Тропки
— Всё никак не дойду я до церквушки заброшенной… Что говоришь? Какая-такая церквушка? А-а, да та, что в лесу у нас… Вот, иду, значит, как-то, дорогу точно знаю, ага, а дойти никак не могу — тропки путаются…
Хозяйство у Пенько, прямо скажем, в плачевном состоянии. Дом скособочился, осел; забор где свалился, где вовсе отсутствует. Вместо штор в окнах всякое тряпьё: белая рубашка в цветочек, заношенные рваные джинсы, грязная скатерть… Двор весь борщевиком и репейником зарос. Пенькова красная “семёрка”, облупленная, с дырявым днищем, навеки заточена в гараж, который, подражая дому, завалился на бок.
Сам Пенько тоже плох. Весь какой-то невзрачный стал, будто гном. Всегда в красной кепке и нос у него такой же, как эта самая кепка. Всё время сгорбленный, снулый, глядит себе под ноги.
Стояли мы с Пеньком у него во дворе, разговаривали. Он вдруг прищурился и так щёлкнул по шее, что раздался звук выскочившей из горлышка пробки.
— Да не за этим я приезжал, — я становился похож на человека с советского плаката «Нет!», — а за рыбой… Клёв есть?
Дядя Вася в ответ сопел, беззвучно шевелил толстыми, как у сома, губами, потом как-то виновато улыбался и говорил:
— Да кроме твоей рыбы у нас тут столько всякого…
И снова про свою церквушку рассказывает.
Порой казалось, что Пеньку в жизни больше ничего и не надо, кроме этой церквушки и, разумеется, самогонки.
Часам к семи я ушёл на рыбалку. Пробрался к старому мостику сквозь плотные заросли тростника, постелил на траве покрывальце, разложил вещи. Места здесь глухие, далёкие от человека. Кругом на многие километры один лишь только лес. Выйдешь так утром, рано-рано, когда ещё не рассвело, и страшно становится: лес как будто сужает окружение, подходит ближе…
Я кормил комаров до половины девятого. Так ничего и не поймал. Все мои черви были поглощены озером, равно как и рыбная приманка. Зато мне довелось повидать утку с утятами и одинокую цаплю.
Когда я собрал вещи и уже вошёл в тростник, из леса, с того берега, кто-то завыл: то ли волк, то ли медведь. Позже, когда я возился у Пенька с гитарой, то спросил, мол, какой зверь в здешних местах так голосит. Пенько отвечал:
— Дык то ж Леший так верещит… Отпугивает, значит…
Он уже был поддатый, поэтому я в ответ только усмехнулся.
Поначалу были только мы с дядей Васей, а потом ещё двое появились — сосед Васькин, некто Пейкин, и угрюмый шофер Володя. Пейкин с Васей одним миром мазаны, а мы с Володей непьющие. Володя потому что за рулём, я по здоровью. Разошлись на такой ноте: Пенько, лёжа на гамаке и невнятно жестикулируя пухлыми ручками, пообещал мне, что завтра обязательно покажет заброшенную церковь.
Была суббота. Рано утром пролил дождь. Однако же тогда, когда я встал — а встал я непростительно поздно, — уже стояла жара. О дожде напоминала туманная пелена над озером. Отдельные комки тумана путались в ветвях деревьев.
Пенько ждал меня на скамейке у своего двора. Он сидел, откинувшись назад, медлительно покуривал и изредка обмахивал кепкой своё красное от жары лицо. Слезившиеся припухшие глаза смотрели взглядом Леонова-воспитателя из «Джентльменов удачи». Удивительно, Пенько про своё обещание не забыл. Каким-то чудесным образом оно, обещание, сумело вынырнуть из-под мутной толщи самогонной амнезии.
Я наскоро позавтракал, Пенько опохмелился, и мы двинулись в путь. Пенько хотел взять с собой ещё и Пейкина, но выяснилось, что у того из-за страшной рассеянности и забывчивости кончился газ (оставил конфорку открытой, ушёл пьянствовать), и он, едва живой, не успев и как следует протрезветь, уехал в полседьмого с Володей.
Мы шли по просёлочной дороге, мимо озера, на тот берег. Я часто замедлял шаг (“провисал”, как говорил Пенько), чтобы понаблюдать за какой-нибудь синицей или чтобы послушать кукушку. Невольно начинал считать: “ку-ку” раз, “ку-ку” два, “ку-ку” три… Сколько мне оставалось я так и не узнал: едва набиралось семь “ку-ку”, Пенько дёргал меня за локоть и тащил за собой. Скоро дошли до лесосеки, где Пенько приложился к фляжке — “на удачу”.
Здесь, пока мы с Пенько входим под свод склонившихся парадной аркой Кносского лабиринта берёз, я позволю себе краткое отступление от рассказа, посвященное беспокойному прошлому Пенько.
Прежде всего, скажу, что Пенько не всегда был таким заядлым потребителем спиртного. На исходе семидесятых молодой Василий Николаевич Пенько служил пограничником где-то на Дальнем Востоке. Не единожды Пенько оставался наедине с сибирскими лесами. Не обошёл Василия Николаевича и Афганистан. Вернулся он телом почти невредим, зато с изрядно потрепанной душой, и окунулся в самое жерло Перестройки. Тогда то, кажется, он и начал пить. Августовский путч Пенько встретил один: в восемьдесят девятом жена подала на развод, и суд, по негласной традиции, оставил детей с матерью. Под давлением “перемен” Пенько совсем спился и покатился по наклонной…
Крайней — но не последней — главой в повести Василия Николаевича стал переезд: из беспощадного водоворота девяностых его выплеснуло на деревенский берег, на котором он шатко обосновался. Он всегда к чему-то тянулся, чего-то жаждал, но заблудился, сбился с пути и застелил глаза себе водкой…
Итак, лес нас проглотил. Мы тогда этого ещё не поняли. Пенько мурлыкал что-то из Розенбаума, а я заглядывался на испещрённые солнцем кроны, на купол, который они образовывали над нашими головами. Уже давал о себе знать голод: неугомонно сосало под ложечкой. Я собрал, наверное, не меньше дюжины земляники, — какой-никакой перекус.
Раз увидел зайца. Мы встретились у густого бурьяна в тенистом сосновом бору: зверёк бело-серого окраса обгладывал листья дикой капусты и, лишь нас завидев, пустился со всех лап куда-то в бурьян. Наш путь совпадал с заячьим, поэтому мы, дурачась, кинулись ему вслед.
Первые ростки тревоги показались, когда я заметил неуверенность, нервозные ужимки, в прежде размашистой и твердой походке Пенька. Все стало совсем ясно на тесной — такой, что едва хватало места нам двоим, — опушке с сосной, которая появилась в бурьяне внезапно, как островок в Тихом Океане. Пенько приложил к сердцу кулак и прислонился к сосне.
— Тропки путаются, — проговорил он вполголоса. — Все тропки спутались у меня, как карты спутались, перемешались!..
Как сквозь потрескавшуюся скорлупу виден мокрый комок-птенец, сквозь слова и сбивчивый голос Пенько виднелась новорожденная Паника. По вертикальной морщинке на переносице дяди Васи было заметно, что Паника уже питается липкими извивающимися мыслями.
Я хотел было успокоить его, но он вдруг повернулся лицом куда-то в чащу, отмежевался от сосны и кинулся в бурьян, как ошпаренный, галопом; я сорвался за ним.
Упругие травы били по лицу как плети, и чудилось, что моё лицо вдоль и поперёк исполосовано кровавыми линиями. Пенько вдруг как бы спотыкнулся, но не упал, остановился и снова уставился в чащу. Когда я приблизился, то разглядел, что лицо Пенька было залито слезами, а глаза были распахнуты до натужной широты. По его шее полз лосиный клещ.
Шея разом раздулась, напряглась всеми жилами и бросила в лес протяжное, отчаянное “Ау-у!”. Лес ответил зловещим хохотом, — “У-ху-ху!” — в котором слышался уже не Пеньков, но другой, чужой голос.
Меня разом окунули в ледяную воду и вынули. Пенько гортанно взревел и побежал дальше по заросшей бурьяном тропе. Я бежал следом, то приговаривая, то прикрикивая: “Стой!”
Всё кругом смешалось: красная кожа Пенька, пересечения безымянных тропок, хлёсткие травы, сосны-колонны, палящее солнце…
Заболела голова, ноющей болью, словно мозг стал древесиной, в которую вгрызаются полчища короедов; в лицо ударила горячая краска.
Лес менялся от ложащихся на него теней, как если бы один лес вмиг весь вымер, и на его месте, тоже вмиг, возник новый. Темнота наступила быстро.
Смена декораций совсем сбила с толку. Дядя Вася всхлипывал, но не рыдал, шёл своей хаотической походкой вперёд, в режиме “автопилот”; раздвигал, рвал руками, как жерновами, сорные травы и ветви кустов.
Схлынула дневная жара, оставив мыльный пот по всему телу, и одной проблемой стало меньше. Но она, увы, не была самой главной.
Неожиданно кончился бурьян. Теперь мы оказались в самой глуши соснового бора. Пенько обессилено рухнул у ближайшей сосны и тяжело, часто-часто, дышал. Сыпались пассажи сверчков, заполняли собой всю ночную тишину. Вдали глухо стонало болото, бухала выпь.
Я вслушивался в ночной лес и сквозь шум бурной жизни его обитателей расслышал постороннее.
— Кто-то ходит… — я почти опустился на корточки.
— Чего? — встрепенулся Пенько и вытянул шею.
Я не ответил. Набрал побольше воздуха и свистнул, а затем стал вглядываться в темноту. Показалось, что меж черных стволов скользнула тень. Для верности свистнул ещё раз; в ответ только выпь.
— Охотник бы откликнулся… — выпрямился я.
Пенько перепугался, встал и взялся за фляжку.
— Василий Николаевич, — проговорил я неожиданно для себя самого твердо, — бросьте немедленно…
Я сделал шаг к Пенько. Он попятился.
Совсем рядом, в бурьяне, хрустнул сук. Я повернул туда голову и через мгновение услышал удаляющиеся хрипы Пенько.
В ногах ломило, дыхание было рваным. Где-то рядом, как мне теперь припоминается, светился кружок, размытая яркая сфера, точно фонарик, сопровождал меня. А может он был рядом всю дорогу, просто мы не заметили…
Луна осветила пригорок. Лес расступился, развеялся морок лесной тьмы, стало легче дышать. На пригорке высилась полуразрушенная церковь с одним единственным куполом. Крест отражал бледный свет луны. Я почувствовал, что рядом затаил дыхание Пенько. Фляжка выпала из его рук в траву, мне под ноги. Мутный бесцветный ручеёк засеребрился на земле, бесследно впитался в неё.
Мы поднялись на холм к церкви. Теперь я увидел, что некоторые стены совсем разрушились, побелка облезла, стёрлась; во вратах зияла дыра. Но всё же ею, церковью, хотелось любоваться; радоваться ей. Я видел, как просияло лицо Пенька, как оно изменилось: нос перестал краснеть, с век спала опухлость, глаза слезились, но теперь от счастья. Он сразу показался каким-то стареньким, с блестящей залысиной, с поседевшими волосами на висках, и этим снова напомнил Леонова-воспитателя за пианино…
Исчез незнакомый оскал леса. Кто-то подобрал рассыпанные по небу звёзды. Первый слабенький луч отразился в каплях росы на траве. Помню: я и Василий Николаевич поднимаемся по ступеням, ярко-рыжий кирпич крошится под ногами, и вот, протяжно скрипят врата, поросшие мхом и лишайником, пахнущие сладко сырой древесиной, и мы входим в голубой сумрак церкви, как единственные её прихожане…
Свидетельство о публикации №224070301591
Нина Ватрушкина 2 14.11.2024 09:56 Заявить о нарушении