Эпизод Четвертый Конец Всему. Глава 5

Тот, кто прилетает с севера

Григорий Наволоцкий сидел в кресле весьма расслаблено, раскинув руки на подлокотниках: в одной он сжимал початую бутылку вина;, а во второй — дымящуюся сигарету, пепел с которой стряхивал прямо на пол. Глаза были прикрыты, но время от времени веки чуть подрагивали: то ли он внимательно следил за происходящим в гостиной, то ли начинал погружаться в дремоту. В лице не было ни кровинки, но тем не менее Григорий казался вполне живым; словно бы он замер в глубоком раздумье и никак не желал возвращаться в действительность. Наконец, в его сознание сквозь облака головной боли пробилось какое-то отдалённое воспоминание, и он вздрогнул, открыл глаза, огляделся по сторонам и, не обнаружив никого поблизости, отпил из бутылки.
«Сегодня ты можешь быть уверен в намерениях касательно собственного существования, — думал Наволоцкий, — и, размазывая слёзы по щеке, торжественно клясться, что будешь следовать по намеченному пути до самого конца, ровно до того момента, пока твоё сердце, сделав последний судорожный рывок, не перестанет биться. А наутро ты можешь проснуться и в полной мере осознать: все давешние намерения были стёрты в пыль, разбиты молотком, что сдавливает рука твоего эгоизма... От масштабности того, что заставляло действовать вчера, сегодня, нет и следа; теперь это лишь детские мечтания, настолько максималистически преобразованные неокрепшим сознанием юнца, что кажутся до невообразимой степени смешными. И бездонная пропасть уж отделяет те намерения от намерений теперешних. Изрезанными в кровь ладонями сжимаешь осколки давешнего и бросаешь их на пол, как ненужный более сердцу груз».
Григорий Александрович, кажется, всё понял: то, что имело значение, теперь стало попросту не нужно и в определённой степени обесценилось.
Оборвав мучительные размышления нашего героя, в пустую гостиную, сквозь распахнутое настежь балконное окно, залетел холодный ноябрьский ветер. Он обшарил бетонные стены стылыми пальцами и, не найдя ничего интересного, как бы в досаде схватил со стола стопку исписанных листов и запустил их в безудержном вихре к потолку. Оттуда они, вращаясь, стали падать в разные стороны, словно осенние листья, гонимые дуновением с низин.
Григорий Александрович бросил скользящий взгляд на весь тот хаос, что творился вокруг, после скривил рот и недовольно поднялся с кресла, дабы собрать разбросанную по полу рукопись.
«Настоящее бедствие вокруг, и всё, как в моей жизни, — Наволоцкий стоял посреди гостиной в нерешимости и, кажется, уже раздумал поднимать покоившиеся у него под ногами листы. — Наверное, стоило бы благородной гордостью прикрыться и нацепить на лицо маску с известным выражением... Только пользы не вижу: суть кроется не в достоинстве, от которого, как мне кажется, никакого смысла для отдельно взятого человека, а кроется она в душевности, то есть в искренних чувствах и, конечно же, в благородных целях, к которым эти чувства всенепременно ведут... Но что же вокруг? А вокруг выстроились гробы и без конца призывают меня, зияя непроглядной тьмой и маня крышками в совершенно неведомые миры. Почему лишь подобные пути рождены в моих глазах и иного предоставлено не было? Отчего же я должен тонуть в лужах крови и тому радоваться, ибо уверен в обстоятельстве, что ведут они к спасению, а не к полному разрушению? Я, может быть, и не желал бы таким быть. В мыслях моё видение иное, и мечты я, может, какие-то имел. По правде говоря, те мечты даже в реальность обратились в моменте, и казалось, что я своего счастья достиг, и ничего более не нужно искать и созидать, а просто следует раствориться в подарке от самого; Господа. А теперь же что выходит? Я остался ни с чем и облит густой кровью с ног и до самой головы. Давеча мне казаться стало, что, может быть, и Господа никакого не существует! Имя его, воля, любовь — всё чушь несусветная и мерзкая, и хочу отмыться, как от смердящей грязи, которой меня измазали отродья! Плевал на их намерения, и в том нет никакой тайны: всю жизнь ставил себя превыше других, хоть бы и говорил совершенно иное. Только ради себя самого стремился к лучшим исходам и разрушал исходы отрицательные, ибо никого в моей жизни не существует ценнее меня самого! А теперь же предо мной цель поставлена значительная, но я и сообразить не в состоянии, как же к ней подступиться следует... Ведь окружил меня сплошной обман, нависнув, будто бы фигура театра теней, и всё молчит, хотя и понимаю, что сокрыто за этим молчанием. Во мне такая неудержимая злоба кипит, что кажется, коли вернётся в сию же секунду в эту комнату Виктория, так я готов что-нибудь такое сотворить и безо всяких вступительных речей! Как посмела она, одним своим примитивным желанием осквернить всё, что я созидал для неё! Она меня унизила и, прямо сказать, изничтожила, как человека! Подобного уж никогда не замечал и даже в обидах опускал её недостатки. Теперь же я всей душою желаю ей самой незавидной участи! Услышала бы! Самой незавидной!»
Блуждающий взгляд Наволоцкого замер. С противоположной стены на нашего героя, прямо-таки из зеркала, разместившегося на двери раздвижного шкафа, пристально смотрел незнакомец. Он был облачён в белую рубашку, что несколько выбивалась из клетчатых стильных брюк, а на шее болтался тонкий чёрный галстук, больше походивший на оборванную петлю повешенного; лицом гость был неприятен, вероятно, из-за выражения отпечатавшейся злобы, смешанной с некоторой обидой, что и придавало всему облику вид растерянный и даже жалкий. Незнакомец молча смотрел на нашего героя, будто силился что-то выдавить из себя, но по собственной беспомощности не мог.
Григорий Александрович даже хотел подскочить к человеку в зеркале и плюнуть в его зеркальное лицо, — настолько тот был противен нашему герою. Но в какой-то момент Наволоцкий пришёл к умозаключению, что жалкий образ на той стороне — это он сам; это он, Григорий, стоит в ничтожном виде, похожий на обиженного ребёнка, и молчаливо давится собственной злобой.
Из груди Наволоцкого вырвался вопль, и в ту же секунду в отвратительное отражение полетела недопитая бутылка вина;: Григорий захотел, чтобы тот жалкий молчун исчез.
Послышался звон разбитого стекла. На старый и протёртый паркет посыпались осколки, хранившие в своих неровных гранях то тщедушное лицо, что по-прежнему продолжало глазеть на нашего героя, будто бы тем самым пыталось вызвать к себе жалость. Но скоро и эти обрывки исчезли в расползающейся луже остатков вина;, что в полумраке затемнённой гостиной очень уж были похожи на кровь.
Григорий Александрович тяжело дышал, а на лбу у него выступил пот. Молодой человек рыскал по гостиной вращающимися глазами, как бы пытаясь ухватиться в своих поисках за какой-нибудь предмет, настолько знакомый для ума, что вмиг способен был вернуть расшатанное сознание в прежнее равновесие.
Внезапно Наволоцкий с каким-то наслаждением и ненавистью плюнул на пол, а после подлетел к письменному столу и, издав ещё один душераздирающий вопль, ударил ногой с такой силой, что у того жалобно загудели все внутренности. Послышался треск, стол зашатался, но устоял. В сердцах Григорий бросил недокуренную сигарету прямо на паркет, злобно плюхнулся на кресло и уставился в стену.
В дверях выросла Маша, неловко схватилась за дверной косяк и принялась таращиться своими бирюзовыми глазками на весь тот хаос, что развёл вокруг себя Григорий Александрович. Она стояла тихонечко и с испугом поглядывала на своего отца, не решаясь переступить порог гостиной. Кажется, девочка не могла сообразить, что же здесь приключилось, и лишь безмолвно выжидала, когда отец сам обратится к ней и, возможно, успокоит нежным словом, как и в давешние времена.
Но Наволоцкий не спешил вступать в разговор: он всё так же неподвижно сидел, будто бы душа покинула его изнеможённое тело, оставив пустую оболочку как напоминание о том, что такой человек когда-то жил и даже имел некоторые стремления. Глаза его были пусты; лицо ничего не выражало; руки свисали, превратившись в безжизненные плети.
Какое-то время молчали. Наконец, Маша, будто бы дикий зверёк, с опаской поглядела по сторонам и тихонечко прошмыгнула в гостиную; девочка уселась на пол и принялась подгребать под себя разбросанные листы отцовской рукописи.
Григорий Александрович, совладав с собственным бессилием, вскочил с кресла и бросился к дочери.
— Оставь, я приберу, — Григорий рухнул на корточки, наспех собирая листы. — Это же, знаешь, всё так, пустое... Сам не понимаю, зачем написал... У взрослых такое бывает: наделают дел, а потом и понятия не имеют, зачем наделали. Так и у меня: я, Маша, может быть, хотел какие-то мысли обозначить (наверное, больше для себя, нежели для кого-то!), вывод какой-то свой вывести... Потом всё иссохло, и я даже расхотел: почти перестал писать, а к старому уж и не возвращался более. Отчего так вышло, ума не приложу, но, как мне видится, в том потаённый смысл сокрыт, и вышло всё, как и должно; было выйти...
Но Маша то ли не услышала заявленную просьбу, то ли всё же решила сделать наперекор. Попутно она разглядывала испещрённые надписями страницы и без конца хмурила брови: казалось, девочка силилась понять, что же перед ней лежало, но прочитать никак не могла. Григория то действие весьма умилило, и он, откинув уже собранные листы в стороны, подкрался к дочке и легонько потрепал её по голове.
— Не переживай, что шуму навёл и тем самым тебя испугал, ибо это всё пустое, — пока говорил, Григорий Александрович выглядел весьма серьёзно и всё время смотрел Машеньке прямо в её большие бирюзовые глаза. — Пускай бы и выглядело страшно, но знай: не к тебе то обращено было! Уж прости, что оказалась свидетельницей подобного происшествия, ибо последнее, чего бы желал, так это то, чтобы и ты присутствовала при моём... дурном настроении. Знай же, что всё забудется и уж после вспомнится с трудом: такая печальная участь заволакивает практически всё в нашем мире... Ты ещё мала, дабы рассуждать о подобных вещах, но однажды и тебя коснётся, и мне бы хотелось, чтобы ты к тому моменту была вполне готова. Я, правда, не знаю, что тебя ждёт в будущем, и, конечно же, всей душой желаю только самого светлого, но ум мне покоя не даёт и нашёптывает такие вещи, от которых ледяной холод пробирает тело до самых костей... Матушка твоя постоянно повторяла: «всё будет волшебно». Настолько сильно вонзилась эта фраза в голову, что я её бесконечно и в каждом обществе повторял, будто бы заклинание, слепо веря в посильную помощь в жизненных делах. Но, знаешь, теперь я уж как-то чрезвычайно отдалился от своих прежних настроений и даже стал их отрицать: мне отчего-то казалось, что это всё неимоверная глупость, напитанная человеческим простодушием... Впрочем, оставим: я и без того тебе много лишнего наговорил.
Пока Григорий Александрович изливал душу, Маша, не отрываясь, смотрела отцу прямо в глаза: сначала девочка была серьёзной и внимательно изучала шевелящиеся губы родителя, а уж после принялась глазеть с интересом, попутно нежно улыбаясь. Когда монолог был кончен, Маша обняла коленку Григория, прижавшись к ней щёчкой.
— Я тебя люблю, — кротко заявила девочка, всё ещё сидя в обнимку с отцовской ногой. Григорий Александрович расплылся в искренней и тёплой улыбке и, положив руки на плечи дочке, прижался своим разгорячённым лбом к светлым волосикам на маленькой головке.
Так они и просидели минут пять кряду, после чего Маша выпуталась из отцовских объятий и тихонечко вышла из гостиной, на ходу поддевая мысками разбросанные по полу листы. Наволоцкий тоже поднялся и снова плюхнулся в кресло.
Веки у молодого человека тяжелели с каждой секундой всё больше, и, кажется, изнеможённое сознание грозилось погрузиться в непроглядную тьму беспокойного сна.
«Подождём, — заключил Григорий Александрович, стараясь отделаться от дремоты, что сковывала его ум. — Стоило бы подумать, что просто напакостил, и дело как бы оказалось закрытым; но я-то понимаю, что ничего подобного не случится! Это я так, первый шаг всего лишь сделал, то есть с самого необходимого начал, и уже через какое-то время в тишине пустой комнаты звоночек забренчит и оповестит о дальнейшем! Мнил, конечно, что и без меня там разберутся, и, может быть, о том я уж и не услышу никогда... Всё домыслы... Сам явно осознаю, что притащат за уши, и откроется правда, в том или ином виде! Мне же прекрасно известно, что дело без меня не сладится, и, кажется, не один я о том осведомлён... Пускай бы и натворил пакостей, но то же было с особым умыслом. Как же я запутался! Уже готов ото всего отказаться, и пускай бы оно летело куда подальше! Нет сил! Скрыться сию же секунду в какие непролазные дебри, и пускай ищут кому надо! А может, и никому не надо, и искать даже не станут... А коли уж и не сбегать, так начеркать пару строк — и в омут! Известные мысли! Это тот же побег, только больше душевный, интимный. Может, оно и было бы более справедливо к той же Маше или кому-то ещё, кто пока совесть сохранил...»
В восьмом часу вечера раздался телефонный звонок. К тому моменту Григорий Александрович то ли успел ненадолго задремать, то ли ему так попросту показалось. Неохотно поднявшись с кресла, он схватил мобильный телефон.
Звонящий представился Иваном Левиным и поначалу своим заявлением породил лишь вопросы. Вскоре Наволоцкий припомнил это имя и даже невольно обронил смешок (это был тот самый Иван, которого наш герой без конца величал-то Василием!). Чего Левин требовал, Григорий не сразу понял: собеседник говорил много, очень нескладно, и выудить единую мысль из косноязычного потока было весьма трудно. Наконец, собрав заявленное в более или менее понятный конгломерат, Григорий подвёл итог бесформенного монолога: Александра Викторовна, пока ехала до дома (и о том предупредила воздыхателя своего, Ивана Левина), так до нужного места и не добралась, ибо угодила в жуткую аварию, о чём Левину стало известно уже со слов дорожных сотрудников, что молодого человека вызвонили и ввели в курс дела. Добавлял также, что поначалу хотел набрать матери Александры Викторовны, но, подумав, пришёл к выводу: старуха уж давно здоровьем стала слаба и с опухшими ногами всё дома заседает, оттого и помощи от неё никакой. А ко всему так сложилось, что перед давешней встречей его супруга на прикроватной тумбочке оставила один номерок (Григория Александровича номерок-то!) с наказом звонить по нему, коли обстоятельства какие неожиданные возникнут (предвидя некие подозрения в заявленном, Левин упомянул, что то было так, на всякий случай). Одним словом, приняв во внимание факт, что Александра двигалась до дома со встречи с упомянутым Григорием, Левин и порешил позвонить именно ему. К тому же Наволоцкий был другом Александры, а значит, был осведомлён о некоторых известных обстоятельствах (что за обстоятельства такие были, Григорий и сам понятия не имел, но молча согласился на заявленное).
За весь разговор Наволоцкий всё же больше слушал и, когда словесный поток из уст Левина иссяк, пробубнил в трубку что-то невнятное, а после бросил, так и не удостоив собеседника каким-либо вразумительным ответом.
«Подумал небось, что странный какой-то, неразговорчивый. Ну и пусть себе думает! Я что, пред ним хвостом крутить должен был и сочинять мысли, о которых и понятия внутри не имею? Больно надо! Пусть благодарит, ползая у моих ног, что я соизволил пальтишко своё накинуть да приехать несмотря на поздний час; время к полной темени идёт; я не обязан. Это всё по великодушию, которое я надумал проявить и сам не понимаю, зачем... Да и оно ли это? Не знаю! Может быть, мне приятно от этой мысли».
Пока накидывал пальто в прихожей, надумал забрести к Зазёрским и просить Вячеслава и Анастасию посидеть у него дома с Машенькой, ибо, где блуждала Виктория Олеговна, ведал лишь один Господь, а все остальные только догадывались. Григорию Александровичу подумалось, что Зазёрские в подобной просьбе (от безвыходного положения, конечно), не откажут и, может быть, скрипя зубами, да пряча недопитые бутылки в неведомый закуток, всё же согласятся.
Однако же, пока наш герой всё проворачивал умом, в замочной скважине заёрзал ключ, и на пороге выросла сама Виктория Олеговна, на вид уставшая, с какой-то объёмной сумкой в руке и с томной улыбочкой, застывшей на розовых губах. На скрежет петель выбежала Маша, но в объятия к матери отчего-то не бросилась, а, спрятавшись за ногами у Григория Александровича, украдкой поглядывала на внезапную посетительницу. Наволоцкая в ответ лишь руками развела да пожала плечами.
Григорий смерил супругу оценивающим взглядом и, скривив рот ухмылкой, попытался пробраться мимо девушки, что заполонила собою весь дверной проём.
— Ты куда-то собрался? Время-то позднее...
Виктория Олеговна проговорила то с несползающей улыбкой в уголках рта, будто бы всё происходило, как и обычно, без каких-либо особенных обстоятельств. Григорий же в ответ смолчал и вида не подал, будто совсем отвечать не собирался. Только к Маше напоследок обернулся и потеребил девочку за белокурую копну, одарив улыбкой (а улыбался наш герой по-настоящему!), после чего развернулся и, бросив испепеляющий взгляд на Наволоцкую, грубо оттолкнул плечом и выбежал вон из квартиры.
На улице клокотала свирепая метель. Белёсый саван погребал под собой, будто старый и грязный могильщик, остатки света, что ещё слабо пробивался из запорошенных окон; волнистые тени от домов и деревьев превратились в еле заметные полосы. Случайный прохожий в тот жуткий час не сумел бы увидать ни одной живой души на занесённых улицах мёртвой Лаценны, и, кажется, Григорий Наволоцкий оказался единственным смельчаком, посмевшим выбраться на растерзание свирепой непогоде.
Выдохнув облачко пара, он закутался в пальто и спешно двинулся по одной из петляющих улиц. Пробираясь по занесённой снегом дороге, робко посетовал, что болезненные мысли безудержно терзают сознание, и он, Наволоцкий, как бы ни старался, от того проклятого морока избавиться не может.
«Метёт пурга, будто пред смертью своей забавляется... И я, пропитанный ледяным холодом, точно под гробовую доску собрался... Злость кипит внутри, и страх притаился. Неясно, что же мне неприятно более всего! Может быть и так, что я уже ничего не боюсь и не чувствую, а моя дрожь — всё так, простая инерция, которая, будто электрический ток, всё ещё сокращается в тканях и мышцах. Оттолкнул Викторию — и что с того! На ней большая вина; лежит, и о том всем известно; не смыть ту вину никакими словами или поступками. Но вижу же, что нет и этого: всё тихо, будто бы в квартире с мертвецом! Одни только всхлипывания да причитания домашних. Завернул-то как возвышенно, о таком-то низком поступке! — Григорий Александрович сильнее кутался в лёгонькое осеннее пальтишко, пока свирепая вьюга пыталась изорвать хилые одежды на теле молодого человека. — Отмечаю, что всё то даже неосознанно выходит: везде витиеватости, пришитые к белоснежному убранству выставленного гроба на обозрение неравнодушным. Сказано красиво, с одной стороны-то, но с другой, — сокрыт такой внушительный смысл, от осознания которого мне даже подурнеть может... Бесконечно лезу в крайности и рву одежду об острые углы; пытаюсь ухватиться за монолитные камни, но они шаткие, будто бы воткнуты в мокрый песок; говорю слова, что, по сути, пусты. Так о чём это заключение? Видно, оно о том, что ощущаю себя внутренне весьма обособленно и чудно;: ищу знакомое в чуждых тенях, ищу светлое в речах, что напитаны ненавистью, пытаюсь угадать настроения в лицах, что кажутся незнакомыми. Дураком нарекут в том обстоятельстве, что побросал всё да убежал, запрятавшись в угол! Пускай спрятался, ибо право такое имел! И причины тоже имел, хотя и сокрыты они от постороннего взгляда. Осудить — ведь оно проще всего! Легко осудить-то... Но кто бы смелости набрался да влез бы в те незамысловатые дебри и дерзнул отыскать суть произошедшего, пусть бы была та суть омерзительна и чужеродна. Мне бы стать обычным, совершенно таким обычным человеком, со своими стремлениями и заявлениями, что будут понятны и вразумительны, и, может, даже примитивны в чём-то. Но это всё стороннее, то, как я вижу обстоятельство, ибо, на самом-то деле, заковырка в другом: любили бы меня всей душой, любили бы так, как не любили ещё никого на свете! Такова моя нужда, и я бесконечно тяну руки, дабы о ней услышали и приняли бы в своих сердцах. Ведь какая разница, в чём двигатель той любви? Может, она и болезненная будет, в своём-то естестве, но я всё равно желаю её узреть, пусть бы и была она мерзкой и рождённой на чьих-то костях. К такому выводу я пришёл и потратил много времени, валяясь где-то в тёмном углу в страшных муках, ибо даже тогда это казалось мне неестественным, жутким. Я могу принять все неприятные обстоятельства, глаза на них закрыть, сделав вид, что того, может быть, и не существовало в действительности. Приму! Но дайте мне любви, что я так жажду! Дайте желаемое, и я отдам всё, что имею, пускай и хранится в моей душе немного! Ведь настоящая душа без этих фантазий и преображений, вероятнее всего, и не нужна никому в своём омерзительном виде-то».
Размышления оборвались, будто гнилая нитка, когда Григорий Александрович подобрался к больнице. Народу здесь было погуще, нежели на извитых улочках: из металлической двери, что водрузилась на бетонном пандусе и мелькала кровавой надписью «Приёмное отделение», туда и сюда сновали люди, и все как будто в заботах или известных настроениях. На костылях спускался какой-то сухонький старичок с накинутым на плечи затёртым пальтишком и без конца ругался себе под нос. Чуть поодаль от старичка встали два мужика, что подпирали стену выпуклой пристройки «приёмного», неспешно курили, и, кажется, даже разыгравшаяся метель их нисколько не смущала. Под снежными шапками дерев, чуть в стороне, стояли машины «скорой помощи» с погасшими проблесковыми маячками и запершимися внутри медработниками: кутаясь в свои синие рабочие куртки, медики носа не показывали в вотчину колючей непогоды и всё больше жались к отопителю на приборной панели, судорожно перебирая свои рабочие бумаги.
Григорий Александрович скоро проскочил через больничный двор и протиснулся в двери «Приёмного отделения». На удивление внутри оказалось практически безлюдно, если не считать уставших администраторов, в безделии расхаживающих по блестящей кафельной плитке, коей был выложен длинный коридор. От больничной белизны (особенно от очень уж ярких флуоресцентных ламп), Григорий невольно поморщился. Скоро глаза привыкли к выбеленному пространству больницы, и наш герой двинулся прямо, намереваясь пристать к «какому-нибудь осведомлённому лицу в этом сполинарии» с определёнными вопросами.
Подбежав к одной из администраторов, девушке молодой, лет тридцати, облачённой в голубую униформу (правда, с заявкой на некоторый стиль), громко заявил свои требования и сделал то как бы в виде приказания, нежели какой просьбы. Девушка, кажется, от новоявленного бойкого посетителя несколько сконфузилась и, задав пару наводящих вопросов, тыкнула куда-то вглубь белоснежного коридора. Григорий Александрович немедля ринулся по указанному пути и после поднялся на третий этаж.
Наволоцкий ступил в полумрак ещё одного длинного коридора. Салатовые стены уходили вглубь и немыслимо сжимались, упираясь в подсвеченную красными огнями табличку «Реанимация»; по бокам располагались множественные белые двери, по большей части закрытые, и только некоторые были притворены, вываливая наружу мрак помещений сокрытых за ними палат. Свет сумеречных ламп отражался на стенах и порогах, воздух был неподвижен, а в остальном коридор вполне походил на любой из множества таких же проходов больницы. Около раздвижных дверей, ведущих в саму реанимацию, на спаянных между собой по три штуки металлических стульях, сидели две тени, сокрытые полумраком, и, кажется, о чём-то тихонько беседовали. Наволоцкий уверенно направился по пустынному коридору, разливая вокруг себя гулкое эхо шагов. Одна из теней обернулась.
Уже приближаясь к двум незнакомцам, Григорий Александрович сумел разглядеть их подробнее. Тот, что обернулся на звук шагов, был худощав, с короткими рыжими волосами и несуразной козлиной бородкой; лицом был неприятен и как будто бы имел болезненный вид; смотрел бесстрастно серыми глазами и словно ничего пред собой не видел. Наволоцкий тут же узнал его: это был Иван Левин, Александров ухажёр, а ныне самый настоящий муж. Его собеседник, выглядывая из тени, продемонстрировал Григорию такие черты: был толст, с широкою физиономией, усеянной прыщами вдоль надутых щёк и сморщенного низенького лба; нос был крупный и даже чем-то несуразный, немного с горбинкой; гость носил копну взъерошенных тёмных волос, с одним таким вихром, торчащим как бы в сторону, будто бы вихор никак не хотел подчиниться хозяину и улечься ровно. При виде Наволоцкого тот, жирный, нахмурил свои кустистые брови и шмыгнул носом, будто бы старался принюхаться к запаху чужака, внезапно забредшего на призрачный огонёк интимной беседы.
Когда Наволоцкий подошёл, Левин судорожно вскочил, смешно замахал своими чересчур уж длинными руками и после сконфузился: поначалу, видно, захотел протянуть ладонь Наволоцкому для рукопожатия, но призадумался и, прикинув возможность встречного приветствия от визави, успокоился и встал столбом.
Стояли и молчали, наверное, с минуту. Левин всё как-то неуверенно переминался с ноги на ноги и не понимал, как начать разговор. Наволоцкий тоже молчал и выжидал, что злосчастный ухажёр ринется в объяснения сложившейся ситуации.
— Я Левин, и мы, кажется, уже знакомы, — всё же не сдержался рыжий и принялся прикладывать себе ладонь на грудь, — а это приятель мой сердечный Лазинский...
В ответ на заявленное Григорий Александрович скривил рот и выставил вперёд палец, помахав им перед Иваном Левиным, тем самым демонстрируя, что дальнейшее приветствие не только неуместно, но и совершенно не нужно.
— Левин ты или не Левин... Честно признаться, мне как бы всё равно. Вот, думаю: в каком же мы теперь положении! А ведь нынче глаза продрал поутру; и всё расписывал в голове дела. А теперь что? Стоишь и на меня глазёнки вперил, будто так, мимо проходил; будто все... казусы на моей совести повисли! Ты почём здесь встал, словно изваяние какое, и всё к углам прижимаешься? Отвечай, кому сказано! — Григорий Александрович в чувствах не сдержался и в сердцах замахнулся на госпитального посетителя. Видимо, то движение вышло чересчур угрожающим: незнакомец весь как-то съёжился и сделал шаг назад, уперевшись спиною в салатовую стену. Наволоцкий хотел было подлететь к нему и врезать по испуганной физиономии, но всё-таки сдержался.
— А я ведь говорил, предупреждал, — Григорий воткнул руки в карманы своего угольного пальто и резко повернулся, как бы не желая видеть Александрова жениха. — Сколько слов да заявлений... и всё в пустоту вывалилось! Виктория мне тогда ясно сказала: ты ведь не хочешь с Романовской более видеться? Так позвала же всё равно! Просто из собственной прихоти позвала! Дескать, коли ты не против будешь... А я, может быть, и против всем естеством и на то причины имею. А там ещё Гурьева эта выползла из своей норы, да только усмехнулась: твоя Александра Викторовна нынче пострижена, будто бы мальчишка! Ну, пострижена и пострижена, тебе-то что... Завистью чуть не подавилась, когда я в претензию вошёл и в упрёк заявление поставил. Ещё что-то было, но уж и не помню, что именно... Впрочем, то всё мелочи, ибо истина-то в другом! Ты! Всё по твоей вине приключилось, и коли исчез бы совершенно, так я бы не расстроился! Чёртова дурь всё покоя не даёт... Мне бы наплевать стоило, да пойти в укромное местечко, и разбирайтесь сами, как посчитаете нужным...
Крики Наволоцкого растекались жутким эхом по пустым стенам больничного коридора. За всё время лишь единожды одна пожилая женщина высунула нос из-за двери; всё случилось быстро, как бы невзначай; скоро тот любопытный нос вновь пропал в тёмном проёме.
— Изволь замолчать! — встрял в монолог Лазинский, подскочивши со своего белого стула возле стены. — Совести у тебя никакой нет! Такая трагедия на наши головы, и всё в особенных неопределённостях и покрыто этим... как... сумраком! Хорошее слово, хотя, может, другое имел в виду, но позволь: от сего обстоятельства ты прав не возымел разнуздано себя вести и руками размахивать! И я умею руками размахивать, да только кто на это смотреть станет! И вообще... убери свою эту ухмылку с лица, мне неприятно. Злодей! Совесть-то должна присутствовать! Наша дорогая Александра Викторовна вошла в подобные трагичные обстоятельства, и только Бог ведает, как оно там завершится...
— Узнаем, — бросил Левин и плюхнулся на один из металлических стульев. Глаза воткнул в стену и погрузился в плато; собственных мыслей. — Такого же никогда в моей жизни не приключалось... Эх, страшно всё это...
Григорий Александрович встрепенулся. Из дальнего конца коридора потянуло какой-то мерзостью, похожей на запах испражнений, смешанной с застоявшейся гнилью.
— Брешешь, будто собака из подворотни, — процедил Наволоцкий сквозь зубы.
— А вот и нет! — Левин вскочил со своего металлического стула и при том смешно передёрнул плечами. — Всю правду говорю, как она есть! Писала тебе без конца и звонила. Я тому свидетель был. Говорил, конечно, мол, мне не по нутру, и даже в претензию входил, дабы все эти потуги оборвать. Оборвала, думаешь? Отмахивалась только! Моё слово малозначимо, и она его отшвырнёт и растопчет, а слово друга Наволоцкого — никогда! Это всё дело странное: прибилась к моему боку и в том действии как бы всецело отдалась мне во власть, ну, как мужчины то есть. Но ведь душа-то её, душа совершенно вдали! Жил бок о бок с женщиной, что, кажется, и не имела на меня совершенно никаких взглядов...
Григорий Александрович на заявленное лишь рот скривил улыбкой. Левин в свете сказанного выглядел жалко и теми словами будто бы сожаления выпрашивал.
— Знаешь что? — Наволоцкий опустил глаза в кафель и воткнул руки в карманы брюк. — Чудится мне после этих заявлений, что ты сплетник! Вот именно, что сплетник! Тебе всё дела посторонние интересны и ковыряешься в них, будто в собственных. Ты откуда знать-то можешь, что у Романовской на уме всё время было? Не отворачивайся, а отвечай! Небось всё разнюхал уже, как голодная борзая, что на след кинулась в невысокой траве... Всё-то тебя интересует, и всё тебя касается! А как тогда, помнишь, ходил руки в бока и строил из себя невесть что? Я-то наслышан обо всех твоих... замашках! Это, может быть, и не меня касалось в ту пору, однако же, я информацией владею, будто бы следователь какой из конторы! И они ещё меня злодеем называли! Да и пусть! Лучше уж быть злодеем, нежели горделивым глупцом!
Левин от заявленного как-то чересчур уж сконфузился и отошёл в сторону, будто бы освобождал путь буяну, что к тому моменту вошёл в совершенно дурное расположение духа и теперь выглядел безумно и даже грозно. Но буян никуда не уходил и всё так же занимал собою весь проход. Лазинский подступил ближе.
— А чего это вы, нападать, что ли, вздумали? — вскричал Григорий Александрович и сверкнул глазами в сторону подкравшегося неприятеля, отчего тот даже вздрогнул и сделал шаг назад. — Встали кольцом, и каждый со своим утверждением! Я столько же прав имею находиться здесь, как и вы! А это лицо вообще впервые вижу и даже имени знать не изволю (фамилию слышал только!), отчего же у меня мнение какое-то иметься должно;? Помимо того, что он выскочка и дурак, более ничего заметить не могу. А что до заявленного давеча, то коли запросит ситуация, так и в драку полезу! Отчего бы в драку не полезть? Встали и глаза вытаращили, как на театре! Это вы меня по малодушию задумали в известный спор втащить, и всё с определёнными целями... Я что, не вижу, думаете? Всё вижу, и скоро нехитрый план раскусил! Вон оно как!
Левин в ответ лишь глаза закатил и задрал их к белоснежному потолку отделения интенсивной терапии, всем своим видом показывая, что этот разговор уже порядком наскучил и в голове только и мыслей о том, как бы эту никчёмную беседу прекратить. Его давешнее возбуждение совершенно сошло на нет, и то ли причиной тому стала усталость от сложившейся ситуации, то ли осознание, что с человеком, подобным Наволоцкому (а именно с таким дерзким и грубым пронырой), никаких сносных разговоров и быть не может. Левин вздохнул.
— Открыто заявляю, что мне всё равно, — начал он, — ведь с тобою знакомства не желал, и оно мне и вовсе ни к чему. Просто мысль свою давеча выразил, тем и потешился. Мне, может быть, и того не следовало делать, ибо оно всё вышло на эмоциях и без особой нужды. А что до Лазинского (ты уж не косись в мою сторону, что говорю о тебе в третьем лице), то он человек своенравный, вспыльчивый, быстро на эмоции выходит, но и отходит от них так же быстро... Меня, может быть, и поддержать уже некому... Один он у меня и остался в приятелях. Мне как позвонили, так я думал, что, чего доброго, помру от известий... Вспомнилось, не далее как с утра, Саша-то вся на взводе бродила по комнате и всё места себе не находила, будто бы тягучие мысли ей покоя не давали. «Уйду и скоро ворочусь, ибо поставить точку во всём требуется», — заявила, оделась и пошла за дверь. Подумал, что уж дело кончено и рогов с головы не оторвать до конца дней. Ведь кто же её знает! У неё же всё по-хитрому: похихикает, анекдот какой-нибудь жизненный выдаст, и всё на эмоциях, всё живо так... Да только всё то, минуя дело, и к реальности не имеет отношения! Сокровенное внутри души сбережёт, и слова не вытащишь правды! Простая, но со своим умом, однако же!
— Юленька тоже говорила, что Саша без конца хитрит, — Лазинский усмехнулся. — Они же там подружки не разлей вода. Ну, это на самом деле уже давно так и всем известно! Я знаю (а то случилось ещё до нашего с ней замужества), что она всё подшучивала над Александрой-то и склоняла к определённым вещам, ну, то есть в рамках разумного, конечно. Взбалмошная девица, ничего не сделаешь... Слухи, правда, ходили разные, и тому не было подтверждений, одно разглагольствование...
— Юлия Михайловна из образованных, так что сама себе на уме, — отвечал Левин, облокотившись на стену, и как-то уж очень задумчиво бросил взгляд в сторону запертых дверей отделения, — и то, я замечу, бывает часто с такими людьми. Она же всё больше хитростью выманивает или даже направляет некоторых. Ум! Не то что мы, выпивохи без своего места и какого-то предназначения...
Завязался спор. Пока спорили, кажется, совершенно забыли о Наволоцком.
Заслышав разговор двух приятелей, Григорий Александрович тут же выпрямился и, заведя руки за спину, выдал:
— Юлия Михайловна? До замужества Тишина? Которая целомудрие в жизни проповедует, сидя в жёлтой келье? Ха-ха!
В ответ на эту скабрёзность Лазинский побагровел, грудь начала у него вздыматься, и он бычьими глазёнками вперился в Наволоцкого.
— Моя жена! — заревел гость и сделал в шаг в сторону незваного хама, но был остановлен рукою Левина. Ещё немного попыхтев, будто бы разъярённый медведь, Лазинский успокоился и отошёл в сторону, что-то бормоча себе под нос.
Левин осуждающе поглядел на Наволоцкого и, кажется, задумал пристыдить проказника за прошлую шалость, но отчего-то сдержался: лицом несколько смягчился и продолжил глядеть, но уже как-то сердечно, можно даже сказать, что по-родительски.
— Слово услышал в твоей речи; ты о «замашках» мне заявлял. Видно, думаешь, что я холоден, будто бы лёд, и всё произошедшее как бы мимо меня просвистело; своенравен, да и похабник знатный. Так-то оно, может, и верно отчасти (совсем малой частью лежит!), но всё-таки от истинности весьма далеко. И у меня чувства имеются; пускай бы ты выставил мне наоборот. Любовь у меня к Александре, и этого никак не сотрёшь. Ну, хочешь, Господом поклянусь!
— Сдался мне твой Господь! — вскричал Григорий Александрович и как-то очень уж угрожающе взмахнул кулаком. Левин отскочил. — Будто бы болванчик заведённый, всё одно и то же по кругу. Выдумал бы чего своего и уж после в россказни пускался! А то схватил рыжебородый, известно кого другого за козлиную бородёнку и размахиваешь трофеем, будто ценностью какой. Выпивохам за стаканом водки твоё повествование по душе придётся; поддержку, стало быть, среди этого люда сыщешь, будто бы свой человек в хоромы зашёл! Надумал он Господом прикрываться, словно любой проступок потом с рук спущен будет! Я-то коварство уже с самого начала разгадал и хоть виду не подал, но знал наперёд. У нас же всё через хитрости устроено и через известные уловки. Стоишь, глядишь — улыбаются! И всё фальшиво улыбаются-то, с каким-то внутренним презрением и как будто даже издеваются. А ты не таков, ибо нутро выпятил, словно пред судом каким или на исповеди, и гордишься: мол, глядите, презираю ваши слова, и на вас самих изволил плевать! Тебе, Левин, хоть хвалиться-то особо и нечем, но ты же на баррикады ломишься, будто в том твоё предназначение заложено; всё с языка срываешь и впихиваешь туда медные копейки. Погляди на своего приятеля, что, по правде говоря, умом обделён: говорит нескладно, без конца пыхтит и кулаками махать лезет. Ты где такого откопал-то? Слышал я как-то одну историю... Хотя нет, делиться не стану, не упрашивай. Можно сказать, то большая тайна и конфиденциально; сболтнул лишнего и тут же пожалел. Я о другом сказать хотел... Там за белыми дверьми, смерть лапами стены корябает, и запах струится, будто из выгребной ямы... Я, может, не по-человечески себя выставил и бранью Александру Викторовну давеча встретил, но то мой грех, и отвечать буду не перед вами, трактирными проходимцами, а перед кем-нибудь другим, перед Богом, или кто там наказания выдаёт... Так что ври или не ври, а истина-то мне ясна: плевать ты хотел на нерождённого мертвеца, ибо за весь разговор о нём и слова не обронил, и как бы даже намеренно опускал сей факт. Противно тебе словами-то, а в душе;, видимо, вздохнёшь — и всё без имени, без принадлежности к человеку-то... «Ничего, попробуем снова, лишь бы ненаглядная на меня взор влюблённый бросала, как и давеча». Вот какая мысль в твоей голове! Вот каков ты, оборванец! — Григорий Александрович уже не говорил, он кричал. — И хоть крестись до упаду, но я-то правду всю знаю! Наголо! И в моём понимании (а я в том уверен!), ты действительно смешон в этом своём трактирном виде!
Он внезапно замолчал, ибо давешние события снова вырвались из тюрьмы, которую соорудил для них Григорий в собственной голове. Перед глазами возникла Романовская; точнее, молодой человек увидел лишь её лицо, озарённое той светлой улыбкой, которой только Александра Викторовна могла улыбаться. Это воспоминание принадлежало к давешней встрече в затхлой кафешке с карминовыми лампами, на которой Григорий имел честь присутствовать. Но чем-то лицо девушки не соответствовало действительности, и что-то к нему примешалось, исказив и лишив крайней важного. Григорий представлял старую знакомую и никак не мог сообразить, что именно покинуло это миловидное девичье личико.
Видение растаяло, и в голове возникла иная картина. Тот длинный коридор, освещённый призрачным светом флуоресцентных ламп; санитар толкает перед собой металлическую каталку, на который лежит тело, накрытое белоснежной простыней; по бокам бегут несколько медицинских сестёр и, кажется, врач во главе всей этой ватаги. Отовсюду слышны слова, но ничего из сказанного не разобрать, ибо они поглощены шумом расшатанной каталки. Но коридор резко обрывается, мелькает красная надпись «Реанимация», куча медицинского персонала вместе со своей ношей исчезают за белоснежными раздвижными дверьми. Так и увидел всё Наволоцкий.
Ему сначала показалось, что это некое видение произошедшего: именно так и завезли в узкий коридор, освещённый лишь слабым светом измучившихся флуоресцентных ламп, старую знакомую Александру Викторовну, и именно она лежала под белоснежной простынёй. Но после Григорий как будто услышал (не по-настоящему, а где-то внутри собственного сознания), что то был неизвестный молодой человек, столкнувшийся с ликом неумолимой смерти, затеявшей свою коварную выходку назло всем сложенным принципам человеческой морали.
Всё поменялось в лице нашего героя: брови сдвинулись, губы плотно сомкнулись, на лбу образовалась складка, которая придала; Наволоцкому некоторой суровости; в полутьме больничного коридора, это было трудно заметить, но у него дёргались скулы; глаза превратились в маленькие щёлочки, и вид их приобрёл некоторой усталости, что всегда происходило, когда Григорий начинал злиться или был чем-то расстроен.
Ребёнок умер. Растворился в мертвенных тенях, блистающего белизной коридора и, вероятно, слился со мглой, оставив после себя лишь обрывки воспоминаний в головах тех, кто имел к его оборванной жизни отношение. Осознание произошедшего уткнулось в пустоту: казалось, невидимая стена была настолько прочна, что даже неистовый крик, вырывающийся из чьей-либо груди, будет рассеян звуковой волной по гладкому незримому полотну и посыпется на кафельный пол отделения, будто бы ошмётки после кровавой эвентрации.
В черепной коробке всё объявило общую тревогу. Мысли уже успели вооружиться; воспоминания метались по воображаемой казарме, не находя себе места, а сознание приняло образ огромного танка, готового пустить снаряд по незримому противнику и разорвать того в кровавые клочья. Чёрная вода заполнила череп до краёв, норовя излиться на белоснежную плитку. На поверхности водицы лицом вниз плавали набухшие трупы, и невозможно было понять, кем были убиенные. Голые тела колыхались на поверхности, совершенно беспомощные и уже не нуждающиеся в этой самой помощи. Волосы растрепались, а обескровленная кожа больше напоминала воск, нежели человеческий эпидермис.
И тут наваждение разваливалось на тысячи мелких осколков: воспоминания начали рваться наружу, проносясь перед глазами Григория Александровича одно за другим. Они сменялись так быстро, что не хватало времени сообразить, откуда именно вырвались те или иные моменты. Пытаться ухватиться за какое-то из них, тоже оказалось глупой затеей, совершенно провальной, ибо мысли двигались в собственном бешеном ритме, будто пытаясь своей массой задавить несчастного Наволоцкого. Но на одном месте их сумасшедший поток остановился; он замер, словно огромный камень возник ниоткуда и перекрыл бурлящую воду рассыпающихся воспоминаний. Этим камнем было осознание. Осознание того, что рядом более не находится ни одного человека, которому можно верить.
Пока тягостные размышления неимоверно мучили Григория Александровича, пред взором выросло очередное наваждение: будто бы из затемнённых углов слабоосвещённого больничного коридора выскользнул мрачный призрак, всё время меняющий форму. Он устремился к замершему Левину и обтянул молодого человека воздушным телом, похожим на клубы струящегося фимиама.
Григорий Александрович молчаливо стоял и с ужасом в глазах наблюдал за происходящим: наш герой понятия не имел, откуда эфирная химера могла народиться и отчего своим пепельным естеством охватила печального горемыку, что и понятия не имел о происходящем вокруг него.
— Попроси, — просипело создание, вихляя возле Левина, будто пытаясь сжать того чёрным телом. Прозвучавший голос был омерзителен, похож на шелест листвы и внушал такой нечеловеческий страх, что и передать никакими словами не вышло бы. Мгновение спустя пепельное облако, обволакивающее названного Александрова жениха, внезапно разорвалось и разлетелось в разные стороны, оставив после себя лишь бледные обрывки мрачного дыма.
Левин вопросительно поглядел на Наволоцкого и, казалось, не мог ясно обозначить, отчего же этот свирепый гость с таким страхом уставился на него и какие мысли плодил в тот момент в собственной голове.
— Ты вот стоишь передо мной и, кажется, недовольство демонстрируешь, — заявил Левин, прервав тягостное молчание. — Ну, это бог с ним, я могу понять, хоть и не принимаю... Но ты призадумайся: зачем Александра Викторовна телефончик твой оставила мне в записочке-то на прикроватной тумбочке? Доверия, видно, к тебе не питала! Опасалась чего-то на этой встрече-то! Это я расписал давеча обо всём, дескать, она-то любила тебя больше, чем кого бы то ни было, но история стародавняя, и кто бы знал, что в действительности осталось-то,— Левин обошёл своего приятеля Лазинского и принялся гневно глядеть на Григория с какой-то внутренней претензией. — Теперь же странности одни: отчего моя Александра оказалась в такой трагичной ситуации, да ещё, коли ты помнишь, в известном состоянии, и всё то приключилось как раз таки после встречи с тобой? Замолчал? Видно, что и сказать-то нечего, на заявленное-то! Лазинский! У меня подозрение! Здесь история неоднозначная выходит, и вот этот господин в истории — главный виновник!
Григорий Александрович и думать забыл о нахлынувшем давеча наваждении и, кажется, совершенно успокоился, вновь примерив маску надменности. А Левин до того возбудился, что уже не говорил, а кричал (хотя голос его дрожал), размахивал своими несуразно длинными руками и бесконечно указывал пальцем на фигуру незваного визави. Но та фигура, на которую в одно мгновение посыпался ворох различных упрёков, стояла спокойно и бесстрастно поглядывала на разгорячившегося посетителя.
— Обвинения имеешь? — проговорил Наволоцкий и подступил к трясущемуся Левину. — Это ко мне-то обвинения? Да ты, оборванец, и прав не имеешь, пусть даже моральных прав-то, выговаривать подобное! Сложилось у него в голове, видите ли! К действию обратись, коли потребность ощущаешь; доказательства предоставь, и чтобы всё пошито было как следует. А то ведь болтать и я мастак!
Но, кажется, к тому моменту от давешнего Григория Александровича уже не осталось и следа: на блёклый свет флуоресцентных больничных ламп выползло доселе невиданное существо, бледное, словно хладный труп, и озлобленное до такой степени, будто только и делало, что выискивало повод выпустить нечеловеческую ярость на какого-либо случайного зеваку. Рот существа скривился в злобной усмешке, а неспокойные глаза (в особенности тот, белёсый, с чёрным зрачком) бегали по сторонам, силясь выхватить необходимую жертву. Существо часто задышало.
— Надо будет и докажу, — Левин сдвинул брови и сложил руки на груди, совершенно не примечая случившихся метаморфоз, — всё докажу. А то, видите ли, соизволили здесь стоять со своим надменным лицом...
— Только и претензий что к моему надменному лицу! — вскричало существо, будто бы неимоверно оскорбилось теми словами. — Смотрят воровато так, тихонечко, дабы не углядел никто, и к особым настроениям призывают в своём обществе-то. Как будто я должен войти и с порога в усмешке растянуться, дабы присутствующие, что за столом расселись, тем довольствовались: дескать, к ним, бездельникам, уважение проявили, по их настроениям-то! А коли скривился лицом своим, — так всё с претензиями и, значит, сам себе на уме. Думаешь, не скажут? Ещё как скажут! Я вот тебе тоже скажу: осведомлён о некоторых обстоятельствах! Об известных попойках, оскорблениях, упомянутой Александры Викторовны, и этих непотребствах в ваших краях-то! Пусть это было давно, но разве есть разница? Я много уже слышал из уст известных лиц, мол, прошлое пролегло в такой плоскости, что до него, может быть, и дела уж никакого нет! Только это чушь несусветная, ибо неважно, сколько времени прошло, суть-то неизменна! Суть яркая и кричащая! Всё призывает поглядеть на неё и оценить цветастый наряд: мол, смотрите, какова я!
Пока существо ругалось, оно размахивало руками, как будто хотело зацепить одного из противостоящих господ: со стороны казалось, что оно совершенно растеряло имевшийся ранее контроль, и теперь вошло разъярённое состояние, будто в безумной голове не осталось ничего, кроме желания навредить хоть кому-нибудь, пускай даже самому ничтожному человечишке. Из-под ворота белой рубашки выскочил кулон и, болтаясь из стороны в сторону, пока хозяин той побрякушки неистовствовал, налился тенью, окрасившей камешек непроницаемой чернотой. Существо скривило рот в ухмылке и оголило зубы.
Левин сконфузился и всё молчал, будто обдумывал, чем парировать заявленное. Наконец, он не сдержался и начал говорить, хотя его голос дрожал:
— Оно, может, справедливо в определённой степени, но к совести меня призывать прав нет ни у кого, кроме, может быть, моей Александры. Только ей вверил собственную жизнь и лицо открыл таким, каково оно есть в самом деле. Со мной играть не следует. Не потерплю! — Левин неожиданно бросился в сторону визави, намереваясь, кажется, приставить того к ответу физической силой, но тут же был остановлен встрепенувшимся Лазинским, ухватившим приятеля за плечо. — Я человек со своими идеями, и на то право имею! И вообще... у меня известная трагедия! Отчего одна надменность и оскорбления вокруг вьются? Почему никто не хочет войти в моё положение? Дайте мне сочувствия добрым словом, просто так, по-человечески! Может быть, жизнь моя, она и кончена, ибо как это всё снести-то! Вот ты, Наволоцкий, рассуди на себя-то: каково оно будет? Если твоя любимая... как её... Не осведомлён, прошу прощения. Да пусть бы и так, что сам ты угодишь туда, безмолвно лежать будешь, а того и гляди ещё похуже станется... Окажется, что смерть над тобою нависла и дышит в лицо, насвистывая погребальную песнь...
Существо, что к тому моменту сбросило с себя саван слепой ярости, в ответ тихонечко захихикало и после мотнуло головой: слова Левина его развеселили, хотя ничего смешного в них и не было. Иван попытался возразить, но существо снова заухало и замахало руками, что должно; было означать крайнюю степень веселья. Лазинский отпустил приятеля.
— Умереть не боюсь, — закончив потешаться над несчастным просителем, существо стёрло с лица ухмылку и принялось демонстративно разглаживать полы своего угольного пальто, совершенно не обращая внимания на собеседника. — Зачем бояться того, что неизбежно? Думаешь, бессмертие обрёл, когда порог переступил какой конторы и бумажку кому-то на стол положил? Слышал уже подобное и чуть со смеху живот не надорвал. Говорят же, что хороший шансонье всяко лучше плохого лекаря, если только это не одно и то же лицо... Я, может быть, мерзкий в чьих-то глазах, но, честно признаться, мне то как бы всё равно. Отчёт же отдаю самому себе в известных действиях, и на всё у меня объяснение найдётся, даже если вначале всё выглядит совершенным сумасшествием и безрассудством. Ты и теперь смотришь на меня с ненавистью и задаёшься вопросом о том, отчего я к тебе давешние колкости обратил. Может, просто так обратил, а может, и умысел особый имел, который должен был разрешить некоторые... обстоятельства. Вывод уж сделай сам, то есть в уме, и подробностей от меня не выпытывай; хочу оставить их себе, — существо обратилось взором к Левину, а после сощурилось, слегка наклонив голову. — Левин! Знаешь, чем пахнут мухи?
Левин в ответ нахмурил брови и бросил взгляд на своего приятеля Лазинского: тот стоял с непонимающим видом и лишь недоумённо передёрнул плечами.
Помолчав некоторое время, Лазинский всё же высказался:
— Ещё бы, мой друг. Плевали они на тебя и думают, что сейчас спокойно глядишь на их проделки.
Существо выскочило из воспалённого сознания и куда-то запряталось, оставив после себя лишь ворох различных домыслов и лужу кипящей желчи. Взор Григория Александровича постепенно прояснел, и мутная пелена растворилась. Колени затряслись, а тело охватила внезапная слабость: казалось, коли Наволоцкий тут же не присядет на железные стулья возле салатовой стены, так непременно рухнет на пол без сознания. Но он удержался на ногах, пришёл в себя окончательно, а после смерил Левина уничтожающим взглядом, от которого у Ивана по спине скользнул колючий страх.
— Мухи пахнут смертью, — заключил Григорий и расползся в ядовитой ухмылке. Кажется, эту мысль наш герой оторвал от давешнего призрака, обрывки которого всё ещё мельтешили в воспалённом сознании. Но ни Левин, ни Лазинский уже не обращали внимания на эту «демонстрацию зубов» и, молча отвернувшись, направились к дверям реанимации, по пути о чём-то тихонечко переговариваясь.
Осознав, что перепалка нашла своё логическое завершение и ответ никто держать не станет, Наволоцкий презрительно хмыкнул и медленно пошёл по коридору, оттянутому сходящимися вдалеке флуоресцентными лампами, и скоро исчез за поворотом, ведущему к лифтам и к лестничному проходу. Наш герой поначалу хотел воспользоваться лифтом, но отчего перед самыми дверями замешкался и по какому-то своему внутреннему настроению, двинулся по лестнице. Пока спускался по бетонным замызганным ступеням, неустанно размышлял:
«Какие же удивительные обстоятельства! В том, что этот Левин известный дурак, никакой мистики нет, ибо факт весьма стародавний; это нисколько не поражает. Суть-то в ином сокрыта: что за ужасающее наваждение одолело моё сознание и тем самым расплодило вокруг себя массу вопросов и ни одного объяснения! Я-то соглашусь, что всё в болезни родилось, и, может быть, тому внимания уделять не стоит: я всё ещё болен и всей душой это ощущаю! Но меня беспокоит, что в голове, доселе такой чистой и сердечной, народилось известное уродство и преобразило меня до неузнаваемости. Оно явилось так внезапно и так естественно выглядело, что не смог от него скоро отделаться и уловить грань, за которой следовало бы остановиться и уйти! Этот омерзительный голос, вырвавшийся будто бы из самой темноты, заявил о просьбе, и, может быть, то выглядело видением сумасшедшего, но чрезвычайно уж было к месту! Чего я попросить должен, а главное — у кого? Мне, может быть, помощи никакой и не требовалось, и с протянутой рукой стоять не намерен, пусть бы и оказался бы полном цейтноте. Ах, да о чём это я! Окунулся в воды безумия и теперь лелею эту фантастическую идею! Какая же несусветная глупость!»
На одном из лестничных пролётов, подле подоконника с облупившейся от времени белой краской, Григорий Александрович внезапно остановился, ибо увидел, что по шершавой поверхности бегала сонная муха. Казалось бы, дело совершенно никчёмное: муха бегает! Насекомое еле передвигало своими хитиновыми чёрными лапками, явно проваливаясь в летаргию от расползающейся стужи за грязным окном; крылышки сложило, и между тем всё жалобно жужжало.
«Ну бегает, и что? Ну жужжит, ну и пусть себе жужжит», — Григорий Александрович подумал, что на подобное явление можно было и не отвлекаться, но всё-таки дальше не пошёл, а встал, облокотившись плечом о стену, что была вся обшарпана и со следами плохо оттёртой коричневой субстанции. Наволоцкий уставился в окно, настолько грязное и мутное, что через него невозможно было разглядеть происходящего снаружи здания.
«Пускай безумцем буду в своих предположениях, но мнится, что я, как давешняя муха, что очнулась от летаргического сна и поглядела в морозное окошко. Проснулась, когда не следует, и оттого в определённые страдания вошла, ибо не время тому... Нет, не время. Я, может, и понимаю, отчего к мухе прицепился и встал у неё над душою... Оно, конечно, из разряда размышлений фантастических, но всё же... Читал я о том, когда с ума сошёл от произошедшего с глазом-то... Мухи на смерть слетаются, как будто призванные трупным запахом, что струится по округе и как бы уведомляет простых смертных об известной опасности для их душ. Вот потому и прицепился, что так подумал... Эх, да всё глупость и дурные фантазии! В настроение такое вошёл ввиду известной ситуации-то и давай воображать! И не стыдно же было, хоть и пред самим-то собой!»
Григорий Наволоцкий тряхнул головой, намереваясь выкинуть оттуда нахлынувшие тягостные размышления. Последний раз бросив скользящий взгляд на одурманенную холодом чёрную муху, Григорий протяжно вздохнул и двинулся по бетонной лестнице вниз, дабы наконец-то покинуть эту мрачную больницу, которая, кажется, была от пола и до самого потолка пронизана омерзительнейшим запахом смерти...


Рецензии