберет, кто конкретно клал тот конкретный кирпич на конкретную трубу.

Закончил Иван Неустроев сообщением, что обещал отцу потерпевшей, Виталию Пупышеву, меры реагирования с его стороны принять, что он и сделал только что.

-Не прими, пожалуйста, Семен Иванович, что я будто бы с тобой беседу провожу, поскольку ты у нас здесь главная власть, и такие беседы - сфера больше твоя, - говорил с видом сдержанного извинения участковый, - а я «пупку» этому в устной форме отвечу, что соответствующие меры профилактики осуществил, и пусть заткнется. А ты уж с парнями со своими по-отцовски сам поговори, тем более, что неизвестно еще, чья именно рука тот кирпич на трубу наклала. А заяву «пупка» я с соответствующей собственной визой и сегодняшней датой - себе «под сукно». По службе наверх докладывать не буду. Не сор же из избы! Вы же с Розой Максимовной у нас первые лица, оба - на людях, мы же понимаем...

На том и порешили, и Иван Неустроев, извинившись даже перед Семеном Ивановичем, официальным представителем главной власти на земле Архангельской, за то, что уж по службе вынужден с такой неприятностью соваться, удалился.

Дождавшись вечера и собравшись устроить парням своим «хорошую взбучку», но, разумеется, без рукоприкладства в форме «ремня», чему он был противник, Семен Иванович остановился на «допросе с пристрастием». И он представлял уже, как они, по обыкновению в таких случаях, примут вид «партизан» на допросе у «фашистов», и был удивлен и даже крайне, когда они при первых словах его о той злополучной бане… разревелись, «клянясь и божась», что это не они клали тот кирпич на трубу, а какой-то большой парень из города, и что они... сразу убежали и в щели в заборе неодетых девушек не видели.

Семен Иванович никогда, ни на работе, ни в быту в подобных случаях не опускался «до баб» и, не имея конкретных данных про кирпич, а потому и оснований для чего-то большего, ничего большего не стал предпринимать, а ограничился суровой и жесткой беседой, обращенной «к разуму». Тем более, что, хоть и дело прошлое, но напомнить не помешает.

О чем, например, тогда, прошлым летом, думали, когда у этого же… («пупка» - чуть не вырвалось) Пупышева, лодку угнали в путешествие до Белоцерковска, если до города по течению, без мотора, на веслах, трое суток хода, если не четверо? А башками подумали?! Или той же осенью у Ивана Зайцева, комбайнера знатного, поймали петуха, голову свернули, утащили на реку, ощипали, на костре поджарили и съели. У нас что - война, голодный год или вы голодные-некормленные?! Или весной нынче: поймали кота, на шнуре повесили, а сам не удавился, так  об угол автозаправки убили. Вот это - что?! Откуда такая жестокость?! Это же уровень детской колонии. Вы что - в тюрьму хотите?! И теперь что на селе ни случись, на вас и будут вешать, будь вы хоть за двенадцать километров. И нас таким образом с матерью позорите, что уж по селу пройти стыдно.

Так вот он, в тонах взыскательных и строгих, выговаривал им, напирая все более на разум их, совсем уже взрослых и обязанных вести себя по-взрослому, а они стояли перед ним виноватыми зареванным мальчиками, которых… которые… что ни говори, а хоть бы и кирпич на банную трубу, а все равно - своя кровиночка, да и… повинились. Да еще подумалось: ладно - пронесет. Ванька-»курок» - парень свой. Не даст бумаге хода, как-нибудь замнется, как в те разы замялось, а с сыновьями надо будет - да, построже, повнимательней, чтобы предупреждать. А то  в самом деле - позор. Еще подобный случай, так хоть - из села.

На другой день, в среду, на том же, что и муж в воскресенье, предпоследнем автобусе вернулась домой и Роза Максимовна. И что ему сразу бросилось в глаза, когда жена переодевалась с дороги в домашнее, потом ужин готовить начала семье да попутно и свиньям в ведра собирая, она делала все это и двигалась, и у него что по мелочи спрашивая, с видом... С видом, будто человек что-то такое важное решил, какое-то такое серьезное намерение принял и делает все не сказать торопливо, а будто не отвлекаясь на частности. Будто он сейчас все, что от него нужно, переделает и... удалится. Словно она  в каком-то своем мире пребывает-плавает, а этот, вокруг, мир дома и привычных забот ей - временно, она тут - на минутку, а где-то там у нее - все главное. Или какая-то она будто уставшая и настолько, что даже двигается медленно, будто энергию экономит. Но он в догадках теряться не стал, тем более выспрашивать причины того, что ему... могло лишь показаться, а рассказал про вчерашний визит участкового, про «банный инцидент», в котором парни их замешаны, что он их «как надо, профилактировал» и она, «как мать, безусловно, обязана со своей стороны...»

-Ты отец, наплодил охламонов, вот и разбирайся, а меня уволь! - оборвала его на полуслове жена и тоном опять же, как ему показалось… усталым, согласно-покладистым, и впечатление такое, что ей совершенно и все на свете все равно.

-Как-то ты... Несколько странно, - возразил он, все же озадаченный этим ее тоном, но не задетый, впрочем, этим грубым словом, бывшим давно у нее в ходу. - Есть вопросы, так сказать, плана семейного, требующие общих...

-Ну, если ты считаешь, что у нас семья, а ты - глава, так вот и решай свои вопросы. Семейные, - добавила она с выразительным, «воспитанно-язвительным», прижимом.

Ничего она больше не стала говорить, и он молчал. Навела свиньям, надела «поганый» синий халат, ушла в хлев с двумя тяжелыми ведрами, вылила в колоды, вышла на волю, села на лавку-плаху у сарая, с одного конца от старости трупелую, привалилась спиной к доскам стены, вытянула ноги в зеленых резиновых, в навозе, сапогах на босы ноги.

Перед ней привычная картина: склон со сбегающими к берегу грядами, три ряда картошки недокопанной, терраса на бревенчатых сваях, озерцо, дальше - ивняк, Белая, тот берег. И все это - фоном опять той, давней ее мысли, казалось бы, простой, - зачем она... вот здесь сидит? И сколько уже лет! Пока папа был жив, ответом на него было его суровое - «долг». Я тебя люблю, я тебя жалею, и не представлял, что так оно получится, но ты - жена, ты - мать, и есть такое понятие как долг. Вот и будь добра. У всякого свой крест. У тебя - вот такой.

Да, пару раз всплывали разговоры насчет переезда бы в Орлов, но папе этого, «корня квадратного», на дух было не надо. Теперь - другое дело. Огромная квартира, практически пустая, и хоть мамочка  тоже не в восторге бы от такого зятя бельмом в глазу, и оглоеды эти - шум и гам уж не под возраст, но ради нее, любимой и единственной, она уже согласна терпеть. Но - как этого сдвинуть отсюда, вырвать из этого тухлого болота, тухлой его родины?! И как они, все эти, живут тут, тухнут поколениями, - веками?! Непонятно...

А еще. И раньше в такие минуты она о… себе думала. Думала, кто она такая,  если в таком огромном и прекрасном мире с городами в асфальте, блеске витрин, потоках такси, звоне трамваев, плеске фонтанов, воркованьи голубей на площадях ей другого места не нашлось, кроме как годами месить эту грязь, кормить свиней и кур и лечить старух. Но именно сегодня, сейчас этот вопрос буквально вонзился до боли. До боли! Почему она все это принимала?! Почему мирилась?! Сейчас, после этих трех счастливых дней, когда она старалась, очень старалась наверстать упущенное за тринадцать лет, она «не узнавала» ни  своего жилища, ни этого мира. Нет, узнавала и глазами, и особенно носом эту вонь хлева от… себя, от халата, от рук и даже от собственных волос, и все в ней до отвращения, до отторжение восставало против этого мира. И как она все это столько лет принимала и мирилась, и гноилась тут…

Мамочка любимая! Какая молодец ты, что подарила нам театр на двоих! Спасибо тебе за дозу лошадиную димедрола этому фуфлу. Проспал до утра. И в ложе, кроме них, никого. Какая там «Гроза»?! Какой спектакль?! Полумрак, и Ромочка!

Такой нежный!
Такой!..
Не передать!..
М-м-м! - как вспомнить!..
Как не забыть!
А это воскресенье в постели! Будто воскресение, когда - воскресают! За все тринадцать лет!
И - за всё!
За всё!

Три дня в счет отпуска взял. В понедельник к Олегу Михайловичу ездили. Солидный стал такой, раздобревший. Немного.  Помнит! Про «пятерки» ее, про лекции, про случаи разные из той поры смешные. Такой предупредительный! Принимал их, как мужа и жену. Целую экскурсию по главному корпусу необъятному устроил. Кругом кафель, стекло, оборудование, о каком она - только в журналах. Одно слово - минобороны! А потом… на рабочее место, ее место, привел. На будущее, если «изволит принять», - замзав отделением физиотерапии. «Вот ваш кабинет, ваш стол, ваш телефон, эта кнопочка на пульте - ко мне, в любое нужное время, пожалуйста». Для начала. А там - посмотрим. И через месяц - стажировка в Москве, если она пожелает. Зарплата - страшно выговорить. Получишь, так домой, пожалуй, и с охраной. И все это ей - только «изволить».

Потом какая-то кафешка была, потом какая-то выставка графики. Она уж согласилась и на графику, лишь бы Ромочке - в удовольствие. А ему - в удовольствие, он ведь - архитектор, проектировщик оборонных заводов. Философ. Без пяти минут - кандидат. Про какие-то планы, линейные перспективы и еще про что-то такое - ей. Все понимает. Такой умный. А она уж - только поддакивала, делала вид, что тоже интересно. А во вторник…

Вторник…
Это - вчера...
Он, как воскресенье…
Ни обеда, ни завтрака, ни ужина!.. Что-то ели, что-то пили… Кажется...
Сил никаких!..
Бабье счастье!..
И - как месть.
За всё!..
За всё!..
Да сегодня утром еще перед тем, как на вокзал, ее проводить, две «плавки»
И теперь, - если что, - да гори оно!
Про-па-ди оно!
С нее — хватит!..


2.
Во времена оны, задолго еще до Петра Великого, зародился в Архангельском конный торг, а при нем в скором времени и конезавод. И как не возникнуть им здесь, на Сибирском тракте, «дороге прямоезжей» через всю матушку-Россию из самого Петербурга на Урал и далее, в края кандальные. А когда по указу Петра на Поморье, сначала  в низовьях Двины, в Вавчуге, а потом и в устье дельты, в Соломбале встали верфи с их стапелями, а первый российский морской порт стал принимать корабли торговые со всей приатлантической Европы, по полой майской воде на Белой потянулись туда караваны барж с местным добром на продажу. И обернулся конный торг ярмаркой, которая, став сельскохозяйственной, по обороту в деньгах скоро поднялась в первостатейные.

С появлением в начале века двадцатого железных дорог, после революции, ярмарка быстро утухла до уровня некоей местечковой и по времени «переместилась» с конца марта на середину сентября, на вторые выходные месяца. И от конезавода, бывшего в силе и славе два века, осталась лишь память. А поскольку власти считали, что под их неусыпным руководством материально-техническая база коммунизма уже построена и все нужное  человеку для жизни начинает литься на него «полным потоком», ярмарку причислили к пережиткам прошлого и хотели «молча» прикрыть.

Когда же четыре года назад управлять культурой района поставили некую молодую и бойкую из местных, «оправдать доверие» она решила… межрайонным фестивалем «Белоречье» для «украшения» ярмарок в Архангельском, благо зрителей собирать не надо. Эти осенние фестивали быстро набирали популярность, петь да плясать сюда съезжались из многих районов Орловщины, и выходило уже, что не фестиваль при ярмарке, а ярмарка при фестивале -  этакой местной замарашкой-золушкой.

Константин Алексеевич, так уж получилось, те две ярмарки пропустил, а нынче, из Семенова вернувшись восвояси, приехал. Для газеты чего пописать да со своими повидаться. Вчера, в пятницу, ближе к вечеру появился да с Юркой, которого  пришлось еще на сегодня, на субботу, в школе отпрашивать; к бабе с дедом заскочили, переоделись, на ужин чего взяли да - к лодкам. Накануне с Иваном Игнатьевичем и братом Володей созвонились да договорились ночку на реке провести, у костра, «пообщаться да подышать» - так, по-родственному и не «по поводу». У Володи лодка-плоскодонка - на пески напротив села своих девочек «катать» - так повыше по реке на веслах поднялись, под крутояр, на любимое место, где в береге широким полукругом лагуна, а над ней старая береза склонилась -  много лет все никак не может упасть. Уютно тут, тихо, в сторонке, хорошо.

Как добрались, на лужке под березой круглую «Зиму» поставили, дровец пособрали, костерок запалили, кормушку с овсянкой да донки кинули, три поплавочные в кочку воткнули - для антуража, будто рыбалка. Юрик, поскольку темнает рано, так, кадров несколько - палатку да костер - запечатлел, а больше с удочками управлялся. А на закате, когда самый клев, смотри-ка, не только ерши у него, а и окуньки вон вполне приличные, две густерки со сковородку, голавли толстомордые да… щуренок с какого-то дуру на червя польстился. Рыбку он - на кукан капроновый под жабры и в воду, под кочку.

А взрослые его за каждый «хвост» хвалят, у костра клеенку раскинули, закусь, что из дома захватили, разложили, «Святым архангелом» расслабляются. А уж на Руси, если трое собрались да - «по стопочке», - уж обязательно о судьбах России, никак не ниже. Впрочем, когда трое: два брата и дядя и друг о друге - «с пеленок», разговоры у них больше о том-сем-прочем, с десятого на пятое, про всякие свои семейные мелочи да мысли друг у друга друг другу известные. Когда лучше даже вместе помолчать, сентябрьской свежестью подышать, да рекой да селом родным отсюда с другого берега, с воды, полюбоваться. Завтра все собрались на ярмарку, а потому спать устроились пораньше.

Никого на реке. Сентябрь. Тишина. Лишь перед тем как в палатку забраться, сначала услышали издали слева, со стороны села, как «Москва» уркнула, моторка от берега выпятилась, медленно полукруг описала и на полном глухом шелесте вверх полетела вдоль того берега. «Москва» в селе только у Ваньки-»курка», участкового милиции Ивана Неустроева. А в дружках по реке у него Мишка-»чешуя» - Мишка Пантелеев из Омеличей, сосед тещи Васютки кудреватого. По носу лодки у них удилища - далеко торчат, над водой летят, будто они - ага, кто не знает! - на «поплавок» собрались, на ершей. А сами-то, известно, на Прорву мчат, на свое «законное» место, где у них «сеточка-корейка» метров сто.

Тут у здешних, кто рыбкой балуется, на пять километров вверх и вниз берега «закваканы», хоть таблички ставь. А у них самое рыбное - на протоке в Сидячее озеро. Так понятно - по Ванькиному чину. На селе власть, в смысле советская, - Толька Лаптев, в колхозе - Ванька Шилов; Это - на суше. А уж на реке-то - он, Иван Александрович, на все уполномоченный районного отдела внутренних дел и - пока, конечно, - старший лейтенант. «Москвой» он одной левой рулит, а правую, как пролетали мимо, в приветствии вскинул, Иван Игнатьевич ответил ему взмахом. Сегодня «курок» - не в обыкновение, не в фуражке форменной - в шапке цигейковой: голову не застудить - не лето. Умчались за поворот в звонком шелесте мотора и пенных усах. И опять - тишина.

Ночь-то ничего выдалась, свеженькая - не июль уж, конечно, и даже не август, - да в спальниках да на ковриках туристских «перезимовали» - в тепле и комфортно. Костя, поскольку вчера да в компании со «Святым архангелом» хоть и припозднились маленько, утром, однако, первым проснулся, но после «доярок»: шестой уж шел, только светало. Из палатки выбрался, сапоги отцовы натянул, в фуфайку, в штормовку вдетую, закутался, пошел костерок раздувать. Вчерашняя сушина сосновая за ночь перегорела; комли заостренные обугленные свел, пепел с угольками еще не потухшими снизу подгреб; ветку сухую, под руки попавшуюся, поломал коротенько, шалашиком на уголья устроил, стал дуть до легкого в голове кружения. А как язычки заплясали с треском да дымок ленточкой поплыл, колыхаясь и собираясь облачком в грязном золоте кроны березы, вылез из палатки Юрка. В сапожках тоже и в курточке болоньевой по двум свитерам - бабушка Люба закутала вчера. Зевает, глаза кулачками протирает.

-Куда рано? - обернувшись в его сторону, спросил негромко Костя, хотя знал уж, куда.

-Туманы хочу. Вон - туман, - говорит тоже негромко Юрка, взглядом на реку указав.

В палатку слазил, вернулся с аппаратом.
-Вымокнешь.
-Да ладно. Я - к озеру.

Ушел. Проводил его, по кочкам склона прыгающего, теплой отцовской улыбкой. Фотокор! Готовый. Только подрасти. А бредит самолетами. Значит, забудь, папа, про семейную династию…

Палочек вчерашних в костерок подложил - пламя-то все оно повеселее; под  куст на сушину ивовую сел; курил бы, так вот и закурить бы, да уж бросил так, кабы опять не…

Хорошо на реке. Большие августовские туманы прошли, земля поостыла, и над водой, сколь глаз ни охватит, везде лишь легкий прозрачный пар клоками невесомыми плывет над водой, невидимым течением едва влекомый. Пахнет водной прелью, даже гнилью из болотца сзади, куда Юрка ушел, - река так не пахнет. Слева, далеко, на том берегу - село: крыши под суриком, тополя, липы, - все в осеннем сентябрьском раскрасе, у воды - лодки темной полоской. Лодок здесь летом всегда много: село на реке. Свои да и городских дачников. А над всем этим, над кронами дерев, над селом, ярким мазком вертикальным по голубеющему небу - храм Михаила архангела, как… стелла в память о самом себе. Потому как много лет уже в нем… мастерская для тракторов - колхозный механический двор, плод «воинствования» атеистов середины тридцатых. Здесь, под березой, еще тень, а утреннее солнце, только показавшееся справа за берегом над дальним лесом, уж ласкает далекий «опальный» храм нежной розово-желтой пастелью, и от него в половину реки сквозь туманец тающий и оттого становящаяся резче и ярче недвижная в безветрии полоска ярким бликом…

В палатке завозились. Иван Игнатьевич откашлялся - слышно, по-утреннему, будто полнясь решимостью на что-то, - слышно: сапоги надел, выбрался на волю, белый чуб свой пятернями поприбрал,  Костю с добрым утром поздравил, произнес с одобрительной иронией:

-Родиной любуешься?
-Красиво тут у нас.

-Я в начале июля нынче, - продолжал Иван Игнатьевич, отряхивая песок  со штанов, - сюда на вечерок привозил Минина, начальника сельхозуправления, так после третьей на лирику потянуло, - усмехнулся он, - встал этак, к воде  подошел, руки - за голову, пузо выпятил: хороша, говорит, у нас земля, да дуракам досталась.

-Это он кого имел ввиду будто бы? - сказал Костя с улыбкой снисходительного добродушия.

-Ну, ты же его знаешь. Мужик из местных, от сохи, без пузырей. На жизнь смотрит реально.

-Ну-ф… тут... как сказать. Реальность реальности - рознь. Это ведь… вопрос восприятия, как взглянуть, - возражая тоном этакой мягкой лености, произнес Костя, не глядя на Шилова, поднялся с сушины, пошел к удочкам.

-Кстати, о взглядах. Я вот у тебя по «Скверным сынам» заметил (Шилов имел в виду недавно подаренную ему Костей собственную книгу очерков «России скверные сыны»), может, я не прав, конечно, - но… будто Россия для тебя есть-пошла только с восемьсот шестьдесят первого года, с отмены крепостного права, - говорил Шилов, не глядя на Костю, снимая штормовку и устраивая ее на косую растяжку палатки. - А до этого?

-А до этого... да, шли века, цари… менялись, - говорил Костя, вынимая из гнезда в кочке крайнюю удочку, вытягивая леску с голым крючком, - а… империя-то оставалась, собственно… рабовладельческой… как римская республика. И только с отменой... рабовладения (достал он из-под кочки банку с червями), которое у нас называют... крепостным правом (копался он в банке указательным пальцем) и на село пришла... свобода - Россия-то сельской была почти вся (достал он юркого »полосатика») - народ и начал творить историю. Раб - не... творец, - продолжал он, - аккуратно прокалывая крючком червя в толстой части. - Творец - только человек… свободный (проколол он червя в другом месте). И… пожалуйста (проколол в третьем) - хождение в народ, революционное движение (поплевал он на червя и закинул удочку чуть левее, с учетом течения), политические... партии (устроил он удочку в кочке, в гнезде).

-Всяк, конечно, волен… Я готов уважать, но... тут есть такая толстая тонкость, даже две, - говорил Шилов, будто вслух размышляя, сходя к воде метрами пятью ниже удочек, к ивовому кусту справа. - Во-первых, крепостное право…  имело много разного рода форм, от своей же «крепости»… довольно далеких, - говорил он и, склонившись над водой, плескал в лицо воду и потому прерывался. - А, во-вторых (стряхнул он с рук капли, выпрямляясь),  крепостное право, оно ведь силу-то, собственно, имело в областях земледельческих (достал он осторожно мокрыми пальцами из правого кармана штанов платок), в южной части империи, где крестьян... надо было... прикреплять (вытирал он лицо и говорил в пригоршни) к помещичьей земле. А таких, если в целом по империи, было, между прочим… процентов тридцать, может, едва ли больше. А остальные (распялил он сырой платок за углы, встряхнул и начал складывать), которые... в статусе крестьян, они к земле имели отношение или очень тоже в разной степени косвенности или вообще никак. Вон за Уралом (устраивал он сложенный платок в карман штанов) охотник да рыбак, да промыслы, да люд заводской - миллионы. Им это крепостное - без понятия. Так что… эта отмена, как ты говоришь, рабства, в масштабах государственных акция в истории, я скажу, не рубежная и по значимости очень двадцать пятая, -  уверенно-решительно мотнул он головой и взглянул на Костю с выражением, говорящим будто, ты вот что хошь, то со мной и делай.

-В эту цифирь… я не вдавался, - отвечал на это Костя тоном миролюбивого согласии, морщась и с трудом вынимая изо рта ерша заглоченный крючок второй удочки, - Но смотри: кончилось рабство и… свободный народ… начал творить политическую историю (добыл он, наконец, крючок). Две революции, коллективизация, победа в такой... войне (присев у воды, под кочку, насаживал он ерша на кукан), развенчание культа, Гагарин (вернулся он к кочке, взял банку с червями) и теперь вот - эти два десятка, последние, - говорил он, выбирая червя помясистее. - Ну да, не без проблем, конечно... в чем-то (накалывал он червя на крючок), но это - проблемы роста, это… нормально и… переживаемо (поплевал он на червя и закинул подальше удочку, укрепил комелек в гнезде). И под всем этим и за этим два высшие, я считаю (обошел он кочку), достижения уже политического творчества масс - советы народных депутатов и коммунистическая партия... - опа-а-а! О-опа-опа, о-опа, ребята, чтот-то тут!?..

Он осторожно вытягивал кого-то, этот кто-то оттуда, из глубин напротив того места у куста справа, где сейчас стоял Шилов, сильно натягивал леску, противился, казалось, уже вяло и устало, но, однако, так, что удилище изогнулось и конец его дергался над рекой, едва не клюя воду… Подлещик, небольшой, где-нибудь на полкило, попавшийся на уду, должно быть, еще вечером, не сопротивляясь, дался в руки Косте, присевшему к воде. Почти уснувший, оказавшись на кукане, он два-три раза шлепнул хвостом на мелководье под кочкой, и Шилов с Костей шутливо-назидательно попеняли ему на урок судьбы, ожидающий всякого, кто польстится на связку червей, кучу незаработанных денег или… жар-птицу, минуя синицу.

-Так что… вот ты говоришь - родина, - сказал Костя этаким «итоговым» тоном, не глядя на Шилова, который все еще стоял у воды в позе руки в боки, наблюдая как плывет над рекой просвеченный солнцем туманец. Он достал из банки крупного почти белого червя и насаживал его на большой крючок с широкой «бородкой». - Для меня родина - это история. Точнее - конгломерат событий в отрезке исторического времени, то есть, в аспекте скорее историческом (закинул он донную удочку подальше, воткнул в гнездо в кочке удилище). И я - смотри - в этом конгломерате, во временном куске, на который я пришелся. Без саморекламы, смотри, по факту: университет, заместитель редактора в двух партийных газетах. Партийная жизнь, идеология, народ и власть, экономика, соцсоревнование - все главные темы мои. Секретарь партбюро в двух редакциях. Два с половиной года - первый секретарь райкома комсомола в Семенове. Двои курсы в доме политпроса при обкоме. Курсы в высшей комсомольской школе при ЦК ВЛКСМ в Москве, курсы в высшей партийной школе при ЦК КПСС. Четыре года - член пленума райкома партии. Пять лет - заместитель председателя районного комитета народного контроля. Правда, на общественных началах, но товарищ постоянно болел и треть заседаний готовил и вел я. У нас шутка есть: мол, журналисты - подручные партии. Я ее за шутку совсем не считаю. Я - подручный и этим горжусь. И уж как оно там получается, не мне судить, но - помогаю, я считаю, партии двигать, скажем так, исторический процесс. Нет, я реально понимаю, конечно, что в этом смысле, может, многим смешон, но смеются глупые и непонимающие, ради которых, как раз, ради их светлого будущего, понимающие и партия стараются.

Он сделал несколько шагов по урезу воды влево к донке - палке, косо воткнутой в песок, с конца которой тянулась и уходила в воду толстая леска с колокольчиком, стал ее выбирать, укладывая леску петлями под ноги и продолжал, не оборачиваясь:

-Для меня подручный - не для иронии, не в курилках пошутить, а высокая миссия. Я подручный не из необходимости зарабатывать на кусок хлеба и на семью, а по убеждению. И не только в газете, но и как писатель. И ты, Игнатьевич, не мог это не заметить по «Скверным сынам». В этом названии моя твердая позиция и гражданина, и журналиста и, скажем так, слогом высоким,  политика, пусть и местного масштаба. Потому что есть сыны верные, работающие в той же партии, в других структурах, за идею, честно и по тому же убеждению, кто несет тот самый - по Маяковскому - «чернорабочий ежедневный подвиг», который «на плечи себе взвалил Ильич». А есть скверные, которых больше, которые лишь играют в такой театр. Для меня они потому и скверные, что «кривляют» борцов. Уж лучше бы не «ломали». А ведь среди них немало профессионалов в своем деле, знающих жизнь и производство. Они могут быть «верными», но - не хотят. И остаются «подпольно-скверными», отрабатывают свои оклады. Я же, над любым текстом работая, самой мелкой даже информацией для сиюминутной хроники, чувствую, что пропитан этим моим убеждением подручного и невольно пропитываю им любой тест. И чувствую постоянно, как я нахожусь между партией и народом, как бы связующее между ними звено. Вот мое место в жизни со всем тем, что я есть, и для меня очень комфортное.

-Как оно высоко все у вас, у писателей, - оценил Иван Игнатьевич, но с оттенком все же иронии, хоть и дружески-позволительной. - А для меня родина - вот она, вокруг, - вскинул он над рекой руки. - Пригодился, где родился,  и - спасибо судьбе. А все остальное для меня - география. Мне что Москва, что какая-нибудь... Кения с фиолетовыми неграми.

-Какой-то ты, Игнатьевич, непатриотичный, - поморщился Костя в миролюбивом сожалении, помотал головой в шутливом отрицании.

-А откуда другой-то патриотике взяться? Я вот с Мининым согласен. Ты еще в песочек под окошками играл, а я начал бригадирить. И попал под хрущевский разгром села. А ведь на протяжении тысячелетий основой русской цивилизации была деревня. Ведь  здесь - главное хозяйство, продовольственное. Здесь -  воспроизводство населения, духовность, культура.

Потом - ликвидация эмтээс, машинно-тракторных станций, с их техникой, стоянками, ремонтной базой, с распродажей тракторов и комбайнов колхозам по кабальным ценам. И что получилось. Живой пример. Папа твой, Алексей Поликарпович из эмтээс на родину вернулся на комбайне, давно уже не новом. Куда его девать? Поставили вон в церковь к двум своим «фордзонам», благо помещение позволяло. Ну, проходил он два сезона на одном таланте Поликарповича - ремонтировать-то не на что. Стал металлоломом. А мы еще три года за него кредит платили да с процентами. А колхознику на трудодни - галочки да палочки.

Только очухались, а тут - укрупнение. Было одиннадцать колхозов, стал - один, почти неуправляемый. И что в итоге?  Сегодня по району три четверти хозяйств убыточные. А кто еще не сдох, как мы, так лучше бы сдох, тогда бы хоть дотации пошли.

Или кампания эта по сселению. Ведь по деревням уполномоченные райисполкома ходили - своими глазами видел - и высматривали, нельзя ли эту деревню ликвидировать? Жизнь народную стереть с лица земли. Ну и наликвидировали. По нынешнему сельсовету у нас было тридцать две деревни, сейчас - шесть. Да и те вроде моей родной Шиловшины - полтора человека свой век доживают. Ага, предполагалось, будто бы сселение. А человека с земли сковырнули, он тут уж не останется. Вон у нас в Архангельском осели единицы. Кто в Белоцерковск махнул, как-то зацепился, а больше - по Союзу по родне да кто куда. А ведь уехала-то самая производительная молодая сила, а остались старики да опойки. Ах, у нас сегодня в магазинах полки голые! Так за что боролись, на то и напоролись. Чудес-то не бывает. И так - по всей стране. Земля-то обезлюдела.

Он в сторону Кости еще обернулся, будто вспомнив что-то важное и желая сказать, да в эту минуту из палатки послышалось глуховато-громкое и недовольное:

-Да вы достали уже своей родиной! Мало вчера вам не хватило!
-Очу-ухался, - будто обрадованно воскликнул Шилов, оборачиваясь.

-Не надо сло-ов! - говорит Володя, выбираясь из палатки. Лицо заспанное, помятое. Свитер на нем в голубых ромбах, коленки черных штанов в глине. - Леонид Ильич сказал вам конкретно:»Будет хлеб, будет и песня!» Работа есть, кусок хлеба есть, штаны-рубаха да девок поднять. Семья - вот главная родина, да чтобы… о! это откуда?! - вскинул он взгляд влево и вверх, и Шилов с Костей тоже обернулись.


3.
На крутояре, в прогале под кроной березы, на травянистом обрыве берега стоял в лучах утреннего солнца Юрка, радостный, мокрый по пояс, с «Практикой» в руках.

-Ну и как там туманы? - спрашивает Костя, довольный сыном.
-Растаяли уже.
-Спускайся, сушиться будем.

Юрик спрыгнул в тень под берегом, лавируя меж кочек, улез в палатку, выбрался уже без аппарата, стал куртку снимать, понизу мокрую.

-Как, удачно? - спрашивает Костя, улыбаясь сыну, устраивая куртку его на ивовом суку.

-Некрасиво там. Камыши одни, - говорит Юрка. Голосок звонкий, глазки радостные.

-Дядя Володя вон интересуется, - говорит Иван Игнатьевич будто серьезно, - с чего начинается родина? Для тебя, Юрик, с чего начинается родина? Ты парень взрослый уже и умница. Не с картинки же в твоем букваре.

-Для меня? - переспрашивает Юрка от неожиданности вопроса.
-Да.

-Для меня… наверно… с Владимира Ильича Ленина, - говорит  уверенно Юрка.

-Та-а-ак! - с одобрительно-ласковой важностью кивает Иван Игнатьевич без малейшей тени иронии. - Почему именно?

-Потому что он совершил великую октябрьскую социалистическую революцию, и все люди стали свободными и счастливыми.

-Совершенно верно, - кивает Иван Игнатьевич с видом очень серьезным и наблюдая, как Юрка скидывает с ног на траву упятнанные глиной резиновые сапожки. - Погоди-ка, ты уж наверно комсомолец?

-Нет, пионер еще, - говорит Юрка, расстегивая ремень, принимаясь снимать мокрые брюки.

-Мо-ло-де-ец! - восхищенно мотает головой Иван Игнатьевич. - Пожалуйста вам - советская школа. Да ты тут нас всех, того гляди, перекуешь на орала. Знаешь, что такое орала?

-Знаю. Это плуги.
-Т-ты по-смо-три! - уже откровенно восхищается Шилов голосом неожиданно тонким и даже округляет на Юрку глаза. - Ты посмотри, какая папе подрастает смена!

-Не, не хочу. Военным летчиком хочу. Охранять мирное небо, - говорит Юрка, отдавая отцу мокрые штаны.

-Вот тебе - новость! - недоумевает Шилов.

-Да ты что, он на военной авиации помешан просто, - говорит и смеется  Костя, вешая юркины штаны на ивовый куст рядом с курткой и подходя к костру, ко всем. - У него в Семенове дома над столом весь угол картинками самолетов из журналов залеплен.

-А вот интересно, - деланно-озабоченно, но о-очень озабоченно, что даже брови свел, говорит Володя, - чем отличается «МИГ» пятнадцатый от «ИЛа»  восемнадцатого? Наверно, количеством пассажирских мест.

-Да вы что-о, дядя Володя?! - недоумевает Юрка. - В «МИГе» пятнадцатом пассажирского вообще ни одного. Он же военный.

-Да?
-Это же фронтово-ой истреби-итель! Вы что-о!

-Во - темнота. А я и не знал, - играет Володя свою «темноту».

Вдохновленный ею, Юрик выдает ему без запинки марки пулеметов, калибр боеприпасов, объем баков с горючим, дальность полетов… Оба дяди и даже Костя глядят на него, что называется, «хлопая глазами», и… Они наверно бы вот-вот принялись расхваливать Юрку да восхищаться его познаниями во «фронтовой» авиации, но в эту минуту с реки, снизу, послышался слабый, но знакомый шелест «Москвы» Ивана Неустроева.

Все четверо обернулись в ту сторону и сначала едва различили в тумане над водой, пронизанном солнцем и оттого густо-сияюще-белом, сначала едва уловимый силуэт «казанки». Она поднималась против течения, силуэт ее плоским треугольником становился все темнее и крупнее, вот над ним уже стали видны две головы, вот удочки, торчащие, как вечером, с носа, вот уже два резко облитых поверху солнечными бликами уса водяных брызг засияли, и через минуту, приняв правее и с заглушенным двигателем, в тишине и тихом плеске воды лодка причалила к их берегу, за кустами справа, шагах в двадцати. Послышался говор, тихий стук дерева о металл, должно быть, весел, шипение песка под вытаскиваемым на мель носом; и сначала Иван Неустроев, а за ним и Михаил Пантелеев, оба в фуфайках, шапках и «болотниках», то есть с видом рыбаков серьезных, показались из-за кустов. И всякий, увидевший их впервые и особенно рядом, как сейчас, непременно отметил бы разительную «противоположность» их обликов.

Иван Неустроев, лет тридцати пяти, ростика, пожалуй, чуть ниже среднего и, если без фуфайки, щупленький и лицо имел сухонькое темноватое, в рябинах и клинышком.  В органах он сразу после срочной и все это время здесь участковым; и, что скорее всего, должность сообщила и утвердила в резко очерченных темно-карих глазах его этакое пристально-острое выражение, а манере двигать головой ту часто ненужную резковатость, будто он высматривает где непорядок. Михаилу Пантелееву под пятьдесят. Он, как сам говорит, кто не знает (но без «привязки к местности», поскольку это государственная тайна) в юности, в пору службы, «облучился» то ли на Новой Земле, то ли в Семипалатинске и на пенсии по инвалидности, а потому нигде не работает. Лицо у него, несмотря на инвалидность, а может, как раз и вследствие ее, широкое, белое и рыхлое, в крупных морщинах и складках, отчего глаза кажутся маленькими, а общее выражение умиротворенно-флегматичное, говорящее будто «вы как хотите, а лично я - не...».

Но это они выглядят так обычно, какими их привыкли видеть «на земле», а на реке всяк человек, даже если не рыбак, он как бы и тот же, но чуть - другой. А если он рыбак да встречает такого же маленько помешанного, тут и жди театра фанаберии. Вот и в эту минуту, когда двое в болотниках, обогнув ивовые кусты и разгребая воду, приближались к ним, все трое у костра (кроме Юрика, которому пока тонкость эта недоступна), обратили внимание - и мудрено было не обратить! - что Ванька-курок, идущий первым, и лицом, и походочкой, и движениями рук раскинутых, будто понять дает, что рыбы у них - полная лодка, а Мишка-чешуя уточняет, что - «хорошей».

Пошли приветствия и привычные «утренние» рыбацкие вопросы «как ночь?», «всех ли комаров накормили?» и, конечно, о клеве и улове. И когда Иван Игнатьевич, спустившись к воде, поднял кукан с их трофеями и показал гостям с видом, да, мол, мы так тут, отдохнуть разве, а это - побаловаться, Ванька-курок, сдерживая будто величавость победителя, в которой перед кем другим поупражнялся бы, произнес благосклонно-одобрительно:

-Ну, это уж кто какую рыбу ловил. Уж кто на кого учился. Миша, - обернулся он к напарнику. - Сходи-ка принеси там чо у нас получше по штучке каждому. Товарищам домой-то не с пустыми же руками.

Михаил, разгребая воду, ушел за ивовый куст, слышно было, как звякнул раз, потом другой, открываемый люк на носу «казанки»; через пару минут вернулся, неся в руках перед собой, как поленья, четыре стерляди одинаковой длины явно под два килограмма каждая, вальнул на траву в сторонке от костра.

-Это у нас что - такая рыба в Белой?! - изумился Иван Игнатьевич, глядя на  остроносых серо-голубых красавиц - мечту любого браконьера.

-У нас в Белой рыба всякая, хоть вам под заказ. Только места надо знать, конечно, - говорит тоном властелина рек Ванька-курок, пожимая плечиками, вскинув бровками.

-Чо там у нас? - спрашивает Шилов, взглянув на Володю этак намекающе.

-Есть, - кивает уверенно тот, лезет в палатку, копается там, слышно, в мешке (тупо звякает стекло), вылазит, подает Ивану короткий цилиндр из газеты.

-Лады. Не вопрос, - говорит Неустроев, явно довольный таким бартером. - На фестиваль-то идете сегодня?

-Собираемся, - кивает Шилов.
-Тогда увидимся, - кивает Неустроев

-Да-а! - вспомнил что-то Иван Игнатьевич, поморщился этак болезненно будто. - Что там за история с этими бобрятами?

-О-ой, там… в общем… заморочка такая, - отмахнулся Иван Неустроев, глянул недовольно в берег вправо, влево - видно, что отвечать не хочет. - Короче, там… в общем… не при ребенке, - нашелся он, метнул взглядом в сторону Юрки.

-Ладно, потом.
-Там каша такая.
-Потом.

-Вот так у нас, Костя, все по-простому тут. Живем потихоньку своим княжеством, - любуясь стерлядями, говорил Иван Игнатьевич, когда щедрые гости ушли - Нас не трогай, а мы - не тронем.

Юрка вдруг зачем-то в палатку нырнул, вылез с аппаратом, кобуру расстегнул.

-Юрик, не снимай, нельзя, - говорит Костя сыну.
-Почему?
-Рыбка подзаконная. Про нее говорить даже нельзя.

-Тем более, что одна - твоя персональная. Нас четверо и рыбок столько же, - говорит Володя, глядя на племянника с этаким лукавым полуприщуром.

-Да, убрать надо сразу подальше, - говорит Иван Игнатьевич. - Да, пожалуй, и удочки сматывать. Да костер не забыть залить.


4.
Зойка Зыкова родилась в январе и к сентябрю, когда пошла в одиннадцатый, ей уж было восемнадцать «с хвостом», то есть девятнадцать - без «считанных  месяцев». У нее - паспорт, она уже, вообще-то, не Зойка, а Зоя Николаевна и не «без пяти минут» выпускница, а девушка вполне «на выданье». Эта тонкость различия в классе заметна тем, что подружки-ровесницы хоть и делают вид, что в школу ходить и портфели носить им уж стыдно, а под «выданье» как-то пока  не...

А она, Зойка, и почему-то особенно в нынешнее лето, стала казаться самой даже себе... «опасной». И что она совсем не та Зойка, которая школьница-свистушка, а Зойка, которая Зоя Николаевна. И эта, вообще-то, Зоя Николаевна, и не перед всеми, конечно, а перед теми, кто может оценить, такой Зойкой пройдет, если захочет!.. Шляпка у нее соломенная яркая с широкими полями. Волосы светло-рыже-золотистые воланами над ушками шляпке в тон. Личико круглое с острым подбородочком, с чертами мягкими и очень женственными, глазки светло-голубые - очень в образ. И когда она по селу идет да ветерок озорной полями шляпки играет, а она ему глазками туда-сюда стрельнет-поможет да ножку этак с небрежной величавостью поставит, чтобы - н-нате вам!?.. - парни, особенно женатые, которые в этом уже понимают, наверно обмирают: глазки косят, а кто и губки - в трубочку: тю-тю-тю вам вот бы нам бы!..

Кто Зойку не знает, может подумать, а которые из местных уж «не сомневаются», что у «деревянной башки» - у Кольки Зыкова, главного колхозного зоотехника -  девка-то в отца пошла: в башке-то ветерок. Да на таких ей плевать ей больно. Потому что для себя она вовсе не Зойка и пока, конечно,   не Зоя Николаевна, а - Зоя, как кому ни удивительно. И ей, Зое, противно ломать эту  комедь со шляпкой и «поступью», и «образ» этот, и за него она сама себя даже ненавидит. И года уж два ненавидит, даже больше. С той поры, когда ей исполнилось шестнадцать, и уже не девочкой, а девушкой стала себя осознавать и... жалеть.

Есть отчего.

Что ростом не вышла, так для девушки, будущей женщины, это не беда, Хотя, лучше бы повыше, на маленько, так это она потом - каблучками.... А еще фигура у нее не в платья в обтяжку, не «модельная», мамина, тут уж - наследственность. Хотя, если с жирным и сладким не очень, то тоже можно «держать» и «управлять». А вот в чем она бессильна напрочь и что от рождения ей божье наказание, с которым на людях хоть не появляйся, так это то, что она... конопатая. Это на селе ее так навеличивают - Зойка конопатая да Зойка шадровитая, и с этими кликухами ей теперь и жить. А все - веснушки. Не  темные, не бурые, а цвета светлой пыли, но - много. Не просто много, не на щеках лишь, под глазами, как у детей бывает, а - сплошь: лицо, шея, грудь, руки, ноги и даже тело все - тихий  ужас! По субботам, когда в бане остается, она лицо себе зубным порошком припудрит и любуется - красавица-девушка и «в теле» и - все, а вот же! ну надо же!..

Ко «клизме» этой, к Розке, в медпункт ходила - поплакаться, да, может, поможет чем. Говорит - отложения в коже меланина. Солнца берегись, говорит, да на ночь натирайся простоквашей или кислым молоком, а лучше соком огурца, да свежего, черной смородины или лимона. Но где столько этого добра на нее на  всю, да каждый день, да с ног до головы? Да издевается еще, говорит - особый шарм, говорит - очарование.
Клиз-ма!

А еще - вот уж никому не видать, а только ей одной тоже в страдание - так это у нее... память плохая. Одиннадцатый год уж читает-читает, гору всяких книг   прочитала и учебников, а из класса в класс ее тащат прямо за уши - надо признаться. Нет, она не дура, не думайте. Не дура. Она по жизни все правильно мыслит. Сметливая и не лентяйка, не бездельница. Не пробка, уж совсем какие бывают, а вот только - память плохая. В классе у нее вон есть три дуры, ну, прямо, дуры-дурищи тупые, а память хорошая. Дома прочитала, на уроке рассказала, пятерку получила, а сама - дура дурой. Ладно. Посмотрим еще, посмотрим. Только осень протянуть, зиму перебиться да до госов доползти и - провались она, эта школа! На курсы продавцов собралась. И - что? Вон Валька - продавщица в сельмаге. Говорят, школу тоже еле-еле... И что? Всего на три года ее старше. И что? Сельмагом уж заведует. Да летом обеды по полям развозить. В тепле и при продуктах. Чем не работа?

В общем, Зойка на курсы собралась. Окончательно. И школа для нее, этот одиннадцатый, вроде как уж в прошлом. И в душе уж вольная она птица. Взрослая девушка - «на выданье», и мысли разные совсем уже взрослые, да вот уж вторая неделя на исходе, суббота и последний урок - литературы, и чего бы фу ей, то и приключилось - вытащила «щука» ее на позор.

«Щука» - это Елена Анатольевна, литераторша, а прозвище ей дали от фамилии: она - Щукина. Да если и другую фамилию имела бы, ей бы все равно это прозвище навесили, и Зойка бы первая его прилепила. Потому что хищная она такая, «берет на заглот», да медленно глотает, нет, чтобы сразу, а надо  покуражиться! Вот и сейчас. Сидит она, древняя щука, с отвисшими на плечи щеками-жабрами, на стуле за столом своим учительским откинувшись, руки-плавники свои толстые скрестила на глобусе в форме живота и окулярами своими щучьими пялится куда-то вкось, под потолок, поверх портретов классиков, и - заглатывает ее, Зойку. Она уже всем видом своим демонстрирует, что «кол» ей в журнал приготовила: для нее, Зойки, ей даже «двойки» жалко; и всему классу и позой, и губами синими, широкими, как у щуки, показывает, насколько она, Зойка, дура, и как от нее ей, «щуке», безысходно.

-Ну что, Зыкова? Опять - столбняк? Ты роман-то хоть видела, в руки хоть брала? - спрашивает и глаз даже не скосит на нее за правым плечом, у доски. - Ведь я на каникулы специально задавала, время было, - будто она, Зойка,  пустое место. - Или по полям все лето пробегала, песенки пропела?

-Ка-ак - чита-ала, - врет с вызовом Зойка. Она сегодня в той же красной кофточке и короткой юбочке, что в поле тогда в агитбригаде была.

-И про что роман?
-Про бабу одну.
Класс оживился, на «камчатке» прыснули.
-И... как хоть звать-то эту... прости меня, - бабу?

-Анькой. Анна Каренина, то есть, - держится Зойка, вспоминая мучительно, - что-то она слышала...

-Ну... Хоть так. И что Анна Каренина?

-В общем... это... - старается, чтобы поувереннее, Зойка, вспоминая. - Она... вообще...  легкого поведения была и... по рукам пошла.

Класс развеселился: смех, оживление, кто-то из девочек пискливо зашелся...

-Тишина! Это не смешно, а печально, Зыкова, - говорит обреченно «щука». - Вон Лев Николаевич с портрета - на тебя... Он сейчас заплачет. 

-В общем, она там... это... направо и налево, - продолжала Зойка, напуская презрения к Анне за неверность, - а старик Каренин очень расстроился, что у него рога, и пошел и бросился под электричку.

Класс взорвало. Кто хохотал, кто стонал, кто визжал, кто, упав на стол, изображал конвульсии, а Зойка... Она всё, как было, рассказала, как в романе - она вспомнила! - и улыбалась тоже, больше за компанию с классом, и на «щуку» глядела выжидательно, довольная: выкрутилась. Ее так просто не...

-Зы-ко-ва, - томно-уныло пропела Елена Анатольевна, когда класс, устав изнемогать, начал приходить в себя. - Тебя надо в музее литературы выставить и фразу твою эту под ноги на табличку... Чтобы на тебя ходили, как на чудо... Не знаю, не знаю... Восемнадцать лет тебе, скоро девятнадцать, доползла до выпускного. А придет весна, и надо как-то будет девушке тебе определяться... И какой такой Вакула-кузнец с черевичками, не зна-аю, где какой дурачок найдется...

-Стала я позориться - за кузнеца, - огрызнулась, но не грубо, а чтобы не очень, Зойка, носиком презрительно этак повела...

-Настя, поясни-ка нам систему образов, - обращается Елена Анатольевна к любимице своей, к левому крайнему ряду поворачиваясь.

Настя по ряду за первым столом. Встала, и хоть совестно было ей совсем уж подружку топить, да делать нечего. Рассказала кратко, на вопросы отвечала. Роман она еще весной прочитала и помнила. «Пятерку» получила «за активность», и от Зойки опять будто совестно.

...Звонок.

Литература была уроком третьим, сегодня, по случаю субботы, последним. Народ домой сорвался, толпой оплывая Елену Анатольевну за столом, журнал и  тетрадки в стопку собирающую. Зойка за спиной у нее под шалью, черной, с водорослями, будто кисти, до пола, пробежала, в мыслях уже там вся, на берегу, где песни и весело, - да вот же гадство! В коридоре, совсем уж у раздевалки, остановила ее химичка. Скелетина седая, пенсионерка, одна нога в могиле, а все невтерпежь ей; глазками вострыми сверлит, шамкает:

-Зыкова, ты, надеюсь, не забыла: должок за тобой - про медный купорос? - челюстью трясет своей. - Смотри, в понедельник подниму тебя. Чтобы от зубов  отлетало, от зубо-ов! - да на весь коридор, да на всю-то раздевалку!

 -Ла-адно, - бросила. Купорос ты медный! Не позже ты не раньше!

Настя на ярмарку и на фестиваль тоже собралась, да попозже: у нее еще дела. Через два месяца, даже меньше - семьдесят лет Октября. Школа готовится, большая программа и в ней ее, Настины, пункты: она - комсорг школы. Так получилось, что секретарем комитета комсомола ее избрали нынче в апреле, в день рождения Ленина, а тут май да летние каникулы - только и работы, что взносы собрала. Зато сейчас, перед юбилеем, успевай только да кабы не забыть. Сегодня вот сразу два мероприятия, правда, в одном месте - в пионерской комнате.

Пионерская комната подобно таким комнатам в любой школе, вполне могла бы называться «красной». Полуденное солнце бьет в широкое окно, и все здесь: знамена пионерских отрядов, флаги и флажки, вымпелы и знаки в «золотых» кистях,  клятва пионеров, лозунги, памятки и даже барабаны и горны на полках в блестках и бликах их обводов и деталей источает красное сияние и  рождает праздничное «революционное» чувство. И в этом сиянии с портрета на правой от входа стене улыбается приветливо дедушка Ленин.

Внучата его, десятка два мальчиков и девочек из начальных классов, уже здесь. Пионервожатая, Марина Морозова, высокая и тонкая молодая женщина в длинной серой юбке, очках в черной оправе и пионерским галстуком на груди, расставив ребят в две шеренги, устроила отдельно впереди по центру пышнощекую девочку и мальчика с тоненькой челкой - тех самых, которые летом выступали в поле перед комбайнерами. В программе концерта на школьном вечере от октябрят значилась литературно-музыкальная композиция три песни хором и два стиха меж ними, эта репетиция была уже второй, и пионервожатая, оставив «командовать» Настю, пошла собрать старост пионерских классов.

Привычно выйдя перед хором, Настя напомнила, что «мы поем три песни,  Лиза с Ваней сразу после первой и второй вступают со стихами, и следим за моими руками...»

Мы-ы веселые...

Мы веселые ребята.
На-аше имя - октября-та.
Та-ак назвали нас не зря-а.
В честь побе-еды Ок-тяб-ря-а.

-Мы читаем...

Мы читаем и счита-аем,
На Луну слетать мечта-аем.
Бу-у-удем крепко мы дружи-и-ить
И стра-не ро-дной слу-жи-и-и-ить.

-Ваня. «Пришел Октябрь...»

Пришел Октябрь, и свергли власть
Буржуев и дворян.
Так в октябре мечта сбылась
Рабочих и крестьян.
.
..звонко-радостно продекламировал Ваня, и Лиза подхватила:

Далась победа нелегко,
Но Ленин вел народ.
И Ленин видел далеко
На много лет вперед.

Потом спели про звездочку Ильича, потом про кузнечика в траве, и когда добрались до конца, Настя отметила «шероховатости», велела петь весело и «на ударениях встряхивать головками, будто вы счастливы», а Ване слово «много», когда - «много лет», протянуть, чтобы подчеркнуть, что очень много.

Она стояла перед хором малышей, «рисовала» в воздухе вскинутыми пальцами галочек такта; и слух ее фраза от фразы, куплет от куплета, песенка от песенки уже начинал ловить все более ровный и слаженный строй звонких ребячьих голосов со все более чистыми тонами, остановками и дружными «зачинами». А еще ей было в удовольствие вот так управлять пусть и в маленьких, детских, формах, но все же миром высоких смыслов, пропитанных торжественностью ритмов и мелодий.

На исходе получаса, как раз на финальном куплете о Ленине, который видел далеко, вернулась пионервожатая со старостами пионерских классов. Малышей отпустили домой «до будущей субботы», Настя осталась, и Марина Владимировна объявила, что теперь они, шестеро, - штаб завтрашнего пионерского десанта.

Цель десанта, который она представила «боевым» и «юбилейным», у взрослых назывался «операция пушнина», - когда собирают и сдают... бутылки. Дело это, конечно, не детское, но у сельсовета не было средств очищать село от «стеклотары» после ярмарок. И теперь уже никто не помнит, когда первый раз и кто из председателей возложил это «на личную ответственность директора школы». Неоходимость в такой «пуш...», то есть, в пионерском «десанте по бутылкам» к тому же обострилась, когда к ярмаркам приурочили фестивали с их обилием приезжего люда, и каждый год во второе воскресенье сентября село просыпалось, «как в избе у бабы-страни». Вот потому-то и уже по традиции и собрался сегодня штаб, чтобы завтра прибрать за взрослыми, которые сегодня гуляют «на юру». 

Марина Владимировна была девушка ответственная, деловая и, поминутно вовлекая Настю в обсуждение деталей десанта, стала распределять по классам «участки фронта»:  площадь, где сцена и торговые ряды, окрестные кусты, овражки и тропочки к Белой, лодочный причал - «причал особенно!», а также сквер у магазина «тёти Вали», сквер у медпункта «у тёти Розы Максимовны», липы у автопавильона, «а по улицам мы вместе пройдем». Поручила старостам иметь в своих отрядах мешки, садовые тележки и велеть собирать не только бутылки, а и пачки из-под сигарет, конфетные фантики и прочий бумажный мусор. Мусор они сожгут, а бытылки сдатут тёте Вале в сельпо и купят к юбилею новый горн и барабан, а отряд-победитель получит красный вымпел и кулек конфет от сельсовета. А когда один из старост сообщил, что отец пообещал ему «ремня», если он пойдет собирать бутылки, Марина Владимировна напомнила ему о подвиге Павлика Морозова, а с отцом обещала «побеседовать»...

Сбор десанта назначили пораньше, на восемь утра, у школы. Расставшись с пионервожатой, направляясь домой, Настя под впечатлением всего, что говорилось на штабе, о чем пели октябрята, чем полны эти дни, слагающиеся в предъюбилейные недели, чувствовала, будто великая волна Великого Октября подняла ее и несет на гребне к юбилею. И не просто несет ее, пассивную, а что она, Настя, пусть не великий, не такой, как Павлик Морозов и Зоя Космодемьянская, а маленький, но свой, посильный, вносит вклад в общее великое дело на своем посту секретаря комитета комсомола. Она будет стараться! Она - не подведет!


5.
К полудню, говоря образно, село Архангельское пело и плясало, торговало и гуляло на берегу Белой. И, казалось бы, вот же повод живописать прелести празднества и не пожалеть для того красок - благо, такой уж день сегодня, единственный в году, - да русский человек на дурное мастак: выставить иное хорошее, до него содеянное, миру на потеху. Эта же площадка по высокому берегу, где,  как и в те годы, сегодня фестиваль.

Если на обрыв берега встать, на что гостей особенно очень подвигает, у иных даже дух захватывает. И то! Внизу, как в пропасти, метрах в сорока, - река под солнцем в кипящем серебре. По тому берегу излучиной - пески, луга заливные, и сена с них наверно здешние берут «уж не с наших подзолов». А по горизонту на полсвета - леса «и грибов наверно там - под корзины бельевые, только лодку надо, чтобы - на тот берег». А над всем этим - полусфера неба, бездонная и праздничная вся сегодня тоже: облачка кучевые пышные, солнышко радостное слепит, тепло!..

Но все эти красоты - для гостей разве, приехавших «попеть да на людей поглядеть». А местным, им уж тут и праздник - в ежедён. У иного местного гость, допустим, спросит - из любопытства да уж и «под ха-ха», - что это у вас, мол, вон на храме, в стороне, по правую руку, на «кумполе» вместо креста звезда пятиконечная? А местный, да если кто из стариков, в этом мире задержавшихся, и тоже «под ха-ха» беззубым ртом уж не преминет. Вспомнит - он тогда еще ребенком был - как в двадцать седьмом прибыли сюда свои, Белоцерковские, да из Орлова - человек семь в черных кожанах и красных штанах. И ведь доброе дело хотели - в честь десятилетия Октября храм взорвать - зачем народу опиум? - да нашлась блаженная, бабка Варвара, и сорвала добрым людям праздник. Забралась, ну-ка, в храм, изнутри заперлась и взрывайте, говорит, ироды. А которые в красных штанах, какие же они ироды? Атеисты они, но хоть и воинствующие, да не звери же. Не стали они бабку с храмом взрывать, а только слазили крест спилили, а на его место - звезду пятиконечную. Железную, в цвет штанов покрашенную, теперь уж, она, правда, поржавела давно. А Варвара хитрая оказалась бестия. Видно, взаперти-то ей понравилось, да семь лет и просидела, будто бы храм от иродов хранила. А ее там всем селом, всей округой и кормили, по ночам еду таскали да в окошко подавали. И вот, говорят, - подвиг: вверху - звезда пятиконечная, внизу - бабка блаженная. Ну, не смех? И - семь лет на халяве! Да тут любой!..

А иные гости еще рощей восхищаются, которая по северному краю площади, между храмом и колхозной конторой, со старыми березами в три аллеи. А местные, тоже «под ха-ха» им сообщают, что рощу эту, но уже в тридцать седьмом, к двадцатилетию, то есть, Октября, тогдашние комсомольцы заложили. И по центру где-то, под корни, закопали капсулу, бутылку стеклянную, с посланием к новым поколениям идти в ногу с ними, закопавшими, в смысле - плодиться и размножаться, поскольку не должно быть у революции конца. А против таких заветов кто бы против?! И вот уж полвека летами тут, вечерами и особенно ночами комсомольцы из местных и приезжих, кто уж как может... под березами тут... в общем... куют себе юную смену... А днем по аллеям потом  комсомолки с колясками с этой «сменой» в красных и голубых  ползунках «революционный держат шаг»...

А еще расскажут - такой уж день сегодня - что тут хоть и поле футбольное, а по документам - площадь Победы. А по-простому - Ванькина площадь. Ванька этот, при жизни Иванов Иван Иванович, хроменький-горбатенький с вечной соской-папировской, был директором детского Дома, вывезенного сюда в начале войны из блокадного Ленинграда. Местным то и в голову бы не пришло, а у него после победы «в одном месте засвербело» увековечить память - и стал хлопотать. А тут трицатилетие того же Октября. Ну и затвердили для истории. Хоть село, мол, и у черта на куличках, но шито не лыком и мы тоже, мол, «в едином строю». Детский Дом закрыт уж давно, и хроменький-горбатенький почил в бозе, а память оставил, так по Ваньке и площадь.

...Так вот местные приезжим рассказывают, а те, как вернутся, - родне да знакомым и тоже под «ха-ха» будто, для веселья: так с праздника вернулись. А ей, Валентине, с этих праздников... Она выездную торговлю эту вообще не очень, не сказать - не любила. Но начальники требуют, а ты вертись. Машину сходи к председателю выпроси, утром рано погрузи да тащись куда в тридевятую деревню, да было бы с чем. А вечером - обратно; устанешь, как собака. И ярмарки не лучше. Хоть и рядом, вроде, от магазина вон - рукой, а все равно...

Сегодня встала только светало, оделась да по дому чего. Около семи потребсоюзовский шофёр Павел Иванович из города прибыл на «буханке». Выпечки привез с хлебокомбината: ватрушки картофельные, пирожки с повидлом, с мясом, рисом да капустой - еще теплые. С базы гороху мешок - «народу в лакомство». Свое, из наличия: яблоки, морковь, «Завтрак туриста»; из конфет «Гусиные лапки» да «Подушечки», хлеба три лотка из своей пекарни - пышного, душистого - его-то расхватают.

Пока столы расставили, продукты разложили да ценники, стала и другая торговля подтягиваться, с прилавками тесниться в общий ряд. Местные, архангельские, и из деревень, кто на машинах, кто на мотоциклах - с товаром, кто чего приготовил. А тут и «рафики» и большие автобусы, с товаром тоже да и с артистами появляться начали, как в те годы, да под березы в тень, хорониться. Из Орлова - на-ка, что-то нынче вдруг?! - с хладокомбината «морозилку» всю в картинках про «пломбир» принесло: выручку обрушить. Не было печали! И денек вон тоже - под ихний «пломбир». Утро, когда встала, погожее было, потом, вроде, - тучки, а вон разгулялось - солнце, облачка. Не жарко: сентябрь, но тепло и ветерок с реки, из-под берега.

Павла Ивановича они с Клавдией в город отпустили, а если и чего, так и сами справятся, а то кого попросят. Халаты магазинские синие надели - вот и наряд. Клавдия Аркадьевна, в сорок лет уж бабушка, толстуха, - в пилотке тоже синей в белых окоёмочках, проседь на висках на шпильки прибрала и будто деловая - при мешке - ага! - с горохом. А она, Валентина, в бигудях сегодня ночь спала ли не спала ли, а вы на нее гляньте! Видная, статная, «праздничная» вся; белые локоны после «химии» ветерок кокетливо так перебирает над ушками; и щечки в ямочках, если улыбаться, - а сегодня надо, и она будет стараться. Не для выручки, - больно здалось ей, а...

Ничего вы не знаете!..
И не надо вам!..

...Площадь оглядела, на солнце щурясь. Народу нынче, как в прошлый год, а может и поболе - человек под двести. В такой толчее Митю где уж тут, а ночь-то в бигудях - чего, зря она?..

Торговые ряды, как в прошлые разы. Один, по берегу, - для приезжих, второй, в котором они с Клавдией, напротив, под березами, вдоль крайней аллеи. В котором для приезжих, если день погожий, продавцам за столами задом к солнцу целый день стоять, вроде как и лучше - не слепит и не щурься, так опять ветер с реки: погожий - не погожий день, а того гляди поясницу просифонит, схватишь радикуль. А местным под березками-то и уютно, и у всякого «насиженное» место. А меж торговыми рядами в ширину шагов двадцать да во всю длину площади - покупательское праздное гулянье.

Ряд по берегу, который гостевой, немного покороче. Потому что с левого конца, ближе к площади у конторы, сцена с тентом синим полушаром тоже задом к солнцу и реке. А над полушаром этим и над сценой во всю ширину на отдельных столбах полоса красной материи и по ней мало не метровыми белыми буквами - «Вперед нас партия ведет!» А под этим лозунгом, перед сценой - зрители по лавкам в два широких ряда на солнце слепнут-пекутся.

Справа от сцены будто клумба огромная от нарядов артистов опять с восьми районов. Пока одни кучкуются, в очередь, готовятся, другие на сцене под баян голосят про родину, любовь да миленков неверных; а то загикают да в пляс, каблуками дробить - грохот деревянный на всё село. С утра, поначалу, из-под берега, с реки, тянуло прохладой не больно и заметно, а к обеду все покрепче да порывами, так что от песен по-над ярмаркой одни лохмы носит -  захочешь, не послушать; а транспарант треплет, того гляди сорвет, и слова в беспорядке в глаза кидает - «партия», «партия», «нас», «нас», «нас»!..

В прошлом году - вспомнила - фифа одна в юбчешке кожаной только срам прикрыть - а еще из журнала «Культура»! - приезжала на такой же фестиваль да потом размечталась на пяти страницах про высокую духовность советского народа. А в позапрошлом пара, муж с женой, французы, ученые по какому-то фольклору были. С какими они рожами тут ходили! Как брезгливо, помнится, косились-озирались, носами горбатыми водили, отстраняясь от всего, будто от заразы. Пожалуй! Эта бедность вон так в глаза и бьет. Бабы местные в платьях линялых, старухи в кофтах кроя довоенного, мужики небритые, опойки в пиджаках, слоняются да «Примой» вонючей дымят. И лица у многих, - будто с похорон. Да еще семеновцы да эти... мурашинские, с мангалами опять народ кормить приехали, и вся Ванькина площадь, как шашлычная. Сизый дым с двух концов столбами солнце тмит, небо застит, и дух от жирной свинины жареной нутро прямо все так и выворачивает.

Справа от них с Клавдией, в сторону церкви, два главных браконьера: Мишка-чешуя из Омеличей да Игнат из Большой Шиловщины, рыбу под ногами на «Отечестве» мятом разложили, стоят курят да Горбачева матерят. За ними - Колька-сальцо из Шиловшины тоже, с вилами трехрогими. И ведь под десяток их, в дерн воткнутые, и он под ними будто в осиннике. На чем это привез, не на себе же? Рядом внучек топчется, мороженое лижет. Алексей Поликарпович Некрасов да Василий-пилорамщик многодетный подошли, на вилы пялятся. Сморкалов Михаил, вечно небритый, с женой Манефой прошли неблизко мимо, на пирожки-ватрушки покосились. А так, по рядам если глазом окинуть, - все, как в те годы: кринки глиняные, горшки, корзины под грибы, лукошки под ягоды, плетюхи под траву, «морды» - под рыбу, берестяные короба, туеса, бураки и даже , ну-ка! - лапти вон лыковые! А еще: лопаты деревянные в печь хлеб садить, кадушки для солений, грабли, топорища, косы - литовки и горбуши. Бери не скупись, да было бы на что...

На конце торгового ряда, под липами у церкви... погоди-ка... Ива-ановна из Большой Шиловщины. Точно - она. На картонных коробках, как на прилавке, в две стопы - вышитые наволочки и занавески на окна. Андрей Дорофеев с Галинкой своей, два алкоголика, подошли, на наволочки щурятся и будто прицениваются, зачем бы вышитые подушки алкоголикам? Вот этих Дорофеевых она, Валентина!.. Как на улице увидит или в сельпо к ней за хлебом заявится, так будто по сердцу кто!.. Из-за этой ихней, из-за Настьки этой, ветром надутой, точно - надутой! Восемнадцать лет ей - и что?! Чего она?.. Чем она его, ее Митю, уж так, чтобы и ромашки ей в поле с доставкой!?.. Про вишню белоснежную и она, Валентина, споет не хуже...

Ушли, не купили ничего, а Ивановна...

Вспомнила: вчера еще, вечером уж поздно, да две уж последние недели про нее, про Ивановну эту, вспоминала. Думала она, очень думала! Да ведь - позор: комсомолка - комсомольца! Ворожить! Присуха! Узнают, - позорище! Из комсомола выпрут, - куда она тогда? Нет! - решила. Не пойдет она! Сама уж как-нибудь.

А как - сама?!..
Двадцать два!
Двадцать два против восемнадцати - с ума сойти! 
Но - не пойдет!
Нет!
Ну-ка - позорище!
...Какой-то день сегодня — праздник, а не в радость...


6.
Фестиваль гуляет, ярмарка торгует, площадь полна разноголосьем говора, смеха, восклицаний, шарканья шагов по утоптанному берегу. Ветер носит-мечет над этим многолюдьем облака сизого  шашлычного тумана да обрывки песен; да солнце нежаркое висит и слепит, если стоишь все время на юг.

-Почем, ну-ко, Валя у тя горох-от, - услышала слева, обернулась.

Макариха, в сером джемпере с белыми пуговицами по яйцу, да Никитична, в желтой кофте, как два свясла они вечно друг за дружкой, подошли на мешок с горохом пялятся.

-Это где это цены-те ну-ко экие, не под пензию? - сокрушается Макариха.

-А те чо горох-от? Дёснам-то не больлё  жамкать-то поди, - «не поняла» Никитична.

-Чо-то киселя захотелося. Ну-ко намолю-ко да заварю.

-Ой ли, девка! С киселя-то, мотри, гороховова... С киселя-то с киселя будёт жопа весела.

-Ты мою-то, девка, по своёй-то не меряй. Килограмм вот возьму, ак до Покрова и живу.

Клавдия стала горох отвешивать. Егоровна, враз будто посуровев и с видом недовольно-озабоченным полу правую у кофты откинула, платок носовой из-под юбки добыла, развязала пальцами мелко трясущимися три узла, углы развернула, стала мятые рубли да медь перебирать, будто ей самой на себя жалко. А Никитична пальцем своим ногтеватым в пирожки тычет, в глазах изумление:

-Это, Валя, у тя чо - пирожки-те?

-Свежие, из города, с хлебокомбината утренняя выпечка, остыть не успели  - нахваливает Валентина товар, которому долго на ветру нельзя.

-А с чем ну-ко?

-С картошкой свежей, с повидлом яблочным, вот рис с яцом, с капустой или мясные вот - свинина с луком.

-А это чо - шаньги?
-Ватрушки с картофельным пюре на сливочном масле.
-Кабы - на сливочном! А чо такие махонькие - ровно с пятак.

-Стандарт такой. Все свежее. Пакетик вот бумажный. Положить? С чайком полакомишься, - будто радуется она за Никитичну.

-У меня своих будто шанёг-то нет ли чо? Пирогов-то я сама уж поди-ко ну-ко, - оскорбленно косится на нее Никитична. - Капуста-та своя вон еще сидит за баней. Чо я буду вашо магазинское!..

Ушли, будто утки, задами колыхая.

-Такие вот к старости и мы, не дай бог, - провожает их взглядом и смеется  Клавдия.

А ей, Валентине, не раньше не позже, а в толпе вон, в сторонке, в глаза - Семен Бобров, а напротив Ванька «курок». Вырядился: форма наглаженная, галстук на скрепочке, фуражка на затылке, кокарда сияет. Полубоком-задом к ней стоит, и разговор у них, будто... странный какой-то. «Курок» ему о чем-то как бы важном рассказывает, будто на что-то «глаза открывает» и в жестах, и в частых наклонах головы в строну парторга, в подергиваниях плеч, когда погоны, будто крылышки вспархивают - все в эти минуты в нем очень похоже на... мольбу... «войти в положение» и поверить, что... он в чем-то «не в силах» и даже... «пострадал». А Бобров перед ним, как после ревизии: руки под животом сцепил, слушает да под ноги глядит этак убито, а как на «курка» глаза поднимет, так во взгляде растерянность и обреченность, когда не знают, что теперь делать...

Кабы она не в торговле работала, так, может и не знала бы и не догадалась, а только что тут не понять, когда все село уж, как улей, гудит. Этаким Бобров этот селезнем обычно, а теперь вон глазки-то тупит! А-а-а!.. да не одна она за ними наблюдает. Вон, гляди-ка, и бобрята, Мишка с Гришкой, у Васютки кудреватого за спиной прячутся, за сбруей наборной на колу под березами. Замерли и на отца с участковым этак испуганно-настороженно... Головами круглыми черными крутят с видом, чуть что, брызнуть и исчезнуть. Значит, не сплетня, не сплетня по селу-то!

Зайцевы, супруги, Леонид с Галинкой, техничкой из колхозной конторы,  подошли, купили хлеба две буханки «пышнова», спросили про Сергея, брата, - как нога. Чего - нога, когда на костылях. Ушли. Вспомнила: вчера как заорал вечером:»Повешусь-повешусь!», да с матом и - давай ему скорей гранатомет. А мать ему опять - стакан самогона. Уснул. Вот горе.

Влево опять глянула - «курка» с «квадратным корнем» уж нет, а со стороны конторы, из рощи по тропке друг за дружкой пять мужиков на площадь вышли, встали белой кучкой за спинами зрителей. Рубашки на них светлые, брюки глаженые, ремешки черные, ви-идно - нача-альники. Одного, своего, председателя райпо, сразу узнала. Говорили - не хотел, а принесло. Другого, от него по правую руку, помнила, - начальник сельхозуправления. Слева, в светлом пиджаке в клетку... Это вот, наверно, Бортников и есть, новый первый партийный секретарь. А этот, который головой седой крутит... да, начальник управления культуры. Ну да, сегодня он как бы главный тут, при фестивале, привез других «товар» свой сарафанный показать. А вот этих двух, в желтых безрукавках, одинаковых, как ципленки, с одинаковыми черными папками, она не знала - тоже при каких уж нибудь чинах. Стоят своим кружком, говорят о своем. Власть. У них свой мир. До народа больно им...

Первый-то новый, в пиджаке в клетку, краси-ивый, как граф, волосы - волнами. Площадь с народном окинул взглядом, сцену, где пляшут, и... и приметно что-то уж очень на транспарант уставился, будто  недовольный. Потом, будто барин очами, толпу в сизом чаде шашлычном обозрел, руку вскинул, поманил кого-то пальчиком. Из толпы - Бобров. Ага - к начальнику своему. Два пальца ему, поздороваться поданные, принял, будто дар небесный, только не лизнул, и - в глазки ему снизу-искоса, того гляди и шейка переломится. И опять, как с «курком», разговор у них какой-то. Начальник вопрошает будто, взглядом и кивком указав на транспарант над сценой, вправду ли «вперед нас партия ведет»? А Бобров почему-то... головой крутит, будто он не при делах, Но потом - да, соглашается, что «вперед», конечно, «вперед», но что он тут... как бы не виноват, не виноват он и... будто пощады попросил не карать, и в сторонку отошел, благодарный за то уже, что не покарали.

За ним этот... кореспондент Некрасов неспешно подошел, веселый такой, праздничный. Со всеми за руку тоже поздоровался с видом, будто он тут любому ровня. Иван Игнатьевич, председатель, откуда-то из толпы появился, поприветствовался этак по-домашнему со всеми, мол, вот опять гуляем, что нам не гулять. У «графа» о чем-то спросил, на сцену указал, а тот кивнул по-барски. И пока хор из какого-то района, дотягивал припев про партию, которая ведет на подвиги советские народы,  позвал начальника над культурой; и вдвоем они под больно уж под жиденькие, не по песне, аплодисменты важной  походочкой, провожаемые зрителями, направились по проходу к сцене, поднялись по ступенькам, к микрофону подошли.

Который новый первый, в клетку пиджак, стал что-то говорить, по лицу видать торжественное и радостное, но не разобрать - ветер порывами, а только фраз обрывки:

-...каждому надо сегодня перестраиваться! По-нов... свежее мыслить! Партия и сегодня, в новых ...чах, нах... силы возглавить... светлое завтра завис... от каж... трудовых побед...

Ветер с реки, взлетавший из-под крутого берега и падавший волнами-порывами на площадь, на людей, торговые ряды, в клочья рвал речь главного начальника района, хлопьями-фразами раскидывал, кому что долетит да услышать-поймать удастся. И то ли оттого, что не всем дошло, а может, по иной какой причине, да что-то начальники сцену-то без должной благодарности покинули.

Объявили про трио гитаристов «Охальники», дипломантов каких-то там ихних конкурсов. Валентине с Клавдией их бы послушать, да - очередь, ну-ка! Начали, было, хлеб раздавать да деньги принимать, как три ражих мужика в ярких рубахах, с большими красными бутонами в чубах под фуражками, заломленными лихо, на сцену выскочили, принялись струны в такт рвать пятернями:

Повстречал на Пасху грека.
Он сказал мне, сукин кот:
«Яйца красят человека».
И наверное, не врёт.

Шквал аплодисментов взорвался над площадью, очередь про хлеб забыла, замерли гуляющие, обернулись разом в сторону сцены, рты поразевали...

Дрожали робкие ресницы,
Пылали щеки как закат.
Была ты скромною девицей -
Сто мужиков тому назад.

Шквал аплодисментов! Испуганные галки облаком галчащим сорвались с куполов и ржавой звезды храма...

Чем похабнее частушки,
Тем и привлекательней.
Скачут рифмы-потаскушки
По дорожке матерной.

Крики восторга, плеск сотен ладоней прибоем морским оглушительным - в небо!.. Думали, что это у них на прощанье, а «коронку»-то «охальники» в финал припасли - спокойную, душевную, многим знакомую - про малую родину, со строчкой в припеве, которой три раза поклялись жизнь отдать «За Тужу, за Пержу и за Вою» - речки местные «в лугах, сердцу милых, бескрайних»...

Потом какой-то хор в зеленых сарафанах сцену всю запрудил, про Ленинские  горы затянул, - про хлеб-то вдруг и вспомнили. Кто-то в конце очереди, самый голодный, начал последние буханки считать да пенять «чего они  там, на  пекарне, две куклы опять всю закваску вылакали, не могли уж побольше напекчи ради праздника».

Пока хлеб рассовали, деньги сосчитали да сумку с кассой в стол пока, на ключик, - с берега, откуда-то справа будто пьяный и веселый мат, - глянули.

Она. Валентина...
Она, когда увидела...
Она чего боялась...
Боялась-не хотела, чего - сама не зная...
Так вот и...

У столов напротив, сквозь толпу видать, по тому, торговому ряду, «приезжему», у бабы с глиняными пёстрыми свистульками... вся компания, как тогда, на берегу. И - Митя!..
Его-то сразу она...
Митю своего.

А с ним, как тогда, парень тот в костюме черном и другой, рот набок, который, говорили, скрипач. И Настька эта тут в сарафане голубом - на выход-то, видать, ничего - у алкоголиков, и подружка ее, Зойка конопатая. А с ними мальчик тот, сын корреспондента, который тогда их фотографировал. С отцом, видать, на праздник привез фотографии, и фотки эти теперь по рукам у них, и все они будто счастливые такие, себя на них видя, друг дружке показывают, мальчика-фотографа благодарят. Который в черном костюме и солидный, с видом этаким будто «отеческим» головой покрутил, увидел в стороне, под березами, «Пломбир» и, видать, предложил повести мальчика угостить мороженым, да тот отказался, в сторону сцены убежал.

А они остались, и Зойка конопатая, широкополую шляпку одной рукой придерживая, ветер не сорвал бы - шляпка-то идет ей, толстушке, однако - близко-близко к этому, в костюме черном, подошла, фотки опять ему показывает и снизу его глазками прямо - тю-тю-тюси! - а потом фотками махнула этак в сторону... лодок под берегом, сказала ему что-то, прогуляться, видать, предложила, а тот, дурак, и клюнул, согласился, и - ушли. А эта, Дорофеева, с парнями оставшись, тоже свалить хотела, да Митя...

Нет, он никак...
Он за локоток ее не тронул, не притронулся, а...
Что-то сказал ей, весь к ней, собравшейся уйти, подавшись...
И робко так будто, будто виновато, будто прося...
Едва не умоляя...
Митя ее...

А она подолом широким взмахнула, повернулась, оскорбилась будто, и в толпе исчезла - вот и ладно! А Митя...

А Митя...
Он стоять остался и взглядом провожал ее, убитый весь такой будто, и бровки насупил...
И стоит, весь замер, и - провожает...

А этот, рот набок, туда же глядит и восхищенно так, и что-то Мите говорит, а он будто не слышит. А потом - опомнился будто, в себя ровно пришел - лицо грустное - сказал что-то этому, который рот набок, и они пошли куда-то вдоль прилавков, в сторону храма, в  толпе потерялись...

А она, Валентина...
У нее все в мыслях  и в груди перехватило!..
Еще бы!

Ладно подошел бы, поболтал бы, посмеялся бы - на людях да в праздник мало ли кто с кем... Но - как он замер весь!..

Как потерялся!..
Как бровки насупил!..
Как глазками - всю ее!..
Ее Митя...
А вот нет!
Нет и нет!
Будь оно, что будет, а она - вот нет!..

Только так подумала, забыв обо всем, обожженная увиденным, как откуда ни  возьмись, из-под земли будто, из толпы... Бобров, секретарь парткома.

-С праздником, девочки!
-И вам - того же, - говорит Клавдия. - Купите-ка горошку.

-В следующий раз. Валентина Михайловна, а я ведь все жду, когда вы принесете мне ваш комплексный план претворения в жизнь решений двадцатого съезда комсомола. Съезд-то в апреле был, а уже - вон!..

Не раньше ты, не позже!
-В понедельник принесу.
-Неплохо бы, неплохо бы.
Ушел.
Квадратный корень!

-Егоровна, постой тут, пока народу нет, к Ивановне сбегаю, - говорит Валентина будто о мелочи такой незначительной, будто она вспомнила вдруг. - Мама просила занавески на окна, так погляжу.

К Ивановне метнулась. Себя спасать. Судьбу свою. И Митю - от этой. Да не бегом, а порыв свой сердечный умеряя шажками будто неспешными, взглядом невидящим скользя по прилавкам со ржавым железом да вениками банными. Спасать! А комсомол? Провались он - будь, что будет! На Ивановну теперь и вся надежда!..

А со сцены ветер очень чистое и звучное и словно очень к месту - в уши ей:

Ленин всегда живой,
Ленин всегда с тобой,
В горе, в надежде и радости...

Ага! С Лениным своим они, - как с помелом...


7.
Кому праздник, а кому час от часу не легче.

Шилов повел первого и свиту в контору к себе коньяк пить, а его, Семена, не взяли. И не надо. Не до этого. И не до них.

Домой пришел, обедать не стал, на крыльцо веранды вышел, жену позвал. Картошку копала, лопату воткнула, где стояла, стала к нему подниматься из-под берега. Усталая, видно, меж гряд ступает, боты «прощай молодость» рваные, юбка вся в земле, руки будто грабли - советская крестьянка. За стол усадил и - без обиняков - сообщил вкратце, что ему Ванька-курок в уши надул. На фестивале. Ничего хорошего.

В общем, этот Ванька, как во вторник обещал ему, когда приходил, замять дело с баней, наверх не сообщать, так слово и сдержал. Вечером к «пупку» сходил, проинформировал, что, мол, у Боброва, у него, то есть, у Семена Ивановича, был, беседу воспитательную, видите ли, с ним провел - на предмет улучшения воспитания близнецов, а «пупок» что-то вспыхнул так, недовольный, и борзо так себя, пожалуйста, повел.

В тот же вечер, то есть, во вторник - живешь и дел не знаешь - состряпал «телегу» в адрес начальника отдела милиции, в которой все собрал: лодку, петуха, кота, поленницу ту, у бабки Симихи разваленную, ну и про баню, конечно, - во всех красках. А еще - про самого Ваньку-курка, который будто все это покрывает, сор не выносит, и в глазах народа роняет честь органов внутренних дел.

Вечером же этот «пупок» договорился с соседом, со Славкой, и на другой день увез дочь в районную больницу. Сначала - в «скорую». Там зарегистрировали и послали в головную больницу, в приемное отделение. Половина врачей в отпусках, девать куда, не знают,  направили пока в реанимацию, до понедельника, а там - разберутся. А поскольку она - по двум журналам регистрации, «пупок» справки, что приняли, собрал, к «телеге» приколол и - в милицию. Ну не гнида?! А еще - коммунист!

В четверг Куртов, Ванькин начальник, Ваньку - на ковер. Наехал по полной, заявление с медсправками «курку» - в нос и вопросы «это что такое?!» А он у них полковник крутой видать, орал, говорит, едва крышу не сорвало. Короче, объявил «курку» неполное соответствие и сказал, что еще одно такое заявление, и будет ему полное несоответствие. А значит - из органов... Но дело - в другом.

Поскольку заявление да с такими справками в милиции официально зарегистрировано, встал вопрос, как на него реагировать. В худшем случае -  поставят наших  Мишу и Гришу на учет в детскую комнату милиции. Тогда меня - с работы уж точно. В лучшем, но тоже ничего хорошего, - в комиссию по делам несовершеннолетних. Но в любом - через эту комиссию. Тем более, что при его, Семена Боброва, должности даже Куртов при своей должности и звездах против него, секретаря парткома и штатного сотрудника райкома партии, делать ничего не может,  вернее - не будет, а санкций на это Бортников не даст, чтобы опять же не позорить партию.

Вот Куртов и попросил председательшу комиссии выехать на место, прояснить обстоятельства, удостовериться в правдивости изложенных в заявлении «пупка» фактов и тогда уже решать, что с этим всем делать. Короче, сегодня суббота, а в понедельник, то есть, после завтра, эта самая Аркадьевна, то есть Любовь Аркадьевна, председательша комиссии, сюда заявится, и Ванька-курок просил быть к десяти утра у него в опорном пункте ему и ей, законной жене, для беседы. Без детей. А к «пупку» она сходит одна. И сказала еще Ваньке, что звонила и в «скорую», и в реанимацию узнать, как там Зинка. Сказали, что  нормально, нет причин для беспокойств, и в понедельник наверно отпустят.

-Такие вот дела у нас невеселые, законная жена. И надо бога молить, чтобы обошлось, - закончил Бобров.

-Вот ты и моли. Своего бога, - ответила она. - Еще не хватало, чтобы меня - по милициям! Ты законный отец, и это у тебя и твои - дела невеселые. А меня уволь.

-Что значит - уволь? Ты же все же мать.

-А то и значит. То вот и значит, что по селу уже идешь - глаза некуда деть! От выходок твоих... спиногрызов.

-Однако, ты как-то грубо я бы...

-Тебе совершенно чужой человек, едва тебе знакомый, работу нашел не в пример этой, меня в любой больнице - с руками, тот же Логинов, квартира готовая, огромная, пустая, а ты рогом уперся в свой навоз, и никакими тебя вилами из этого навоза! По-томственность! Такое и потомство!

Она еще хотела что-то такое, наболевшее, резкое, горькое бросить в лицо ему, да... А не будет она! Больше - не будет! Пе-ре - горело! На-до-ело!

Встала, повернулась, пошла-потопала в ботах своих в суглинке заляпанных, тяжелых, с ног спадают, дивясь самой себе, какая она смелая прямо за гранью. Такая она вся вызывающая! И будто очертя уже голову и с вызовом! И как она стойко себя держала. Хватит! Будь, что будет! И думать не хочется.

Два рядка всего у нее осталось, самые нижние у самого берега. Картошка - горох, выгорело все. Копнула куст, где лопату воткнула, еле выворотила - опять горох! Собирать нечего!

Бросила лопату, руки от земли отряхнула, выпрямила натруженную спину, повернулась к озеру, глаза закрыда, лицо солнышку подставила. Тепло еще, греет, хотя - сентябрь. Вспомнила...

Вспомнила самое теперь...
Самое теперь у нее прекрасное!
Самое!

Субботу, театр, и - воскресенье, и - понедельник, и - вторник, и - счастье, когда... когда, в ручках... и так... и - так... и - так и... когда - язычком и - пальчиком и...

Все вспомнила!
Такой умелый!
...и - простонала сладостно:
-М-м-м!..
А что бабе?!
Что ей надо?!
Был бы милый рядом...
Только - был бы!
Постояла, подумала еще...
Ни о чем.
Тупик пока, а там...
Пусть, - как будет.

Копать не захотелось, да и - обед. Надо что-то на стол собрать, почти два часа уж. И охламоны сейчас появятся. Вы****ки. Сбегутся. Опять начнут гитары просить. Во им - не гитары! Чтобы мать - по милициям?!

Лопату взяла, поднялась мимо террасы по меже, по жухлой траве, к сараю, лопату к стенке поставила, услышала в распахнутую дверь из хлева:

-...ну и свинья же ты после этого - на хозяина пятак поднять?! На заведующего отделом обкома партии?! На зав.отделом! Скотина же ты! Если бы, конечно, первый обкома! товарищ Безруков! сам позвонил, пригласил: уж, пожалуйста, Семен Иванович, выберите время, как вам удобнее, надо посоветоваться. Вы ведь партийный работник от земли. А мне мои чинуши уже вот где. Что они могут? А у вас свежая кровь, свежие мысли, новое мышление. Такие нам сейчас очень нужны. Вы ведь носитель чаяний народа. Так уж не оставьте. Помогите. На вас вся надёжа (Надёжа на него!). Нет, конечно, и горком - ничего. Тоже - ничего. Да если бы еще - квартиру ко всему. Чтобы не с тещей, когда - во все щели!.. Так что, моли свинтуса-бога своего и я своего помолю, чтобы эта Зинка «пупкова» оклемалась. А не то сдам тебя, скотину, в колхоз живым весом, и будешь на опиле гнилом у Поликарповича печенку студить да посыпку жрать из общей колоды. Так что думай, Борис Борисыч, мозгами своими поросячьими. Парень ты - куда с добром! Вон щековину-то нагулял! Харя шире плеч, и зенки заплыли.

Он что-то говорил еще, не разобрать, а только в интонациях добрых, ласкающих бу-бу-бу доносилось из хлева через тьму сарая, да она не слушала. Любимчик у него, едва не целует, с отряхолками своими бы так.

В дом пошла, в сенях юбку грязную скинула, надела домашнюю. В кухне руки от земли отмыла, вытерла, борщ вчерашний на газ поставила, конфорку включила, и тут...

И тут ее будто осенило.

После этих слов его, к поросенку обращенных.  За которыми - догадка. Будто озарение. А в таком случае... В таком случае... Когда, пожалуй, надо поспешить.

Выключила газ, прибрала волосы, ушла в комнату переодеться. Муж явился, спросил оторопело:

-Куда это, на обед глядя?
-В село.
-Что это вдруг?
-Надо мне.

Хотела сказать еще, что... да промолчала. Это - ее дела. Только - ее. И когда по тропочке сухой вдоль дороги шла из «дворянского гнезда», еще до того, как в село попасть, уверилась - уверилась уж точно, без сомнения, что правильно и очень правильно она делает: надо поспешить. Потому что если девочку в понедельник выпишут, чирей рассосется. Как бы. И замылят. А потом если и выплывет что, так представят, мол, когда это было, в прошлом веке. А если эта, из комиссии, которая в гости в понедельник собралась, утром, до выезда, в больницу позвонит и ей там ответят, что девочка при смерти (не при смерти по факту, а только так ответят), тогда Семен Иванович, муж дорогой, уж вам не сдобровать, и гоните-ка скотинку вы свою живым весом прямо лесом в колхозный свинарник.

По субботам медпункт их не работал, но по случаю сегодня фестиваля,  медсестра дежурила - мало ли что: народу опять вон понаехало. При ней, из кабинета своего, звонить не стала, а - из приемной, и не сразу, с третьего звонка, но к радости своей, нашла... однокурсницу Нинку Малахову, которая, как и она, Роза, в Архангельском, гниет уж столько лет. Девочку ей сбагрили, да, она - «лечащий» и в недоумении - чего там лечить? Ну, хватанула, говорили, угара, а дрова сухие, видать, были, «бездымные», наверно, маленько и покашляла, да вон - во дворе под липами носится, кобыла. И привезли зачем, - непонятно? Папочка наверно излишне - с перепугу.

Роза Максимовна пока Нинку слушала, да раньше еще, по дороге когда шла, аргументы приготовила, серьезные и веские. Потому что Нинка хоть и однокурсница, бывшая, но по работе они с ней - как-то редко, и от «личной сферы», чтобы ни намека. А главный аргумент выставила тот, что в больнице у нее, сельской, убогой, для диагностики и контроля состояния с таким заболеванием (назвала заболеванием) ничего, а девочка «спортивная», вернется, так ведь справку ей будет надо на освобождение от физкультуры. А она, Роза, в этом не спец, а вдруг на уроке да асфикция, хлопот не оберешься. Так, что в идеале «ты бы, Ниночка» подержала бы ее ту недельку до пятницы, а лучше - до понедельника, да сама бы в заключении отметила, что школу и уроки физкультуры посещать может. У них таких случаев с угаром не бывало, а что случись, что ей, Розе, делать? А с нее бы, Розы, большая шоколадка, а «где это найдет в наше время шоколадку?» - так в том и презент. Нинка, она стервочка, конечно, еще та, еще - с институтских времен - поупиралась, доводы всякие, да - «ладно, так и быть уж, только для тебя»…

...Остаток субботы и все воскресенье в семье у них как-то странно прошли. В такой атмосфере не то, чтобы гнетущей, нет, а наверно такая бывает, когда... гроб с покойником ждут. Могила уж готова, родня - по углам, корзина с поминальным под «землю - пухом» собрана, вот привезут из морга и - на кладбище. А пока - ожидание-пережидание да текущие нужные дела.

Картошку докопала - больше землю доковыряла, ботву на берег сгребла да подпалила. В воскресенье занавески с окон сняла да другое белое что собрала, постирала. Оглоедов «на лодки» в село унесло - и хорошо: глаза не мозолят. Сам туда-сюда, будто от безделья. Угол у террасы подкрасил, в сарае брус какой-то зачем-то строгал, рубанок подколачивал. И оба дня молчком, пару слов разве о чем необходимом изречет, а в лице то ли следы, то ли признаки следов этой самой - когнитивной деятельности. Будто он на чем-то уж так сосредоточен! Будто взвешивает что, перегребает варианты. И даже будто сам с собой, мысленно - дебаты, или как у них там, у партийных. По-своему неглупый мужик. Институт, преподает математику, в райком на работу взяли. Не всякого. Но - эта узость, приземленность, убогость! Работа, дом, огород, хлев, диван, телевизор, на горшок и - спать. Уровень амебы.

Но снова и опять об этом думать не хотелось. А хотелось о том, что правильно она, очень правильно она сделала, что сбегала и Нинке позвонила. Правильно! Есть шанс, и не надо упускать! Тем более, что очень похоже -   дело-то сдвинулось. И теперь не важно, кто именно, пусть даже сопляки эти два кирпич на трубу положили, а получается, может случиться, что именно кирпич этот всю судьбу ее - всю! - перевернет. В которую сторону? Дождемся понедельника.

Утром в понедельник этих двух накормила, в школу собрала, отправила, а сами уж позднее завтракали. И что заметила, и невозможно было не заметить, что - не любила она это слово, а - супруг другой совсем, будто и впрямь для него утро мудренее вечера. Спокойный такой, покладистый, к разным мелочам рассудительно-внимательный, Будто он что-то важное решил и окончательно в чем-то уверился, и никто уже, никакая сила оглобли его мыслей никуда не повернет. И вообще он будто в другой галактике  И это - отчего, непонятно, - а совсем ее не обрадовало. Спросить бы, да осточертело уже все, осточертел уже...

Чай уже пили, позвонил участковый, предложил у него, у Боброва, собраться, в кабинете, а не в опорном пункте милиции, чтобы не выглядело «приводом» или тем более «явкой с повинной»: село не столица - вмиг разлетится.

Сам к восьми ушел, и когда она минут за несколько перед десятью в кабинете у него появилась, все были уже тут. Вошла, поздоровалась, села на один из свободных стульев вдоль стены справа, сумочку (потом в магазин сходить)  поставила рядом, через стул от милицейской фуражки. Участковый Неустроев за столом буквой «Т», боком к мужу, спиной к ней, волосы немытые к черепу прилизаны. Напротив эта, председательша комиссии. Крупная белая дама средних лет, пышная прическа светлыми волнами и - вся в золоте: на пальцах - кольца, на груди - колье, в ушах - клипсы длинными каплями, во рту - золотой частокол. Неужели всегда на работе в таком виде? Или во власти уже, как вошь в коросте? Если у нее, у Розы, возможность была бы, она бы так же себя блюла, чтобы все дуры вокруг вяли, как она сейчас - перед этой...

-Ну что же, все в сборе. Слушаем вас, Любовь Аркадьевна, - произнес Бобров, будто начал заседание парткома. Тон уверенный такой, поставленный, взглядом этак искоса-горделиво туда сюда стреляет, в кресле откинулся, внимать приготовился, ее, жену, вообще «не замечая». С чего бы?! - недоумевала, на мужа глядя, вообще «не узнавая». Это его, Семена Боброва, да и ее, Розу, мать этих - слов уже нет - сейчас бы слушать...

-Миссия моя, товарищи, грустная, да служба такая у меня - копаться в белье человеческом, не весьма свежем, - начала властная гостья. И с первых слов ее она, Роза, почувствовала, как «золотая» эта дама золотом своим, блеском бликов утреннего солнца в клипсах и кольцах, возвышающим образ ее до... богини, давит тебя в ничтожество, в грязь, и ты будто полное уже «никто». Она «к сожалению, напомнила»... кота, петуха, поленницу, кошку, угнанную лодку, камешек на ниточке, которым «ваши дети» весенней ночью тому же «уважаемому Виталию Ивановичу Пупышеву в оконное стекло постукивали, отдыхать мешали». Но то все было хулиганство «на грани, а теперь уже формат криминала». И сообщила, что сегодня утром (Роза Максимовна вся - в слух!) она по дороге сюда побывала в больнице, лично встретилась с лечащим врачом, Ниной Андреевной Малаховой, которая сообщила (вся - в слух!), что состояние девочки «тяжелое, но стабильное, без динамики ухудшения» . Что о выписке до будущего понедельника, не может быть и речи (молодец Нинка!), и на всякий экстренный случай даже сделана предварительная заявка на вертолет санавиации (ну, Нинка!). Она еще хотела с самой девочкой встретиться, «чтобы - своими глазами и лично, но к ней никого не пускают, только врач».

-Будем надеяться, что все обойдется, - продолжала «золотая» дама. - Но даже в лучшем случае, даже в лучшем, Семен Иванович, - я уж к вам как к главе семейства, - если девочку в будущий понедельник и выпишут, то, вы же сами понимаете - десять дней реанимации. И тогда ни товарищ Куртов, ни я, как председатель комиссии, ничего не сможем... Да и по сумме прошлых фактов. И если даже юридическую сторону не брать, а вашу должность и статус - вы же понимате... В этом случае - без товарища Бортникова?.. Вы же понимаете...

Во все время этого монолога «золотой» дамы Роза Максимовна не на нее глядела, а... на мужа, пытаясь уловить в лице его отражение ее слов и намеков. Но - на удивление и странно - тот как будто и слушал ее, но весь вид его и поза с раскинутыми и опертыми на край стола руками, выражение лица, взгляд не на даму, а будто мимо... в другие галактики - все и впервые в нем - рождало образ... Наполеона перед сражением. И когда «золотая» дама умолкла, он, - что ее вновь удивило, - не меняя позы, выдержал короткую, но выразительную паузу и...

-Вы знаете, Любовь Аркадьевна, я всей душой, чтобы с девочкой Пупышевой все обошлось и... должен признать... мы с супругой... должны признать те неприятные моменты в прошлом, но... вот эта наша беседа и этот разговор, как у нас говорят, уже «в проходе лета да в куст по малину». Дело в том, что меня переводят на партийную работу в область (у Розы Максимовны дрогнули глазки с явным намерением «округлиться»). Вопрос решен еще в по за ту неделю, дней десять назад. Завтра еду в обком на прием к товарищу Безрукову, утрясти оргмелочи да посмотреть свой новый кабинет. А с будущего понедельника я уже... У нас с этим быстро. У Розы Максимовны тоже... повышение. С жильем - без вопросов. А здесь, - окинул он «прощальным» взглядом кабинет, - я до пятницы. Сдаю дела. Как говорят, - «рву бумажки».

Все, что угодно, любую глупость, любой словесный бред она была готова услышать от него, но - только не это. И первым движением-побуждением было - укротить от «округления» собственные глазки и сделать вид, какой, она не знала, а чтобы, если «золотая дама» вдруг глянет на нее, подтвердить, что да, «вопрос решен» - они едут в Орлов. И - слышал бы Ромочка! Слышал бы эту восхитительную ложь такую восхитительную! А «золотая дама», явно не ждавшая такого оборота, который... освобождает ее и товарища Куртова от хлопот вокруг близнецов Бобровых, которые всего через семь дней исчезают из «зоны их юрисдикции», она «в таком случае... ей в таком случае остается только пожелать Семену Ивановичу и вам, Роза Максимовна, успехов на новом месте».

На этом, собственно, встреча и закончилась, Розу Максимовну отпустили, она спорхнула с крылечка конторы и на легких крылышках ласточки, земли не касаясь, - разве ласточки земли касаются в полете своем, - устремилась... А сначала - куда?! Сначала - к себе! Позвонить сначала Ромочке, обрадовать! Она уж потом, уж потом ему, когда снова - вместе, все расскажет! Главное - скоро! Совсем! Он там сидит, Ромочка ее, в кабинете своем, чертежи для Москвы готовит и ни-че-го! ничего! не знает. Ромочка милый ее Ромочка! Она бы сейчас   к нему - птичкой! На крылышках! Так и умчалась бы! Уж обраду-уется! Уж - то-очно! Ромочка ее! Предупредить, что этот наверно сейчас будет звонить, а завтра собрался к нему. Сказать. Потом - Нинке! Нинке обязательно! И даже - санитарная авиация! Ну, Нинка! Она тогда еще, на курсе, такие пируэты откидывала, что!.. Теперь - в долгу перед ней. Авиация! А говорили - стервочка. Потом - в магазин, к Валентине. Шампанского хочется. Отметить! Шампанского и мандаринов, как раньше. И коробку конфет. Большую. И чтобы не кончались. Шоколадных. Как в те годы. И - за реку. Где пески. И под широким «грибом», в тени, в шезлонге, развалиться, разнежиться. И - чтобы в золоте вся! Как эта. Как богиня! И из фужера на длинной ножке тянуть вино, слушать шум прибоя, а щечки ласкает теплый бриз... Чудо бы, как!.. Да, еще мамочке. Обязательно. Обрадовать. Уж обрадуется! Столько лет! А все, что потом?

А все, что потом, - переживаемо.
Главное — отсюда!
Скорее!
Скорей!


8.
Валентина спать устроилась сегодня «на улице» - в летнем пристрое, где у нее кухня. Тепло еще, можно, да одеяло ватное, толстое, да пододеяльник, да если закутаться... А дома душно, мать храпит, брат - все в бой ему некошно. А тут хорошо, и тихо, и - одна. Наверно уж десять или около того. На улице - темь, из предметов вокруг только печь беленая бледным углом, едва заметно, да справа - край лавки под широким окном с забытым стаканом. Сверчки уж не стрекочут да пахнет мышами.

Опять день прошел, и веку убыло, как мать говорит. И тоже как-то все... Наверно и вправду понедельник - день тяжелый. С утра за прилавком стояла, кому что - подавала, деньги принимала, сдачу кидала на блюдце. Как обычно. Пока эта клизма, Розка, не явилась. Счастливая такая с чего-то, ага. Последняя неделя, говорит, от отпуска, так гульнуть, говорит, охота. Последняя неделя, а - сияет вся. И ей бы «для полного счастья» шампанского да апельсинов, да шоколада, да шпротов прибалтийских. Губа не дура! А про ананасы она что-то вот забыла.

Живут же люди. В одном селе - по-разному. Кто с куска на квас, а кому - персики. Сама - главный врач, сам - секретарь, и гости каждый день да через день и все - начальники. И счастья им какого-то все мало, надо - полного. А тут живешь-трясешься. Не за копейку. А все вокруг будто против тебя. Даже Ивановна. Уж она-то бы?! А тоже, гляди-ка, бабушка не промах!

Позавчера на ярмарке к ней подошла, тихонько «про это» с ней заговорила да про плату спросила, чтобы уж верняк, так она даже испугалась будто - окстись, девка, платы «за это» не беру: «все богово, все богово, а вот купи-ко у меня две наволочки». Да вместо трешницы за штуку тридцать рублей! за две! Прикинуть, - так пять шкур! Да еще, поскольку «девка ты не простая», так еще и пряников бы ей да чайку индийского, с желтым слоном, да конфеток «Школьных» без оберток, шоколадных. Ладно нашлось: для себя пасла.

А вчера...

Вчера, перед самым обедом, уж домой собралась, в магазине у нее появился, ну-ка, Митя. Не купить чего, не с ней бы хоть минутку, а весь будто торопится, спросил:

-Дрова заказывали?
-Заказывали, - ...едва вспомнила.
-Во вторник к обеду ждите.
-Ладно.

И ушел. И - ни слова, ни улыбки, будто гонит кто. Поняла - надо действовать.  Вечером, пораньше, чем сейчас, темнать уж стало, куль с сахаром, пять килограммов, да вещички Митины из шкафа собрала, на багажник на велосипеде устроила да - к Ивановне в Шиловщину. Нечего тянуть. Озиралась, пока ехала, - кто бы не увидел. И то, - пока педали крутила, думала, - ну, не позор? Люди в космос летают, скоро - коммунизм, а она со старухой-колдуньей - шу-шу-шу! А еще комсомолка! Но мысли гнала эти. Что, в двадцать два ей, из-за комсомола этого, в девках оставаться? Еще года два и - старая уж дева?! Да провались он! Взносов одних на две шубы уж наверно заплатила да нервов намотала. Какой с него навар? А и хочется немного ведь, немного совсем. Только бы не хуже, чем у других. Чтобы семья. И чтобы вечером полюбоваться с кухни, как папа в большой комнате с маленькими на полу на коврике, на спинке их катает, в кубики играет, а она бы  им:»А ну-ка ручки мыть, ручки мыть и - за стол. Оладушки с молочком, со сметанкой!..» Как у людей, чтобы. Не хуже бы.

А вспомнить, как все у Ивановны было, - обмереть ! Кругом по столу - все свечи и свечи, трава какая-то в банке шает, в дыму вся изба, в духе приятном, будто мятном. А она, Ивановна, как Баба Яга, всклокоченная вся, белая-седая, и в свете свечей как полоумная, глаза ошалелые, руки - пальцы-крюки над мешком ее с песком растопырила-раскинула и шепчет, и шепчет:

-... и как этот сахар, сладкий-сладкий, так и раба бы божья Валентина, божья Валентина бы рабу бы божьему Дмитрию сладка бы была бы и лакома сердцу его отныне и присно во веки веков. Как маятник у времени страдает, болтается день и ночь, так раб божий Дмитрий день и ночь страдал бы, горевал и думал и мечтал о рабе божией Валентине, тосковал, горевал, на уме держал рабу божью Валентину. И чтобы как сахар сух, так сердцем бы сух бы и сох бы раб божий Дмитрий по рабе божьей Валентине. Так света бы белого не видел, а чах бы и чах бы и стремился бы в лоно ее и свет бы ему не мил и прилепился бы к ней всем сердцем. Аминь!

Глядеть - страх и мороз по коже!.. А она уже блюдце схватила алюминиевое, ею тогда с поля привезенное, из которого Митя суп ел, и - страшно:

-Как эта чашка бывает полна полным-полна, так и тоской бы тоскухой-присухой, тоскухой-присухой полно было сердце раба божьего Дмитрия по рабе божьей Валентине! И не мог бы раб божий Дмитрий ни жить, ни быть, ни есть, ни пить, без рабы божьей Валентины! Будьте мои слова  крепки и емки, крепче  булата, крепче уклада, крепче серого камня селитры. Отныне и до века, до гробовой доски. Аминь!

И в банку с травой, из которой - смрад, порошок какой-то - щепотями.
Ужас!

Ложку схватила алюминиевую, которой он ел тогда, в поле, суп, и давай из блюдца кругами-кругами будто черпать да приговаривать:

-Как этой ложкой хлебаю - не насытюсь, хлебаю - не насытюсь, хлебаю - не насытюсь, так бы и раб божий Семен хлебал бы не насытился тоскухи вечной, присухи бесконечной по рабе божией Валентине. И будьте вы крепки крепче булата, крепче серого камня селитры слова мои. И сушите вы и крушите вы у раба божьего Семена ретиво сердце, и черную печень, и горячу кровь, чтобы раб божий Семен без рабы божьей Валентины не мог дня дневать, часа часовать, и в голоде вечном по плоти ее пребывал бы и стремился бы в лоно ее. Аминь!

-Не  Семен, не Семен! - вскричала, да - беззвучно, не голосом, а только губами, беззвучно, не слышно. - А Дмитрий! Дмитрий! - голосом силилась, да все не получалось. А тут будто дверь во тьме за спиной заныла тонко и длинно, дымное марево над столом качнулось, обернулась, и Леонид, который в Берлине, в военной форме, в офицерской фуражке, и по многу звезд у него на погонах, порог переступил. Вошел и молчит, на них не глядит, а мимо прошел, будто тень, у окна стал, в темь на волю уставился и чего-то молчит, и - ждет... А за ним в дверь раскрытую - Семен Бобров, секретарь, женихом наряженый, в костюме и с белым букетом вишни в цвету. Вошел, посередь избы встал, глядит на нее, тоже будто ждет, а Ивановна:»Вот тебе, девка, суженый-ряженый. И как солнца свету все радуются и веселятся, так бы и раб божий Семен радовался своей законной жене, шел бы, торопился, за белы руки хватался, к белой груди прижимался. И казалась бы ему раба бажья Валентина из красот красивше и румяньше, белая, баская, алее цвета макова. И будьте мои слова крепки и лепки отныне и до веку. Аминь! Аминь! Аминь!» А потом велела ей трижды в ноги поклониться законному супругу, а ему ее «целовать да миловать», да слева, сквозь стену какой-то звук глухой, как костыль братов на пол упал, - очнулась, обрадела, что это, про Семена, уж сон был, засыпать начала, и никого вокруг - ни Леньки, ни Боброва, и подивилась, чего только во сне не присе... И надо уснуть поскорее, чтобы завтра проснуться поскорее да к приезду Мити стол приготовить, но главное - чай! Главное - чай!

И - с сахаром!
Две ложечки!
Нет - три! А лучше - пять!
Чтобы - вернее!
Чтобы...

Очнулась утром еще до света, сон вспомнила, как Боброву, секретарю колхозному, в ноги кланялась, будто жена законная, и - страх!.. Свят-свят - кабы сон не в руку! А чтобы - не в руку, про бумажки вспомнила, которые Ивановна вчера ей подарила. Из тепла постели выбралась, ноги в тапки сунула, клеенку на столе с угла откинула, где листики тетрадные с молитвами, Ивановной подаренные, выбрала которая для утра, да как была в рубашке еще теплой, так на волю, в огород и поспешила. А там - в тумане все, холодном сыром. И солнышко над Белой, над лугами, сквозь него - только-только, тонким серпиком неярким. Встала лицом к нему, как в храмах стоят, когда молятся, листочек подняла к глазам. Буквы корявые, слова в строчках скачут, принялась, вся обратясь будто в страсть жгучую, страстным шепотом:

-Утренняя заря Дарья, Веченяя Марья! Унесите мою тоску-сухоту из ретивого сердца, из красна легка, из черной печени, из румяного лица, из ясных очей, из черных бровей, к рабу божьему Дмитрию в ретивое сердце, в красно легко, в черную печень, в румяно лицо, в ясные очи, в черные брови! Чтобы раб божий Дмитрий к рабе божьей Валентине тосковал-горевал, плакал и рыдал, дня не дневал, часу не часовал, сном не засыпал, питьем не запивал, с людьми не заговаривал, табаком не закуривал, а стремился бы в лоно мое!  Напускаю я силу могучую на Дмитрия, красна молодца. Сажаю я силу могучую во все его суставы-полусуставы, кости-полукости, жилы-полужилы, в его белую грудь, в ретивое сердце, в утробу. И жги ты, сила могучая его сердце кипучее на любовь ко мне, девице. И будьте эти мои слова крепки и лепки, как камень селитры! Аминь! Аминь! Аминь!

Она еще хотела два раза прочитать, потому что Ивановна велела по три каждое утро, и уж прочитала бы, да мать, на крыльцо в ограде выйдя и увидев ее в проем двери в тумане в огороде, удивилась:

-Это чо тя некошной с экова ранья?

Отвечать не стала, а листочек с наговором сложила вчетверо, в руке спрятала, вернулась в зябкой сырости, закуталась в халат. Мать с крыльца спустилась с плошкой в руках, мимо к курам прошла. А она присела у печи, стала поленья совать-укладывать, а под них бересту тугой трубочкой, и вспомнила про другой наговор от Ивановны, под бересту, когда ее поджигают, и под дым, который от нее меж поленьев и в трубу устремится, да решила - ладно, потом уж, завтра, безо всех, чтобы никто не мешал - вернее...


9.
Если ты хочешь завтра жить лучше, чем сегодня, и совершаешь к тому шаги, судьба улыбаться тебе будет чаще и делать подарки в награду за труды. Такой закон природы недавно открыл, но пока не запатентовал Роман Николаевич Соколовский. Однако, если факты проявлений его на нем до недавнего времени носили характер внезапно-фрагментарный, то эта неделя выдалась такой, будто он у судьбы в любимчиках. И прямо с понедельника, с утра, и началось.

На работу пришел, как обычно, к девяти. Пока то-сё да планерка у шефа, что-то сегодня затянувшаяся, к себе вернулся уж в начале одиннадцатого и  решил подточить карандаши. Их у него три: синий, красный и простой, и раньше он использовал для этого точилку, когда вставил, крутнул пару раз и - готово. А неделю назад завел маленький ножик. Зачем? А затем, что если вас принимают во «дворце» и на уровне элиты, если там вы не пустоболт, коим вас здесь считают, а в видах... в смысле Минобороны и вообще... вопросы философии, да и в плане личном вы на высоте (что, конечно, строго конфиденциально), вы уже - уже! - не «как все». И даже здесь, в кабинете у себя, вы не «при»: при столе, бумагах, карандашике, а - они «при» вас, что принципиально. Так надо себя уже начать и... понимать.

А еще важное сделал открытие. Раньше он, в командировках будучи, чувствовал и при необходимости, если кто «забылся», давал понять, что он, вообще-то, «товарищ из области». Но это было, так сказать, на уровне психологии, не более. Теперь же, когда, если в кучу собрать, множество наберется фактов плана конкретно-материального, когда вы уже не объект, а - субъект. Если подойти философски.

С таким вот «себя понимающим» видом мягкой лености и щегольской небрежности обтачивал он ножиком простой карандашик, придавая кончику его не тупой сантиметр углом, как «у всех», а стройно-изящные два с половиной с грифелем тонкой острой пикой, когда зазвонил телефон. Карандашик на стружки устроил смиренно, трубку поднял:

-Да. Соколовский.
-Ромочка, здравствуй, это я.

В кабинете он был один и она - единственная, для которой не нужно «масок», а потому выражение лености и щегольства в лице его в миг растаяло. И случись бы иному коллеге в эту минуту по коридору проходящему, увидеть его в щелку неприкрытой двери, уж точно ожгла бы зависть - опять новая «телка», не иначе, везет же красивым козлам с бабами! А если бы это оказалась коллежка, она бы эти глазки  «масляные»!..  эту рожу льстивую!.. кобель несчастный!..

А Роман Николаевич...

Розочка ему на той неделе два раза звонила - ради минуток тайны, так, подумалось, и сейчас... А она после «здравствуй» слова вставить не дела, а зная, с каким нетерпением он ждет от нее именно этих новостей, стала этак счастливо-мило, с пятого на десятое перескакивая и сама себя перебивая, рассказывать, что она с какого-то совещания, на котором вдруг «все решилось». Что «он» сейчас будет тоже звонить ему насчет работы и завтра собрался даже приехать, и что совсем скоро они могут быть вместе...

Слушая этот милый ее лепет, едва ловя суть сообщаемого, Роман Николаевич... вновь уверился, что - да! - и вода камень точит! Что лед тронулся, и его забота - не дать теперь ему остановиться. А когда буквально минут через десять ему и впрямь позвонил уже Бобров и подтвердил намерения его насчет завтра, жизнь обрела новые «цели и задачи», которых... сам же так страстно хотел.

До обеда и потом, остаток дня, он, пребывая в мирах своих, далеких от рутины должности, что-то, однако, считал да писал, а без четверти шесть взял листок ватмана из обрезков, добыл из нагрудного кармана пиджака паспорт гражданина СССР и, не раскрывая его, а лишь с брезгливостью представив ту страницу, изгаженную штампами былых его «семейных положений», завернул в листок конвертом аккуратно, склеил уголки, чтобы не топорщились, и преисполненный решимости совершить акт вандализма, направился в... котельную. Не ближайшую большую квартальную, через два дома, за хилым парком, а в маленькую «корпоративную», у ботанического сада. Вчера, из окна видел, там была пробная топка, дым из трубы курился и сейчас, так что преступному замыслу его вполне суждено было сбыться.

В котельной - все правильно - дверь оказалась заперта изнутри: объект «режимный». На стук кулаком вышел кочегар, высокий мордастый мужик:

-Чего надо?
-Пакетик сжечь, - сказал и показал.
-Посторонним не положено.
-У меня пропуск, - сказал и протянул талон на водку.
-Проходи.

Прошел. Кругом черно и душно от угольной сажи. У топок - кучи антрацита. Кочегар открыл кочергой дверцу ближней, и он с чувством невесть откуда взявшейся удалой сумасбродной отваги и готовый к любым за это карам,  швырнул «свидетеля» его пороков в пламя с любимым присловьем матери:

-Отвяжись, худая жись, привяжись хорошая!

Кочегар с чугунным стуком захлопнул дверцу топки, вывел незнакомца, закрылся на задвижку и пошел в дежурку к себе, на лежанку. Толстое лицо его, если бы кто видел, выражало ироничное безразличие. И то. У придурков при галстуках свои причуды, ради которых они - во придурки! - даже талонов на водку не жалеют.

Одинокий вечер на кухне и у телевизора прошел не сказать, чтобы в смятениях, а будто на фронте чувств, в схватке... с самим собой. По одну сторону «окопов»: он что - совсем идиот, собственный паспорт спалил?! Без паспорта никуда, ни шагу и вообще - антисоветчина. А по другую - нет. По-новому хочется. По-человечески. А в новую жизнь  с таким паспортом нельзя. А еще - он больше не промокашка, а право имеет хотеть и сметь эти... как их?.. да - новые горизонты.

С такими, насчет «горизонтов и целей» намерениями и чувством решимости действовать Роман Николаевич на другой день, во вторник, на работу придя,  попросил четыре дня, по пятницу, в счет отпуска, «по семейным обстоятельствам». Прямо с работы поехал на вокзал, встретил Боброва, увез его в горком, представил Сане Петрову и оставил их «обкашлять» служебно-кадровые «моменты». Съездил к Логинову, сообщил, что Розочка, то есть Роза Максимовна, «в свете достигнутых ими ранее договоренностей» предстанет пред светлые очи его, вероятно, уже на будущей неделе. После такого сообщения очи Олега Михайловича засветились так, будто он от Романа Николаевича получил долгожданное приглашение на свадьбу. И так по-дружески лукаво-понимающе при этом разглядывал его, что Роману Николаевичу стало даже совестно за... счастье, которое у него в статусе пока возможного.

И дальше день у него - по плану. После обеда составлявшего кофе с какой-то сдобой в какой-то кафешке, вернулся в горком, забрал Боброва и повез на вокзал к дневной электричке. И всю дорогу и потом, пока в вагон его не посадил, Бобров, довольный визитом к Сане, гундел ему про коренные вопросы, новые орбиты, продаже хряка в колхоз, а он... Он, не столько слушая, сколько слыша его в пол-уха, сам себе удивлялся, почему-то он этого Боброва, -  а ведь это впервые в жизни у него! - ни за мужа Розочки не признает и ни привычных бы, уместных и понятных чувств ревности или там... неприязни - к нему в связи с этим не испытывает, а за некое существо «держит», которое требует от него - пока - немного внимания и манипуляций. И это ощущение его в виде «покашного» уже все более утверждается и за норму воспринимается, хотя и требует держаться «в рамках». И даже, - что уж совсем поразительное новое в себе открыл, - что он, Роман Николаевич, и Розочка не отдельно он и она, а «они», вместе и есть, а  этот... А этот у них - не проблема, а  - мелкий вопросик времени.

После вокзала по мысленному плану на остаток дня были... запонки. Раньше он, бывало, заметив у иного в рукаве пиджака половинки манжет не сложенные в «трубочку» в нахлест на пуговке, а приложенные и скрепленные запонкой квадратной или прямоугольной, считал их не более чем разновидностью тех же пуговиц назначения вполне утилитарного. Хотя нельзя было не заметить, что  люди «при» запонках, как правило, с каким-то «положением», представители власти, мира культуры. Тогда логичный вывод: если он, Роман Николаевич, собрался в «Барселону», не в город Барселону, а «вперед - на Барселону!», то не в рубахе же ему на пуговицах, а в сорочках с запонками. Ведь там по одежке тебя встречать и будут.

В ювелирном салоне на Ленина против гостиницы «Россия» он не бывал никогда. Вошел. Яркий свет ламп и лампочек, благоухание богатства и роскоши!  Справа и слева - наклонные прилавки, под стеклом - серебро и золото на многие сотни, а может, и тысячи и - никого! Ни охраны, ни продавцов. Впрочем, в правом дальнем конце, над прилавком «всплыла» девушка и то ли бодрясь после дрёмы, то ли в надежде на его «толстый» кошелек подплыла, чернобровая и волоокая, осведомилась радостно:

-Чем-то помочь?
-Э-э, спасибо. Я... только на экскурсию. Запонки хотел посмотреть.
-Это сюда, пожалуйста, - сказала, жестом пригласив к секции в глубине зала. - У нас большой выбор.

Подошел. Запонок - квадратный метр, в глазах рябит, зрение портится. 

-Вам под какого цвета рубашку? Для деловой встречи или неформального вечера? Вот шарики, пуля, китовый ус... Если материал, то вот сюда не глядите даже, это - стекло. Не для вас. Для вас - вот: золото, платина или даже вот - орудийный металл. Очень мужественно.

Она «ударилась» в рекламу, но он почти не слушал ее, а под взглядом ее волооким, полным, как показалось вдруг, надежды... не только на выручку, он, желая «дать понять» и пригласить разделить его мужское «бесправие», произнес, нахмурясь шутливо-деланно:

-Надо ведь, чтобы и девушке понравились.

-А тогда приходите с вашей девушкой, - произнесла волоокая с косым  глубоким кивком и, как показалось, в ответ ему давая понять, что у нее, кроме выручки, других надежд на него нет.

Поблагодарив за участие и пообещав «здесь еще появиться», Роман Николаевич покинул салон и, спускаясь по ступеням полукругом, окунаясь в привычный шум вечерней улицы в центре города, думал с удивлением: ты гляди-ка! Оказывается, запонки эти совсем не аналог пуговок в манжетах. И что, если уж совсем в идеале, не запонки - к рубашкам, а рубашки - к запонкам. Оказывается, это целый мир и целая культура, в смысле - субкультура со своим образным даже «языком» о солидности, стиле и «весе» их владельца, его вкусе. А какой у него, Романа Николаевича, инженера-землероя, вкус? Значит, надо завести. И вкус, и стиль.

Спускаясь на «трахоме» своей по улице, идя в общем потоке машин, вспомнил про ценники. Разбежка, понятно, существенная. «Стекляшки» - копейки, а те, что для статуса - «золото-под золото», те... коне-ечно! Те - соотве-етственно! Да пока салон покидал, взглядом повел по цепочкам-колечкам-сережкам-кулонам - всем этим женским побрякушкам. Это если в салон с девушкой, с Розочкой, это уж два-то его оклада надо в кармане, а не вошь на аркане. Иначе просто нельзя. Если твоя девушка выйдет отсюда «пустая», то на что ты, олух царя небесного, сможешь тогда вообще рассчитывать?! Ты, конечно, можешь, думать, что Розочка совсем не такая, да думать-то никому не возбраняется... Ну да, любовь-то, оно - любовь, а где же ваша, товарищ джентльмен, морковь?! Подтверждающий наличие ее продукт. В том числе и финансовый, и материальный. Ведь, известно, чтобы девушку раздеть или хотя бы иметь на это право, ее прежде надо одеть. Тем более, что у него уже была «наука» - со второй. Пусть у нее в башке в смысле денег было очень гипертрофированно, но в принципе - в принципе - она была права. Если ты мужик, бери дубину и иди добывать мамонта. А какой он мужик для таких салонов, если цена ему - сто пятьдесят два, пусть даже и с копейками? Тем более, если уже была «наука»...

Эта мысль о деньгах, то есть не о деньгах собственно, а о его, Романа Николаевича, «стоимости» в этом мире всегда и раньше довлела над другими. И сколько ни утешай себя оправданием, что его «чистые» - это «средние» по нынешним зарплатам и ты - «середнячок», что уже не «беднячок», да вот таких и «посылают», как «послали» его. И вот - новая заря, заря новой жизни, эскиз которой уже на кульмане и - что? А то, что если и на сей раз облом, - если и на сей раз?! - даже в своих глазах он будет фуфло уже полное. И надо, в смысле денег, и впрямь что-то думать и - думать, и - думать, и - делать, и - делать!.. И может, пойти уже куда себя устроить на место более «хлебное»...

На другое утро, а была среда, в половине девятого, когда дожевывал яичницу и собирался в отдел милиции, в паспортный стол, в прихожей вдруг - звонок. Странно. Пошел, открыл. Сосед по площадке, пузатый, в майке и домашних штанах, доброго утра желает, извиняется и косой обрывок бумажки подает с номером телефона, «просили позвонить». Принял, извинился, поблагодарил, вернулся на кухню. Номер городской, незнакомый, и кому это он соседский давал, чтобы, если срочно?.. Значит - что-то важное. Любопытно.

Знакомый «автомат» был на углу справа, если со двора на Блюхера выехать, но ему - в милицию, повернул влево. Сегодня по плану - новый паспорт, а позвонить найдет откуда по дороге. А через пару минут - вот она, синяя полустеклянная будка, у Дома политпросвещения обкома, тормознул, вышел, пошарил по карманам, нашел к своей радости две копейки. Номер набрал, извинился - «просили»... какая-то баба... приемная директора спиртзавода... переключила на начальницу. Та извинилась, не может ли он сейчас, сразу, подъехать. Ладно. Хотя... Хорошо.... Хорошо.

Домой он вернулся уже... в третьем пополудни, и  больше никуда, даже в милицию, которую пришлось отложить на зватра, уже не хотелось. Потому как надо было все «переварить», что ему судьба предложила. А предложила она ему... новую должность, новые заботы, а вместе с ними и - новую жизнь. И от всего этого... от всего этого... при том, что имеет сейчас, просто... Нет, конечно, отказаться можно. Можно. Но - невозможно. Потому что, даже если вкратце, все там, на заводе, обстояло так.

Приехал. У директрисы в кабинете все те же, как в последний раз: сама, главный технолог и этот, московский спец из «виноделия». И лица у всех такие деловые и не просто деловые, а будто они решили... сдвинуть с места Эльбрус, а его ждали посоветоваться, как лучше за это приняться.

Оказывается, так называемый ром от бабки Любы, который он привозил вторично на полный анализ, не рядовая, не привычная, хоть и очень качественная народная «бормотуха» высшей очистки, а продукт некоей «хитрой» технологии с неизвестными элементами и даже ингредиентами. В числе последних, правда, по словам спеца, давно знакомые особенно в коньячном производстве дубильные вещества и кислоты скорее всего древесины дуба и, вероятно, еще какого-то дерева. Но то ли сочетание их и процентное присутствие, то ли взаимодействие с другими «присадками» натолкнуло на вывод сделать пока лабораторную пробу объемом литров в пять и вновь исследовать ее. Потому что на «манипуляции» с дубом уходят годы, а тут деревенская тетка в домашних условиях, надо полагать, недели за две выдает нечто похожее на марочный коньяк выдержки уж минимум как десятилетней. И при этом они трое, будто забыв о нем, Романе Николаевиче, перекидывались разными мудреными названиями химических «групп», кислот, каких-то цианидов, пентазанов, сахаров, названий которых ни в жизнь не запомнить. А в итоге все трое вдруг обратили на него полные ожидания и надежды взоры, и директриса после «мы тут посоветовались» предложила ему... вакантную ставку зама главного технолога и - пока! - триста в месяц чистыми плюс квартальные премиальные, плюс прогрессивка, плюс еще чего-то там, а он бы занялся этим «ромом».

Над предложением, где триста чистыми и кучей других «плюсов» против того, что в «чертилке» его «за человека» не считают, Роман Николаевич думал всего... пятнадцать секунд. И тут же выдал «личный творческий план», каковые в большой моде в его партийной среде, махнуть в первую командировку в Архангельское, к бабке-самогонщице, и «взять под запись всю технологию». А вторая, по всей вероятности, - на север, к знакомому охотоведу, в хозяйстве у которого самая северная в стране дубовая роща. Если эта бабка-самогонщица имеет дело с дубом, то не на Кавказ же она за ним гоняет.

После всяких связанных с эти разговоров, главный технолог повела его на производство по цехам, лабораториям, складам и прочей «вспомогаловке», поскольку он - без пяти минут зам ее и должен «хотя бы иметь представление».  Он ходил за ней, слушал, «входил» в новую должность, и все эти новые впечатления и знания будто ложились в нем на некий фон, нечто уловленное в первые же минуты беседы их, четверых, в кабинете у директора. Будто какая-то недоговоренность, нечто такое, с чем делиться с ним, может, пока не хотят. А спроси, на чем и отчего конкретно она ему предстала-угадалась, не сказать и не объяснить. Он отнес это скорее к некоему впечатлению, которое наверно рождается у всякого в новой обстановке, среди новых людей, в новом мире производства, новых условиях, среди новых знаний и... незнаний. Наверно, «летуны», подумалось, которые больше года нигде не работают, этим не страдают, а он столько лет после института на одном месте - оттого и опасения. Но - триста чистыми? Триста! У директора «чертилки» - двести пятьдесят... Но когда - триста?! А через месяц - опять триста, а еще через месяц - снова триста?!  Да премиальные! Да - прогрессивка! Это... это... уже можно с Розочкой без боязни в тот же ювелирный...  Или в «Россию»... Да с дорогим вином!.. Во - дурак! Ему - триста в месяц чистыми, а он что-то еще думает?! А еще «на Барселону» собрался!.. Словом, вспомнил: что ни делается, - к лучшему. Так и - с богом! Ну и - решено!

Другой день, четверг, был по плану среды. А поскольку знал по наслышке, что за утрату паспорта штрафуют, да возможны расходы и непредвиденные, взял всю наличность, девяносто семь рублей и отправился... нет, не сдаваться и не на милость, а  - сквозь тернии к звездам. Вот именно!

В паспортный явился в половине десятого, отсидел очередь в пять человек. Когда приняли, сказку рассказал, приготовленную с вечера, будто на охоту ходил, оставил куртку на ночь на сучке, на дереве, у костра, а к утру - вот жалость! - куртка сгорела, а с ней и паспорт во внутреннем кармане.

По всей вероятности, сказка его была одной из «широко известных в узком кругу» паспортистов, и пышноволосая шатенка второй молодости, терпеливо выслушала ее с выражением скучающе-постным и «отблагодарила»... двадцатью рублями штрафа. Одна-ако!.. Потом велела написать заявление о выдаче нового документа. Написал. Потом велела принести из ЗАГСа справку о семейном положении. Чего-то подобного, но для него более важного, чем, собственно, сам даже паспорт, он ждал и сказал, что в браке не состоит, а значит и необходимости в такой справке... Да паспортистка, которой подобные возражения, видно, тоже не в новость, напомнила о «таком порядке, который не она придумала».

В ЗАГСе девушка, в смысле - «девушка», особа заметно старше его, в мужских очках в роговой черной оправе, которыми она, казалось, отгородилась от всего мира, вся такая деловая, порывистая, на просьбу подтвердить документом для милиции, что он холост, порылась в картотеке, выдернула карточку его, раскрыла и, увидев, что посетитель из тех, кому «клейма некуда ставить», со словами:»А это - что?» - сунула ему через стол раскрытую. Будучи готовым еще с вечера к чему-то подобному, он мягко и с воспитанным кивком возразил, что по документу - да, но все в прошлом, а в настоящее время и по факту... На что «девушка», будто готовая взять его сторону, качнула «вполне понимающе» очками, но - «как вы сами понимаете, факты требуют подтверждений». И при этом она устремила на него через стол сквозь стекла очков взгляд такой длинный и предупреждающий, что нет, она ни на что не намекает, не подумайте, поскольку она - лицо официальное, представитель власти, так что не подумайте. На что он именно как надо и подумал, и чтобы не дать двери в свое будущее перед самым носом захлопнуться, быстрым и «незаметным» жестом вынул из нагрудного кармана пиджака двадцатипятирублевку с профилем Ленина и так же «незаметно» сунул ее меж папок на углу стола.

-Вы так считаете? - осведомилась «девушка», чуть скосив на него удивленный взгляд. И поскольку в тоне голоса ее он не услышал ни йоты намека на оскорбленное достоинство ее, государственной чиновницы, подумал, не... отстал ли он от жизни? И чтобы подтвердить, что в математике понятий он «в теме», добыл из кармана и сунул к первой вторую такую же купюру с Ильичом.

-Ну что же, факты - вещь упрямая, - вмиг переменившись, произнесла «девушка», закивав с миролюбивой готовностью, и...

Через четверть часа Роман Николаевич вышел из ЗАГСа уже с официальным «железобетонным» документом, подтверждающим, что он перед женской половиной человечества, то есть, перед Розочкой, чист, аки агнец. А то, что «свобода»  обошлась ему в треть, а если со штрафом считать, без малого в половину месячной зарплаты, и чтобы дотянуть до получки, придется перехватить пару червонцев у родителей, - сущие мелочи. Мир прекрасен! Как там у  Гоголя, со школы знакомого, - «все, сынок, пробьешь и прошибешь копейкой».

Пятница...

На пятницу особых планов не было. Но не было их у него в понедельник и даже в утро вторника. А поскольку он уже двое суток чувствовал, что будто вживается в новую должность пусть и зама, но - главного технолога крупнейшего в Орлове... то есть, просто крупного, а может, и не крупного - откуда ему знать? - ликеро-водочного завода, решил, что если взял уж быка за рога, тянуть нечего, и поехал... к себе в «чертилку».

Увольняться.
Вот именно!
Решительно и сразу!

Представлял: вот появится сейчас и вот уж директора вот уж огорошит! С чего бы это вдруг, Роман Николаевич?! Так неожиданно, Роман Николаевич?! И на кого вы нас, дорогой Роман Николаевич?!.. Картинки такие подобные приятные в воображении рисовались. И то! Не всякий день такие, извини меня, спецы с таким опытом и стажем... Да ведь еще и секретарь партбюро... Ну да, -  две недели отработки. Все - по КЗОТУ, ничего не поделаешь. Да ведь еще и дела передавать: в десятке проектов так или иначе да сейф с партийным хозяйством и бумажками

У себя появился, заявление настрочил: «Прошу... с 21 сентября освободить...), директору принес, благо, на месте оказался. Тот принял, секунд несколько пялился, как филин, не мигая, на его «судьбоносную бумагу» потом равнодушно так: »С двадцать первого так с двадцать первого. В понедельник зайдите, в приказе распишетесь да рассчет получите». И визу наложил, и в папку положил - для кадровика и бухгалтерии, не взглянув даже, глаз на него не подняв. Нет - ну, нормально?! Че-тыр-надцать лет! Верой-правдой! Ни дня, ни  ночи! И - по командировкам! Ну, может, звезд с неба не хватал, так какие у геодезиста звезды?! И - без отработки! Будто давно ждал! Не, ну, - правда! Это называется... это... просто плюнуть человеку в душу! Ну, тогда и пош-шел ты!

Домой вернулся около одиннадцати. От всего свободный человек. И день - рубежный. Надо бы отметить, да талоны на водку все раздал. «Ящик» включил,  на диван завалился  новости глянуть, что в мире творится. Ну, да - мусолят все те же направления развития СССР до двухтысячного года. До двухтысячного надо еще дожить. Чернобыль разгребают - диверсия наверно. Реактор взорвать - это надо ухитриться. Предпринимательству волю дали. Ага, торгуй семечками, плати налоги, крепи обороноспособность страны. Еще бы! Если немецкий мальчик на самолетике на Красную площадь садится - едва к тебе не в форточку, товарищ Соколовский! Ну и правильно, что и помели! Министр обороны! И вообще - молодец Горбачев, что взбаламутил всё это болото старперов! ...Социализм с человеческий лицом. Вот именно! С человеческим надо! А не как у этого филина! Глаза не поднял, бровкой не повел, взял и подмахнул «освободить!», - скотина! А столько лет пихал во все дыры! Вот именно - обновлять надо кадры-то, гнать таких филинов! Впрочем...

А впрочем, ну их! 
Не будем мы пилить опилки.
А будем о будущем думать.
О будущем!
Встал, выключил «ящик». Вернулся на диван.

После такой, извини меня, недельки в тепло хочется, которое душевное.   Чтобы посидеть, забыться, поделиться всяким набравшимся последним наболевшим. И - чтобы поняли. Поняли и приняли. А кто у него? Логинов? Так был у него уже, и выйдет смешно. Петров? Не его это поля ягодка. К родителям? Однако, давно не бывал. Нет. К отцу без бутылки как-то не в привычку да и талоны на водку тю-тю. Да еще знакомую бодягу заведут. Отец: »Что - дорогу к родителям вспомнил?» А мать: »Ты за ум-от когда возмешься? Чем тебе девка не хороша? Накормлен, обстиран да уж и - годы! А девке замуж надо». Так и ему - надо. Но! Но, чтобы - не жаль...

Кстати.
А - кста-ати!..

Щеки его после такой мысли вдруг в такой улыбке расползлись, в такой неудержимой и теплой такой, мечтательной, счастливой, а глаза - изнутри прямо почувствовал, как лучиться стали вдруг от такой его мысли замечательной. А что?! А вот мы и - сейчас!.. Жаль, что времени еще и обеда нет, и люди на работе. Но - ничего! Главное - делать шаги. Бодро встал, бодро оделся, бодро в город вышел со двора, направо повернул - к телефону автомату. Пока шел к нему, все той мысли удивлялся, как оно могло ему в голову прийти!

В телефонной будке, к его дому ближней, хлюст какой-то патлами тряс. Переждал. Нашел у себя две копейки. Вошел, давай книгу листать телефонную - абонентов на «К», вот - Карлов М. М. Набрал, гудки... гудки... Понятно. Разломил в другом месте, где учреждения - «Медицина»... «поликлиники»... Ага - наверно, вот эта... «Заведующая»... Ч-черт! Опять - две копейки! Нашел. Позвонил и - удачно!
Добрый день, Софья Петровна, это он, Роман Соколовский. Слушаю, Ромочка, рада вас слышать. Что-то случилось? Нет, ничего, а как вы посмотрите, если я к вам вечерком сегодня - в гости?  Тортик найду, а с вас бы - чай. Но, извиняюсь, может, у вас планы? Ну, что вы, Ромочка!  Конечно, приходите. Вы только осчастливите. Тем более, что у меня для вас приятные новости. От Розочки. И у меня - для вас и для Розочки. Вот и хорошо. Вот к семи и приходите. Чтобы я успела чего-нибудь вкусненького для вас приготовить и покормить...

Роман Николаевич...
Он когда из будки...
Когда еще трубку - на рычаг, а потом из будки... на волю когда вышел, он - не от обещания, нет, - не подумайте, скучные вы люди, - а от одного уже слова этого - «покормить» - да от Софьи Петровны, Розочкиной мамы, услышанного, в такое сладостно-радостно-счастливое, восторженное умиление впал; в такую готовность покориться обаянию женского тепла, отдаться на милость ее забот о нем! Полдень - не вечер,  улица не главная, прохожие редки, и никто не видел в эти минуты его мечтательной улыбки, полной предвкушений домашнего тепла и уюта, о котором втайне и глубинах души мечтает любой мужик. И не на сегодня только на вечер, а, если «покормить» - от Софьи Петровны, то, глядишь, и в будущем... обозримом... могут быть всякие перспективы.


10.
Семинары молодых писателей Орловщины бывали раз в два года с завидной регулярностью, всегда в последнюю неделю октября и всегда с четверга по воскресенье. И это «всегда», кто бы что ни говорил,  очень к себе располагало. А потому он вчера еще, вечером, пачку авторских рукописей да «подорожное» разное в «дипломат» собрал, чтобы литературное утро не пропало, и, встав сегодня без будильника в четыре, умывшись и заварив чаю, сел в свои обычные четыре тридцать за рабочий стол.

Впрочем, на творчество был час с небольшим, и он не стал вживаться в оставленную вчера на полуслове главу, а решил перенести в черновой архив из рабочей тетради пометки-мыслишки последних дней, полных семинарских предвкушений, которые могут потом пригодиться, попутно и наспех обрабатывая их.

«Всякий писатель, считающий себя в литературе «старым капитаном», - мягко стучал он на оранжевой «Оптиме», - когда-то был юнгой и, называя компАс кОмпасом, не понимал, насколько он глуп. Ибо разница здесь не в ударении, а в значении. Сейчас же, когда за кормой его фрегата «пятьсот америк» и полка личных книг, он, искусно лавируя в гольфстримах методов, галсах стилей и румбах точек зрения, готов показать любому любопытному глубину впадины между глаголом как частью речи и тем, которым жгут сердца людей».

Отчего же, однако, случается, что старый морской, в смысле - литературный «волк» вдруг возьмет да и отвалит от пирса жизни... без руля ремесла и ветрил идеи и на первой же миле нарывается на рифы тупого пера или попадает в шторм критики, которая, как девятый вал, воздымет жалкий кораблик его на обозрение всему литературному миру, бросит на скалы берега жизни и разобьет в щепы? Может, он перед тем засиделся в таверне и перебрал рома славы?..»

Ай да Некрасов! Ай да сукин сын! В каком он пике сегодня! Раньше перед семинарами подобные литературные экзерсисы его не доставали, а нынче...  Нынче! Совсем другое дело!

Со-всем!

Как время подошло, он позавтракал глазуньей с салом поплотнее, поскольку обед едва ли раньше двух,  и - к первой электричке неспешным шагом, да тут и идти-то всего ничего.

Этот семинар для него уже пятый. На первых двух он, помнится, робостью томимый, в юных дарованиях «надежды подавал», и сам председатель правления Хлебников первые рассказы и повести его «раскладывал на винтики», учил писать, как надо. Потом два семинара, уже будучи «членом»,  в неких «вторых рецензентах» пробавлялся. А в этот, пятый, он, как и Хлебников, в равном с ним статусе и правах руководит семинаром молодых прозаиков. И восемь доставшихся ему «юных перьев», как и он когда-то - легко представить! - трепещут в неведении, кому и где он, Костя, а для них Константин Алексеевич, запятую поставит в итоговом вердикте «казнить нельзя помиловать».

А эта запятая, брат ты мой, она... она судьбу может повернуть не только у конкретного Петрова-Иванова, а целой советской, а то и - бери выше - мировой литературы. Заранее тут ничего нельзя предвидеть. Вот что такое - руководитель семинара и запятая его в нужном месте. А что не только можно, а нужно - не предвидеть, а в нужное конкретное русло направлять, так это учить писать как надо. Потому что, как Хлебников Арсентий Владимирович его еще совсем недавно учил, - писать надо как надо... Если вы, товарищ конкретный Иванов, в литературе остаться хотите...

В таких вот приятных мыслях пребывая, Константин Алексеевич шел на вокзал, а еще - с опасением, кабы не случилось кого знакомых встретить. Иной такой, бывает, в попутчики набьется и будет два часа мозги тебе словесным мусором пудрить, как Катаев. Лучше он сам с собой побеседует, с умным человеком и пообщаться приятно.

Впрочем, опасения оказались лишними. Четверг, середина недели и - рано. Электричка первая, в вагон набралось человек с десяток, и он без труда нашел «любимое» местечко - справа по ходу, у окна, и чтобы ни слева никого и не носом в нос. Взял в дорогу «Мать», достал из «дипломата», вскинул его на багажную полку, туда же - кепку, а поскольку в вагоне тепло, снял дубленку, устроил на крючок, остался в «спецовке»: пиджак-рубашка-галстук. Бочком к окну устроился поудобнее, ноги вытянул, - хорошо.

Дали отправление. Под рокот под полом поплыл назад вокзал, товарная площадка побежала ускоряясь, вокзальные постройки и рыжие домики замелькали, Белая внизу, под мостом, замерла, потом хилый лес внизу, на болоте, поплыл, и все в инее: деревья, кочки, пни - первый заморозок. Что же. Лето позади, зима впереди, природа притаилась. Отдохните и вы, Константин Алексеевич, конвейер газетный и без вас как-нибудь. Четыре дня в своем «параллельном» мире. И мысли всё высокие, всё - «в тему».

Смотри-ка, между прочим, любопытно как: он ведь здесь единственный член Союза - в западной половине области. Двое на юге, один - на востоке, двое - на севере, остальные - в Орлове. И так по всему Советскому Союзу, шестой части суши - всего несколько тысяч на двести восемьдесят миллинов! Штучная работа природы. Союз Писателей СССР, и все слова с прописной, пожалуйста. А литература какая! Имена! Золотой девятнадцатый век! Толстой! Тургенев! Лермонтов! Как там у Пушкина, - «Белинского и Гоголя с базара понесут!» Некрасова, конечно. Николая Алексеевича. И другого Алексеевича, тоже Некрасова, только Константина, понесут. Непременно! Только - через век или полтора. Когда осознают и оценят. И с базара понесут, и в школьные программы включат. Очень просто.

Он сегодня кто, Константин Некрасов, в конце века двадцатого, - текущий проходняк? Так и те в свое время такой же были проходняк текущий, и кто их знал в России при их-то тиражах?! А сегодня - классики. Почему? Потому что отражали современность. Так и он, Костя, Константин Алексеевич, отражает свою современность. Вон сейчас у него на столе третья книга. Конфли-икт! Молодой секретарь парткома, горбачёвец, против директора, выкормыша Брежнева и члена бюро горкома - не слабо?! Новое мышление против плесени, но - забронзовелой! Искры летят!.. А то, что рождается такая классика не в Москве, не в Ленинграде, а в Белоцерковске, районном городишке, так и - что? Все писатели в столице, один Шолохов - в станице. Так было, а, пожалуйста, - в школьной программе.

...Первая станция. Поселок торфяников. Новый, смотрика-ка, каменный вокзал. Пассажиры новые с холодом и топотом. Парень с девушкой, оба с рюкзачками, о чем-то смешном говорили, улыбаются. Старушка в серой шали, глазки-буравчики, место выцеливает. Мимо прошли. Мужик лет пятидесяти, худой и высокий, с двумя большими сумками; женщина за ним, полная, тоже с сумкой, до плеча ему, чем-то похожи, муж с женой, должно быть. К нему подвернули, принялись сумки на полку вздымать. Устроили, сами умялись напротив, на него не взглянули ни разу. Замерли. И лица у обоих... У него - клином, у нее - караваем, но выражения одинаковые: будто у них... будто... вчера дом сгорел. Сам глядит мимо в окаменелом горе, а та словно в безмолвной скорби утешает - на всё воля божья... Эк, даете вы, Константин Алексеевич, невинным обывателям чего напророчили...

Однако, явились вот, мысли спутали. В окно направо глянул - хилый лесок в серебряной курже летит бесконечно назад-назад-назад... О чем мысли были? О литературе. Серебряного века. В смысле - двадцатого. Серебряный - это вам не золотой. В золотом оно что? Ах, - Наташа Ростова! Ах, - Анна Каренина! Кругом - балы, любовь да золото салонов! Ах, такие чувства у нас прямо - тонкость! А ты у Фурманова нашего, у Дмитрия, вспомни из «Чапаева», как  ткачиха Марфа работу бросила, детей по приютам рассовала, остриглась, в солдатское оделась и пошла воевать за многовековые, между прочим, чаяния. Вот они где, чувства! Вот это и есть социалистический, он самый, реализм. Вот и-именно! И надо будет, если на семинаре кто в пузырь полезет, напомнить. Напомнить, что именно такие вот Марфы и Павки Корчагины, и Чапаевы, которым в анекдотах все кости обхохочены, оставили после себя Гагариных, Братские ГЭС и счастье миллионов. И есть, между прочим, еще Моральный Кодекс - оба слова с прописных, пожалуйста, - для строителя коммунизма. И уж коли мы - инженеры  душ и имеем новые идеалы, так и долг у нас новый - нести их в массы ради все того же светлого будущего. А те, что после нас придут, подхватят их, как мы когда-то подхватили. Вот о чем напомнить при случае надо. Особенно этому, его семинаристу, с его рассказом про Иисуса Христа.

-Билетик ваш, пожалуйста, - услышал слева сзади. Девушка-кондуктор. Достал, подал, сделала компостером дырку в картонке. Та же участь постигла и билеты соседей, причем, мужик не удостоил девушку даже бегло-дежурного взгляда, а как сидел, в ноги ему, Косте, уставясь, так и замер опять, каменно-суровый. Ну - точно дом сгорел, не иначе. Токарь какой-нибудь. У станка наверно стоит лет тридцать, болванка вращается, и он в нее вперился, микроны считает, и стружка - с визгом в сторону. Вот весь его мир. А жена - с таким лицом - в столовке где-нибудь, в рабочей, солянку варит да картошку жарит, рожки, котлета, компот... Весь день она в пару - вот её мир. Сын - тракторист да дочь - медсестра, куры, поросенок, в огороде - репа. А тоже - строители коммунизма. Перед пенсией. Одеты оба бедненько, лица жизненным тяглом изможденные. Можно сказать уже - шлак истории. И им он, Костя, Константин Алексеевич, с его литературой и книгами не нужен. А тем, кто их сменит, на смену пришедшим и у кого вся жизнь впереди, для них вот и стоит мыслить и писать...

Отвлекся, с минуту за правое плечо глядел на седую полосу широкую летящую под шум назад-назад-назад. Логично все и правильно. И точно. Несомненно. Хлебников его до себя поднял, в руководители семинара, не случайно. Почувствовал и понял, что он, Константин Алексеевич, свой человек. В хорошем смысле. В смысле правильно и прочно понимающий место писателя в мире. И на нашем этапе развития. В литературе без этого нельзя. Потому что она - часть идеологии, как бы и кому бы это ни  было в лом. И человек, субъект и вершитель истории, должен стоять на прочном фундаменте. Крепить этот фундамент идейным цементом высокой марки как раз они и призваны, писатели. Повышать же марку этого цемента - задача семинаров.

Вот как у него все прочно и понятно. У всякого свой долг, а долг - это крест. Крест просветителя. Открывать народу глаза на мир, на самого себя. А у них, у писателей, для того и семинары, чтобы опытным и с прочным базисом идейным открывать молодым, начинающим, глаза, как лучше открывать им глаза народу и тем самым служить его возрождению. Таких вот, например, токарей, как этот - лицо клином. Чтобы, хоть и дом сгори, а не скорбел бы. Потому как в советской стране человека в беде не оставят...

Помолчал мысленно с минуту, дороги впереди еще много, книгу взял с сиденья слева, раскрыл на сложенной пополам странице, почитать хотел, да что-то тряска, строчки прыгают. Закрыл. За окном - поля. Светает. А думы вновь о предстоящих днях, хотя уже все заранее известно.

Сегодня четверг и день заезда. До обеда - регистрация, устройство в номерах маленькой гостиницы, после обеда - «пленарное» собрание, ужин и посиделки у камина. Пятница и суббота, до обеда и после, собственно семинары по секциям, после ужина - камин с «неформальоными» беседами. Воскресенье, до обеда, - опять «пленарное»: подведение итогов; общая фотография, когда «под объектив» сбегаются счастливчики, к изданию рекомендованные; авторы, талантом обделенные, но наделенные умелыми локтями раздвинуть «счастливчиков»; а также «распятые», но головы которых гильотина критики не берет, в отличие от тех, чьи берет, и съехавших накануне. Впрочем, таковых бывают единицы, потому что авторов на семинар отбирает правление, и попасть сюда - уже успех.

Усмехнулся, вспомнив, как руководитель бюро пропаганды советской  литературы - не русской, не мировой, а именно советской - семинары открывает. Уж непременно Ленина ввернет, о месте и роли писателя в коммунистическом воспитании напомнит. Роль отыгрывает. Зарплату отработает. Нашел себе местечко. Зубной техник. Совпартшколу закончил - ликбез для природой обиженных. Бросили на цирк. Потянул. На областную культуру, - не потянул. В ссылку отправили - в это бюро. Потянул худо-бедно, тут и задержался. Да, говорят еще, в сексотах. Смотрящим при писателях от КГБ. Ну что же - без пригляда их оставлять нельзя же. Есть такой и у них в редакции, пьяница Карагин. И не подумаешь. Кстати, любопытно у этих стукачей. Подвербуют иного в сексотики, и что-то в нем такое и в поведении, и в речах, и в общении вдруг происходит необъяснимое. У кого этакая «веселушка» легкая, мол, я свой парень, у кого - будто «тайность», и эту перемену начинают замечать. А спроси, по каким признакам, - не объяснить. И спрашивать глупо. А он - уже власть! - и не против, чтобы его таковым принимали, и это у него даже «предмет» престижа... Такой уж мир людской разнообразный, кого  в нем только нет, и это нормально.

Почитать хотел, да тряска.

Однако, этот, который лицо клином и после  пожара, который напротив, ни разу так на него и не взглянул. Будто он в своем мире трудяги-работяги, из которого которые при галстуках, - начальники. И что-то такое знает про него, рабоче-кондовое, что ему, «начальнику», не понять, и за ним правильная в жизни вера. Да ладно. Очень уж они в этом наивные, и - пусть их... Подремать решил. Дорога еще дальняя.


11.
Семинары молодых писателей Орловщины еще в «донекрасовскую» пору прижились на базе отдыха какого-то завода-»гиганта». Располагалась она километрах в пятнадцати от областного центра, в сосновом бору у здешнего села, действовала круглогодично, и раз в два года писательские власти брали в аренду на четыре дня здешнюю гостиницу на двадцать номеров и два зала: большой, «дубовый», и малый, «каминный». Сауна, бассейн, кабинеты релаксации, а также тренажерный и волейбольный залы литературный бюджет «не тянул», но желающие и за личную плату могли себе позволить и эти блага.

Трижды в день в село ходил автобус, делая «петлю» на базу отдыха, и в начале двенадцатого часа Константин Алексеевич в соответствии с присланным «планом проведения...» выполнял первый его пункт «Заезд. Заселение» - поднимался на крылечко гостиницы, открывал двери из желтого стекла. В фойе, за стойкой, девушка-администратор, принимавшая сегодня «группу писателей», не стала требовать паспорт, а лишь  уточнила, на семинар ли он, подала листок с колонкой фамилий и попросила расписаться против своей за... ключ под номером двенадцать, который сняла со стенки сзади и подала ему. Так же быстро оформлены были «на постой» еще человек семь, мужчин и девушек, ему не знакомых, тоже прибывших на семинар; и он заметил, что, проделывая свои «административные процедуры», она поглядывала на прибывавших, в том числе и на него, с таким выражением, которое - надо же! - не только не считала нужным прятать, а будто даже понять давала, что уж она-то зна-ает, как отдыхают эти писатели и прочие художники, - она уж зна-ает!..

Номер на двоих. Слева санузел, справа шкаф для вещей. Зеленая ковровая дорожка к столу, два стула, две кровали с белыми подушками, широкое окно. За голубым капроном портьер - кроны сосен, пронизанные солнцем. Все по гостиничному просто, стильно и «те же» эстампы с цветами на стенах. Выбрал правую кровать, чтобы свет падал справа, если лечь почитать, хотя когда тут... На левую до вечера кого-нибудь подселят, ладно бы только не второго Катаева... Выложил на стол, на свой край, стопку рукописей на завтра, сверху - «Мать» и «План проведения...». Обед - посмотрел - с двенадцати до двух. С двух оргсобрание с «дубовом» зале. А пока - прилечь с мыслями собраться, вершитель ты судеб мировой литературы.

...Знакомая столовая на первом этаже. Небольшая, уютная, по десять столиков справа и слева от прохода к буфетной. Обедающих несколько, незнакомые, еще появятся. Взял шницель с пюре, салат из помидор, смотри-ка, свежих, компот - бедненько и тут, как везде. Устроился справа, у окна, с видом на аллею. Меж крон сосен, над асфальтом в инее, в треугольнике неба невысокое солнце...

-К вам можно?

Обернулся, поднял взгляд. Девушка с подносом подходит, улыбается.
-Конечно-конечно.
Кажется... знакомая. С того семинара.
-Спасибо.
-Насколько я помню, вы... Ольга, а вот отчество...

Можно и так, еще не доросла. А у него рабочая привычка - с отчеством. Если хотите, то Альбертовна. Располагайтесь.

Ольга Альбертовна, он вспомнил, - поэтесса, у нее духовная лирика. Живет в Орлове, заведует библиотекой при епархиальном управлении. Замужем. Маленькая дочь. Муж, кажется, какой-то «спецмонтаж». На тот семинар два года назад привез ее на личной «Волге» и так, помнится, элегантно-заботливо, принимал ее из салона...

Ольга Альбертовна с этими ее «о» и «а», с милым улыбающимся личиком, с этой пышной прической цвета соломки в золотом солнечном облачке-нимбе, с родинкой на левой щечке, изумительным бюстиком под белой кофточкой из тончайшей материи, вся такая светлая-сияющая, просто... ангелочек. Такой ему запомнилась тогда еще. Устроилась напротив... и... будто счастлива его видеть; и... шницель даже ковырять и - в рот под этим ее взглядом как-то даже...

Да (чтобы справиться) дежурный вопрос - о  творческих успехах. Успехов никаких. Чего-то «творит», печатается в «Епархиальном вестнике», газеты стихи ее не берут. Дочка? Сашеньке уже пять, ходит в садик, любит танцевать. И вообще все у нее замечательно. Даже очень замечательно. Муж? Объелся груш. Извините. Нет, все замечательно. А... как-то это? Говорит, не оправдала надежд. Сына очень хотел, а она чем виновата? Может, еще каких надежд не оправдала. Уж с лишним год как уехал в Мурманск - «на ледоколы». Развод, алименты, женился там, сыну уже где-то месяца три. Простите... Нет-нет, все замечательно. Все богово. Все равно жаль. А вот и не жаль. Значит, так нужно было, раз ОН управил. А у вас? На родину вернулся, в газету, в старую должность. Квартиру ждет. Мальчики в школе. Жена пока в Семенове. Вы ведь нынче семинар ведете у прозаиков? Да вот, доверили. Значит, растете, поздравляю. Да ладно...

Так вот они за обедом через стол в словесный пинг-понг о том о сем играли, и он, стараясь держать разговор подальше от тем личных и любуясь ею в солнечном облачке-нимбе, и - мельком - бюстиком ее, таким доступным будто под тончайшей материей, недоумевал, как можно таких ангелочков бросать? Одно слово - «спец-мон-таж»! И девочка без папы, и жизнь им поломал. Видать, у мужика с башкой «де-мон-таж». Впрочем, это - жизнь. Сначала - замуж, на «Волгах» катают, а потом - «надежд не оправдала»...

Как оно все в этом мире подлунном!..

...Главный зал, в котором проходили общие собрания на семинарах, дубовым назывался потому что все здесь: стены в резных панелях, два больших стола, столики-консоли по углам, тяжелые стулья с высокими спинками и кривыми ножками были из мореного дуба под лаком, отчего весь интерьер рождал образ зала некоего средневекового замка, а по стенам не хватало разве копий, щитов с рыцарских турниров да голов оленей. Под дубом, но светлым, был даже высокий потолок в ромбовидных панелях с полусферами плафонов. И всяк сюда входящий пусть на минуту малую, чувствовал себя уж если не бароном, то каким-нибудь виконтом, а входящая - миледи. Минут за пять до двух, когда писательское общество было уже в сборе, миледи Ольга в сопровождении барона Константина Некрасова вступили в зал и... как жалкие вассалы с трудом нашли два свободных стула в правом углу совсем на галёрке.

В «президиуме», то есть за одним из столов в том, дальнем, конце зала трое: зав. бюро пропаганды литературы, председатель правления Хлебников и какой-то незнакомый лет сорока, лысоватый и в сером, в полоску, пуловере.

Собрание открыл и объявил о начале семинара, как всегда, зав. бюро. О литературе как «наиважнейшей составной части идеологической работы партии в коммунистическом воспитании масс» напомнил. Не преминул «освежить в памяти» статью Ленина «Партийная организация и партийная литература», которая «должна быть на столе у любого взявшего в руки перо». А еще, - уже что-то новенькое, - о трудах Луначарского в области искусства, правда, не называя их, ввернул.

Слушая эту «политическую подкладку» и видя зава бюро из-за голов, Костя опять знакомые с того еще семинара наблюдения сделал - веселые. Издали, а нельзя не заметить, что зав. пропагандой еще пополнел, а еще, может, вследствие этого или Луначарский тому в причину, а эта поза его, «надуваемая» солидность, неспешность движений головы и рук еще более утвердительно выражали многим уже знакомое в нем это протестное, когда он к ним, писателям, выходил, - словно заявлял снова и опять:»Пусть, если кто помнит и хочет помыть зубы, я в далеком прошлом - да - зубной техник, но я сегодня здесь и говорю, а вы, рыбы, молчите и мотайте на ус».

Арсентий Владимирович Хлебников, романист и драматург, безусловный авторитет и мэтр, стройный в свои за шестьдесят и «без животика», что очень выделяло его рядом с «пухлым» завом, поднявшись за ним и то снимая, то надевая, то вновь снимая очки в черной оправе, после дежурного приветствия огласил порядок работы семинара. Сообщил, в частности, всем уже известное, что «большой» семинар поделен на четыре - по два семинара у поэтов и прозаиков. Представил ведущих, и когда назвал его, Костя поднялся, кивнул два раза вправо и влево половине обернувшихся в его угол. И то ли ему показалось, то ли вправду, но Ольга Альбертовна, сидевшая слева, когда Хлебников назвал его и он поднимался и кивал, глядела на него снизу, улыбаясь, довольная, что его назвали, и что он, как и Хлебников, ведущий семинара, и что все обернулись и поглядели на него этак уважительно и по-доброму.

А еще Хлебников сообщил, что, как бывало и раньше, на семинар приглашены ученые из Орловского университета в «степенях» кандидатов и докторов. На завтра - историк, на субботу - психолог, и желающие смогут встретиться с ними после ужина в каминном зале в неформальной обстановке. А сегодня и сейчас первый гость - Павел Васильевич Абрамцев, кандидат филологических наук, доцент кафедры литературы девятнадцато века. Тот самый, лысоватый и в пуловере, слева от Хлебникова сидевший, которого он попросил любить и жаловать, а гостя шутливо остерег - «у нас народ зубастый...»

В микроперерывчике, затем случившемся, пока Хлебников, провожал до выхода тяжело ступавшего от своего дородства «не нужного» до воскресенья зава бюро и устраивался на стуле в сторонке, пока гость-филолог «завладевал» столом, а по залу плавал говорок, Ольга Альбертовна в темном уголке их склонившись к плечу его близко, так, что волосики прически ее коснулись щеки его и уха, спросила шепотком:

-К вам кого-нибудь подселили?
-Нет пока, - склонившись навстречу волосикам, прошептал тоже.
-И я одна

-Да и лучше бы, - кивнул. И... этот запах... ни на что не похожий, ни на какие духи. Наверно... так пахнут... наверно, ангелочки... Вдохнул, замирая,  медленно-мед...

-Товарищи, я думаю, начнем, - произнес доцент-филолог громко и играя «лекторскими» модуляциями. - По узко творческим вопросам в плане литературы, у нас, как меня сориентировали, будет возможность пообщаться  вечером, а сейчас я предложил бы общеознакомительный, так сказать, обзорный разговор, свободный и не в виде лекции - мы не в аудитории - о наиболее типичных, а также новых, рожденных временем, направлениях в русской советской и мировой литературе. Разумеется, вы в теме, но освежим в памяти. Особенно видах и жанрах редких, коими богата словесность как искусство. А поскольку у нас не академическая пара, можете прерывать меня в любую минуту поднятием руки, как в школе учили.

Сегодня - день заезда, нерабочий, праздничный, впереди ужин и камин, как всегда, и народ настроился отдыхать. А доцент-филолог, будто забыв о том, что перед ним не студенты, тоном поставленно-лекторским уже «просил обратить внимание» на... магический реализм индейцев еще в доколумбовой Америке, рассказы которых об окружающием мире полны волшебства и фантастики. Из горнила столетий из него в итоге вышли великолепные Борхес, Маркес, Кортасар.  Или еще из «экзотики» - готический роман из второй половины ХVIII века с его привидениями, ужасами и мистикой. И для многих в открытие было, что в «готике» и из наших порядком «наследили»... Пушкин, Лермонтов, Плетнев. А Николай Васильевич Гоголь мало что наплодил шедевров, так еще и «густо спрыснул их уксусом абсурда». А на реализме в его разновидностях - метафизическом, критическом и уж тем более на последнем и главенствующем у нас социалистическом он бы не счел нужным останавливаться. Поскольку всем еще со школы известно, что тот же соцреализм требует от писателя правдивого, исторически-конкретного изображения действительности в её революционном развитии в сочетании с задачей идейной переделки...

-Пожалуйста, - громко прервался он и жестом указал на вскинутую руку в левой части зала. Встал мужчина. Черный пиджак, черный затылок, а меж ними то ли шарф-кашне, то ли пышный платок яркого-красного, просто сочно-красного на черном цвета. Спросил:

-Павел Васильевич. А как вы относитесь к концептуализму?

-Спасибо. Присядьте, пожалуйста. Нормально отношусь. Для меня как  филолога это научный материал, не более. Совсем юное течение, которому у нас едва ли лет двадцать. И у него уже свои адепты и кумиры, тот же Сатуновский, Рубинштейн... Сорокин. И надо сказать, - развивается довольно бурно.

-А в чем, на ваш взгляд, причины этой, как вы сказали, бурности? - не вставая, а вытягиваясь над головами впереди, спрашивал черный затылок над красным кашне.

-Если бы на лекции мне из студентов кто задал такой вопрос, я постарался бы уйти от ответа, поскольку в нем явные зерна митинга. Ведь известно, что концептуализм это скорее не предмет теоретических основ литературы, а новомодная область философии, поскольку он сразу и резко вступил в противостояние с государственной идеологией коммунизма и со всей своей тотальной язвительной критикой навалился на наши современные базовые политические и социокультурные установки и стереотипы...

-И когда и если эти стереотипы исчезнут, - стараясь продолжить в тон ученому, прервал его черный затылок над красным кашне, - то есть когда исчезнет партия со своей идеологией...

Дальнейшие слова его утонули в смехе, веселой волной всколыхнувшемся над залом, и Костя, разделяя общую веселось, произнес негромко и с легким смешком:

-Во понесло товарища.
А Оля сказала, с ним соглашаясь:
-Какой невоспитанный.

-Нет, я понимаю, - продолжал филолог, когда оживление в зале улеглось, - Людям молодым такая протестность свойственна. Но чтобы па-артия?! извиняюсь, исче-езла?! - вскинулся он над столом и помотал головой в изумлении. -  этого быть не может. Потому что этого не может быть ни-ко-гда! Я сам секретарь партбюро у нас на кафедре и достаточно уже пожил... и как ученый да и гражданин понимаю, что современная общественная мысль полна течений и брожений разного толка. Но так было и будет всегда в любом обществе. Это, знаете, как на речке, - у берега, в кустах, водяные завихроны, а есть фарватер, где главное течение, спокойное, уверенное, многовековое...

-Пожалуйста, - кивнул он какому-то парню, вскинувшуму руку в средине зала, пожелавшему узнать мнение ученого о... моральном облике Анны Карениной, что опять вызвало оживление. Доцент-филолог «не разделил такого мнения»,  полез в «основы образа» и нагнал бы скуки, да девушка нашлась, пожелавшая узнать о проходных баллах на филфак.

Потом другие пошли вопросы, в основном далекие от филологии, а больше все «за жизнь», и Костя, как, впрочем, должно быть, и другие заметил, что доцент довольно осторожен не... только и не столько в оценке, сколько и более того в выражениях оценки происходящего «за этими стенами, на улице». И правильно. Есть правило: ты говори, что бумаешь, но думай, что говоришь.


12.
После встречи с доцентом-филологом Костя, проводив Ольгу Альбертовну в ее двадцать третий, предпоследний на этаже, номер и попрощавшись «до ужина», вернулся к себе и обнаружил... соседа, того самого, «концептуалиста». Тот лежал, закинув руки за голову и ноги одна на другую, в туфлях, на левой кровати поверх покрывала, в пиджаке и красном кашне и с выражением в лице, говорящим будто «пусть мир подождет...». При его появлении поднялся нехотя, руку подал в ответ. Познакомились.

Петровский, Андрей Иванович. Годами чуть его, Кости, постарше, но - до сорока. Красивое мужское лицо, взгляд... этакий... пытливо-изучающий. Представился. Научный сострудник и главный хранитель фондов областного краеведческого музея. «Скажем так», - литератор, эссеист и очеркист. В семинаре у Хлебникова. А он? Константин Алексеевич Некрасов. Журналист и  «чистый» прозаик. А - вы второй семинар ведете? Да.

-Как я удачно: есть о чем поговорить, - произнес обрадованно Петровский, садясь на кровать свою. - Я отнюдь не для саморекламы, но вы заметили, обратили внимание на тон смеха в зале после моих слов о партии?

-Ну, это было несколько неожиданно, конечно и... смело, я бы сказал, - ответил Костя, снимая пиджак и устраивая его в шкаф. Жаль, что подселили.

-Значит, не обратили. А ведь тон-то был одобрительный и даже обрадованно-одобрительный и благодарно-одобрительный.

-Тогда... наверно у вас... очень проницательный слух, - стараясь помягче и освобождаясь от галстука, произнес Костя.

-Таким слухом вовсе не нужно обладать, - не особенно стараясь помягче, возразил Петровский и поднялся с кровати в «решительный бой». - Как же это не смешно?! Конечно, смешно! Когда партии уже нет. По факту. По месту и влиянию в обществе. А секретари партбюро еще есть и думают, что они еще управляют кафедрами и областями, и целой страной.

-Ну, вы... как-то смело очень... В какой-то мере, чуть-чуть, небольшой, да, с этим нельзя не согласиться, - покивал Костя на такие доводы, и, не желая продолжать такую тему с человеком незнакомым, спросил. - А вот этот ваш, как его?..

-Концептуализм.
-Да, извиняюсь, для меня новое слово. Это что, не сочтите за грубость - новая разновидность той тургеневской базаровщины, что ли, из прошлого века, -  ниспровержения устоев? 

-Нет, здесь нет поводов для извинений. Ниспровергать в лоб объективную реальность, каковой является, в частности, и глупость, примитивно. Правильно объяснить ее, показать глупость реальности в жизни, политике, идеологии - вот роль и место концептуализма. Это нормальное и даже, я бы сказал,  не столько литературное, сколько скорее философское, политическое даже течение вообще в искустве и, кстати, как метод в литературе. Партия исчезнет, а вслед за ней и метод соцреализма, родившийся в недрах ее идеологии. А концептуализм, зародившийся в весьма питательной для него среде соцреализма, останется и будет основой философского восприятия мира, - я уверен.

-Любопы-ытно и для меня ново, должен признаться, - согласился Костя, почувствовав, однако то ли настороженность, то ли непонятную пока  потребность держаться от этого Петровского в сторонке, от этой его «петушиной» позиции. - Пойдемте-ка давайте-ка лучше на ужин, а уж вечером вы мне, пожалуйста, поподробней. Любопы-ытно...

Ольга Альбертовна поймала его взгляд лишь только он вошел в столовую. Она уже сидела за «их» столиком по правому ряду, у окна, на том же месте, и полная радости, что увидела его и, вся подавшись в его сторону и вскинув ручку, круговыми движениями пальчиков указывала на его место напротив. Кивнув ей благодарно-обещающе и сходив на раздачу, через пару минут он уже устраивался со своим подносом, уставленным блюдцами с немудреным ужином. Как вы устроились, как обжились, спросила, а он - да нормально все, и сосед у него теперь, тот самый, концептуалист, говорливый очень. А у нее никого пока, да подружку встретила, тоже поэтессу из дальнего района - редко видаются.

И за легким таким вот разговорчиком, Костя, на девушку поглядывая (он уж так, для удобства мысли, для краткости девушкой назвал ее), обратил - да не обратить и невозможно! - внимание на происшедшие в ней перемены. Подведенные, но только чуть, светло-красной помадкой губки, потемневшие, но тоже едва заметно веки и реснички, делавшие глазки ее привлекательными, со вкусом и явно большим вниманием «уложенное» облачко пышной прически и кулон на золотой цепочке янтарным камушком в золотой оправе на белизне кофточки на груди, который очень шел ей, - все в ней, и даже будто в родинке на щечке в сравнении с обыденно-дневным сливалось в образ красивой, даже очень красивой молодой женщины (девушки), пришедшей (после модного салона)... на свидание в ресторан. И еще - заметил - многим более важное и что также не заметить невозможно было, - что-то в ней, в позе, в движениях, в мимике лица - во всей такое виделось, будто она о чем-то важном, очень важном для себя после собрания подумала и в какой-то очень дорогой мысли или выводе утвердилась, полном счастливой на что-то надежды. Впрочем, он отнес это последнее к привычной игре своего писательского - он ведь писатель! - воображения. А что до первого, макияжа, так девушке вечером да на людях, да после ужина еще ведь - камин, хотеть  получше выглядеть вполне объяснимо. А если, что исключать не хотелось, это она, может быть, - для него, так тоже  любому мужчине приятно.  И быть бы у них милой беседе тет-а-тет пусть и в столовой, которая наполнялась народом, да слева от Кости место оставалось и стул пустовал, и в мирок их вошел парень с подносом, спросил:

-У вас свободно? Можно потеснить?

Костя разрешил ему, досадуя, конечно, да ведь - столовая. Очень досадуя.

Свитер цвета жидкой горчицы, рыжие волосы мелкими волнами явно после... химической завивки (?!), такие же рыжие и в ряби «химии» торчащие в стороны  усы, странная глуповатая улыбка - всё сливалось в нем в... карикатурный образ молодого скотника в каких-нибудь Охлопках. И звать бы его Ухряк какой Жупелов, а он, пожалуйста, Иван Симирнов, «начинающий фельетонист», включенный в семинар, как ему показали, к нему, Константину Алексеевичу. И он тот самый автор, единственный в крае(!) посвятивший себя(!!) «фельетонизму»...

Что ж делать, потеснились подносами; и парень, то ли делая вид, что не замечает, что он тут не к месту, то ли и впрямь довольный обществом, спросил, обращаясь к Косте с любопытством:

-И как, на ваш взгляд, мои первые опыты, хотелось бы знать?

-Давайте лучше завтра. Там будет время, - ответил уважительно-сухо.

-Я своим читаю - все вповалку! - восторженно колышет химической завивкой  Иван Смирнов, и кончики усов его тоже «изумляются», вздернувшись вверх.

-Н-ну ч-то же...  тут... - уходя от ответа, делает вид, что не находится, Костя, хотя вывод по этому самому «проблемному» из всех начинающих, ему отданных, по трем его рассказам у него «убийственный».

-А меня уже все наши писателем зовут, верней - писарчуком, - сообщает радостно «химический» Иван и, обращаясь уже Ольге. - А вы наверно из управления культуры?

-Нет, - ответила, сырок накалывая, тонкую пластиночку.

-А будто из управления культуры. Компот такой жидкий, наверно разливают, - недобро взглянул он на с такан с компотом.

Он еще надежду высказал, что если - да точно! - компот разливают, то хотя бы кипяченой, не из крана. Потом «повествовать» начал, как он из деревни сюда выбирался. И ужин у них с Ольгой в таком соседстве прошел в терпеливом пережевывании пищи и игре в воспитанность.


13.
После ужина народ потянулся в каминный зал, что рядом с дубовым, на встречу с ученым-филологом. Впрочем, - зальчик. Небольшой, уютный, отделанный дубом, как и первый, бра в электрических свечах по стенам, два пятирожковые подсвечника по углам каминного портала, стулья в темно-малиновой обивке с теми же высокими резными спинками, коврик в центре, круглые столики, приглушенный свет, - все располагало здесь к отдохновению и приятным доверительным беседам.

Народу семинарского пришло заметно меньше, чем было в большом зале, и Костя с Ольгой без труда устроились поближе к камину и справа - против столика  с той стороны, за которым уже поджидал народ филолог-доцент. Справа, у стула его, на краю коврика, стоял темно-бурый, в потертостях с углов, портфель его.  За спиной, в углу у стены, высилась кучка нетолсто наколотых березовых поленьев, и... уже знакомый им, Иван Смирнов, подвизался мажордомом-кочегаром. Составленные им «шалашиком» поленья к задней стенке топки за кованной решеткой горели ровно, ярко, с редкими негромкими  потрескиваниями, и по залу и лицам собравшихся плавали отсветы пламени.

Тем для подобных вечерних посиделок и на тех семинарах не определялось, и Павел Васильевич Абрамцев, в том же пуловере, но уже без галстука, с лицом интеллигента от литературы, решив начать встречу, отыскал взглядом парня, который его... насчет Карениной, и этак осуждающе будто, озабоченно, напустив серьезности, осведомился:

-Молодой человек, давайте с вас начнем. Что это вы так уж немило об Анне-то Аркадьевне? Такой замечательный образ!

-А чего она?! - вскочил будто задетый за живое парень. Длинное лицо, длинный нос, сведенные глаза под суровыми бровями. - Сына бросила, дочь бросила. Эгоистка безнравственная. Но ведь она мать! А эта еще тоже, в «Чапаеве» у Фурманова. Ткачиха Марфа. «Кожаная» дура. Тридцать пять ей лет. Работать не хочет, детей наплодила, по приютам рассовала, пошла воевать. Ее ли это дело?! И таких вот, извиняюсь... женщин низкой социальной ответственности, в образы выводят - я вообще не понимаю! - и потом в школе проходят! Госпожу Бовари у Флобера возьмите. Да полно их таких по  литературе. Это что - объекты подражания?! Это что - пример для молодежи?!

-Очень замечательно, молодой человек, что вы три эти образа поставили рядком. Присядьте пожалуйста. Хорошо, что мы с вами не на психологии. В аспектах морально-нравственных и в жизни они, эти женщины и матери, ниже всякой критики. Готов согласиться. Но в свете не скажу - законов, а базовых приемов создания образа в литературе художественной всё весьма любопытно. Смотрите.

Наша Анна Аркадьевна и Эмма Бовари восстали против убожества и условностей мира, в котором они оказались. И корни их протеста  в глубинах их ментальности, в глубинах их души, который рос, бух и поднимался, - растопырив пятерни и воздевая руки, показывал Абрамцев, как их протест «бух», - пока не завладел миром их мыслей и не взорвался конкретными их  действиями: изменами, уходом из семьи, мотовством, а в итоге - суицид. А ведь это образы собирательные, типичные. Таких женщин в любой стране в любом веке было, есть и будет. Ибо это одна из объективных реальностей существования человека как природного вида. И поведение их, одними осуждаемое, другими понимаемое и потому терпимое, - это уж от зрелости оценщика зависит, - не что иное как пусть мелкие, в конкретных ситуациях и проявлениях, но, - что важно и прошу заметить! - вскинул он в жесте упреждения палец, - элементы эволюции, э-эволюции, - сделал ударение он на этом «э». - Поскольку э-эволюция - то, что снизу, из глубин природы, ее законов и движимое этими законами. И когда писатель, - вспомним известное, - правдиво и исторически конкретно отражает такую действительность в произведении литературно-художественном, мы говорим, что он использует метод реализма.

А ткачиха Марфа... Эту Марфу я бы рядом с госпожой Бовари и нашей Анной Аркадьевной рядом не поставил. Потому что они обе - женщины из жизни и реальные настолько, что хоть они и образы в романах, но в реальности их, что они реально жили и страдали, никто или почти никто не сомневается. А эта Марфа, если взглянуть глубже, она даже не природное уродство, побросавшее детей ради вбитых ей извне в сознание утопических идей. Ее даже  как версию человека, как вида животного мира природы с его законами хотя бы материнства, рассматривать нельзя. Это образ из плакатной графики агитки, который товарищ Фурманов сваял, чтобы показать вдохновляющую силу идей революции. А с точки зрения жизни реальной, объективной реальности, вышел типичный урод соцреализма как метода. Если коротко, не вдаваясь в теорию.

Или вот еще в тему, что есть реализм и соцреализм. Мопассан, пожалуйста, его рассказ «В полях». Бедная семья Вален продает за пожизненную ренту богатой, но бездетной семье Дюбьер младшего из четырех детей сына Жана, который становится богатым и образованным. А эта Марфа «кожаная» рассовала своих детей по приютам. Крестьянка Вален сделала это из материнской природной страсти вытолкнуть сына из бедности, и в этом горький реализм ее поступка. А Марфа поступила как моральный инвалид, как нравственный урод под воздействием революционной утопии. Не берусь утверждать, что по фабуле жизни таковые в те годы рождались, но в сюжете это чистый соцреализм, когда глупая идея сверху ломает челоловека до основ его природной ментальности, опускает его ниже животного.

-А кстати. Эта Марфа, если чуть поёрничать, - опять вскинул палец свой  филолог. - Не кажется ли вам, что она... сестра того Павла Власова и дочь той Пелагеи Ниловны, матери его, из романа «Мать» Алексея Пешкова - яблоко от яблони. Представьте. В девятьсот шестом году, между революциями,  когда в России такая каша, россиянин Алексей Пешков этак красиво путешествует по Америке. И, озабоченный он, видите ли,  судьбами России,  рисует там, на той стороне Земного шара, как он сам же потом признался, явную и примитивную агитку в поддержку революции где-то там, в России, от него на той стороне Земного шара.

И эта агитка в форме романа стала потом основой соцреализма в литературе как метода, будто бы тоже объективного и конкретного изображения действительности, но уже с приставкой - «в его революционном развитии». И будто бы под воздействием привнесенных сверху, из мира умствующих интеллектуалов, утопических идей социализма и коммунизма все «синяки»-алкоголики будто бы враз пить завязали, почувствовали себя субъектами истории и пошли ее двигать в светлое будущее. Да маргиналу в сотом колене, червю навозному сколь ни вдалбливай, что он - будущий жук, он не окуклится, никогда крылышки у него не вырастут и никогда он жуком майским над навозом своим в светлый мир весны не вспорхнет. Ни-ко-гда! Потому что природой ему не заложено подняться в развитии выше червя. Ползать - его природный предел, по законам биологии недоступный для изменений под внешним воздействием. И влиять на него сверху любым образом вплоть до «Манифеста коммунистической партии» товарища Карла и товарища Маркса значит покушаться на его э-волюцию, мешать э-волюции чуждыми, а значит только вредными ему приемами ре-волюции. Ведь известно: э-волюция - по общим законам, ре-волюция - по частным прихотям - снова выделял он тоном и кивками эти «э» и «ре».

Ольга Альбертовна, сидевшая за столиком справа от Кости, в эту минуту взглянула на него - не случайно, а оттого, что ей приятно было с ним, у камина, рядышком, и... нет... не удивилась, а впору поразиться было выражению лица его в свете пламени. Он, что называется, вперился в филолога, и напряженно-замерший взгляд его, рот полуоткрытый впечатление рождали, будто он сначала слушал человека, понимал его речь, а потом вдруг услышал язык... «птичий», недоступный для восприятия, словно гость зачирикал воробьем… И мгновение заметила, что он хотел, наверно, возразить или еще как «в пику» отреагировать на эти слова, да его опередил «длиннолицый»:

-Вы прямо-таки карбонарий! - одобрительно воскликнул он.

-Ну что вы, молодой человек. Я вовсе не готов проповедовать вольность, как господин Чацкий Грибоедова, и горе от ума на себя не навлекаю. Студентам этого я не говорю, а только с вами и здесь оттопыриваюсь - накопилось, знаете ли. Этот Пешков со своей такой «Матерью», - по зальчику воспитанный  смешок прокатился, - даже на плохого писателя не тянет. Эта такая вот «Мать» у него как вылом, как мертвый сук на плодородном древе литературы. Это можно назвать политической фантастикой, коей так богат наш несчастный литературный век. Политфантастика, которую назвали соцреализмом.

-По-вашему Горький - плохой писатель? - спросил Костя, желая хотя бы таким вот «общим» вопросом сгладить впечатление отторжения сказанного гостем, которое, подумалось, возникло не только у него.

-Ну, за всего Горького я не скажу - это отдельная огромная тема. Он очень разный. Он совсем другой в том же «Климе Самгине». А в «Буревестнике» из него вдохновение фонтаном...

-А скажите, пожалуйста, как добиваться этого самого вдохновения, - спросила женщина с заднего столика, дама возраста уже «бальзаковского» с полукруглым горебнем в гладких волосах.

-Вы знаете... - найдя взглядом спросившую и будто прощая ей глупость, произнес Абрамцев. - Вдохновение писателю - такая благость, которую, считается, он ждет или ловит. А по мне... Я делю писателей на три категории, для себя, условно: плохие, в смысле - посредственные, хорошие и гении. О графоманах речи нет. Пусть творят, лишь бы не пьянствовали. Писателю плохому вдохновение не нужно. Он садится и пишет и волочит героев за кудри их по сюжету. Вдохновение нужно писателям хорошим. Они его дожидаются тем, что стараются заработать или какими-то приемами своими. Оно им как подарок за их трудолюбие. А гениальные в нем не нуждаются. Потому что они не пишут, а за-писывают. У них одна забота - успеть поточнее и возможно покороче записать за своими романными знакомыми (которых мы привыкли называть героями или персонажами) их чувства, мысли, слова, действия по их, скажем так, психологическим паспортам в жизни их, в конкретных обстоятельствах. У него люди, которые герои, сами живут себе своей жизнью, и у гения лишь та и забота, чтобы взять из жизни их то, что работает на его идею, сюжетную линию, и - в минимальной достаточности. Чтобы читателя не утомлять и не отвращать от плода своего.

Гений - секретарь своего времени,  а секретарю вдохновение не нужно. Он будет жить на одном таланте. Писатель плохой - копиист действительности, хороший - действительность превращает в образ, гений - образ превращает в действительность. Потому что гений мудр и хитер. Он знает, что пишет вообще-то и собственно, для некоего будущего читателя. И что роман или повесть, или рассказ потом, в восприятии читателя, предстанут совсем не тем, что он написал, а тем, что читатель вообразил, его вещь читая. И, пиша, не только уповает на читательское воображение, не только доверяет и отдает, так сказать, свое детище ему в «доверительное управление», а напрямую, сам, управляет воображением читателя, ему неведомого. И всеми силами таланта стараясь в хорошем смысле «всучить» читателю им написанное в такую глубину существа его, что читатель  забывает, что читает чей-то роман, а... вдыхает мир им, читателем, воображением его при чтении создаваемый. И потом, когда, пребывая в восхищении, знакомым книгу нахваливает и советует прочесть, он, подсознательно и эгоистично, имеет в виду «свою» книгу, им  воображенную, «вторую», которая совсем не калька авторской. Иначе говоря, писатель гениальный ничего не выдумывает. Жизнь течет, успей записать и показать, как она течет. Вот это «как» и делит вас, господа литераторы, не скажу - на плохих, плохой - не писатель, а, скажем так, посредственных, хороших и гениальных.   

-И вы можете назвать плохих? - спросила опять та женщина с полукруглой гребенкой в волосах, тоном говоря будто, что быть того не может, чтобы у такого гостя на такое святотатство «язык повернулся», да вот она рискует повернуть.

-Почему нет. Но - лишь в моем восприятии, - спокойно отреагировал филолог. - Примеров множество. Та же «Карьера Ругонов» Золя, особенно первая глава. Это не художественное произведение, а нечто похожее на газетный очерк. Автор все рассказывает мне и рассказывает, а почему я должен ему верить? Или Жорж Санд с ее любовью: пузыри-пузыри-пузыри. Не могу ее читать. В то же время «Коломба» Проспера Мериме. Поистине бриллиант из золотого фонда  мировой художественной литературы. Блестящая классическая проза. Если бы я преподавал в Литинституте, я посвятил бы разбору этой повести целый курс, ручаюсь.

-А можно захотеть и стать гением? Почему, например, Толстой - гений? - не унимается та, с гребнем в волосах, вызвавшая снова у народа в зале на сей раз этакий прощающе-покровительственный смешок.

-Захотеть и стать, конечно, невозможно. Все бы так и делали. Это - дар природы, - рассмеявшись, покивал ученый-филолог. - А гений он, в частности, в игре отражений. Кстати, минутку...

Он поднял с пола портфель на колени, откинул гибкую крышку, порылся, приговаривая «минутку-минутку», вынул стопку листов на скрепке, видать, одну из своих  лекций, полистал, нашел ему нужное место...

-Ага, смотрите. Свияжский и Анна беседуют. Читаю.

«-А все-таки, по вашему рассказу, построить машину трудно было бы, Анна Аркадьевна, - шутя сказал Свияжский.
-Отчего же? - сказала Анна с улыбкой, которая говорила, что она знала, что в ее толковании устройства машины было что-то милое, замеченное Свияжским.»

Это психология предельной глубины. Такие абзацы, пусть в несколько строк, обессмертят любого автора. Хотя иногда в этой игре отражениями Лев Николаевич, что называется, заигрывается. Вот:

«...сказал Степан Аркадьевич, с удивлением чувствуя непривычную робость. Чувство это было так неожиданно и странно, что Степан Аркадьевич не поверил, что это был голос совести, говорившей ему, что дурно то, что он был намерен делать. Степан Аркадьевич сделал над собой усилие и поборол нашедшую на него робость».

Я не верю. Стива проще. Такие витийства чувств ему не свойственны, тем более когда «на бегу» по ситуации. Или у Гоголя в «Мертвых душах», во втором томе, где мужики лениво зевают:»Зевота была видна и на строениях». Смотрите, как Николай Васильевич отдается воображению читателя - верит, что читатель в воображении своем увидит проявление ленивой зевоты крестьян в их  строениях. И в какой замечательной «зевоте» нам уже видится архитектура их. И таких примеров здесь собраны десятки, - потряс «лохматой» пачкой листов ученый гость. - Вот в чем сила гения! Потому-то нам и не придет в голову отрицать, что Анна Аркадьевна и брат ее Стива, Андрей Болконский, Пьер Безухов в самым деле жили в прошлом веке. Кто в этом сомневается, поднимите руки... Не вижу... Вот и-именно! А эта  мать ходульная со своим Павлом  - картонные  паяцы соцреализма.

-Да, или вот еще... о соавторстве, - продолжал ученый гость, добывая из портфеля новую «лекцию» и тороприво листая ее. - Вот:

-«Чичиков, прищуря глаз, выразил в лице своем, как подмазываются судейские...» Или... выразил «субтильность» дамочки. Или сделал губами движение, как дело «идет на нуль и оканчиватся ничем...». Или в «Бретере» у Тургенева:»Пойдемте гулять, Федор Федорович, - сказала Кистеру Маша после обеда с той ласковой властью в голосе, которая как будто знает, что вам весело ей покориться». Смотрите, как смело доверяет автор читательскому воображению. Он передает читателю возможность и право представить романную мизансцену, пусть маленький, но все же кусочек романа в виде воображенного проявления чувства или мысли, стать его соавтором.

-Словом, - продолжал филолог. - Если вы хотите Нобелевки, а плох тот писатель, который ее не хочет, то творите так, чтобы ваш читатель плакал не о вашей героине, а о его, читателя, близком человеке, рожденном в его воображении и ставшем ему родным. Ведь в идеале роман - не то, что вы написали на бумаге, а то, что родилось под воздействием написанного в уме и сердце читателя. А читатель, как всякий человек, эгоист, и плакать и смеяться он будет не над вашим, ему чужим, не над тем, что вы сотворили, а над своим, родившимся в его, эгоиста-читателя, сердце. И есть только две причины, в силу которых он останется равнодушным к тексту: если автор плохой психолог и не художественный гений, и если читатель обделен благодатью воспринимать написанное — воображением.

И еще. Сила и индивидуальность писателя - в обстоятельствах образа действия. Это - мерило таланта прозаика. Другое - краткость, сестра таланта, хоть и мачеха гонорара. И потом - фраза прозы не должна мешать дыханию, ибо человек читает прозу, «вдыхая» ее. В этом смысле есть понятие ритма прозы. И когда говорят, что произведение легко читается, это потому, что оно легко вдыхается. У меня на эту тему есть даже особая лекция на две-три академические пары, и мы со студентами ее прорабатываем. Физиология - служанка словесности.

...Впрочем, час был уже поздний, о серьезном никому не хотелось, и кто-то вспомнил знакомое из «классики», как Лев Николаевич заставил свою маленькую княгиню в «Войне и мире» вынашивать Николеньку двенадцать месяцев вместо девяти. А еще в пятидесятых годах в Москве у одного писателя музой жена была, которая, вечером с работы вернувшись, измеряла в длину исписанные мужем и уложенные в вертикальную полосу машинописные страницы и за каждый метр, а это три с половиной страницы, ставила ему  бутылку водки. А одна начинающая седеть поэтесса рассказала, как нынче весной на встрече со школьниками у нее спросили:»А вы Ленина видели?»
На таких вот веселых нотах встреча с ученым филологом и кончилась.


14.
Когда народ начал расходиться, собираясь кто «перед сном прогуляться», кто к кому «на рюмку чая», а Костя и Ольга встали из-за столика в намерении  со всеми податься к выходу, к ним подошел Арсентий Хлебников и спросил, привез ли Константин Алексеевич оценочный лист по своим авторам? Привез и завтра принесет. И как? Две пятерки прочные, пять четверок, еще четверо - уровня троек и то очень слабых, а один - вне конкурса.

-Смирнов? - утвердительно любопытствует Хлебников.

-Мне ему даже нуля жалко, - уверенно мотает головой Костя.

-Это вы явно на него окрысились из-за рассказа «По образу и подобию», - смеется Хлебников. - Прочел. Любопытно. Пусть у него и фантастика, но согласитесь, по литературному уровню среди прозаиков на этот раз, пожалуй,  равных ему нет.

-Да, но есть сферы, которые не наши. В которые нам лезть просто не надо.

-Как сказать. Все сферы - наши. Только мир религии и веры... Тут очень осторожно надо... Да, любопытно было бы послушать разборки ваши. Когда он у вас?

-Как пожелает. Скорее всего, в субботу, под финал.

-Любопытно. Как, Ольга Альбертовна, владыка наш, все гриппует? Неделю назад звонил ему, так сказали.

-Нет, со среды уже на службе, слава богу, - сказала с утвердительной улыбкой Ольга.

-Между прочим, прошу заметить, - уже опять - к Косте, - у Олечки замечательные стихи. Единственная в нашей писательской епархии духовная лирика. Она нынче в семинаре у Суровцева. Вы бы, Олечка, дали ваше кое-что прочесть этому товарищу воинствующему, так, глядишь, и преисполнился бы...

-Нет, я, каюсь, хоть и не крещеный, но не воинствующий, - улыбается Костя и мотает головой в полнейшем отрицании.

-Смотрите-ка, он еще и нехристь! Видите, какое у вас поле деятельности, - смеется Хлебников, обращаясь к Ольге. - Как и все мы, грешные, раб божий, а - во тьме блукающий. Его надо - в лоно. Обещаете?

-Обещаю. Константин Алексеевич, а можно мне к вам, когда вы Смирнова обсуждать будете?

-Можно-то оно можно, но я бы не советовал. Мало ли как разговор пойдет. Я же не смогу оградить вас, если его или кого «понесет».

-Сходите-сходите, - настоятельно советует Хлебников и трогает кончиками пальцев Олин локоток. - Константин Алексеевич у нас джентльмен и уж не даст, если что... Между прочим, вы, молодые люди,  -  очень красивая пара, очень смотритесь.

-Да ла-адно! - шуливо-испуганно отмахивается Костя, довольный такой оценкой его в «паре».

-Мне бы ваши годы. Так что до завтра.

-А мы сейчас гулять идем, - сообщает Ольга Хлебникову, и тот очень одобрил такое, «их», намерение.

Поэтессы, они народ особый, а которые «духовные», должно быть, и - в частности, так почему бы и не погулять. Перед сном. А то с обеда, вон сколько часов уже, все помещения да говорильня. Эта Ольга - какое редкое отчество - она и на том семинаре была, два года назад, да больше с какой-то подружкой «дружила». Тогда первый раз на улице увидел, когда муж подвез (на родинку на щечке обратил внимание), да потом на семинарах, на бегу да мельком «добрый день - и вам». А на этот раз какая-то другая, что-то в ней новое и непонятное. И даже будто в родинке - взрослое, серьезное. И это любопытное «мы». Да ладно. Не на прогулку ведь, а поиграть в прогулку. Ничего не значит.

Так думал Костя, поднимаясь к себе в номер и одеваясь - дубленка, шарфик, кепка. И все это в некоем удивлении и ироничном уже - ла-адно - согласии немножко побыть управляемым ею. Трогательно-мило! В коридор одетый вышел, - нет ее; спустился в фойе - нет; на волю, на крыльцо... Сосед по номеру, концептуалист, - черное длинное, как шинель Дзержинского, пальто, черная широкополая шляпа, знакомое уже  красное кашне - стоит в сторонке курит, спросил:

-Подышать?
-Да... надо.
-А филолог-то оригина-ал! Вы не находите?
-Как сказать...

Ольга Альбертовна, - оглянулся, - с трудом управляясь с тяжелыми стеклянными дверями, вышла под редкий снежок. Черные сапожки, светлое пальто, пышный воротник из белого меха, белая толстая шаль - снегурочка. Увидела их...

-Извините, - кивнул концептуалисту, сошел с широкого крыльца, обернулся, поджидая. Днем, похоже, был дождь со снегом, теперь прихватило, и Ольга, влекомая крутизной степенек, сбежала на асфальт под ледяной корочкой, семеня опасливо и взмахивая ручками:

-Ой, держите меня!

Он инстинктивно уже локоть подставил, она подплыла, вцепилась, воскликнула, будто прощения прося:

-Подметки такие скользючие.

-Бывает, - сказал в утешение. - Кстати, анекдот в тему. Мальчик говорит мужику:»Дяденька, осторожно - там ступеньки скользкие. Молчи, сопляк-ляк-ляк-ляк-ляк!»

Посмеялись.

-Вот от этого вы меня и спасли. Да эти каблуки еще.

-Наверно, первый снег, - сказал, глянув в тьму небес. - Значит, через месяц покров. - Надо ведь о чем-то говорить.

Сосновая аллея, днем еще сиявшая инеем, теперь погруженная во мрак вечера, две цепочки пятен света фонарей, легкий морозец, запах первого снега и она, пушистая снегурочка рядом - все придавало бы этим минутам прелесть волнений таинственного мира, если бы это была... прогулка с девушкой.

-Вы так на филолога этого глядели, я заметила! - восхищаясь будто и опять прося прощения за смелость вторгнуться в его мир, воскликнула Ольга.

-Два года назад, на том семинаре, помните, он вел себя просто как ученый. Лекцию скучную, помните, толкнул, будто мы студенты, и отбыл. А сегодня - не узнать. Оттопырился он! Всю советскую литературу растоптал!

-Люди меняются. Какой вечерок сегодня. Снежок!

-Меняются, согласен, но - соцреализм! Это же ба-азис! На нем - вся советская литература, весь двадцатый век. Маяковский, возьмите, Шолохов... Гранин... Да хоть кого.

-Все божье. Уж как Он управит. Морозцем пахнет. Как хорошо. Говорят, зима будет теплая.

-Да, вот так, видать, и рождаются эти самые диссиденты. А потом на Запад бегут и оттуда Советский Союз поливают. Который их выучил, образование дал, на ноги поставил...

-Как красиво. Снежинки порхают...

-Это он так потому расслабился, что стоматолог наш рано съехал. При нем язык-то придержал бы, я думаю.

-А стоматолог это кто?

Объяснил, кто, и почему при нем «языки не распускают», но - кратко и в общих чертах: лишее девушкам знать зачем.

-Какой вечерок хороший. - Поскользнулась. - Ой, держите! Сапоги эти такие неудачные. Как зимой я буду?..

Так они медленно шли по аллее, то из тьмы в круги света входя, то из света - во тьму. Редкие снежинки вспыхивали-гасли под плафонами фонарей. И в безмолвии бора, да когда рядом юная снегурочка, какой джентльмен не отдался бы во власть романтике минут и «амурам», да только - не он. Не надо... Знаем мы... Тем более, если вон - видели, Ольга Альбертовна, у входа? - товарищ, который в черной шляпе, сосед его по койке. Литературе придумал служить, которая служит советскому  народу, а в башке явный сдвиг. Соцреализмом он недоволен, а как ты творить-то собрался, если на нем весь двадцатый век? А еще в шляпе он! Научный сотрудник! Для того областной бюджет и в семинары, то есть, в них, в писателей, деньги вваливает, чтобы совершенствовались и думали, как лучше искусству служить! Да уж немалые, верно, и деньги - сорок человек на четыре дня! Аренда, кормежка да гости-ученые. Это все - в копеечку, кстати, наро-одную.
Он говорил, стараясь без пафоса, потому как не на трибуне ведь, но в то же время, чтобы и доходчиво. И тем удивительным уже доволен был, что Ольга Альбертовна его не прерывает, ни с чем своим бабьим не лезет, мысли не мешает, а под локоток его держится-не виснет, шагает себе рядом в такт его шагам да носиком шукает да терпеливо слушает. Редкое для женщины, между прочим, качество.

До конца аллеи дошли, до последних фонарей, обратно повернули. Костя, первый в их мирке и ведущий,  и чувствуя, как молчание ее, полное внимания к его мнениям, вдохновляет... и с его стороны «сделать шаги»,  поинтересовался у Ольги Альбертовны хозяйством ее, как идут дела в  единственной в области православной библиотеке. И она рассказывать принялась, какие у нее «прихожане»-читатели, в основном бабушки и дедушки. А еще ее на всякие встречи приглашают - в воскресную православную школу, в училище да на вечера в других библиотеках, просят почитать что свое. Он слушал, но не из любопытства к событиям, которыми полна, а у кого и не очень,  писательская жизнь, а вникая слухом больше в говорок ее, полный трогательных ноток, будто она обо всем об этом так уж, раз он попросил, а все ее дела не больно что и значат. И отметил опять, что вектор разговора на него не переводит, на бабье не срывается - на вопросы про жену-детей, идет себе рядышком да дышит перед сном. Не утомляет.

К корпусу вернулись. Он решил - «по домам» уж: час поздний, начало десятого, да вспомнил... про стихи ее, которые Хлебников велел попросить почитать, и сказал ей. Предложила зайти к ней на минуточку, благо, что она все еще одна, и они никого не потревожат.

Это последнее ее замечание, пока она брала ключ от номера, пока они поднимались на второй и шли мимо его номера к ней в конец коридора, как-то неприятно озаботило его. Тем более, что она «вела» его будто на правах хозяйки к себе, и что-то в движениях ее, в походке, в уверенном шаге по ступенькам было-виделось ему опять, как в обед за столом, нечто уложившееся-спокойное, полное... благополучия давнего жизненного уклада, говорящее словно, что она... счастливая жена, и они, счастливые,  возвращаются с прогулки. И в номере, в узости прихожей между шкафом и дверью в душевую, вся она в этой роли-впечатлении.

-Не люблю зиму. Столько сдевать на себя да кутаться, а потом снимать, - говорила она, словно прощения прося за то, что он уж знает. И при этом. - Пожалуйста, минуточку. Где там плечики? - Скинула пальто, подала ему назад, и он подхватил на руку, сверху - шаль из чего-то, пышную, и стоял покорно. И - что тоже мило-любопытно, - когда плечики вынула из шкафа, так подчеркнуто не видя будто этой покорности его, сняла с руки его - неторопливо, будто он муж, -  шаль, потом пальто, упрятала во тьму шкафа, потом еще сапожки на тапочки меняла да приговаривала трогательно-радостно и в хлопоты вечерние будто окунаясь, - Прихватила кипятильничек, так сейчас чаек мы. Раздевайтесь. - У зеркала слева на секунду задержалась, прическу за ушками и сзади поправила, взглядами себя там, в зеркале, бодая справа-слева. А потом, уверенная в... и о нем не думая, к столу у окна пошла, за графином - воды налить,  такая аккуратненькая, стройненькая, ладная, а он...

-А... Ольга Альбертовна, спасибо за прогулку вам. Все было замечательно. Пойду, пожалуй, спокойной вам ночи. Завтра увидимся. Да! А стихи-то. Чуть не забыл.

-Стихи? - спросила, обернувшись с пустым с графином в руках, Ольга, взглянула на него как-то странно, вспоминая будто, что такое стихи. - Сейчас.

Графин на стол вернула, сумочку черную со спинки стула у стола сняла, открыла да «вспомнила, что один экземпляр у Суровцева, а свой вот, оказывается, дома забыла. Да бог с ними». Так ладно, потом, сказал, как освободятся. До завтра пожелал, покивал и вышел.

Под этим ее взглядом, когда «не понимают».

Ну да, в коридоре уже подумал, к своему номеру направляясь, чего не понимать? Половина десятого, завтра день рабочий.

-Не понял, - сказал тоже, изобразив оторопелость, концептуалист, едва открыв на стук его дверь номера.

-А вы уже подумали, да? - рассмеялся Костя с высоты своего нравственного уровня, открывая шкаф и начиная раздеваться.

-Ну, вы бронтоза-авр, извините. Пте-ро-дактиль! Моральный кодекс ходячий! - уничтожал его сосед, топчать у кровати  своей и меряя-сжигая взглядом, полным презрения.

-Нет, Андрей Иванович, это не мое. Может, я себя под Лениным чищу, чтобы плыть в революцию дальше, - добавил, дабы отшутиться, Костя, кидая кепку на полку в шкафу, закрывая дверцу.

-Да вы просто, батенька, хам невоспитанный. Мое не мое! К вам такая куколка с родинкой - всем телом... Вы что, не понимаете, что вы девушку обидели?! Да не один мамонт, на водопой придя и увидев самку, не преминет род продолжить. Ленин тоже ваш! Под ним только и чиститься!  Метр с кепкой, лысенький-картавенький, а любовниц знаете, сколько было?

-Думать можно по-разному, - говорил подчеркнуто спокойно Костя, снимая пиджак и устраивая его вслед за кепкой в шкаф, на вешалку. - Но для меня это грязно и безнравственно.

-Вот-вот! Несчастное человек-животное. Нравов себе напридумывали и носимся. А безнравственно как раз то, что природе противоречит. Вот так вы, самозамораленные, извиняюсь, и влачите, себя обделяя.

-Давайте, Андрей Иванович, вот на этом месте разговор прекратим этот. Я уважаю ваши мнения заранее, и вы уж уважайте мое. А то эту дискуссию можно до утра...

Петровский согласился, но потому лишь, что с таким... как он «...питеком», - что воду в ступе толочь, а  только девушку жаль. И был... наверно прав. Потому что в эти минуты Ольга Альбертовна стояла у окна и глядела во тьму наступавшей ночи. На столе перед ней стоял забытый стакан с водой, холодной, и сунутым в него кипятильником, а за окном сквозь заснеженные кроны сосен виделись два ближних фонаря и белые размытые круги под ними. И кто знает, кто знать может, о чем она думала, одна в номере, молодая женщина, уж больше года как мужем оставленная и никого к себе не подпускавшая, два года ждавшая того, кого тогда... которого тогда, из машины выйдя, первый раз...

Который...
Два года уже...
И - ждала...
И что - опять не оправдала ожиданий?..
И что в ней такое?..
Чем она - не оправдала?
Долго стояла.
Все об этом думала.


15.
На другой день, утром, он проснулся не в свой час, не в четыре, а уж около шести. Сосед справа, к стенке отвернувшись, похрапывал тихо, десятые сны про птеродактилей досматривал. Выставил вчера его таким дремучим, что только подивиться богатству фауны мильоны лет назад. Научный он работник! Кобель-перехватчик, подобный большинству. А он, Константин Алексеевич Некрасов, - не большинство. Да и она не «девушка на час», ни в коем случае. Ну да, по меркам мужланов, само в руки шло, если честно признаться, да как потом Нине в глаза глядеть? Перед ребятами изображать примерного папу. Оно потом в их мир, в атмосферу семьи, обязательно войдет, пусть капелькой малой, но все равно - дегтя. Ему это надо? Хотя...

А хотя, еще подумалось, Ольга Альбертовна эта, белая пушистая снежинка, которую тогда еше, на том семинаре приметил... Какая-то она... Какая-то ни на волос, ни мгновением малым не похожа на тех из женского мира, кто в нем внимания к себе искал, но... Ни словом единым, ни жестом, ни звуком фальшивым-»говорящим», ничем и никак вчера она с полудня, на обеде, на собрании и у камина потом, и на прогулке, и в номере не «дала понять» и - ни единого намека, ни-чем! А вот она рядышком, и это казалось, весь день ему казалось так естественно, будто они вместе и давно. И давно уже в прошлом всякие меж ними «недопонималки», и на семинар они «вместе» приехали, и на них в этом смысле, почему они «вместе», никто и внимания не обращает. И даже знакомые его давние, коллеги по перу, заметил вчера, за норму принимают, что удивительно. И к вечеру, вспомнил, на прогулке, когда о всяком «высоком» витийствовал, дважды, а может, и больше, ловил - ловил ведь! - себя на... чувстве. Том самом. Когда после душа тогда, у мамы, в теплой солнечной горнице сидел. И раньше, когда в клети еще под пологом лежал, в сухом уюте, как сейчас. Тогда, у мамы, и  вчера, рядом с ней, не подумал, что это за чувство было, а наверно это наслаждение счастьем, пределом исполненных желаний, когда человеку ничего больше не надо. И как-то она, каким-то она будто одним языком... поведения, хотя никакого такого «поведения» ни в чем не явилось, это чувство... нет, не внушала, нет, а оно как бы само от нее... исходило. А-а! Да вот же оно! Как раньше он не понял?! Конечно! Оттого, что она из мира православия. Что мир ее душевный - не светский, а духовный, храмовый. Наверно, глубоко верующая. И такие же наверно у нее стихи, глубокой верой полные - духовная лирика, совсем ему пока не знакомая. Да, кстати, у них ведь с этим строго:»Да прилепится жена к мужу своему...», «Да не возжелай жены ближнего своего...»

И как она робко-покорно вчера весь день его сухость терпела. Другая бы послала, а она - ря-адышком. Ладно. Он исправится. Еще три дня. Исправится.

Шли уже первые минуты девятого, когда он вслед за тремя «семинаристами» направлялся на первый этаж, в столовую. И не просто ступал по дорожке коридора и спускался по ступеням лестничного марша в стеклянном желтом кубе, а с полуулыбкой самоиронии нес это намерение свое - извиниться за недостойное вчерашнее, исправиться. И не болтовней этакой веселенькой, а уважительным вниманием, как он умеет, - чтобы «дать понять». Если получится.

К его удовольствию, Ольга, как вчера, была уже за их столиком и, к его совестливому удивлению на его половине уже стоял... поднос с завтраком: рыба с картофельным пюре с подливкой, глазунья, стакан яблочного сока, хлеб и вилочка, и ложечка десертная...

-Ольга Альбертовна, ну что вы?! Такие хлопоты? Уж я бы и сам бы...
-А мне в радость. Все равно у них выбора нет.
-Оля, спасибо вам, но... как-то... право...
-А лишь бы приятного аппетита.
-И вам приятного тоже обязательно.

Смущенный и счастливый и вновь с тем чувством, будто дома у мамы, опекаемый женской заботой, Костя принялся за глазунью. Он улыбался и жевал одновременно, смущенно-благодарно поглядывая на «хитренькую» Олю, свеженькую и, как вчера, прибранную, в той же белой кофточке, с золотой цепочкой на шейке - для крестика, который... А она совсем не «хитренько», а, - как Нина, - с внимательно-заботливой полуулыбкой с  этой милой ее родинкой на щечке поглядывала тоже на него через стол, будто пряча, - как Нина, - желание убедиться, что поданное ею ему нравится. И он уже опять и уже более, и заметно более определенно, чем вчера, почувствовал их маленький «семейный», их, мирок и... себя в ее власти и заботе. И надо уже было брать себя в руки и начать-таки о чем-то говорить, когда...

-Вы извините. Надеюсь, я не очень...

«Вчерашний» светло-рыжий Иван Смирнов, в химической завивке и с торчащими усами, подошел, вторгся в их мирок и, как вчера, с «общепитовской» беспардонностью сунул со стуком поднос свой с завтраком на стол, спросил, глянув сверху решительно:

-Константин Алексеевич, вы когда хотите меня поставить?
-А вы когда хотели бы?
-Я хотел бы знать вашу правду скорее, - в том же тоне продолжал Смирнов, устраиваясь на свободном стуле.
-Что есть истина? У всякого - своя.
-Разумеется. Но вы ведь уже сложили что-то конкретное?

-В общем, да. Впрочем, как и по другим авторам, мне доверенным. Я вообще-то в силу специфичности случая предполагал вас на конец дня сегодня или завтра. Но если вы хотите скорее, давайте... можно и сегодня до обеда пару-тройку авторов пропустить, а уж после с вас и начнем. Устроит?

-Согласен.

-Тогда я попрошу Андрея Макаровича поставить меня на завтра на утро, - сказала Ольга, обращаясь к Косте. - Вы ведь вчера уже разрешили мне.

-Конечно, Ольга Альбертовна, пожалуйста, если хотите, - закивал ей с готовностью Костя.
-А вы, Ольга Альбертовна, извиняюсь, полюбопытствую, откуда? Не из обкома? А может, из обллита?

-А вы знаете, что такое обллит? - изобразил удивление Костя.
-О нем всякий пишущий знает.

-Похва-ально. А Ольга Альбертовна из еперхиального управления, - сказал Костя этак спокойно-значительно.

-Ну, я так и предполагал. Что-то в этом роде, - закивал Смирнов, и тоном и выражением лица демонстрируя ту простительно-детскую смелость молодого автора, который возомнил, что «посягнул на основы», и готов «терпеть за правду». - Меня местный поп наш хочет проклясть. А я имею право, невзирая на саны, сказать свое слово о тех, кто «во облацех».   

-Смотрите-ка, вы и лексикон старославянский... - заметил Костя, на что Смирнов в легком тоне «в пику» заметил тоже, что в русских деревнях не все же недоумки.

И в таких вот тонах «у крайней черты», пока завтракали, разговор этот усатый Смирнов и вел. А Костя с видом, будто слушает его, поглядывал изредка на Ольгу, на Олю, которая... которая... как... птичка-синичка поклевывала вилочкой яичный белок и, однако... - да пристально так! - внимала беседе их. И когда взгляды их встречались, он видел в выражении глаз ее, мимике, внешне подчеркнуто отвлеченной, что ей в удовольствие играть для него, Кости, роль посланницы Владыки.


16.
С девяти начались семинары. Две группы поэтов и две прозаиков разошлись по своим «норкам». Ольгу и других в своей группе Суровцев увел «за круглый стол» в соседнюю с залом заседаний комнату, а Костя своих - в каминный зал, «дарованный» ему Хлебниковым, и занял столик, за которым вчера сидел университетский филолог. Двенадцать «подшефных» его, треть которых знакома ему с того семинара, устроились, как вечером вчера, кому где более удобным показалось. И в лицах, заметил, то известное уже, к нему обращенное «семинарское» - вот плыли и приплыли, казните, но не сильно.

После привычных дежурных поздравлений с началом трудовых будней напомнил о традициях, в числе которых главная - анонимность: таланты велено беречь. Это когда он берет автора и разбирает его рукописи, выкладывая остальным «в науку», на взгляд его, рецензента, плюсы и минусы их, а автор сам решает, называться ли ему, то есть, выставляться ли «на позор». Но традиция сия была самой нарушаемой, причем, самими авторами, даже от которых, как говорят, летели клочки по закоулочкам. Поскольку в вольном общении с мэтром и друг с другом часто пользы больше. А еще обговорили кой-какие оргмоменты. Двенадцать авторов на два дня - по шесть, то есть по три до обеда и после. Выбирайте сами, когда кому лучше, а начинающий фельетонист Иван Смирнов уже попросил поставить его на сегодня на после обеда.

После двух-трехминутных дебатов очередность установили, и до обеда разбирали «троечников» и «двоечников».

Вот труд страниц за шестьдесят о том, как бездетные супруги выбрали в детдоме и усыновили мальчика и первых днях его в семье. Стилистически вполне добротный, поданный как повесть, а к концу оказалось, что это - документальный очерк уровня не выше районной газеты, да и фактуры страниц на пять, не больше. Но тогда причем тут Союз писателей?

Или три рассказа туристской тематики юного автора. Стиль и язык - в пределах школьных сочинений, но убивает незнание жизни, невладение «материалом». Группа туристов в конце января, в мороз за двадцать, идет в лыжный поход. Парень на перекате на реке проваливается в вымоину, его едва спасают - и все это так весело, так «прикольно»! Потом - бутерброды с замерзшим сыром, заснеженный лес, «уют» палатки, песни под гитару - с трех вечера, когда темнеет, и до девяти утра, когда светает, восемнадцать часов(?!), в мороз двадцать пять и без костра(?!). Потому что никто не захотел лезть в сугробы за дровами...

А вот роман, читать - голова кругом. Геолог в Верхоянске и вдруг он - на Кавказе, и вдруг он - на Урале, золото моет. И все это - в одном большом абзаце?! И в таком вот духе пятьсот семь страниц - классическая графомания.

Грустно? Грустно. Так на то и семинар. Чтобы учиться писать, как надо. А надо так, чтобы печатали. А не печатать, так зачем и творить? Вот его, Константина Алексеевича, давнее незыблемое убеждение.

Так вот оно, время-то, к обеду и ушло. А после обеда, в начале третьего, все опять собрались у холодного камина, под яркими стеклянными свечами, и Костя представил Ивана Смирнова. Причем, дипломатично так, осторожно, не как проблемного, а - любопытного и достойного внимания более пристального (будто другие такого недостойны). Лишь то и заметив вскользь, что пусть автор и позиционирует себя как фельетонист, но это не слагает с него, а, напротив, обязывает иметь чувство меры, но что «с этим последним у товарища не очень...». И особенно в рассказе «По образу и подобию». А чтобы понятно было, о чем речь, вот кратко - сюжет.

-Представьте приемную Иисуса Христа на «том свете». Голубое сияние, облачка и прочее, - говорил Костя тоном подчеркнуто спокойным, каким перед началом скандалов иные укрывают заготовленные камни за пазухой. - Справа и слева вдоль стен на лавках - живая очередь наш мир оставивших. За роковыми дверями Иисус Христос, приняв очередного соискателя воли, листает книгу земного бытия его и в чистилище сегодня никого не отправляет, а в основном в ад и редкого - в рай. Поскольку, по версии автора, в подобие всякому смертному, на службу сегодня явился в состоянии «после вчерашнего». Когда очередной соискатель летит в тартар, в приемной сквозь двери слышен тройной глухой гром, а кому посчастливилось в рай, звучит короткая, но «божественно» приятная музыкальная фраза. И так к нему все входят, а обратно - никто.

Народ, на земле уже бывший, самый разный. Вот вчера еще большой чиновник в дорогом костюме, глава коррупционной мафии, с «дипломатом» на коленях, полным элитного коньяка, отравленный замом, занявшим его должность. Вот батюшка в рясе и митре, в земной юдоли слуга Христов. Мальчик лет трех, сбитый пьяным прокурором за рулем. Девица накрашенная, мятая-потасканная, жрица любви, - передоз кокаина... Молодой мужчина пузатый - толстый бритый затылок, весь в наколках - бывший «смотрящий» из мафиози, «замоченный» киллером от «беспредельщиков» за то, что не поделился «маржой».

-И вот наш Иван Никанорович показывает, - продолжал Костя, - как все в этой очереди волнуются, как бы к чертям в котел не угодить. А бандит с бритым затылком, купивший ради прощения грехов его за бешеные деньги огромное паникадило для божьего храма, изгаляется над этими страхами и успокаивает в том смысле, что чем кто при жизни грешил, тем сейчас и спасется. Аргумент прост. Если боженька создал нас по образу и подобию своему, то он сам - подобие наше, и ничто человеческое ему не чуждо. И какими кого благодатями при рождении наделил, с тех теперь и дивиденд срубить надеется. Поскольку на чем, им дарованном, ты в жизни счастье строил, тем сейчас и поделись. Такой вот изначальный посыл автор делает, но далее то ли намеренно показывает события «не в логике», то ли забывает, что в произведении литературном не как в жизни - все, что происходит «после того», должно происходить «по причине того».

Мальчика, сбитого прокурором, Иисус оставляет при себе ангелочком - как бы понятно. Чиновник отправлен в рай. Без коньяка. Боженька его «на похмел» придержал. Обличительно, для верующего оскорбительно, но как бы по-человечески понятно и в духе идеи автора. На грани, с натягом и скрепя сердце, ладно, еще можно согласиться. Но когда священник, слуга Христов, всю жизнь славивший Господа, и бандит-мафиозник, купивший для храма паникадило, летят в ад, - большой вопрос, почему? Бог есть любовь, а тут - неблагодарность, покушение на устои: религии, веры и церкви. А когда девица-кокаинщица за дверью, виляя бедрами, исчезла и два часа на всю приемную музыка божественной любви звучала, а потом вернулась измусоленная-мятая, заняла место секретарши и с победным видом вершительницы судеб стала очередь сортировать - по грехам, это... это... предел всему. Это выходит уже за всякие рамки! Этические, нравственные.

-Вы знаете, ребята, - продолжал Костя, с трудом держась в тоне деловом в ответ на вперенные в него одиннадцать пар глаз, полных любопытства просто-таки жгучего, как он прокомментирует все это (Смирнов замер в отрешенном вызове). -  С точки зрения литературно-художественной, надо признать, рассказ безупречен, но в плане сюжетно-тематическом это не что иное, как покушение на самое святое не только для православия, но и христианства в целом.

-Константин Алексеевич, но мы же не на теологическом дискурсе, а на семинаре литературном, - на удивление очень спокойно возразил Смирнов, сидевший в трех метрах справа. - Давайте рассуждать в наших рамках.

-Да хоть в каких. Тем более в наших Не знаю, но… при всем моем, безусловно, уважении к Ивану Никаноровичу как к автору и человеку, но вот это, - потряс он рукописью над столом, - я более чем уверен, ни одно издательство печатать не возьмется.

-И отчего же?

-Да хотя бы от того же незнания автором предмета, о котором пишет. Ведь всем известны четыре Евангелия как части Библии: от Матфея, Луки, Иоанна и... Ольга Альбертовна, четвертое, пожалуйста, запамятовал?

-От Марка, - кивает Ольга.

-От Марка. Спасибо, - кивает с благодарной улыбкой Костя ей. - А есть еще Евангелие от Барбюса, французского писателя конца прошлого - начала нынешнего века. Так вот, Анри Барбюс жизнь положил на изучение трудов историков-теологов, которые в их время тоже жизни положили на изучение зарождения христианства как религии. И выдал некий скорее документальный полурассказ-полуочерк «Повесть об Иисусе» всего под семь страниц, который условно назвал евангелием восстановленной истины.

В основе этой истины был, оказывается, некий убогий, вполне реальный, но совершенно безвестный нищий еврей, родившийся в каком-то хлеву в Галилее, на северо-западе Аравийского полуострова и живший среди подобных ему рабов и рабынь. Возненавидев богачей и угнетателей, он, по типу наших народников конца прошлого века мутил народ по берегам Тивериадского озера. Обличал жестокость власти, внушал людям веру в их сокрушительную силу, говоря по-нынешнему, в торжество демократии, за что римская власть и распяла его. О нем быстро забыли, и где-то уже через полвека горстка турков-евреев, язычников, в одной из дальних колоний под греческим владычеством вспомнила о том безвестном проповеднике, павшем за народное дело, вознесла его до бога-мессии и присвоила ему греческое имя, которое по сути-то даже и не имя, а словосочетание-символ. А в последующие сто лет и позднее для него, образа уже вполне мифического, создали биографию в четырех Евангелиях и стали поклоняться. Так вошел Иисус Христос в мир духовной культуры миллионов.

-Вот оно как было, если очень вкратце, - продолжал Костя. - Найдите, почитайте эту «Повесть об Иисусе» Анри Барбюса. Все очень убедительно. И, кстати, найдете там, между прочим, копии-исходники и готовые фразы из текста «Интернационала». Истоки идейных мотивов появления нашего Ленина во главе революционных масс.

-Вы хотите сказать, что турецкие евреи-язычники две тысячи лет назад заложили основы идеологии коммунизма? - произнес Смирнов, тоном будто желая показать, как бесстрашно он расчехляет орудия для интеллектуальной схватки.

-Не я хочу сказать, а товарищ Барбюс подводит меня к таким выводам и делает это вполне аргументированно, - сказал Костя, давая понять, что он не крепость, которую надо «брать». - Тут любопытный вопрос в том, кого мы при этом имеем в виду: того безвестного, но реального галилеянина, защитника униженных, или мифический образ грека Иисуса Христоса, - сделал он ударения на «и». - Ведь тот галилеянин внушал униженным властью, что они сильны, они субъекты истории и рождены, чтобы творить ее. А по Иисусу Христосу (ударения на «и») из мифа, напротив, человек слаб, он - объект истории, раб и должен тупо верить и поклоняться власти. В итоге получилась религия-опиум - удел слабых духом, неспособных для созидания чего-то нового.

Ольга Альбертовна, напросившаяся в гости к прозаикам, людям «тяжелым» и серьезным, сидела тихой мышкой позади всех. Сложив на груди руки, опершись подбородочком на большой пальчик кулачка, она внимала всему, что говорят, и во взгляде ее на Константина Алексеевича, если бы кому-то было во внимание, за этой тенью прощающей улыбки на губах, непременно прочиталось бы хоть и очень легкое и трудноуловимое, но убежденное: «Все не так, да уж - пусть...»

-Впрочем, мы опять не об этом, - продолжал Костя. - Талант вообще штука опасная и прежде всего для его обладателя: смотря куда его направить. Ну, если не я, ни француз Барбюс, что вполне допустимо, вам, Иван Никанорович, не авторитеты, вспомните хотя бы нашего Радищева, его «Путешествие из Петербурга в Москву» и чем оно ему обернулось. Вспомните нашего же Белинского с его хрестоматийной уже фразой из письма Гоголю о том, что русский, говоря о боге, чешет себе одно место. А вот это ваше, - постучал он пальцами по рукописи Смирнова на столике, - я извиняюсь и... уж не примите за оскорбление, но... нечто вроде пасквиля. И любопытно даже, как сам сюжет уже этот мог вам в голову прийти?!

-Да легко. Тем более, что мировая литература полна подобных мне, с ваших слов, пасквилянтов, наплодивших образов и сюжетов из мира религии в том числе, возможно, и в минуты почесывания себе того места, которое имел в виду Виссарион Григорьевич. Ну, я не знаю… да хоть кого возьмите… хоть тех же французов еще семнадцатого века. Ту же «Графиню Маргариту» у Дюпона - о похождениях Христа со вдовой на земле. Или Лабрюйер в «Характерах» подает божественную святость как доходное «дышло» - куда повернул, туда и вышло. Беранже в «Добром боге»: «Однажды бог, восстав от сна, курил сигару у окна». Глядит на землю в подзорную трубу и поминутно чертыхается, видя, как народ, которому он дал «девок и вина», и велел «пить, любить и веселиться», слушает вранье попов про муки ада.

-Кто такой Дюпон? Или Беранже? Про последнего я, впрочем, что-то мельком…

-Беранже? Народный поэт-песенник конца восемнадцатого - начала девятнадцатого века.

-А он авторитет нам, француз, народный песенник?

-Он был в свое время очень популярен у нас при дворе, и в дворянских кругах России широко известен даже по подлинникам еще во времена Пушкина. Или Гейне, пожалуйста, его «Вознесение». Душа человеческая устала от жизни земной, стучится во врата рая, а ключарь-привратник апостол Петр сначала ее всяко поносит, потом устраивает «вступительный» экзамен и впускает, снизойдя уж, потому что у него сегодня день рождения и он добрый. А впустив, долго наставляет, как надо вести себя, то есть пресмыкаться перед чувствительными к лести ангелами, архангелами, херувимами, серафимами и самим дирижером вселенной, чтобы в раю удержаться. А если райская роскошь наскучит, приглашает вернуться и сыграть с ним в «азартные» карты и выпить. И при этом, что важно, напоминает, что только всякой там философии не надо.

-Ну, наговорили вы! Ну, кипеть вам вечно, - мотает головой Костя, усмехаясь, но снисходительно как бы, прощающее.

-Поп у нас в селе мне то же пророчит, - кивает на это Смирнов.

-Что позволено Юпитеру, то не позволено бычку,  вы же не Гейне.

-Если не иметь в виду литературный уровень, а лишь тематику, у нас с господином Гейне, как у всех у нас, статус один - все мы пасем одного Пегаса.

Он, Костя, Константин Алексеевич, так и предполагал, что с этим Смирновым ему придется лихо, но время от времени бросая взгляды на Ольгу, видел как внимательно она слушает его, руководителя семинара, пристально следит за его рассуждениями зрелого, сложившегося писателя с признанным уже авторитетом, устоявшимися мнениями.

-Да хоть бы и тематику, - продолжал он. - Что это у вас так уж примитивно бог ваш на коньяк-то повелся? Уж как-то очень по-земному.

-Так все по образу и подобию. Нам сказали, что бог создал нас по образу и подобию своему, значит, он в образе и подобии нашем. И всякий истинно верующий в том не сомневается и готов отстаивать это убеждение со всей страстью, вплоть до греха. Вспомните «Тупейного художника» Лескова, который, ссылаясь на американского писателя Брет Гарта, рассказывает как раз о таком случае.

Некий художник очень прославился тем, что придавал лицам покойников перед их погребением выражения, с которыми будто бы души их предстанут перед Господом. Так вот этого художника горожане закидали камнями, то есть убили за то, что он придал выражение блаженного собеседования с богом лицу почившего фальшивого банкира-ростовщика, обобравшего весь город. Это насколько же надо верить, что бог, в подобие нам, тварям земным, и нашим мирским слабостям, «растает» от этого выражения на лице души банкира, простит ему грехи сребролюбия и найдет местечко в раю! Чтобы пойти на грех убийства его же раба с им же дарованным ему талантом!

-Но это же всего лишь сказка, то есть вымысел, литературный образ.

-Но известно ведь, уж вы-то знаете, что в образе произведения художественного часто правды больше, чем в реальности в силу типизации и обобщения проявлений чувств, мыслей и поступков человеческих...

-Ну, вы, Иван Никанорович… прямо сквозь пальцы! - восхищается Костя. - Вели-вели этак и вывели. Лесков, Брет Гарт! Эрудиция! Не отнимешь. Но вот эта девушка ваша, кокаинщица, и эти два часа божественной музыки любви - это уж ни в какие ворота. Это даже не эротика, а какая-то, извиняюсь, моральная порнография, - решительно помотал головой Костя в отрицании окончательном.

-А я бы напомнил одно местечко из пролога ВиктОра ГотИ к тому же роману «Туман» испанца Мигеля Унамуно, о котором вчера упоминал товарищ ученый. Так вот этот ГотИ, особо отметил, что у авторов серьезных, а не тех, кто кропает для кухарок, подобные сюжеты не для плотских вожделений, а для толчка воображению совсем в другую сторону.

-Ладно. Если в принципе, но только в приципе, если я бы даже готов был согласиться, - страдальчески парировал на это Костя, - но где же тут образ и подобие?

-Да сколько угодно, - спокойно и с готовностью возражает Смирнов. - Смотрите, что у них там, «на небеси». Пожалуйста, Каин, сын Адама и Евы, первый человек на земле. Из зависти убил своего брата Авеля, взял в жены их младшую сестру и пошел строгать род человеческий, полудебильный от кровосмешения. Потом. Не помню, по чьему Евангелию, но у иудейского царя Филиппа в женах была его племянница Иродиада, которую, говоря по-нашему, Иоанн Креститель застукал на прелюбодеянии с другим дядей, братом Филиппа Антиппой. И Иродиада эта преподобная очень по-нашему, по-земному и по-бабьи, добилась смертной казни Иоанна, которому по ее наущению реально отрубили голову. Или та же Мария Магдалина, девушка, по слухам, всем апостолам доступная, с которой путался сам Христос. Это ж целый букет аморалки! Все, как у нас, по нашему подобию, еще почище! И что с них взять, в хлевах рожденных?! Вот за это их уж две тыщи лет вся мировая литература и полощет.

-Это уж вы, Иван Никанорович, где в ином месте не скажите. Это мы, народ литературный, здесь и в этих стенах меж собой еще можем позволить, а за такое богохульство вас распять мало, - смеется Костя.

-Иоанн Креститель тоже за правду пострадал. Это чистая правда, - говорит Смирнов, будто удивляясь, как можно этому не верить. - Не помню, чье евангелие, где об этом прямо... а... А хотя!.. Что мы тут путаемся? У нас же вон... официальный представитель... управления епархии, - обернулся он за правое плечо, окинул взглядом зал, увидел Ольгу в дальнем одиночестве...

-Извиняюсь, товарищи, сразу не представил, - произнес Костя. - Ольга Альбертовна Самсонова. Поэтесса. В семинаре у Андрея Макаровича Суровцева. Заведует библиотекой православной литературы при управлении Орловской епархии. Попросилась к нам исключительно на уважаемого Ивана Никаноровича.

Все дружно обернулись назад, Ольга встала.

-Ольга Альбертовна, скажите, пожалуйста, ведь так же все было? - просит Смирнов.

-Если вы имеете в виду усекновение главы...

-Прошу прощения, Ольга Альбертовна, вышли бы, пожалуйста, сюда вот, чтобы всем удобнее, - попросил Костя, мягко прервав ее, указал жестом вправо от себя, как раз напротив Смирнова.

Ольга вышла.
-Если вы имеете в виду усекновение главы Иоанна Предтечи, - повторилась она, обращаясь к Смирнову, - то да, оно так и было. Только я бы не спешила тащить Ивана Никаноровича на крест, - кивнула она в сторону Некрасова. - Его мнение - не хула, тем более высказанное не в храме. Всякий в своих мнениях прав. Хотя, чтобы в речах быть откровенным, желательно глаголами грубо не греметь. Да, внучка Ирода Великого, прокуратора Иудеи, сначала была замужем за своим дядей Филиппом первым, от которого имела дочь Саломею, а вторым ее мужем был брат Филиппа Антиппа. Об этом есть упоминания в Евангелиях от Матфея, Марка и Луки, а более подробно - в книге «Иудейских древностей» Иосифа Флавия.

Этот второй брак ее грубо нарушил еврейский обычай и произвел на иудеев впечатление очень тяжелое. Иоанн Креститель явился к Антиппе и грозно обличил его в нарушении седьмой заповеди Моисея: не прелюбодействуй. Иродиаде это очень не понравилось, и она упросила мужа заключить Иоанна в тюрьму, но по причине широкой известности и популярности его в народе казнить его Антиппа не решился. А вскоре у Ирода Антиппы случился день рождения, и он попросил Саломею станцевать перед многочисленными гостями. Она «плясала и очень угодила Ироду», и он пообещал за это исполнить любую ее просьбу. Саломея сказала об этом матери, та велела попросить голову Иоанна Крестителя, которую вскоре Ирод Антиппа и преподнес Саломее на серебряном блюде, а та отнесла ее матери. В память о тех событиях в церкви установлена дата Усекновения главы Иоанна Предтечи, которая отмечается одиннадцатого сентября.

-Ну вот. Я же говорил, - восклицает довольный Смирнов, обращаясь к Косте.

-А что касается Марии Магдалины, - продолжала Ольга, - существует давнее расхожее, но несправедливое заблуждение о ее месте в христианстве и отношениях ее к Христу. Во-первых, они оба - потомки знатных родов. Иисус Христос по крови из потомства царей Давида и Соломона и мог претендовать на трон в Палестине. А Мария Магдалина из царственной династии Вениамина, племени которого в самом начале появления евреев в Палестине принадлежал город Иерусалим. Об этом говорится в недавно открытых Евангелиях от Фомы, Филиппа и самой Марии.

-Но ведь в Новом Завете всего четыре Евангелия? - удивляется Смирнов.

-Да, но это лишь те, что попали в Библию. А всего их было более восьмидесяти. Библию же, как историческую хронику смутных времен изначально составил язычник по вере римский император начала четвертого века Константин Великий, когда почувствовал развитие и укрепление христианства. А еще он созвал знаменитый Вселенский собор, на котором влиятельный в народе, но земной и смертный Иисус Христос был в результате голосования избран и официально провозглашен сыном Божиим, возведен в божество. Это было сделано для укрепления власти Ватикана и развития Римской империи. А еще по библейской истории и Евангелиям Фомы и Филиппа, Мария Магдалина была женой Иисуса Христа, и когда его распяли, она будучи от него  беременной, спасаясь, покинула Святую землю, бежала в Галлию, ныне южную Францию, вскоре родила дочь Сару, а позднее - еще детей. Со временем потомство Иисуса слилось с франками и появилась династия Меровингов, некоторые представители которой обладали способностями лечить людей простым наложением рук, как это делал Иисус Христос.

-Вы так рассказываете, будто вчера только с ними со всеми встречались, - удивляется Смирнов.

-Наша библиотека одна из самых старых и хорошо сохранившихся епархиальных библиотек страны с богатым фондом подлинников и копий редких исторических изданий и документов. Так что желающие могут, испросив, конечно, благословения Владыки, прийти к нам и ознакомиться.

-А все-таки, откуда эти упорные мнения, что Мария Магдалина, мягко говоря, не отличалась, так скажем, особой невинностью?.. - не унимался Смирнов, и Костя, чувствуя, что Ольгу надо спасать, вмешался:

-Иван Никанорович, прошу опять же прощения, но что-то мы все более в сторону от главного. Давайте вы, если хотите, может, в частном порядке…

-Почему в частном! Очень интересная тема. Тем более о рукотворной Библии. Для меня вообще новость. Я бы предложил даже отдельную встречу с Ольгой Альбертовной. Может даже и завтра после семинаров, после ужина.

Ольга была не против, несколько семинаристов тоже пожелали «воспользоваться редкой возможностью», и Костя, поблагодарив и отпустив Ольгу, обещал «поговорить с Хлебниковым».

Вернувшись на место и стараясь поменьше при этом шуршать, Ольга Альбертовна, скрестила под стулом ножки, выпрямила спинку и с видом скромной гостьи и выражением в глазах, говорящим будто «вы попросили и я рассказала, может, не так что...» она через головы опять внимала Константину Алексеевичу, ради которого она и на семинар... и вчера с ним вечером, и сегодня попробует опять на прогулку, а потом придумает что-нибудь и не отпустит... Такой тонкий, знающий и мудрый... А Костя, сожалея, что на этом, «спорном» рассказе Смирнова излишне задержались, перешел к другим его двум, «безобидным»: о директоре банно-прачечного хозяйства и нравах в... колонии городских крыс. При этом изредка ловя взгляд ее, видел (уж от него не ускользнет!) за этой притворной смиренностью ее (уж ему-то - не на-адо!) эту тайную радость обладателя знаний во враждебном идейном мире, отделенном от государства. И все это рождало... отторжение… опаску...

С этим новым неприятным и полным сожаления чувством Константин Алексеевич доволок семинар до пяти, по расписанию. И когда литературный народ, гремя стульями, стал подниматься и потянулся к выходу, а Ольга дождала его и они вместе вышли в фойе и направились, было, в столовую, девушка-администратор за стойкой подозвала Ольгу и что-то сказала ей, он не слышал. Вернулась озабоченная, сообщила:

-Мама звонила. Что-то  Сарочка затемпературила.
-А... Сарочка… это?..

-Дочка. Не знаю. Вчера ведь утром еще в садик повела, перед тем как сюда ехать, так, вроде, ничего...

-Да-а… дети… они...
-Надо в город, срочно. А на чем сейчас?..

-Минутку... Тут подожди пока. Подождите, - поправился. - Сейчас... попробуем у Арсентия Владимировича... вдруг оказия. - Он взглядом фойе окинул в надежде, но не увидел. - В столовой, может.

Пошел в столовую. Дети, они... С Ванечкой тоже вон... Сара! Уж тоже! Не нашли другого имени… Евреи что ли?..


17.
Не думал...
Никак не думал, что с семинара будет так возвращаться. В таком состоянии и с думами разными, будто яда какого хлебнул. Будто дом у него сгорел, как у того мужика в электричке. Будто его под плинтус сунули. Это он утром еще почувствовал, перед общим итоговым собранием. И с семинара потом в город ехал, и электричку на вокзале ждал. И вот позади уже Орлов-товарный, и кладбище на склоне холма уплыло, ельник заснеженный назад летит, а мысли...

Народ литературный какой-то... взъерошенный. Днем в кулуарах и вечерами на посиделках за рюмочками чая друг к другу с вопросами «что это кругом? что это он хочет?». В смысле - Горбачёв. Давно пора! Всколыхнуть эту плесень. А тут тебе, пожалуйста, и - концептуалисты! Антагонисты! Уж не без них! И со своей, конечно, филосо-офией. И со своими уже куми-ирами! И, вроде, не дурак мужичок. Эрудит. И что петушится, - даже простительно. Только из таких вот и вызревают эти самые... диссиденты. А потом за «бугор» валят и оттуда - грязью родину свою поливают, которая вскормила!

Электричка полупустая. В вагонах уже топят. Народа по салону там-сям человек двадцать. Воскресенье. Смирнов этот, смотри-ка! Кто ты такой?! Ну кто?! ты?! такой?! Рыжий и усатый ты таракан. Скотник на телятнике! В тьмутаракани! Совковой лопатой из-под телят шаньги выгребать! И с ним, с филологом! с университетским дипломом! руководителем семинара прозы даже почтением себя не утруждает, а норовит меж пальцев и - в пику! Ну, о Беранже он, Костя, слышал и, кажется, что-то читал у него, но - давно и почти забылось. Но этот... как его... Мунамуна. Испанец, кажется. Или этот... Дикон или Дьякон... Потом... Лаб...радор какой-то... Или этот... «Тупой художник» Лескова. Вообще впервые. А скотник навозный не только тексты, а и предисловия кусками цитирует. Тот еще образ! Из квасных деревенских философов. Талантлив, не отнять. Но если ты, рыжий и усатый, будешь и впредь пусть даже и талантливо, но - о городских крысах да потаскушках в раю, на Олимп литературы они тебя не вытащат. И сколько таких, гениев непризнанных, спилось-скатилось. Финал у них один.

Станция знакомая. Двое вышли с сумками. Дали отправление. Стукнули двери. Парень в сером шарфе до колен, за вагоном бежит, ручкой машет весело. Девушке, явно. Рад, что сплавил. Ольга эта! Любопытная герла. Красивая. Волосы облачком, родинка на щечке, фигурка! Мы, говорит, гулять идем. А мы - это кто? Ты спросила, хочет ли он, Костя, с тобой гулять? Чаек сейчас заварим! А я вам завтрак уже позаботилась! Все она уже за него решила! Брошенка с ребенком парня молодого, красивого, семейного - жена и два сына - под ручку! Пристроилась! Место Нины заняла и - про снежинки ему под фонарями, про сапожки скользючие. И все мило так! И как она зимой без мужского плеча!? На ужин явилась! Боевой раскрас - глаз не оторвать! Любой рассиропится. Да он - не любой. Себя подавала. А седьмая заповедь ваша - оно как? Если ты в мыслях даже прелюбодеяние допустил, так уже совершил. А с виду - ангелочек! И вообще вела себя с ним, будто жена и лет пять уж в браке. Когда разные мелочи давно понимаемы и пропускаемы. И будто не против она даже и довольная, что муж ее бросил - груш объелся. Любопы-ытно! Вот так они, любовные «треугольники», и начинаются. Изби-итый сюжет...

Полустанок. Переезд не охраняемый. Светофоры красные справа и слева.  «Москвич», тоже красный, в свете из окон. Мужик за рулем мордастный. Курит, дымок выдувает на улицу. Арсентий Владимирович тоже удивил. Уж на него-то бы никак не похоже с его-то стажем  партийно-председательским. Зачем он до семинара, ну-ка, этого Кротова вообще допустил? Ведь есть же реальные завоевания Октября, о которых мечтали миллионы! И семьдесят лет уж на том стоим! И цель семинара - учить начинающих, как лучше служить пером, более талантливо показывать поступь советского народа к коммунизму. И тут Кротов этот, концептуалист. Его на литературный семинар по какой-то ошибке допустили, так он и забылся, где находится. А здесь одна концепция, генеральная. Литература - вид искусства. В основе его - образ. В основе образа и содержание его - метаморфозы души, и они, писатели, ее «инженеры». А эта шляпа в четверг до полуночи мозги ему пудрила, спать ему не давала: мол, цель художника-концептуалиста - давать концептуально интересный продукт, не затрагивая душу индивида, осмыслять увиденное только умом. И все на какого-то еврея ссылался. А душа?.. Ты выставляй себя, кем хочешь, рядись в кого угодно, но - есть нормы вежливости. Привязался: «Как в голове у вас все запущено! - Это у него-то!? У советского писателя!? Филолога с дипломом университета! С двумя персональными и третья книга в работе, а у тебя пока - ничего! Вы, говорит, продукт коммунистической идеологии, пропитанный, говорит, ее соком, как огурец в банке, где соль идеологии, ботва хрена народности, чеснок патриотизма, укроп идиотизма... Всё собрал! А по сути - глупо. Ладно, ты против идеологии коммунизма, тогда зачем в литературу собрался?.. Ты сначала сам себя концептуализируй... Исчезнет, говорит, партия, а с ней и соцреализм! Ну, это уж вы, батенька, хвати-или!..

-Билетик ваш, пожалуйста.
Блондинка в проходе в черной форменке с протянутой нежно-розовой ручкой. Пришлось вставать, шарить по карманам дубленки, нашел, подал, пробила, ушла. Сел ногу на ногу, к окну привалился боком поудобнее. Сара! Это ж надо ребенка оболванить! Тем более девочку. В школе «еврейку» на прозвище прилепят, как приговор, и будут издеваться. Видно, мамочка, Олечка Альбертовна, в святую Марию Магдалину заигралась. И дочка будто бы - от самого Христа. Этакий образ просится явно.

И, вроде, не еврейка Ольга эта. Ничего как будто еврейского. Но ни одному нормальному русскому никогда и в голову не придет дитя свое именем таким наградить. Фанатичка наверно. Это как там у Льва Николаевича, - юродство во Христе, ставшее формой реальной жизни.То у нее к каждому слову «бог управит». Вот он и «управил» - мозгами. Это уж явно ее идея - с именем. Она настояла. Не «спецмонтаж» же ее бывший. Скорей всего так у них, на почве религии, разлад и пошел, а потом и раскол. Впрочем, ему-то до этого что?

За окном, внизу, кусты летят-мелькают в свете из вагонов. Свет включили, а времени... четыре без нескольких минут. Филолог удивил! На том семинаре таким пай-ученым, а на этот раз - такая фронда! Михаил Сергеевич разрешил, так вот он язык свой и - на полную длину! Марфа - носитель утопических идей! Плакатная агитка! И Павла Власова и Пелагею Ниловну так выставить?! И крестьянин у него, труженик земли, - маргинал и червь навозный! Это кто - червь? Это что, - отец его, Алексей Поликарпович, брат Володя, дядя Иван Игнатьевич - черви?! А как он на Карла-то Маркса! На «Манифест...»! И соцреализм у него - политфантастика! А ты подумал, ученый ты филолог, сам-то ты откуда есть-пошел? Ты на соцреализме взрос, его идеями кормишься и его же хаешь! И секретарь партбюро ты на кафедре! Гнать таких надо. И не только из науки. Вон при царях раньше было - поселение. Где-нибудь в Сибири, в каком-нибудь Березове. Миленькое дело! Живи-догнивай, если в городе тебе тесно.

Бабушка-старушка в вагон вошла. Бурая клетчатая шаль с кистями, черная доха, разбитые ботинки, палочка в руках. По проходу шаркает-опирается, Глазками цепкими стреляет, место ищет. Ничего не выбрала, постукала дальше. Да, подули новые ветры, под которыми и Горький, и «Мать» его, другие столпы, похоже, закачались. Новое мышление, переосмысление - это нормально, это жизнь. И даже такие, как эти, в черных шляпах и красных кашне, смотрятся уместно. Хотя любопытно, между прочим, как эта шляпа тонко трактует ту известную работу Ленина. И ведь по-своему права. Может, он, Костя, в провинции своей и в самом деле настолько уж погряз?

Такие все стали политизированые. И свои, и, что особо удивительно, ученые гости: филолог этот, в пятницу - историк, вчера - экономист вместо обещанного психолога. И что несут, кто бы их послушал! Самое святое готовы закопать. А кто же, по вашему, общество вперед ведет?! А тогда вопрос все тот же напрашивается: он, Костя, что - умом уже темнеет? Или что-то перестал понимать? Или общественная мысль и страна уже меняются так стремительно, что он не успевает догонять что-то важное? И где реализм уже и соцреализм? А всегда считал себя на гребне...
Надо подумать.

...-Уважаемые пассажиры! Двери нашего электропоезда открываются автоматически. Во избежании несчастного случая...» - пронзительно вклинилось в мысли радио. Ну да, не надо прислоняться; строго запрещается курить, а то - штраф. И уж не без этого: за четыре дня шустряков-шестерок, как всегда, навыплывало. У кого талант - писать, у кого - зад лизать. Тут встаешь с доярками, творишь ради светлого будущего, а эти живут сегодняшним днем - по встречам, по издательствам бегают. И будь ты хоть Тургенев или сам Толстой, не видать тебе света белого. И тот же итог, как на тех семинарах: кого больше хвалили, так тех что-то по боку, кого критиковали, - рекомендовали в коллективный сборник. Непонятно. Если литература - часть идеологии, так за государственные деньги логично бы собрать лучшее.
Кстати, у Ольги этой Альбертовны пять стихов взяли - Суровцев сообщил. Утром вчера позвонила ему, сказала, что из-за болезни дочки на семинар не вернется, и попросила, как обещала, поборку стихов ему, Косте, передать. Нашел, передал. А там в сопроводиловке оба телефона - рабочий и домашний. Надо позвонить будет завтра да поздравить с будущей первой книжной публикацией.

А за окном в свете вагонов летят кусты, овражки, ельник. Край леса уплыл, распахнулись поля до горизонта, под самое небо. На страну опускаются сумерки. Закат тонкой полоской кровавой сулит на завтра ненастье.

КОНЕЦ  ПЕРВОЙ  КНИГИ


Рецензии