Опухоль
(Из цикла «рассказы о прошлой жизни»)
В том, что это рак, Николая Михайлович не сомневался ни минуты, когда, впервые протрезвев за шесть месяцев неприкаянной жизни, обнаружил опухоль величиной с двухкопеечную монету у себя на левой стороне лба. Он подумал только, что хорошо еще, что она появилась у корней волос, так что ее легко можно скрыть. Что ж, именно так, пожалуй, должно было завершиться то предательское бегство от жизни, которому он отдался со всей самоотверженностью, на какую только был способен.
Не могло быть и речи о том, чтобы вернуться в семью, изо дня в день следуя обязанностям, которые предъявляла семейная жизнь: очереди в магазинах, детский садик, прием гостей, и почему-то телевизор тоже был в его понимании атрибутом этой семейной жизни. Плюс это странное «скотство», как Николай Михайлович называл ночи с женой, которую, кажется, любил. Но в самой мысли, что эта жизнь не изменится и так и будет тянуться, всё больше оскудевая день ото дня, год, другой, третий, десять лет и так до самом смерти, — был весь ужас, от которого у Николая Михайловича вставали дыбом волосы, и всё его существо протестовало против такого среднестатистического предназначения, из пределов которого он не видел никакого другого выхода, кроме смерти.
До опухоли мысль о самоубийстве была его любимой мыслью. Настолько любимой, что он предпочитал ее занятиям музыкой и книгами. Он не представлял себе, какой именно способ изберет для ухода, ни как это будет происходить и что случится после. Он просто думал эту мысль: «я скоро уйду» или «я скоро уйду навсегда», черпая странное удовольствие в сознании, что этот его уход действительно когда-нибудь осуществится.
Он не считал себя слабым человеком и, вероятно, им не был. Те внешние формы поведения, по которым мы судим о людях, в отношении Николая Михайловича были вполне положительны: он был прекрасно развит физически, поддерживая форму тем, что дважды в неделю играл в теннис на институтском корте; утро начинал с холодного душа, курить давно бросил без применения иглоукалывания или каких-либо иных вспомогательных средств. На работе также проблем не было: он прекрасно знал, что через год-другой станет начальником отдела, еще лет через пять — главным специалистом и т.д. Перспективы были, и их можно было форсировать, и у него были силы и желание для участия во внутриинститутской политике, но что-то подсказывало ему, что она не стоит того, чтобы на нее тратиться. Он любил своего сына, как любят своих детей подобные ему папы и мамы, разделяя заботы ребенка по школе и тому, что касается самоутверждения среди сверстников; ходил с ним на рыбалку, учил теннису, но краем сознания понимал, что, как бы ему того ни хотелось, он не в силах сделать для сына что-то действительно важное, что отношения с ним строятся на почти служебной — со стороны его как отца — функции, что сын принадлежит к, в общем-то, враждебному образованию, которое можно назвать поколением или чем-то вроде того. Не всё ли равно, как называть…
Жену он тоже любил. Давным-давно, сто лет назад, они, едва познакомившись, импровизировали в четыре руки на одной из студенческих пирушек, после которой он вдруг подумал, что это ведь неплохой залог будущего семейного взаимопонимания. Он попытался представить себе, какой станет эта девушка через десять лет, через двадцать, и решил, что она не будет ему неприятна. И он не ошибся, она ему нравилась и по сей день, и, если даже ему случалось изменять ей с женщиной моложе и красивей ее, он как-то автоматически превращал измену в интрижку, оставаясь благодарным жене за то, что она была терпимей, разумней и внимательней к нему, чем другие женщины. Откуда же это уничижительное слово «скотство», которым Николай Михайлович называл про себя минуты близости с женой, это подспудно мучившее его отвращение к ней, к себе, к ним обоим? Он не мог бы ответить на этот вопрос, но в том-то и была выгода его любимой мысли, что, последуй он ей, а он ей последует, то и не нужно будет отвечать ни на какие вопросы.
Впрочем, что-то, проливавшее свет на его решение покончить с собой, мерещилось ему в слове «подмена», словно то, что было им, человеком по имени Николай Михайлович, стало вдруг как бы и не им, и всего мучительнее было непонимание, куда тот первобытный «он» делся и когда подмена произошла?
Однажды, возвращаясь из командировки, в снегопад, он вдруг почувствовал, что «жигули» не слушаются руля; машину повело и вдруг развернуло с такой силой, что он инстинктивно нажал на педаль тормоза, хотя не мог не знать, что в подобной ситуации это бесполезно. Но странное дело: автомобиль стал — стал в каком-то полуметре от бетонной будки, где останавливаются рейсовые автобусы. Но не это поразило Николая Михайловича. Поразило его спокойствие, с каким он включил заглохший было двигатель, развернулся и поехал в прежнем направлении. Затем он вдруг вновь остановил «жигули» и, вытянув перед собой сильные пальцы, внимательно поглядел на них. Дрожи не было, и ничто в его теле не напоминало ему о том, что он едва не разбился сейчас, и это равнодушие, это спокойствие, которое, как оказалось, владело не только его сознанием, но проникло в самую плоть и кровь его, вдруг вызвало прилив гнева. Он вышел из машины и пошел по заснеженному полю на запад.
Смеркалось, когда он набрел на какую-то деревню. Он спросил у мальчишки, коловшего дрова, о телеграфе, сообщил приятелю, чтобы тот передал жене, что он к ней не вернется, что решение свое он принял в здравом уме и надеется, жена будет достаточно умна, чтобы его не искать.
А потом были полгода совершенно эфемерной, призрачной жизни, со случайными людьми, со случайными заработками, пропахшие водкой и пронизанные головной болью, когда ему казалось, что он — это вовсе уже не он, но казалось совсем не так, как когда он думал о «подмене»: теперь уже не было мистической неопределенности, а просто его как личности почти не существовало.
Нет, он не испугался, обнаружив опухоль на лбу. «Сколько еще? — спросил он себя. — Год? два?..» Ему вдруг захотелось написать письмо сыну, но, когда надписал на конверте адрес, понял, что письмо не отправит. Он спрятал письмо в карман полуразвалившегося кожаного портфеля, в котором хранились немногие бумаги и который остался у него от прежней жизни. Постепенно в его сознании сформировалась мысль, что этой изменой семье и всему своему прошлому существованию он искупил подмену самого себя. Это была необычная и какая-то, как ему казалось, верная мысль. По крайней мере, отрадным было то, что в слове «подмена» не крылось прежнего зловеще-мистического значения и что теперь, возможно, он, нищий и обреченный, существует как «он сам».
Умирать не хочется. Когда знаешь, что тебе немного осталось, то в этом знании меньше самонадеянности, чем если бы ты вознамерился наложить на себя руки. Во втором случае налицо гордыня и некое подобие бунта против жизни, а значит, и против смерти также. В первом случае ты бесчеловечным образом зависим, и такая зависимость унизительна, но в этой предопределенной обреченности была своего рода нежность или, во всяком случае, внимательность, ведь мир выбрал именно тебя для преждевременного ухода. И эта нежная неторопливость, которую вселяло в него ожидание смерти, ее незримое присутствие в каждом прожитом дне и часе, само даже ощущение этой нежности можно было сравнить с чувством печального безразличия, с каким он, Николам Михайлович, возвращаясь вечером с работы, глядел в окно электрички на зеленое послезакатное небо, на домики пригородных селений, на фигурки людей возле них, на паруса высотных домов в городе, на лица в метро. И новый Николай Михайлович, неся на плечах рейку и штатив от теодолита, вдруг останавливался посреди проселочной дороги, кожей ощущая идущее от земли тепло, и ему казалось в такие минуты, что земля дышит как живое существо. Овеянный этим дыханием разогретой земли, он словно вбирал в себя зеленые ростки на полях, облака, вольных птиц, чувствуя со всем тем, что жило вокруг него, странное, животное, печальное и безразличное сродство. И на глаза вдруг навертывались слезы, за которые ему не было стыдно перед напарником, и если он смахивал их, то только потому, что они мешали смотреть или щекотали кожу.
После «полей» он возвращался домой, ибо у него вдруг снова появился дом, но за этим привычным словом не было теперь закреплено ничего из того, что мыслилось под ним прежде: не было понятия собственности и ощущения утомительной заботы, — может быть, потому, что новый дом его не был домом в привычном смысле. То есть это был вовсе не его дом, а одной некрасивой женщины по имени Светлана, которая как-то познакомилась с ним на полустанке в ожидании поезда. Собственно, теперь весь мир был его домом, безразлично-неуютным, но и не враждебным, а после близости со Светланой, близости безразличной и какой-то смиренной, эта маленькая женщина видела в его глазах загадочную прозрачность. Однажды она сказала ему: «Коля, а ведь ты меня не любишь», и тот сделал вид, что не расслышал.
Бреясь по утрам, он привычно разглядывал опухоль на лбу, понимая, что она растет с каждым днем и что если он не замечает этого, то только потому, что видит ее ежедневно. Опухоль не пугала его, он готов был умереть, хотя со стороны его состояние можно было бы обозначить как слезливую сентиментальность и почти детскую беспомощность. А порой на него вдруг нападал смех, беспричинно-детский, когда трудно остановиться, когда смеешься до полного изнеможения, до колик в животе. Трудно было понять, чему именно он смеялся. Светлана сначала пугалась такого его смеха, но постепенно ее испуг сменялся недоверчивой веселостью, и, глядя на двух смеющихся людей на остановке автобуса, в магазине или в вагоне метро, люди либо шарахались в стороны, а иные из них крутили пальцем у виска, либо едва заметно, сомкнутыми губами улыбались, как если бы вдруг вспомнили что-нибудь смешное, случившееся когда-то давно.
Он стал похож на дурачка, новый Николай Михайлович, и в сентябре, на картофельном поле, где он проводил дни с рассвета и до заката, наполняя клубнями корзину, которую волок за собой, вдруг садился на борозде и ощупывал пальцами картофелину, нежно, как будто это была грудь женщины. Он отламывал белые отростки, вслушиваясь при этом в тот почти одушевленный звук, о каким они, хрустя, отделялись от клубня, или же просто ковырялся в земле, как если бы хотел узнать, что же ее греет, почему она тепла, как она живет. Сентябрь длился для него долго, хоть он и не замечал, как приходил вечер и начинали зажигаться огни в деревнях, которые в темных пятнах деревьев лежали перед ним. Возвращался он в деревню уже затемно, с удивлением глядя на звездное небо над головой, пытаясь вспомнить немногие названия звезд и созвездий, которые изучали на уроках астрономии. Кроме двух Медведиц и Кассиопеи, он ничего вспомнить не мог, и тогда ему пришло в голову назвать созвездия так, как это ему понравится. Так появились созвездия Ромб, Дерево, Змея, Дом, Окно и другие, и теперь он ждал наступления ночи, чтобы еще раз отыскать их на черном пологе неба и убедиться, что они действительно существуют, что они не изменились и что завтра, и через месяц, и еще через год, и через сотни лет они будут выглядеть так же, как и сейчас, и ничего, ничего, ничего из того, что произойдет на этой маленькой земле, не изменит их, а уж тем более не изменит их его маленькая, никому не видимая жизнь, даже когда она перестанет быть.
Когда был дождь, он подолгу стоял у окна, глядя сквозь слезящееся стекло на фонарь, если была ночь, или на серые поля за огородом, если был день, и чувствовал, что жизнь его так же струится с небес, как этот холодный дождь; а когда дождь кончится, будет солнце или выпадет снег и что-нибудь произойдет, переменится — именно чувствовал, и у него не было нужды определять эти чувства словами. Он давно уже отвык от мыслей, хотя порой ловил себя на том, что разговаривает сам с собой или поет про себя, и эта новая привычка не казалась ему смешной, как не могли быть смешными дождь, звезды и эта земля, комья которой он разламывал пальцами так, как если бы разламывал собственную плоть.
И после того, как вернулся к Светлане и отдал ей свои небольшие, смешные по прежним масштабам деньги, заработанные на уборке картофеля, когда залез в ванну и принялся потрошить руками волосы, которые не видели воды целый месяц, он вдруг замер, дотронувшись рукой до лба, где была опухоль. Но опухоли не было; была лишь какая-то легкая шероховатость на ее месте. Медленно ступив на холодный кафель, не замечая, что с него течет, Николай Михайлович подошел к зеркалу и глянул в него, словно кинулся в пропасть, резким взмахом руки откинув волосы со лба. На месте опухоли было красноватое пятнышко с зарубцевавшейся поверхностью. Горло сдавила спазма. Из зеркала на него глядело безумное лицо незнакомого человека, искаженное кривой гримасой, с морщинами на лбу и на щеках, с двумя извилинами, тянущимися от крыльев носа к углам рта. «Жить!»— прохрипел он, выполз из ванной, стал звать Светлану, но ее почему-то не оказалось в квартире, а когда она через четверть часа с авоськами переступила порог, услышала незнакомый лающий звук, доносившийся из комнаты. На полу лежал голый мужчина и не то рыдал, не то смеялся. Почувствовав на себе ее взгляд, он обернулся и закричал: «Я не умру!» Он повторял эту фразу бесконечно, а Светлана, в пальто, плача рядом с ним, не могла понять, что произошло, но ей было ясно, что что-то, так долго мучившее этого человека, отступило, что для него теперь начнется новая жизнь. Женщина как-то нечаянно подумала о том, что что же теперь с ней-то будет: не останется ли она снова одна, ведь то, что мучило прежде этого человека, было, вероятно, основой их полугодовой близости, было тем, благодаря чему она могла заботиться о нем, отдавая ему всю свою, прежде никому из мужчин не нужную, женственность и нежность.
Теперь всё у них будет по-другому, говорил он ночью, лежа с нею рядом, да, теперь всё будет по-другому. Завтра он пойдет на завод и устроится на литейное производство, у них будет много денег, и они будут путешествовать, а она будет по-другому одеваться, и все мужчины («вот увидишь, увидишь!») будут пожирать ее глазами в метро, да нет, какое метро, они купят машину, и он, Николай Михайлович, будет подвозить ее на работу и встречать после, а еще нужно купить пианино и научить ее играть в теннис.
И он сдержал слово. Машину, правда, они еще не купили, но на литейное производство он устроился, а когда прошло еще полгода, у них уже были какие-то сбережения на книжке. Мужчины засматривались на дубленку Светланы, ее песцовую шапку, финские сапоги с высоким подъемом, а она научилась делать равнодушное лицо в ответ на искательные мужские взгляды. Квартира также приобрела другой вид, а недавно они даже принимали гостей, приятеля Николая Михайловича с супругой, того самого, кого он в давнишней своей телеграмме уполномочил передать жене, чтобы та его, Николая Михайловича, не искала.
Впрочем, Светлана встречала гостей настороженно, как зверек, чувствующий, что опасность может угрожать его звериному благополучию в любой момент. Эти гости были из того мира, в котором Николай жил прежде, с женой и сыном. Порой она замечала на его лице выражение хмурой заботы или, вдруг проснувшись ночью, видела, что он лежит с открытыми глазами, не помня о ней, и, нахмурив лоб, о чем-то сосредоточенно думает. А однажды он вернулся со смены позднее обычного, объяснив, что встретил в автобусе сына, который возвращался после секции со своими товарищами. Николай Михайлович с замирающим сердцем наблюдал за ним из-под полей шляпы: ему смертельно хотелось, чтобы сын узнал его, но он и боялся этого, чувствуя себя не готовым к разговору с ним.
Вечером следующего дня он позвонил в свой первый дом и, услышав в трубке усталый голос жены, назвался.
— Что-нибудь случилось? — настороженно опросила она.
— У меня был рак, — сказал Николай Михайлович.
Жена не ответила. Правильно, прокомментировал он про себя ее молчание, рак — это ведь смертельно, а тут «был».
— Кажется, дела пошли на поправку, — добавил он, досадуя на свое косноязычие. — Я бы хотел повидаться с Сашкой.
— Зачем об этом спрашивать у меня? — ответила жена почти неслышно.
— У мальчика должен быть отец, — продолжал он. — То есть я хочу сказать, что я — отец…
— Разве я это отрицаю? — также тихо спросила жена.
— Я бы не хотел, чтобы ты была против... Конечно, это глупо, что я звоню. Прости. — Он положил трубку.
Сердце его колотилось. Светлана сидела рядом на стуле, пряча глаза: он настоял, чтобы она присутствовала при разговоре, а теперь он ее ненавидел за то, что она была его безмолвным участником.
Стоя в кухне возле окна ночью, он мучился тем, что не может соединить свою прошлую жизнь с настоящей, но соединить нужно было, потому что обе эти жизни были из одной его, Николая Михайловича, жизни, но как было их соединить, на чем строить свое будущее — он не ведал. Скрипнув дверцей буфета, он извлек из него бутылку коньяка, налил четверть стакана и выпил. «Это невозможно, невозможно решить!» — с отчаянием подумал он, выпил еще и вдруг увидел, что на верхнем этаже стройки, которая была из окна как на ладони, загорелась бочка с битумом. Он глядел, как к строящемуся зданию выскочили из теплушки фигурки людей, как бежали они по лестницам, мелькая в незастекленных проемах будущих окон. Ему стало любопытно, как они будут тушить свой пожар. Надо бы сбросить ее вниз, эту горящую бочку, в сугроб, подумал он, но как поступят эти черные человечки? Вот кто-то уже появился наверху и стал лопатой швырять снег в пламя. Жалко и смешно. Потом появилась еще фигурка, третья, четвертая, и началось сражение с огнем. «Хорошо еще, что снег выпал, — прокомментировал Николай Михайлович, не в силах отвести глаз от окна. — А ну как снега не хватит?» В бутылке оставалось еще немного коньяку, когда строители, подцепив бочку на крюк подъемного крана, спустили ее на снег, и теперь она дымила в свете прожекторов, освещавших стройку…
«Что случилось? — вдруг подумал он. — Почему я так спокоен? зачем коньяк? зачем этот дом?» Он прошел по черной квартире в комнату, где спала маленькая женщина, долго глядел на одеяло, прикрывавшее ее тело, медленно потянул за конец, ожидая, что это тело сейчас проснется, но Светлана лишь пошевелилась, поджав худенькие колени к животу. Глядя на ее маленькое голое лицо в свете луны, на ее маленькую наготу, он почувствовал ненависть к ней. Мелькнула малодушная мысль, что это она сделала его не-им или была пусть как-то, но причастна этой новой подмене. Ему отчаянно захотелось, чтобы ее не существовало; он потянулся к ее шее; Светлана не проснулась даже тогда, когда он дотронулся до нее, но вздрогнул он, почувствовав тепло плоти под своими пальцами и то, как пульсирует кровь на ее шее. Он отшатнулся.
Через минуту неуверенными шагами дошел до ванной и, включив холодный душ, стал поливать голову. Присев на край ванны, он слушал, как течет вода; затем подошел к зеркалу и вдруг всем своим существом ощутил, как набухла опухоль с левой стороны лба. Он убрал мокрую прядь и долго завороженно глядел на знак смерти на своем лице. Николай Михайлович уже знал, что сей же час покинет этот дом, чтобы никогда сюда не возвращаться, и что перед ним открывается новая дорога, ведущая его в мир, которого он еще недавно, на кухне, не воспринимал. У Николая Михайловича не было надежды на то, что опухоль вдруг снова пропадет и время его жизни опять раздвинется; ему было всё равно, будущее не занимало его, только, глядя на себя в зеркало, он знал, что нужно снова найти себя, и единственное, чего бы он сейчас желал, так это разломить комочки земли с ощущением, что это крошится твоя собственная плоть.
Свидетельство о публикации №224070300630
Я люблю такие тексты. Мыслей много - вслух говорить ничего не хочется.
Заставили!
Думать.
Спасибо!
Женя Портер 13.04.2025 19:05 Заявить о нарушении