Пушкин и мiр с царями. Часть2. Ссылка. Глава двена

Пушкин и мiр с царями. Книга первая. Раскрытие.
Часть вторая. Ссылка. Глава двенадцатая.


Кто – чаши горькой причастился,
                А кто – в неведеньи творил…

      В жизни Пушкина никогда всё не шло ровно, даже если он в какой-то период времени был погружён в некий однообразный жизненный процесс поэт либо сам находил нечто дополнительное, отвлекающее его от этого процесса, либо сама жизнь давала ему эти дополнения, на которые он эмоционально откликался. Эта мысль полностью относится и к тому времени жизни поэта, о которой мы сейчас говорим.
     Пушкин был погружён в работу над своей трагедией. Просыпаясь утром, он окунался в воду, и боясь спугнуть свою музу, брался за перо, но даже учитывая то, что некоторые места  в своей новой работе он писал от рассуждения (о чём мы совсем недавно говорили), при его творческом методе и при его темпераменте он не мог сидеть сутками за письменным столом. Кроме трагедии у него были другие дела и заботы, наконец, ему просто нужно было отдыхать, да и само время года способствовало обширности занятий и интересов.
      Ольга Калашникова тоже требовала некоторого времени – и он ей его уделял. Адюльтерная история с Анной Керн с третьей декады июля переместилась в сферу переписки – и он, как ловелас, не желающий отказаться от избранной цели, вёл эту переписку. Со стороны хорошо видно, что все его признания, адресованные Керн – это шаги в давно усвоенной игре, которые, кстати, были понятны Керн, иначе бы она сразу бы ему уступила. Заметим, что Пушкин даже немного нервничал по поводу своей временной неудачи. Он позволил себе в одном из писем ревнивое замечание по поводу Алексея Вульфа и дал Керн несколько советов в отношении правильных шагов в сторону Прасковьи Осиповой – поэт всё-таки считал себя умнее и тоньше Керн – Собаньской или Воронцовой он скорее  всего, давать какие-либо советы не рискнул бы. 
       Друзья слали ему письма пачками – и он на эти письма отвечал, заполняя свои послания не только личными известиями, но и первоклассной литературной критикой, которая могла родиться только из постоянного чтения основного массива всей свежевыходящей отечественной литературной продукции – Пушкин был в курсе всех литературных новинок. 
       Ему надо было постоянно держать руку на пульсе всех своих собственных публикаций, чтобы не пострадать от недобросовестных издателей, периодически стремившихся напечатать у себя Пушкина, и не заплатить ему – это было сложно
делать, но он стремился к этому.
       Мы помним, что литературным поверенным в подобного рода историях по изначальной идее Пушкина должен был стать брат Лев. Пушкин поначалу не то чтобы сквозь пальцы смотрел на финансовые шалости своего  довольно беспутного брата, но даже наоборот – всячески стремился ограждать Льва от скупости отца, покрывая его извечные денежные недостачи, периодами просто даря ему  право продать то или иное своё произведение в тот или иной журнал. Лёвушка Пушкин из этого сделал какие-то свои, в корне неправильные выводы и к середине лета 1825 года потери Пушкина от сотрудничества с братом приняли размер нескольких тысяч тогдашних полновесных рублей. Кроме того, Лев Сергеевич очень любил козырнуть своей близостью к творческой кухне своего знаменитого брата, и обладая великолепной памятью, во множестве мест наизусть читал новейшие работы Пушкина, чем лишал Пушкина заработка. Пушкин постоянно указывал ему на это, но – безуспешно, Лёвушкина голова не вмещала банальных денежных истин. К середине августа терпение Пушкина на этот счёт лопнуло – он написал брату не грубое, но довольно сердитое письмо, которое знаменовало собой фактическое прекращение их финансового сотрудничества, которое могло бы продолжиться при единственном условии – полном покаянии и вразумлении Льва Сергеевича, что было попросту невозможным делом. Конечно, история со Львом была для Пушкина крайне неприятной, но у него уже был Плетнёв, служивший поэту верой и правдой, и Пушкин умел ценить это.
       Пушкин в ту пору писал не только «Бориса Годунова» – им были также написаны несколько стихотворений разного размера. О стихотворении, адресованном Анне Керн мы уже говорили, а о ещё одном знаковом стихотворении этого периода – «Андре Шенье» поговорим и сейчас, и немного позже.
     В том же самом письме Вяземскому, в котором Пушкин рассказывает другу о том, что он начал писать романтическую трагедию, есть такие слова: «Читал ты моего «А.Шенье в темнице?» Суди об нем как езуит – по намерению».
     Сюжет стихотворения посвящался истории французского поэта Андре Шенье, казнённого в Париже в 1794 году. Шенье горячо поддержал французскую революцию и свержение монархии, но ему претило революционное беззаконие, он ненавидел льстецов нового времени, восхвалял Шарлотту Корде, убившую одного из лидеров французской революции, Марата. Своей независимой позицией Шенье вызвал ненависть у якобинцев, он был схвачен ими, провёл несколько дней в тюрьме и был казнён буквально за день до падения диктатуры. В тюрьме Шенье держался очень мужественно и перед смертью писал лирические стихи, обращённые к женщине.
     Стихотворение Пушкина внешне описывает эту историческую канву, бОльшая часть стихотворения – это монолог Шенье, произносимый им в ночь перед казнью. На первый взгляд – стихотворение вполне политически лояльное, ведь Шенье несправедливо пострадал от руки революционеров, свергнувших перед этим  императорскую власть и после этого впавших в гнусное беззаконие. Стихотворение вроде бы призывает к наказанию узурпаторов власти. Но не будем забывать, что Пушкин всегда тяготел к литературным мистификациям и ко времени написания стихотворения о Шенье уже давно был мастером литературной   интриги. Напомню Вам, что первая и весьма удачная литературная мистификация была совершена им ещё в шестнадцать лет в стихотворении «к Лицинию»,    выданному   им   за вольный перевод с латинского, а наибольшая его
мистификация – роман «Евгений Онегин», написанный им от имени другого человека – мы с Вами об этом уже говорили. Любопытных читателей я повторно адресую к работам Владимира Козаровецкого, посвящённым этой теме.
      Пушкин не зря просит Вяземского подходить к чтению его стихотворения по-иезуитски, то есть, не с точки зрения прямого содержания, а с точки зрения целесообразности, с точки зрения более понятной для нас, как точка зрения сталинского прокурора – ведь Шенье у Пушкина нигде не хвалит императорскую власть, наоборот, он обвиняет её в жестоком притеснении свободы, и точно так же в притеснении свободы он обвиняет новую власть, которой он так же грозит свержением за это притеснение, свержением, которое наконец должно привести к торжеству истинной свободы.
      Понятно, что в образе поэта, находящегося в темнице Пушкин видел не только Шенье, но и себя самого, понятно, что этим стихотворением он хотел дать знать своим поклонникам, что идеалы свободы и бескомпромиссной борьбы за неё продолжают волновать его, а замысловатая форма стихотворения – это способ просочиться сквозь цензурные рогатки. Пушкину нравилась эта его идея, он вскоре начал делиться новым стихотворением не только с Вяземским, гордился им и планировал включить его в сборник стихотворений на основе «тетради Всеволожского», готовящийся в скором времени к выпуску.
      История с аневризмом к концу лета практически исчерпала себя, стало понятно, что поэта никуда никто не выпустит, но волны, поднятые самим же Пушкиным по этому поводу поднялись так высоко, и разошлись так широко, что сами по себе они уже не могли улечься, и Пушкин во многих своих письмах того периода вынужден был прохаживаться либо насчёт того, что Мойер ему не по карману, либо насчёт того, что болезнь оказалась не так опасна, как это можно было подумать с самого начала.
       Но конечно, основной заботой в то время для него стала работа над трагедией – она заполняла основную часть его времени. В уже упомянутом нами письме Жуковскому тех дней есть и такие слова: « Трагедия моя идет, и думаю к зиме ее кончить; вследствие чего читаю только Карамзина да летописи. Что за чудо эти  2 последние тома  Карамзина! какая жизнь! c’est palpitant comme la gazette d’hier (это злободневно, как свежая газета (франц.)),  писал я Раевскому. Одна просьба, моя прелесть: нельзя ли мне доставить или жизнь Железного колпака, или житие какого-нибудь юродивого. Я напрасно искал Василия Блаженного в Четьих Минеях — а мне бы очень нужно».
      Сам воздух Михайловского, пешие и конные прогулки в его окрестностях, частое появление на торговых ярмарках возле Святогорского монастыря и в самом монастыре, тесное общение с простыми людьми создавали Пушкину настрой, необходимый для писания трагедии.
      Кстати, во многих воспоминаниях тех времён, вопреки приведённому нами свидетельству Вульфа, говорится о том, что Пушкин любил одеваться в простую полукрестьянскую одежду. Вот свидетельство одного из крестьян: «Частенько мы его видали по деревням на праздниках. Бывало, придет в красной рубашке и смазных сапогах, станет с девками в хоровод и все слушает да слушает, какие это они песни спевают, и сам с ними пляшет и хоровод водит». А вот ещё одно: «Ходил этак чудно: красная рубашка на нем, кушаком подвязана, штаны широкие, белая шляпа на голове: волос не стриг, ногтей не стриг, бороды не брил, – подстрижет    эдак     макушечку,    да    и ходит».   А вот ещё: «Во время бывших в  Святогорском монастыре ярмарок Пушкин любил ходить, где более было собравшихся старцев (нищих). Он, бывало, вмешается в их толпу и поет с ними разные    припевки,     шутит    с   ними   и записывает, что они поют, а иногда даже
переодевался в одежду старца и ходил с нищими по ярмаркам… На ярмарке его всегда можно было видеть там, где ходили или стояли толпою старцы, а иногда ходил задумавшись, как-будто кого или чего ищет». Есть немало и  других подобных свидетельств, но я думаю, что и этих достаточно.
      «Так что же, выходит, Вульф был не прав?» - спросите Вы, а я отвечу Вам, что, видимо, правы были и Вульф, и крестьяне-свидетели – просто каждый из них видел своего Пушкина, но Пушкин, одевающийся в народные одежды – разве это не тот же Пушкин, который одевался молдаванином в Кишинёве, и который в молдаванской одежде даже ехал из Одессы в Михайловское, и если Пушкин легко пел и танцевал с цыганами и молдаванами на юге, чему есть немало свидетельств, то разве не должен он был петь со своими, русскими крестьянами и крестьянками у себя на родине?
      Эти отношения Пушкина с простыми людьми не были картинными, мы с вами уже говорили об этом раньше, и повторим эту же мысль сейчас, а в её подтверждение приведём несколько простонародных воспоминаний, записанных со слов живых свидетелей. Вот одно из них: «Жил он один, с господами не вязался, на охоту с ними не ходил, с соседями не бражничал, крестьян любил. И со всеми, бывало, ласково, по-хорошему обходился. Ребятишки в летнюю пору насбирают ягод, понесут ему продавать, а он деньги заплатит и ягоды им же отдаст: кушайте, мол, ребятки, сами; деньги, все равно, уплачены». Вот другое: «Больше же его можно было видеть одного гулявшим, но в крестьянские избы никогда не заходил, а любил иногда разговаривать с крестьянами на улице». Вот третье: «Много по полям да по рощам гулял и к мужикам захаживал для разговора. Он мужицкие разговоры любил. – Был он в те поры к нам прислан: под началом приходился; а он никого не боялся. С жандармом дерзко разговаривал».
       В этом общении с простыми людьми Пушкин укреплял и развивал в себе то интуитивное знание русского мировосприятия, которые мы все, русские люди, носим в себе генетически, но которое нуждается в раскрытии, и если это раскрытие  в человеке вдруг происходит, тогда если  этот человек художник – он напишет народные картины, если он музыкант – он напишет народную музыку, если он писатель – он напишет народные книги, напишет, даже если не будет жить одной с простым народом жизнью, напишет по сродству мировосприятия.
      А ещё – так уж получилось, что в этой книге мы вынуждены много говорить о недостатках Пушкина-человека и о его различных ошибках, и вот именно тут, именно в этом месте нашей книги мы имеем замечательную возможность рассказать о том, что Пушкину-человеку в высшей степени была свойственна доброта, в некоем роде доброта Пушкина сродни бесхитростной доброте ребёнка - мы видим это из многочисленных описаний его разговоров с простыми русскими людьми, а ведь именно к бесхитростности призывает нас Христос в своих Евангелиях, и радостно понимать нам, что Пушкин нередко бывал по евангельски прост во многих делах своей жизни. В итоге это могло раскрыть перед ним широкую дорогу, по которой он долго мог бы идти, но получилось так, как получилось и об этом будет наш с Вами дальнейший разговор.
       Работа поэта над трагедией шла так, как об этом только может мечтать автор любой серьёзной вещи – Пушкин писал, вымарывал, снова писал, отдыхая, гуляя по окрестностям, иногда во время этих прогулок на него находило вдохновение и он сочинял какую-то сцену или деталь сцены и потом, уже дома записывал её, иногда     эти     находки     уходили    из     памяти, как он сам потом рассказывал о потерянной таким образом сцене Самозванца с Мариной у фонтана. Трагедия подвигалась нелегко, но подвигалась ощутимо, она наполнялась образами живых людей. Некоторым из этих героев Пушкин придавал черты своих знакомых,  а
некоторые были созданы его воображением, книжным опытом и наблюдением. Выдающийся по своей чистоте и силе образ летописца Пимена несомненно сконструирован Пушкиным на основе чтения карамзинской истории, древнерусских летописей, житий святых и подкреплён живыми наблюдениями за монашеской жизнью в Святогорском монастыре.
       Говоря вообще, работа над трагедией, описывавшей русскую жизнь накануне раскола, чтение Библии, житий святых, выдающейся «Истории государства Российского» и само постоянное пребывание поэта в местах, давших русской церкви множество святых её подвижников могло тогда свободно повернуть сердце поэта к раскрытию перед ним духовных истин, могло – но не повернуло, а вот творческие горизонты расширило. Если бы поэт из истории создания им трагедии о царе Борисе сделал историю создания своего расширенного творческого метода, это в будущем могло бы уберечь его от множества неприятностей, и возможно – от жизненной трагедии.
      
     Пока Пушкин в своём маленьком мире писал свою большую трагедию, в большом мире происходили не менее интересные и существенные события. Саровский монах Серафим продолжал находиться в затворе, но слава о его духовных подвигах широко распространялась по России и ежедневно к келье старца приходили и приезжали разные люди с самыми разными просьбами. Многих из них старец принимал, но случалось так, что некоторым отказывал в приёме.
     Вот как описывает историю одного такого отказа иеромонах Иоасаф, хорошо знавший отца Серафима: «Однажды после обеда я пошел из монастыря к отцу Серафиму в ближнюю его пустыньку, которая находилась при источнике Богословском, по нижней дороге, лежащей по берегу Саровки и приводившей прямо к источнику старца.
    Я увидел отца Серафима еще издали: он стоял у сруба своего источника с западной стороны и, опершись локтями на сруб, голову же поддерживая кистями рук, весьма пристально смотрел в источник.
     Еще я не дошел до него нескольких саженей, как вдруг увидел, что с северной стороны, с пригорка, на котором стояла пустынька старца, бежит к нему какой-то военный средних лет, умеренного роста, с открытою головою и держа в левой руке картуз. Я остановился на своем месте, чтобы дать этому военному свободу получить от старца благословение, и увидел дивное событие.
     Когда он подошел к отцу Серафиму и потребовал его благословения, старец, не переменяя нисколько своего положения, продолжал по-прежнему смотреть пристально в источник. Когда же военный несколько раз повторил свое требование, он обратился к нему с самым строгим выражением лица и сурово спросил его: «Ты какого исповедания?» Военный, как бы пораженный старцем, тихо отвечал ему: «Я не российского исповедания». Тогда старец произнес ему: «Так гряди откуда ты пришел». Но когда этот военный снова протянул свою руку и просил его благословения, старец снова, с удвоенною суровостью, несмотря на его лицо и сан, закричал: «Я тебе сказал: гряди откуда ты пришел».
     Пораженный еще более таким видом и таким голосом старца, военный смирился еще более и, снова простирая руку, просил старческого благословения. Но      старец      не  только лишил его, по-прежнему, благословения, но за этот раз
закричал на него так громко и немилостиво, как на самого величайшего противника и отступника Церкви. Никогда я не видал еще отца Серафима в таком яростном     духе    и, уже сам смутившись, осуждал его, думая, что он находится в
каком-нибудь искушении. Страшно было даже смотреть на него в это время.
     Военный же после этого последнего грозного отказа в благословении не дерзнул настаивать более и отправился назад тою же дорогой, откуда и явился. Только видно было, что он как бы потерялся или совершенно поражен был немилостивым к себе вниманием старца и грозными его словами.
     Во весь обратный путь свой, пока не скрылся из виду, он держал себя за голову и отирал пот, выступивший на его лице.   
     После его ухода я в ту же минуту подошел к старцу со страхом, думая, что он и ко мне будет так же немилостив, и поклонился ему в ноги. Но старец благословил меня со всею отеческою любовью и потом, взявши за руку, подвел к своему источнику и велел смотреть в него, говоря: «Вот, видел ли ты этого человека, который ко мне приходил?» Я отвечал ему: «Как же, батюшка, видел, я все это время стоял близко и смотрел и мысленно согрешил пред вами осуждением в том, что вы оскорбили этого человека и не благословили его, как он ни просил вас». Тогда старец снова обратился к своему источнику и сказал мне: «Посмотри в источник, он-то мне и показал этого человека, кто он такой». Удивленный словами старца и не понимая, каким образом источник может показать, кто такой приходящий человек, и полагая наверное, что старец хотел этим только скрыть живущую в нем благодать Божию, я посмотрел в источник и увидел его совершенно возмущенным. Так иногда нарочно кто-нибудь возмущает источник для того, чтобы очистить его от наростов мха и от слишком большого отстоя на дне, чтобы всю эту дрянь течением воды унесло в сточную трубу.
    Тогда отец Серафим сказал: «Вот видишь, как возмущен этот источник, так-то этот человек, который приходил, хочет возмутить Россию».
      Я ужаснулся дивному прозрению благодатного старца, равно как и его ревности по Бозе, которую он показал против этого тайного врага Церкви, государя и отечества. Вскоре потом сделалось известно, что Господь торжественно обнаружил и разрушил все нечестные замыслы злоумышленников».
      Но не только простонародью и будущим декабристам было известно о духоносном саровском подвижнике. О Серафиме Саровском знал и император Александр и в церкви существуют свидетельства о тайном посещении императором кельи Серафима. Это произошло в 1825 году или за год до того во время пребывания императора в Нижнем Новгороде, откуда он вдруг куда-то исчез примерно на двое суток. В это самое время старец Серафим целый день ждал какого-то гостя, собственноручно подмёл келью веником и прибрал её. Вечером к келье подъехал высокий военный. Старец поспешил военному навстречу, вышел на крыльцо, поклонился военному в ноги и сказал: «Здравствуй, Великий Государь!»   
     После этого старец взял военного за руку, провёл его в келью и заперся в ней. В келье в уединённой беседе они провели более двух часов. После этого старец и военный снова вышли на крыльцо, старец попрощался со своим гостем и сказал ему: «Сделай же, Государь, так, как я тебе говорил».   Этой истории нет в популярном житии Серафима Саровского, но и во многих других житиях нет многих реальных фактов жизни многих конкретных святых – жития пишутся по канонам и события, не вписывающиеся в элементарное духовное восприятие жизни конкретного святого в житие обычно не вносятся. Необходимо также учитывать   тот  факт,  что житие Серафима Саровского писалось при императоре
Николае    Втором,   которому    наверняка  не   очень  хотелось указывать, что его
прадед во дни духовных затруднений тайно ездил за советом к старцу в лес в нижегородскую губернию, даже если этим старцем был сам преподобный Серафим.   
      А жизнь самого императора Александра приближалась к своему ключевому моменту. При этом, внешне всё выглядело довольно спокойно. Император вместе с императрицей решили провести осень на юге империи, в Таганроге, который считался целебным местом, а сама поездка была задумана для  лечения Елизаветы Алексеевны, но из Петербурга император выезжал один, на два дня раньше императрицы, чтобы успеть всё подготовить к её приезду.   
      В день выезда император утром побывал в Александро-Невской Лавре, поклонился мощам своего небесного покровителя Александра Невского и встретился со старым схимником Алексием в его келье. Встреча со схимником очень сильно впечатлила Александра – келья его была без постели. На вопрос где он спит, схимник указал императору на гроб, стоявший в углу кельи и  сказал: «вот постель моя, и не моя только, а всех нас; в ней все мы. Государь, ляжем и будем спать». Император стоял перед гробом несколько минут, наконец повернулся и глубоко потрясенный покинул келью схимника. Садясь в коляску, он обратился к митрополиту и с глазами, полными слез, сказал: «Помолитесь обо мне и жене моей». До самых ворот лавры он ехал с обнаженной головой, часто оборачиваясь и крестясь на собор.   
     Свита императора была небольшой. Дорога выдалась лёгкой. В Таганроге довольно скоро нашли дом, ставший на время императорским дворцом. Дом был каменный, одноэтажный, с простой меблировкой, состоявший из небольших комнат, восемь из которых отдали императрице  и её двум фрейлинам. Государь оставил себе две комнаты, общим  был сквозной зал. При доме был разбит небольшой фруктовый сад.    
      Елизавета Алексеевна приехала через несколько дней и осталась довольна устройством своего быта. Император окружил супругу вниманием и самой нежной заботой. Между супругами установились замечательные добрые отношения и они зажили в Таганроге жизнью пожилых провинциальных помещиков. Елизавета Алексеевна в этой  благодатной для себя обстановке стала быстро поправляться и буквально на глазах окрепла физически и морально. 
     Александр не любил пышности, простота обстановки устраивала его полностью. Он говорил своим спутникам: «Надо, чтобы переход к частной жизни не был резок.  Я скоро переселюсь в Крым и буду жить частным человеком. Я отслужил двадцать пять лет, и солдату в этот срок дают отставку». Иногда он переходил на шутки, в частности, говорил князю Волконскому: «И ты выйдешь в отставку и будешь у меня библиотекарем». 
      Покуда император прогуливался по набережной Таганрога под руку с императрицей, раскланиваясь при этом со встречными горожанами (нам, теперешним чудно и слышать такое), Пушкин в Михайловском продолжал писать свою трагедию. Осень вступила в свои права,  поэт уже начинал замечать, что эта пора года – особенная для него, в это скучное время его душевные и творческие силы оживлялись и писательские труды начинали идти особенно удачным образом. К середине сентября поэтом была практически закончена вторая часть трагедии. При этом он не оставлял своих уже обычных для деревенской ссылки забот – переписывался с Петербургом, следил за новостями литературной жизни, и, конечно же, не переставал думать о том, как ему развязаться с Михайловским. Он даже начал писать по этому поводу письмо императору, черновик которого дошёл    до   нас.   В   начале   этого письма Пушкин пишет:  «Необдуманные речи,
сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен». Дальше поэт пишет о том, что от отчаяния он был готов на любые поступки вплоть до самоубийства или до покушения на убийство самого императора, что из-за этого он взялся «вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне, как к преступнику; я надеялся на Сибирь или на крепость, как на средство к восстановлению чести». Однако дальше, пишет Пушкин, «великодушный и мягкий образ действий власти глубоко тронул меня и с корнем вырвал смешную клевету». Затем поэт говорит о том, что с тех пор он никогда не позволял себе каких-либо неуважительных высказываний и писаний относительно личности императора. В конце письма Пушкин говорит о том, что у него есть аневризм сердца, который не может быть лечен во Пскове, и просит императора позволить ему жить в одной из двух столиц или за границей. 
      Письмо в силу неизвестных нам причин не было отправлено. Почему Пушкин не сделал этого – мы не знаем, но не полная искренность этого его  очередного воззвания о даровании свободы очевидна. История с доставкой в тайную канцелярию и с распространением слуха о порке случилась перед самой высылкой поэта из Петербурга и причиной этой высылки быть не могла. Когда Пушкин в Кишинёве вовсю на каждом углу ругал правительство, не означало ли это того, что он тем самым ругал и того, кто это правительство назначал и полностью контролировал? Ну, и речи об аневризме сердца…  Не слишком ли это звучно в устах человека, в то же самое время думающего о том, как объяснить друзьям своё нежелание оперировать аневризм на ноге у знаменитого хирурга, согласного сделать это безо всякого выезда пациента в Европу? Не мотивирован ли отказ от услуг медицинского светила по простой причине, что знаменитый хирург, увидев этот самый аневризм мог понять его несущественность и где-то по этому поводу высказаться? Мы ведь знаем, что всё обстояло именно так.
     А вот чего мы не видим в этом не отосланном письме? Мы не видим здесь обращения христианина к христианину. Мы видим некое признание неких своих абсолютно не конкретных ошибок, и  не видим никаких признаков покаяния, и не видим просьбы о прощении, зато мы видим очередное прошение о милосердии, но ведь все нарушители законов в мире хотят милосердия, какое бы преступление они ни совершили! А что есть милосердие по отношению к нераскаявшемуся нарушителю? Это поощрение нарушителя к последующему повторению нарушения! Этим, кстати говоря, на протяжении последних более чем тридцати лет занимается наша власть по отношению ко многочисленным экономическим, а нередко – и явно уголовным преступникам. Результат таких действий у нас перед глазами.
     В конце сентября Пушкин съездил во Псков – он должен был там появиться во исполнение предложения императора, и он там появился. Во Пскове он весьма позитивно пообщался с губернатором, показался тамошним лекарям, которые убедили его в относительной безопасности для жизни его состояния, взял у лекарей бумагу, о том, что болезнь у него действительно имеется, и благополучно отбыл в Михайловское для того, чтобы заняться там прежними делами. 
    В письме Жуковскому, написанном в начале октября он расставляет окончательные точки над «i»  под делом о своей возможной операции, так при этом и не признаваясь другу в надуманности ситуации, ещё раз категорически отказывается от услуг Мойера и сводит всё к надеждам на судьбу: «Милый мой, посидим у моря, подождем погоды; я не умру; это невозможно; бог не захочет, чтоб  «Годунов»  со  мною уничтожился». Мы не знаем, насколько Жуковский был
проницателен, но концовка письма говорит о многом, и я думаю, что Василий Андреевич, прочитав слова «отче! не брани меня и не сердись, когда я бешусь; подумай о моем положении; вовсе не завидное, что ни толкуют. Хоть кого с ума сведет», догадался обо всём окончательно.
     Октябрь в Михайловском полностью вступил в свои права. Деревья стояли полуголыми, солнце начинало редко показываться из-за туч. Можно было работать, и поэт работал над трагедией. Попутно он написал несколько первоклассных стихотворений, назовём здесь хотя бы «19 октября», более известное по своей первой строчке «Роняет лес багряный свой убор». Читать подобные этому пушкинские стихотворения без замирания сердца невозможно – ясность и образность в них находятся на пределе достижимых человеком возможностей, и вот в этом состоянии он и писал «Бориса Годунова».
     А что же император? 20 октября по просьбе Воронцова он выехал вместе с императрицей и небольшой свитой в Крым и провёл там несколько замечательных дней. 27 октября, находясь возле Балаклавы, государь захотел посетить Георгиевский монастырь. В это время погода сильно переменилась. Александр ехал верхом, имея на себе  только форменный мундир, и не взяв у проводников ни шинели, ни бурки. Видимо, в тот вечер он и простудился. Сначала никаких признаков заболевания у императора не было, но через три дня в Бахчисарае он почувствовал себя нехорошо, ему дали барбарисовый отвар. Государю полегчало, но не надолго. Ещё через три дня его стало лихорадить, но только 4 октября в Мариуполе он решился прибегнуть к помощи докторов. Оставаться в Мариуполе Александр не захотел, желая скорее встретиться с Елизаветой Алексеевной. 5 октября больного государя привезли в Таганрог. Лекари определили у него лихорадку, связанную с болезнью печени. До этого Александр в своей жизни не единожды без особых осложнений болел лихорадкой, и на этот раз его здоровье не вызывало серьёзных опасений. 
     7 ноября болезнь императора обострилась, но потом ему стало лучше, дело вроде бы пошло на поправку. 9 ноября император вообще почувствовал себя неплохо. К этому времени в Таганрог из Одессы прибыл начальник южных военных поселений граф И.О. Витт с докладом о состоянии поселений и с новым доносом на тайное общество. Мы помним о том, что Витт всегда занимался политическим сыском, и осенью 1825 года через своего доверенного агента А.К. Бошняка он получил новые очень серьёзные сведения о деятельности Южного общества декабристов. В доносе Витта значились имена многих членов тайного общества, в том числе и его руководителя П.И. Пестеля.
     Витт был вызван Александром в Таганрог не случайно, и ещё до поездки в Крым так же не случайно Александр вызвал в Таганрог Аракчеева – ему нужно было обсудить действия в отношении заговорщиков, но безраздельно преданный царю Аракчеев не приехал в Таганрог потому, что тогда же его любовница Настасья Минкина  за постоянное непомерно жестокое обращение с дворовыми людьми была ими убита, и граф находился в абсолютно разобранном состоянии. Железный Аракчеев на время полностью потерял контроль над собой и утратил способность к волевым действиям – таким его не знал никто и никогда, но волею судеб Александр потерял своего самого твёрдого помощника в самый неподходящий для этого момент.
     Из воспоминаний доктора Тарасова и генерала Дибича известно, что к государю в ночь с 10 на 11 ноября прибыл с секретным донесением унтер-офицер Шервуд, которого император тайно принял в кабинете и после получасовой беседы и ним приказал Шервуду немедленно выехать из Таганрога так, чтобы никто     не     мог    узнать   о    его   приезде.    Тогда же государь отдал секретное
распоряжение нескольким своим приближённым офицерам о таком же тайном выезде из города. Распоряжения были связаны с необходимостью ареста выявленных членов антигосударственного заговора.
     Буквально на следующий день состояние государя резко ухудшилось. Дело по раскрытию тайной организации и аресту ее членов был вынужден взять на себя начальник Главного штаба, находившийся при императоре И.И. Дибич. Дибич тут же направил доверенных людей с целью ареста известных ему руководителей заговора, а императору становилось всё хуже и хуже. Приступы болезни делались все сильнее и продолжительнее. При этом государь категорически отказывался принимать лекарства, чем приводил в отчаяние лейб-медика Виллие, который по этому поводу записал: «Это жестоко! Нет человеческой власти, которая могла бы сделать этого человека благоразумным. Я несчастный».
     14 ноября Александр утром встал с постели, самостоятельно умылся и побрился, но потом снова лёг в постель. Виллие, присутствовавший при этом заметил, что он был сильно возбуждён  и с трудом связывал мысли. «Друг мой, какое дело, какое ужасное дело», — сказал он Виллие.  Это продолжалось около минуты. Виллие в истории  болезни сделал такую запись: «…взгляд его был страшный, и мне показалось, что наступает бред».
      Вечером того же дня у Александра случился обморок, его не успели поддержать и Александр упал на пол. До этого времени он постоянно занимался делами, ходил в сюртуке по комнате и много времени проводил и императрицей, хотя никуда из своей комнаты при этом не выходил, но с вечера 14 ноября он слёг и более уже не смог вставать с постели. Доктор Тарасов писал по этому поводу: «Стало ясным, что болезнь приняла опасное направление».  Когда лейб-медик Виллие, также видя серьёзное ухудшение состояния, предложил больному лекарство, то получил по этому поводу очередной  отказ. «Уходите прочь», — сказал ему Александр. Виллие заплакал. Видя это, император произнес: «Подойдите, мой милый друг. Я надеюсь, что вы не сердитесь на меня за это. У меня свои причины».
      Царю хотели поставить пиявки, но он об этом не желал и слышать, и требовал, чтобы его оставили в покое, говоря при этом, что «нервы его и без того расстроены, которые бы должны стараться успокоить, а не умножать раздражение их пустыми лекарствами».
      Спутники императора, видя его упрямство, стали уговаривать Елизавету Алексеевну, чтобы она смогла убедить императора в необходимости причастия в дальнейшей надежде на то, что священник после совершения таинства сумеет  объяснить больному важность принятия лекарств. Елизавета Алексеевна согласилась на предложенную её миссию.    В разговоре с супругом она ненавязчиво стала советовать ему принять лекарство «которое всем приносит пользу», — кровь и тело Христовы.
      Император немедленно спросил её: «Кто вам сказал, что я в таком положении, что уже необходимо для меня это лекарство?»
     «Ваш лейб-медик Виллие» - ответила императрица.
     Тут же позвали Виллие, и Александр спросил у него: «Вы думаете, что болезнь моя уже так зашла далеко?» Виллие решился ответить государю, что он находится в опасном положении. Тогда Александр совершенно неожиданно для все спокойно сказал императрице: «Благодарю вас, друг мой. Прикажите — я готов».
      Вскоре после этого император впал в забытье, у него был сильнейший пот. Временами он просыпался, и с закрытыми глазами читал молитвы и псалмы царя Давида. В  6   часов  утра неожиданно государь открыл глаза и спросил: «Здесь ли
священник?»  Доктор Тарасов сообщил об этом, и немедленно был введен местный таганрогский протоиерей Федотов, который дожидался всё это время в приёмной возможности причастить больного.
      Государь приподнялся на постели, принял благословение от священника, поцеловал ему руку, и сказал: «Вы со мной поступайте, как с христианином, забудьте мое величество». Императрица и свита вышли из комнаты, оставив больного наедине со священником. После исповеди свита императора и императрица вернулись в комнату. Священник причастил государя, встал перед ним на колени и попросил не отвергать помощь медиков. Александр согласился. После причастия он выглядел ободрённым и несколько укрепившимся. «Никогда я не испытывал большего удовлетворения и очень благодарен вам, — сказал он императрице, а обратившись к врачам, заявил: — Теперь, господа, ваше дело; употребите ваши средства, какие находите, для меня нужными».
      Больному поставили три десятка пиявок, стали давать лекарства, но состояние его продолжало ухудшаться. 17 ноября вдруг появился какой-то намёк на улучшение. День был солнечный. Александр пришёл в себя и сказал: «какая прекрасная погода», но улучшение было недолгим, за ним последовало очередное утяжеление состояния императора. На следующий день он ещё ненадолго пришёл в себя, но к ночи совершенно ослабел, впал в беспамятство, и уже не мог даже пить воду. Императрица провела сидя возле его постели всю ночь. Конец был очевиден и 19 ноября в 11 часов 50 минут утра император  скончался.
      Елизавета Алексеевна сама  закрыла усопшему глаза и подвязала ему подбородок.  После этого она сказала: «Прости, мой друг», затем помолилась, низко поклонилась умершему мужу и удалилась к себе. В тот день она написала свое дошедшее до нас письмо императрице Марии Федоровне: «Дорогая матушка! Наш ангел на небе, а я на земле; о, если бы я, несчастнейшее существо из всех тех, кто его оплакивает, могла скоро соединиться с ним. Боже мой! Это почти свыше сил человеческих, но раз Он это послал, нужно иметь силы перенести. Я не понимаю самое себя. Я не знаю, не сплю ли я; я ничего не могу сообразить, ни понять моего существования. Вот его волосы, дорогая матушка. Увы! Зачем ему пришлось так страдать. Но теперь его лицо хранит только выражение удовлетворенности и благосклонности, ему свойственной. Кажется, что он одобряет все то, что происходит вокруг него. Ах, дорогая матушка, как мы все несчастны! Пока он останется здесь — и я останусь, а когда он отправится, отправлюсь и я, если это найдут возможным. Я последую за ним, пока буду в состоянии следовать. Я еще не знаю, что будет со мною дальше; дорогая матушка, сохраните ваше доброе отношение ко мне».
      Россия начинала прощание с прошедшей эпохой и готовилась ко вступлению в новую.


Рецензии