Неуловимая прелесть Швейцарии

Единственная страна, где демократию постоянно проверяют на зубок с въедливостью часовщика — 80 процентов всех референдумов, проводимых в мире, осуществляется здесь; казалось бы, это давно должно осточертеть, но швейцарцы упрямо хотят участвовать в управлении государством и добросовестно вникают в бесчисленные бумаги и крючкотворные тонкости, чтобы прийти на избирательные участки не совсем невеждами.

 Единственная страна, где нет известного всем яркого политического лидера, которого можно было бы хотя бы навскидку отождествить со Швейцарией, как де Голля с Францией или Черчилля с Великобританией.

Швейцарский президент избирается кабинетом министров на год, а потом уступает место следующему — в такой срок успеваешь израсходовать начальный порыв, но на бронзу времени не остается; изредка, когда президент продолжает активно гарцевать, его могут избрать еще на год, но это уже предел — личностному тщеславию и корыстолюбию выставили надежный заслон, и это очень украшает швейцарский народ.

 Меня сражает то, как они разделили степень ответственности между городами: Берн — административная столица, Цюрих — финансовая, Женева — центр международных организаций, Базель и Люцерн — культурные столицы, Локарно — кинофестиваль. Всем сестрам по серьгам, все при деле и не путаются друг у друга под ногами!

Швейцарцы уже двести лет не воевали, и это наложило отпечаток не только на жителей, но и на местность. В августе 1999-го я приехала в гости к швейцарской подруге, дача которой находилась в Интерлакене; в первое же утро проснулась очень рано, не нашла ключа от двери и, чтобы не тревожить хозяев, тихо вылезла в окно на первом этаже.

Разглядывая аккуратные дома и палисадники, довольно быстро вышла за пределы городка и очутилась в загадочном месте. Огромное поле совершенно непонятного назначения, неогороженное, какие-то полосы, столбики, невысокие холмики с дверями — я бродила по нему с полчаса, пытаясь сообразить, для чего все это, но фантазии не хватило.

 За завтраком в саду я рассказала о своих изысканиях и услышала, что это военный аэродром, на котором раз в полгода проводятся учения—мой легкий столбняк вызвал улыбки; ни забора, ни охраны, no comment, швейцарцы расслабились до беззаботности, вызвавшей у меня культурный шок, к счастью, не помешавший аппетиту.

Еще один культурный шок подстерегал меня лет через десять, когда мы с братом целый день шлялись в окрестностях Рейнского водопада и вернулись на станцию, чтобы сесть на поезд. Обратные билеты у нас были, но от нечего делать я стала осматриваться по сторонам и с изумлением обнаружила, что ни кассы, ни билетных автоматов нет и в помине.

Занявшись еще более детальным осмотром, я обнаружила надпись на немецком и английском: «Пожалуйста, купите билет, когда приедете на конечную станцию». Боюсь, во многих странах подобное объявление воспринималось бы, в лучшем случае, как неуместный всплеск черного юмора или циничная издевка.

Еще через день я сидела на берегу Цюрихского озера, пока мой брат наматывал вокруг него свои сто километров на велосипеде, и наслаждалась теплым пасмурным днем, свечение которого стекало на поверхность воды утонченными сиренево-розовыми бликами; за моей спиной ненавязчиво шумел город банковских гномов, а шаги и говор немногочисленных прохожих органично вплетались в этот шум, придавая ему прихотливый человеческий шарм.

Я отдыхала от всего — от себя, от истории, культуры, политики, черта, дьявола, власти мелочей и общественного мнения, я пыталась добраться до дна собственного «я» и постучать снизу, чтобы встретиться с голой сутью своего присутствия в этом мире — подробности встречи оставляю при себе, ибо банальность помножена на сокрушающую откровенность, которую трудно вынести даже при пересказе, но кое-что я все-таки вы пустила на свободу.

В этом месте я презентовала Европе свою улыбку — нежную и полную иронии, обоюдоострую и обольстительную улыбку-эпоху, в которой здравый смысл и равенство возможностей наблюдают за общим коловоротом, где козлоногие сатиры меняются местами с римскими легионерами и провансальскими трубадурами, а нимфы посылают лукавые взгляды алхимикам, кардиналам и байкерам на черных мотоциклах.

 В этой улыбке Сократ подходит к Рыночной площади в Афинах, пряча истину в смятых складках хитона, Архимед пулей вылетает из ванны, Аристотель наблюдает, как материя стремится к совершенству, и воспитывает отрока Александра; в Пафосе бичуют апостола Павла, в сердце которого рождаются бессмертные слова о любви, Коперник оборачивает вокруг чресел гелиоцентрическую систему мира, Ницше впрыскивает яд Заратустры в анемичный академизм, а супруги Кюри открывают ядерной энергии дорогу к созиданию и разрушению. Из моей улыбки выходит на берег Афродита, в эту же улыбку ныряет Рудольф Нуреев с берега своего острова, а Мария Каллас прыгает с яхты Аристотеля Онассиса.

Моя искаженная улыбка лежит на блюде рядом с головой Иоанна Крестителя и корчится в пламени костра, на котором сжигают очередную, ни в чем не повинную ведьму; эту улыбку крутит, как пращу, над головой Марина Абрамович, погружаясь в очередной перформанс и утягивая в него за собой тех, кто жаждет сотрясения мозга.

                * * *

2 июля 1904 года в провинциальной швейцарской гостинице умер Антон Чехов — русский писатель, чей личный нравственный долг весит не меньше, чем остров Сахалин, на котором в 1890 году он, уже измученный туберкулезом, самостоятельно осуществил перепись всего населения по специально разработанной им подробной анкете, содержащей 12 пунктов. Чехов заполнил более 10 тысяч статистических карт, позволивших провести глубокое медико-социологическое исследование и познакомиться с большинством каторжан. Он открыл свое сердце и ум чудовищной каторге так глубоко, что мы до сих пор не можем заглянуть в эту пропасть без содрогания и некоторой неловкости, ибо сами неспособны на подобный масштаб сочувствия.

                ***

В апреле 2017-го швейцарский дипломат Хайди Тальявини привезла нас с московской подругой в крохотный Баденвайлер, где выстроили музей Чехова, чтобы почтить его память—в почти пустом помещении рядом с нами бродили тени тех каторжан, которые в лице этого деликатного человека впервые увидели реальное, трепещущее сочувствие и слабый брезжащий свет в конце долгого и узкого, как взгляд надзирателя, тоннеля.

После музея мы пили кофе в уличном кафе и говорили по-русски — язык Чехова звучал в швейцарской глубинке так же органично, как на дальневосточном острове, хотя и привлекал внимание окружающих; весенний воздух, сотканный из ветров, не знающих границ, разносил аромат души, чья физическая основа исчезла так давно, и мягкая грусть в старомодном пенсне была такой же ощутимой, как слабый бензиновый привкус с прилегающего шоссе…

                * * *

Швейцарцы любят комфорт и, занимая шесть лет подряд первое место в мире по количеству технических патентов на душу населения, озаботились даже удобствами для коров — в специальных местах сделаны щетки на металлических спиралях: с их помощью корова может чесать себе спину и бока в полное удовольствие, что эти животные и проделывают, не обращая внимания на насмешливое любопытство прохожих. 
Упорядоченность и здравомыслие здешних людей поражают, поэтому со временем я пришла к мысли, что швейцарская душа не менее загадочна, чем русская, просто ее нужно искать с противоположной стороны шкалы загадочности. 

Кстати, в этой догадке меня убедил даже Музей Ритберга в Цюрихе, где собраны живописные работы и скульптуры неевропейских культур, от Океании до Африки и Азии, причем значительная часть коллекции, особенно скульптуры XVI—XVIII веков, настолько архаична, если брать за точку отсчета европейскую пластику уже христианских тысячелетий, что просто шалеешь от их первобытной мощи!

Европу смывает мощной волной великолепного иновзгляда, и ты остаешься наедине, лицом к лицу, потрохами к потрохам, далее со всеми остановками, со спиралевидной энергией чресел и ядреной потребностью осознать себя в жестком, как придорожные камни, мире, где человек еще не самое важное существо, и им играют неведомые боги с лицами нечеловеческого кроя…

А ведь Цюрих самый прагматичный город Швейцарии — неужели у горожан есть скрытая под галстуком и банковским счетом потребность в архаике, освежающей технологическую дисциплину, растворенную в повседневном быте?

                * * *

Представьте, что вы ужинаете в гостях на третьем этаже жилого здания в ну очень минималистском стиле, которое отгрохали в Базеле архитекторы Жак Херцог и Пьер де Мерон — сплошь прямые углы, все рационально до умопомрачения, хозяйка Андреа Зэманн горда своей трехэтажной квартирой, в которой живет в обнимку с современностью, и вдруг она выкладывает перед вами части расписной деревянной формы для выпечки большого православного кулича!

 Оказывается, ее бабушка Алиса Навилль родилась в 1902 году в Москве, в семье швейцарских иммигрантов, у нее было много братьев и сестер, некоторые из которых вышли замуж в России и Белоруссии. Бабушка покинула Москву около 1914 года, видимо, из-за Первой мировой войны, до конца жизни пекла кулич в увезенной форме и передала эту традицию внучке. Деревянные формы красивы и основательны, от них веет стариной, которая согревает и вразумляет, и они в контрасте со зданием, в котором их хранят как реликвию семьи — минималистская архитектура кажется анемичной рядом с полнокровными формами; настоящее словно выцветает и скромно уходит в тень.

 Схожее ощущение снизошло на меня несколько лет спустя в Санкт-Галлене — богатый город с роскошными витринами и прочими прибамбасами современной жизни и такого же искусства, но когда входишь в монастырскую библиотеку, основанную в начале VIII столетия, все это исчезает, как мираж — изысканное Средневековье в его лучшем изводе открывает тебе объятья и кажется более реальным, нежели то, что осталось снаружи, ибо аутентично.

 И когда ты возвращаешься на улицу, оглушенный подлинностью древних рукописей и объемных росписей на стенах, нужно время, чтобы приспособиться к привычному окружению, ибо ему-то аутентичности как раз и не хватает — современная реальность иногда слишком поверхностна, ибо чрезмерность наслоения всего на вся и всё стирает подлинность, как пыль; хотя, возможно, наше восприятие еще просто не адаптировалось…

                ***

В октябре 2019-го я сидела в салоне мобильной связи в центре Берна, ожидая местную подругу, которая пыталась привести в чувство свой смартфон с помощью молодого, трогательно упитанного индийца.

Напротив расположилась дама не менее восьмидесяти лет — я никогда не видела в непосредственной близости столь продуманную, отточенную элегантность и такие дорогие украшения, художественная выделка которых намекала на их место в витрине музея. Тройной браслет на правой руке сражал многоцветными камнями, резьбой по слоновой кости и смелым сочетанием разностилевых элементов, превращавших драгоценность в художественный вызов, провоцирующий страстное поклонение знатока.
Полуотсутствующий взгляд и стертая мимика убеждали, что дама одной ногой уже не здесь: тем выразительнее и ярче смотрелась элегантность, державшая осознанную дистанцию от своей носительницы — казалось, она готова покинуть ее и пуститься в самостоятельное плавание, чтобы сохранить личное совершенство.

Вдруг моя память в очередной раз взбрыкнула и выбросила на авансцену неказистую тетку, смотревшуюся рядом с элегантной дамой примерно как изношенная карикатура на женщину — но в этой карикатуре была горькая сермяга, как в стакане самогона, бьющая под дых и тут же хватающая за горло.

Карикатура эта умерла давно, почти полвека назад, большая часть помнивших ее последовала за нею, но ее горькая несуразность хранится в глубине моего существа — это была одна из первых встреч отроческого сознания с жестокостью жизни, необъяснимой, и оттого еще более чудовищной.

В тридцатых годах прошлого века мужа Марии Вадимовны Колодуб послали в Среднюю Азию бороться с басмачами, она же с малолетним сыном проводила дни в общении с крупными псами, ибо личный состав погранзаставы постоянно отсутствовал и часто уничтожался под корень.

Однажды ее мужа привезли в мешке, где лежали разрубленные части его тела —это был выразительный совет, который она считала грамотно и вскоре уехала.
Не знаю, где она скиталась потом, в мою жизнь она вошла высокой тощей теткой, напоминающей швабру с военной выправкой — отличаясь редкостной и зачастую неуместной прямотой, она не пользовалась симпатией окружающих, считавших ее чокнутой из-за нескольких странностей.

Страстная любовь к сыну, вполне объяснимая после мешка с разрубленным трупом мужа, почти сразу вышла из берегов и превратила его в тепличное растение, чувствовавшее себя комфортно только среди любимых книг и в обществе собаки.
 Привыкнув на погранзаставе к собакам, чья верность на фоне песков и безжалостного солнца была особенно уютной, Марь Вадимовна держала доберманов, ценя их за ум и привередливость в общении.

Работала она массажисткой в военном санатории, и руки у нее были такие сильные, что даже когда ей было уже 75, от ее рукопожатия мужчины невольно приседали от боли. Освоившись с ролью работящей клячи, она не следила за собой, часто сама стриглась и могла выйти на улицу с торчащим клоком на затылке; в глубине нашего парка она выращивала шампиньоны в зарослях гортензии и высокомерно смотрела на соседей, не знавших даже названия этих грибов.

 Несмотря на очень большую разницу в возрасте, у нас были приятельские отношения, которые она щедро удобряла специфическим юмором, казавшимся мне то казарменным, то изощренно фрейдистским — людей она воспринимала как прозрачных марионеток, сквозь которых просвечивала сформировавшая их среда, поэтому она не обижалась на их непонимание и сплетни, в том числе на соседские разговоры, что Марь Вадимовна якобы занималась сексом с собакой, и это притом, что все ее питомицы были сучками.

Сын ее Аркадий тоже работал в физтехе, дружил с моим отцом и отличался редкой деликатностью — например, на пляже носил спортивные трусы поверх плавок, чтобы не смущать дам. Весь распорядок семьи был подстроен под его комфорт, особенно мать следила за его питанием: каждое утро Аркадий сообщал, чего бы ему хотелось сегодня — это было непростое дело, ибо мать кормила его четыре раза в сутки, последней трапезой был ужин в три часа ночи из нескольких только что приготовленных блюд. Стирала Марь Вадимовна почти каждый день, и поэтому одежда сына светилась не только чистотой, но и откровенной заботой недремлющей женской руки.

Женат Аркадий был на очень миловидной молодой женщине, которую Марь Вадимовна сразу начала строгать под идеальную жену для своего обожаемого сына — разумеется, в набор добродетелей входила и обязанность готовить ночной ужин в несколько блюд.

Видимо, соответствовать столь высоким критериям было невозможно, и через год с небольшим Марь Вадимовна развела их, после чего бывшая жена выкинулась из окна. Ее смерть здорово долбанула Аркадия, оставив внутри пустое дрожащее пространство, которое он так и не смог заполнить — возможно, и не пытался, ибо этот тремор добавлял размеренной жизни некую возвышенность, делавшую его более интересным собеседником, за спиной которого таится печаль.
 

Раз в месяц Марь Вадимовна водила сына к проститутке Фросе, тихой, спокойной и жалостливой, и ждала около фросиного дома, пока он удовлетворит физиологические потребности — возвращались они несколько поодаль друг от друга, но на лице Марь Вадимовны было чудесное выражение выполненного долга, приправленное легкой дымкой грусти и заботливости.

Когда она умерла, Аркадий обнаружил, что холостяцкая жизнь имеет свои преимущества, и продолжал по накатанной читать и ласкать за ухом последнего добермана, отказавшись от ночных трапез. После развала СССР и грузино-абхазской войны он был уже вдумчивым пенсионером со слабой улыбкой. Потом упал на прогулке, сломал ногу и окуклился в инвалида, нуждающегося в уходе; прыгая среди книг на костылях, он слушал музыку и умер также деликатно, как жил.

Эта исковерканная несуразная жизнь, где все было через задницу и добрые намерения, ведущие в ад, осталась во мне и существует самостоятельно; сейчас Марь Вадимовна появилась с ненавязчивостью привидения, которое осознает свою чужеродность и потому смотрит мимо глаз, видевших ее в прошлом веке.

Они встретились на несколько минут: элегантная старая дама, о которой я не знаю ничего, и провинциальная советская массажистка, разрушившая жизнь своего сына, и ушли в прошлое дружной парочкой антиподов — возможно, между ними есть что-то пронзительно общее, о чем не подозревают ни они, ни я, их случайный соглядатай.

Но их невидимая встреча в салоне мобильной связи в центре Европы наверняка лишь один из множества перекрестных эпизодов той реальности, которая питается нашим сознанием и опытом — и мы только подступаем на цыпочках с грацией бегемота к созданию контурной карты этой реальности, богатство и мощная непредсказуемость которой нависают над нами.


Рецензии