Начнем с Высоцкого, или Путешествие в СССР
АСТ 2024г.
НАЧНЕМ С ВЫСОЦКОГО, ИЛИ ПУТЕШЕСТВИЕ В СССР
«Когда состарюсь, издам книжонку…»
В.Высоцкий, «Письмо из Парижа».
Жизнь надо прожить так, чтобы было, что вспомнить. Но стыдно рассказать…
«Древние греки не знали, что когда-то станут древними греками»
- Ну-с, начнем с Высоцкого, - нейтральным тоном молвил Любимов, окидывая рассеянным взором собрание сидевшей в зале труппы Таганки. Одет он был в свитерок грубой вязки, с выпуском расстегнутого ворота рубахи – по-моему, голубенькой; седина уже изрядно пробила его густые волосы, а лицо отдавало легкой желтизной, - болел, печень.
Накануне Валера Золотухин драматическим тоном поведал мне, что у шефа хронический гепатит, что спиртного ему – ни-ни, а судьба театра вообще на волоске из-за недомоганий обожаемого мэтра. В этом же контексте он сообщил об обострении язвы желудка у Высоцкого, общем плачевном состоянии его здоровья, так что все выходило плохо, тревожно и туманно.
Валера всегда был склонен к паникерству и к пессимистическим выводам, но в ту пору я, семнадцатилетний придурок, проникался его мнением, как истиной в первой инстанции, да и вообще доверял ему бесконечно. Именно он уговорил Любимова взять меня в театр в качестве гитариста и актера в массовку без театрального образования, в расчете на оное в дальнейшем. Валера – мой названый старший брат. Эта роль ему нравилась, а уж мне – тем более. В далеком семидесятом наши лица были неуловимо схожи, и легенда в недрах театра проходила «на ура», тем паче, автором и инициатором ее был сам каждодневно набирающий очки народной славы артист. Впрочем, история о нашем братстве с ее началом и финалом – это – история отдельная, и будет изложена ниже, в моем первом опыте в бессюжетной мемуарной прозе. Интуитивно ориентируюсь на своего учителя – Валентина Петровича Катаева с его «Алмазным венцом», однако, в его готовый трафарет умещаться не собираюсь, и изысков высокой прозы в этой работе сознательно избегаю – пусть будет так, как Бог на душу положит – прямиком, просто и, постараюсь, - честно. Также не собираюсь наивно шифровать всем известные имена выдуманными милыми прозвищами, и подражать манере его «мовизма», которым был очарован в юности, но к которому, увы, равнодушен ныне. Юная душа иначе воспринимает все новшества и все необычное, с возрастом мы черствеем и в итоге становимся невозмутимыми и крепкими, как просроченные пряники.
Итак, вернемся к закулисному театральному мероприятию производственного толка.
- Начинаем с Высоцкого в очередной раз! – вслед за Любимовым повторил директор театра Дупак, скосившись на популярного актера и менестреля, сидевшего на крайнем кресле в первом ряду.
Менестрель, несмотря на свою оглушительную популярность в массах, в этих стенах был всего лишь служащим человеком, подчиненным и режиссеру, и уж, конечно, ему, директору. Иерархия административной театральной вертикали: «режиссер-директор», на сей момент уподоблялась двум орлам крамольного в те годы российского герба, раскрывших клювы возмездия над непокорной главой прогульщика и пьяницы - всесоюзного, что сквозь зубы признавалось и недоброхотами, значения. Недоброхоты, впрочем, уповали на временность славы менестреля, на то, что власть-де, да прищучит вольнодумного песнопевца, и ее отеческая снисходительность к заблудшим в своей наглости персонажам из богемы, - до поры. В закономерном же итоге воздастся всем шагающим не в ногу, а потому в неотвратимости кары не следует заблуждаться никому.
Впрочем, и родственники менестреля, а именно отец и мачеха, будучи в окружении близких приятелей, а именно – моей маман, с ними дружившей, вздыхали на вечерней кухне, чему был свидетелем, подслушивая из коридора:
- Да все это скоро пройдет: песенки, почитатели, слухи о нем… Сама слышала: один дурак убеждал другого, будто Володя отсидел десять лет! Другой говорил, что пятнадцать! Подойти, объяснить им, кем я ему прихожусь? Это значит – им уподобиться!
- Сам образумится! – следовал отклик. - В конце концов, на нем - дети, Люся; надо думать, о карьере, сыграть что-то героическое, серьезное, чтобы комар, как говорится…
- Кто ж ему такое поручит?..
… - Безобразия творим, Владимир Семенович, - констатировал Любимов, разведя руки. Был он огорченно-задумчив, но и не более, что-то, видимо, опустошенно решив для себя в отношении и к Высоцкому, и к вынужденному этому собранию, продиктованному правилам необходимых дисциплинарных мероприятий. – Итак, на повестке дня – вопрос о вашем поведении, господин артист, а, вернее, о фактах нарушения трудовой дисциплины, выразившихся в широко известных срывах спектаклей, пропусков репетиций… Мне даже скучно продолжать… Да вы хотя бы привстаньте, покажитесь во всей красе для соблюдения протокола…
Господин артист привстал. Обернулся на соратников по творческому цеху. Так, в полувзгляда, надменно.
Всегда поражался, как мгновенно менялся его взгляд от отрешенного или благодушного к искрящемуся весельем или же откровенно враждебному, когда в нем блистала просто сумасшедшая ярость или же холодное грозное предупреждение: прочь с глаз моих!
И ведь умел он играть этим взглядом, как ненароком показанной «финкой», из-под голенища сапога привынутой. А где игра, там и расчет… Впрочем, расчетлив он был, за исключением некоторых изменений своего сознания, всегда. Но пьянка есть пьянка, а то изменение сознания, что необходимо актеру как навык для погружения в роль, он тоже умел контролировать жестко. Хотя порой умышленно отпускал удила и переигрывал.
Но сейчас, на этом пустопорожнем собрании, он был трезв, собран, а внешне - зол и колюч. И все было уложено в его мозгу, сообразно ветвистости сюжета в развитии действа сегодняшнего сборища: обличений врагов с требованием изгнать из театра, с робким заступничеством друзей, с колебаниями в решениях начальства…
Все уже было… Очередной спектакль, где финал определяет лишь импровизация. Что в козырях? А то, что зритель идет сюда, на Таганку, в первую очередь на него, а уж во вторую – в авангардный театр, как таковой. Он – сердце труппы. На всех – его отблеск, как вы от него, соратники, не отмахивайтесь, как ни отрекайтесь, как ни завидуйте. Все вы им помазаны… И режиссер, и директор – тоже!
- Замечания учту, - проронил он веско. – Недопустимость некоторых своих поступков глубоко осознал. Театр мне дорог, и этим, собственно, сказано все.
- Пью, пил, и пить буду, - грустно подытожил из зала голос актрисы из стана нейтральных.
Загудели возмущенным хоровым ропотом недруги, формулируя обвинения типа: почему ему можно, а нам – нет? Недругов хватало. Еще в первые дни появления его в труппе, как мне рассказывал Борис Хмельницкий, одна из актрис, изучая свое личико у зеркал гримерного столика, ответила на его ремарку о самобытности голоса Высоцкого так:
- Голос не для оперы, но вполне для пожара или ограбления.
- А вот я хочу о проблеме клептомании! – неожиданно возопил из зала Ваня Бортник, искусно перебивая обсуждение основной темы. – У меня вчера с пиджака в гримерке значок свистнули! Наш, театральный, таганский! Это что же творится, а, братцы? А если бы – портмоне? Там двадцать пять рублей, хорошо, вор посовестился… Но значок – это тоже обидно, знаете ли… Но и до портмоне дело дойдет! Теперь свои кошельки и все прочее с собой на сцену таскать надо?!.
- Значок я вам выдам, - отмахнулся Дупак. – Вы перебиваете основной вопрос…
- Да, теперь у нас второй вопрос, - тряхнув своей породистой поседелой гривой, молвил Любимов. - Причем, замечу, касающийся всех без исключения, поскольку с курением и мусором за кулисами – ситуация вопиющая, и вместо творческой работы мне приходиться выслушивать нотации от всякого рода административных инстанций…
Пусто и скучно стало в зале… Явственно ослабла всеобщая энергетика творческого коллектива. Ожидание разноса менестреля не оправдалось, да и сам он слинял под шумок за портьеры, но – точно – обретался еще здесь, в гримерках, - мол, если чего – я с передовой лишь временно по нужде, а коли нужда во мне – вот и опять я, смиренный, - корите, позорьте, трезвоньте, готов ко второму отделению аутодафе; только гаркните через служебные репродукторы: «Артист Высоцкий, вернитесь в зал!» - и вот он, артист, готовый на очередную взыскательную потеху…
Да уж нет, вышел пар, оравнодушилось общество, спал градус, как в стакане с недопитой с вечера водкой… Но тут пошла потеха другая, органически-жизненная, сермяжная, сравнимая разве с импровизациями того же Ивана Бортника в «Живом», когда публика на артиста через день ходила, ибо в каждом спектакле выдавал Иван Сергеевич все новые и новые «пенки», да какие! Изящнейшие «самоволки» он умел устраивать из любой роли! И… ничего не осталось в истории. Ни то, чтобы кадра узкопленочного, даже блеклого фото, ибо, думали: да все навечно: что сегодня, то и вчера, то будет и завтра… Как и собрания труппы на предмет дисциплинарных выговоров. Однако эта потеха в истории чудом осталась, ибо у актрисы Нины Шацкой диктофон по случаю в сумочке оказался, и - записалась речь ответственного театрального пожарного Николая Павловича:
« - Я хочу еще раз напомнить о культуре быта. Я с этими рычами выступаю на каждом собрании, но рызультаты пока не видно глазом. Хотя бы для того, чтобы не выступал я, пора повернуться к этому вопросу на сто девяносто градусов. Вот вчерась на обходе помещения вижу, волос настрыган, женский, настрыган волос у женщин в гримерных и везде разбросан, по-моему, сознательно настрыган и разбросан нарочно! Волос преимущественно черный, отсюда вывод: брунетки безобразничали, их у нас несколько, можно легко установить, кто это наделал. Бывает, когда в супе случайно волос попадает даже свой, и то я уже не могу такой суп есть, в унитаз его сношу. А тут в таком количестве – женский волос… в культурном учреждении! Товарищи! Стрыгитесь же в одном месте… А Таню Сидоренко с ножницами я точно в гримерке видел!
- Мы – публичные женщины! – донеслось из зала возмущенно. – И должны держать себя в форме при обозрении нас массами!
- Второй пункт – курение. С курением у нас очень плохо. Немного, правда, легче стало – Клим ушел (Клименьев). Тот не признавал никаких законов, курил, где хотел, и не извинялся. Хотя и дорогие сигареты «Марлибр». И еще – «Самец», с иностранным верблюдом. (Видимо, подразумевался «Camel»). Где их брал – вопрос. Теперь Клима нет, но его заменили, как по призыву, несколько, в том числе - Маша Полицеймако. Я не понимаю таких женщин. То есть, головой понимаю все, умом – нет! Женщина – такое существо! И вдруг от нее при целовании будет разить табаком, да как же тогда ее любить прикажете? А Маша курит много и всюду нарушает правила безопасности. Далее. На собрании больших пожарных города Москвы было сообщено о пожарах в количестве пятисот штук, по анализу причин загорания - от курения. Часто загорания начинаются в карманах: курит в неположенном месте, меня увидит, и в карман папироску – и горит потом целый театр или того лучше – завод!
Товарищи! Партия призывает нас к бдительности в сбережении социалистической собственности. За последние два дня полетело от безобразий братвы – артистов – четыре стула по сорок два рубля, четыре урны фаянсовых. Вопиющее безобразие наблюдалось в четвертой мужской комнате: переработанный харч в раковине, и это засекается мной не первый раз. Напьются, понимаешь, до чертиков, и не могут домой донести, все в театре оставляют. Уборщица жалуется, убрать не может, ее самою рвать начинает. Понимаю: тут и с железными нервами не справиться, это вам не шубу в трусы заправлять! Предупреждаю! Кого засеку с курением – понесут выговорешники тут же, а в дальнейшем буду неутомимо штрафовать преступников, как ГАИ!»
Эх, иметь бы тогда современный телефончик со встроенной камерой, что сейчас у каждого школьника… Увы, такой телефончик на том собрании уподобился бы несусветному волшебству. Но даже на допотопную камеру никто ничего не снимал. Если только фрагменты из спектаклей с согласованием в инстанциях. А снимать ту театральную Таганку стоило едва ли ни каждый день, во всех ее закоулках, и осталось бы тогда золотое наследие и самого театра, и его времени. Сохранившиеся фрагменты – так, шелуха. А зерно истины – только в неверной памяти уже немногих оставшихся.
А вот и Высоцкий тем же вечером, стремительно вышедший со сцены в закулисье, на первый этаж артистического закутка, где под потолком и вдоль стен тянулись трубы тепло и водоснабжения, плюхнувшийся в огромное дерматиновое кресло, разгоряченный, с алым лицом, одетый в трико и «чешки», - кожаные тапочки на резинке в подъеме стопы, для улицы легкомысленные и непрактичные, для домашней – тесные и неуютные, однако широко используемые гимнастами и самбистами.
- В этот день берут за глотку зло, в этот день всем добрым повезло… - пропел он себе под нос часть куплета, только что исполненного им на сцене в «Добром человеке из Сезуана».
Я, сидевший напротив, куражась, допел продолжение, попадая в его интонации и тембр…
Он выслушал, качнул головой усмешливо.
- Я вижу, как ты поешь на сцене, - погрозил мне пальцем. – Ты работаешь под меня… Это плохо, избавляйся, ищи свое. И запомни: природа не терпит повторений!
Я запомнил.
Выхожу из служебного входа-выхода Театра на Таганке семидесятых. Захлопнулась дверь. За ней – тетя Зина, - вахтер и, одновременно, - заведующая артистической гардеробной. Номерки, правда, никому не выдавались, артисты вешали свои пальто и куртки произвольно, однако, внезапно случился казус: однажды из гардероба было похищено чье-то пальто, причем, как подразумевалось – неким злодеем то ли из труппы, то ли из технического персонала, и расследованием занимался знаменитый МУР, так злоумышленника и не поймавший. Причем вину за утрату пальто взвалили именно что на тетю Зину, олицетворяющую на современный манер ЧОП – то есть, частное охранное предприятие, обороняющее ныне театр едва ли ни ротой, однако, во времена оные, на всю оборону учреждения культуры вполне хватало одной и единственной тети Зины.
– Если из гардеробной под носом у вахтера крадут пальто, - высказался на сей счет Любимов, - это уже не театр, а цирк! С фокусами в стиле Кио...
Второй эпизод с кражей верхней одежды случился уже в основной раздевалке для публики, откуда свистнули дорогущую шубу спутницы лауреата всех государственных премий Сергея Михалкова. Ошарашенная дама блуждала по фойе, разводя руками и кляня администрацию, а вслед за ней сочувственно волочился автор гимна СССР, глубокомысленно изрекая:
- Милая, а что ты хотела? Где театр, там и драма...
Вот и вышел я в мартовскую темень, вот и обернулся по пути к метро на родимый порог. Для меня это был главный подъезд Театра на Таганке – с его боковой правой стены вдоль Земельного вала. Там было место встреч артистов и их знакомых, там был большой перекур и обмен сплетнями перед спектаклем, там выяснялись отношения, зарождались и замиривались конфликты, - и все это – через идущую к метро публику, косящуюся на увлеченных своим общением знаменитостей. И даже машины, скользящие по Земляному валу, замедляли ход, а то и вовсе тормозили, и водители выворачивали головы, не веря, что видят у подъезда терпеливо выжидающего своего театрального гостя Высоцкого или Золотухина. Их лица различались издалека, идентифицируясь мгновенно – особенность таких черт для артиста – дар судьбы.
К тому же, тогда еще существовали киноафиши.
- Наконец-то у кинотеатра я увидел на плакате свою физиономию, намалеванную гуашью! – говорил мне Золотухин. – Это был… миг триумфа и неземного восторга!
И вот - его лицо во гробе, после месяца комы, будто слепленное из известки, в коросте похожего на гуашь, грима.
Но это случилось через вечность, в марте 2013-го. А в ноябре 2013-го я шел мимо этого подъезда по пути в ресторан, на свое, увы, шестидесятилетие. И остановился возле двери, пытаясь вернуться в себя прежнего, семнадцатилетнего. Увы, нет уже такого человека. Глупого, счастливого, стремящегося. Ни одной молекулы от него не осталось. И той озаренной театральным светом двери не было. Передо мной – железная, грубо выкрашенная черной краской преграда, подернутая грязью и пылью. Кажется, намертво вваренная в раму. Уже давно никто не входит в нее. Растрескавшийся приступок. Скоро его снесут, сравняют с тротуаром. А сколько раз на него ступали Высоцкий, Любимов, Вознесенский, Евтушенко… Стоп. Продолжать этот огромный и скучный похоронный каталог не стоит.
Но в памяти моей все близкие мне ушедшие – существуют словно бы рядом, а сейчас я иду в своем шерстяном советском пальтишке до метро Таганская, я еду домой, где тоже все живы, у меня впереди огромная жизнь, я думаю о ней, я пытаюсь представить, как все сложится в дальнейшем, и – напрасно! Не суждено нам ничегошеньки предугадать!
АРМИЯ
Театру я изменил. Понял: не мое… Первоначальная увлеченность и жажда актерской карьеры пропали одномоментно и напрочь. Театром надо было жить, к нему надо было привязаться безоглядно, как к дому и к семье, а воздух закулисья воспринимать, как органическую необходимость, как родниковую воду, утоляющую жажду, а может, и как наркотик. Тот же Высоцкий, что меня искренне удивляло, проводил свободное время в театре зачастую праздно, ужиная в закулисном буфете на втором этаже («Сом у них сегодня костлявый, Андрей, не бери, я чуть не подавился»), что-то писал за своим гримерным столом, и я чувствовал, что дома ему явно не сидится. Марина была в Париже, отношения с бывшей женой Люсей рухнули, скатиться в очередную пьянку он опасался, а театр «держал», да и поддерживал своей извечной праздничной суетой и забавным круговоротом различной публики с ее страстями и анекдотическими коллизиями.
Недаром говорят, что в театре актер «служит», а не работает. Но эта служба, жизнь согласно расписанию собраний, спевок, репетиций, прогонов, гастролей и самих спектаклей, стала меня тяготить своей казарменной обязательностью. Главное же, меня озадачивающее, было в другом: от этого подвижничества в итоге не оставалось и следа. Нет, конечно, театральное действо меняло многое в сознании зрительских масс, оно не пропадало втуне и, кто знает, как влияло на дальнейшие поступки людей и на само человеческое бытие, но актерские труды испарялись, как талый снег по весне и ночной туман на рассвете. Они оставались лишь в кино, но не всем везло туда попасть, да еще и на значимые роли.
Меня привлекала литература, возможно, своей нетленностью даже в архивных залежах, но что я, мальчишка, мог тогда написать? Разве дневник с расчетом на будущее, дабы использовать его в качестве шпаргалки уже в зрелом писательском ремесле? Но занимали меня мысли практические, а именно: грядущая неотвратимая армия. Поступление в театральный институт от нее не избавляло, там не было военной кафедры, и все студентики в итоге оказывались голенькими перед комиссией военкомата. Откосить от повинности по медицинским показаниям я не мог, ибо в учетной карточке значилось, что я являюсь кандидатом в мастера спорта по самбо, которому посвящал три тренировки в неделю, какие уж тут недомогания? Поступить в абы какой институт, например, в МЭИ, к чему меня склонял отец, заведовавший там кафедрой наряду со своим директорством в Особом конструкторском бюро? - но меня трясло от отвращения к черчению, физике и математике… Словом, я обреченно решил, что, коли армии не избежать, значит, придется сходить на два года в солдатчину.
В военкомате меня приписали во внутренние войска. О жути тамошней службы я не ведал, беспечно полагая, что охранять важные государственные объекты, как мне объяснили специфику службы в том же военкомате, гораздо интереснее, чем чистить артиллерийские пушки, сидеть в подземных бункерах ракетных войск, или надраивать танки, которые не боятся грязи.
Важными государственными объектами в моем случае оказались зоны общего и строгого режима, в обилии располагавшиеся на территории Ростовской области. В охрану одной из них я угодил после полугодовой зверской сержантской «учебки», откуда вышел уже с тремя лычками на погонах и специальностью инструктора по инженерно-техническим средствам охраны исправительных лагерей. Вся философия исправления в лагерях, как я уяснил, заключалась в прививке страха перед перспективой повторного в них попадания, хотя каждый третий зэк непременно, в силу натуры и обстоятельств, за колючую проволоку, которую меня научили профессионально натягивать, возвращался, как в дом родной.
Автобус, который вез наголо остриженную когорту будущих воинов на сборный пункт, располагавшийся в бывшем здании тюремной Краснопресненской пересылки, проезжал в предрассветных сумерках мимо Таганки, и с подкатившей к горлу тоской я увидел здание родного театра с афишей грядущей премьеры «Гамлета», на которую, увы, мне уже было никак не попасть.
А вечером того же дня поезд уносил меня в иную казенную жизнь, страшившую своей неизвестностью. А вот и Ростов, помывка в бане, первая моя гимнастерка, и первая казарменная кровать на втором ярусе под блеклым высоким потолком... Первая солдатская «учебка».
На реальную же боевую службу я прибыл, пройдя суровое горнило подготовительного к ней этапа, чей финал ознаменовался перемещением из казарменной школы с учебными классами в «дачную подмосковную идиллию», как описали наше предвыпускное времяпрепровождение циничные командиры.
Зажав между ног закрепленные за нами «Калашниковы», мы тряслись от вибраций силового агрегата в затянутом брезентом кузове грузовой машины, державшей курс по широкому Ярославскому шоссе в направлении поселка Хотьково.
Уже стоял апрель, город тонул в мутной серой мороси, почернелые сугробы тянулись вдоль обочин, чумазые машины однообразным потоком обтекали наш неуклюжий грузовик, затормозивший в итоге перед палаточным городком возле учебного макета исправительно-трудовой колонии.
Макет, сооруженный в натуральную величину, в подробностях отражал бараки, вышки, заборы, контрольно-пропускной пункт со шлагбаумом и, казалось, только и ждал своего заполнения зэками.
Под предводительством одного из командиров взводов мы совершили паломничество на этот безрадостный объект, где нам была прочитана лекция по специальности, так сказать, а после отправились устраивать свой быт в палаточные чертоги.
В палатках мы размещались по четверо; постелями служили деревянные настилы с бесформенными ватными матрацами, застеленными тонкими одеяльцами, а остальную меблировку составляли кособокие фанерные тумбочки для хранения личных вещей. Все.
Вешалки для шинелей отсутствовали, и, как я впоследствии понял, не без умысла.
После ужина на очень свежем апрельском воздухе возле бочки с варевом неопределенного вкуса, формы и цвета, последовала команда «отбой», и мы разбрелись под брезентовые пологи, тут же уяснив, что раздеваться для сна не стоит.
Ледяные отсыревшие матрацы и подушки на дощатых топчанах, теплом человеческих тел не согревались, и спать мы улеглись в полной зимней форме одежды, то есть, не снимая шинелей, а также сапог и ушанок.
Ночью я проснулся, содрогаясь от холода. Мои соседи по брезентовому жилищу отсутствовали. Сквозь ткань палатки просвечивало оранжевое пятно недалекого костра. Там, в компании часового, охранявшего сон нашей роты, я обнаружил всю честную компанию своих сослуживцев.
Нам удалось пропарить над огнем дымящиеся густым паром шинели и сапоги, покуда не явился такой же, как мы, задубевший от мороза сержант и не разогнал нас по арктическим матрацам.
- Завтра согреетесь, партизаны! - пообещал сержант многозначительно.
Утром по зову охрипшей трубы я, сбросив с себя ровно затянутое колким инеем одеяльце, поспешил на построение, понимая, почему в армии подъем назначен на шесть часов утра. Единственное, что хочется делать в шесть утра, это убивать людей.
После переклички нам был устроен оздоровительный пятикилометровый кросс, повторявшийся затем каждое последующее утро; далее был завтрак, по окончании которого старшина объявил, что главная цель нашего пребывания в здешних просторах - помощь в строительстве важного военного объекта, возможно, и стратегического назначения.
Старшина или добросовестно заблуждался, или бессовестно врал, поскольку по прибытии на объект, находящийся неподалеку, мы сразу уразумели, что командированы в качестве бесплатной рабочей скотины для возведения нескольких частных коттеджей.
Каждому из нас «стратегическое» строительство запомнилось, уверен, на всю оставшуюся жизнь!
Пахота начиналась ранним промозглым утром и заканчивалась таким же прохладным вечером, хотя ощущение низких температур ранней весны вскоре нами было утрачено: перед отбоем, голышом стоя в снегу, мы, смывая пот и грязь, с наслаждением обливались льдистой водой из умывальника, и пар клубами валил от наших разгоряченных тел, подверженных теперь простудам в такой же степени, как высокопрочные металлы и прочие элементы неорганической природы.
За день нами переносились с места на место тонны кирпича, бетона, строительной арматуры и прочих тяжестей. Не обремененный тяжестью носилок с раствором, я порой чувствовал, что, подпрыгни сейчас, улечу к звездам, а двухпудовую гирю, зацепив мизинцем, мы перебрасывали друг другу, как баскетбольный мячик, и утренний пятикилометровый кросс воспринимали детской потехой.
Культурно-развлекательными мероприятиями являлись упражнения в стрельбе из автомата и пистолета, швыряние гранат на дальность и точность, подтягивания на турнике и отжимания от пола, то бишь от земли, до крайней степени измождения.
В палатках мы уже спали в одном нательном белье, не всегда и прикрываясь поверх одеяла шинелью, и наши первоначальные мечты о ночлеге в уюте бараков учебной зоны - мечты, отмеченные очевидной практической целесообразностью, однако политически вредные с точки зрения наших идейных командиров, скоро забылись, и деревянные топчаны с продавленными матрацами виделись вполне приемлемыми и даже комфортабельными ложами, а казарменные койки вспоминались как предметы неоправданной, граничащей с развратом, роскоши.
С первыми листочками, пробившимися на подмосковных березках, мы возвратились на свою городскую базу, где, в несколько дней преодолев либеральные процедуры выпускных экзаменов, получили заветные сержантские лычки и записи в воинских билетах, удостоверяющие наш статус инструкторов по техническим средствам охраны исправительных колоний от окружающего их мира свободных граждан.
Едва я успел полюбоваться в желтых прокуренных зеркалах ротной помывочной на свои новые погоны, прозвучала команда сдать постельное белье и собрать личные вещички в индивидуальные солдатские мешки, после чего в считанные часы казарма опустела: мы, новоиспеченные младшие командиры, спешно развозились по местам своей дальнейшей службы, а наша «учебка» готовилась к встрече очередного курсантского молодняка.
И вот знакомый Казанский вокзал, жесткая полка плацкартного вагона и - безрадостный обратный путь в город Ростов-на-Дону, в прежний конвойный полк, пронумерованный, как в/ч 7405.
Засыпая в тряской духоте ночного купе, я поймал себя на мысли, что не очень-то и огорчен своим отъездом из столицы. Устройся я, благодаря протекции отца, даже каким-нибудь генеральским прихвостнем, что бы мне сулило подобное положение? Ущербную свободу увольнений в город? Протирание штанов на тепленьком стуле в штабном закутке? Таковые перспективы меня не вдохновляли. А возможные тяготы будущей службы в боевых подразделениях казались несущественными.
Лычки сержанта довольно надежно защищали мое достоинство от произвола «дедов» и офицеров, а что же касалось каких-либо физических нагрузок или бытовых неудобств, то после жизни в палаточном лагере они пугали меня не более чем рыбу вода, высота птицу и волка лес.
Утром меня разбудили петухи. Они голосили по всему поселку, приветствуя восход светила, и я поднялся с койки со странным чувством дачника, приехавшего в деревеньку провести безмятежный отпуск.
В чем-то такое чувство было и справедливым. Жесточайшая дисциплина учебки с ее сорокапятисекундным подъемом и одеванием, заправкой коек буквально по линеечке, спешным построением на зарядку осталась в другой, показательно-показушной армии, а здесь, в боевой конвойной роте, никто никого не подгонял и впустую не суетился: люди серьезно и основательно собирались не на холостую муштру на плаце, а на тяжелую реальную работу, получая оружие, наполняя водой фляги и неспешно уходя в сторону зоны на развод.
Вместе со всеми покинул казарму и я - праздно, не обремененный тяжестью автомата, тронувшийся через поселок к видневшимся вдалеке сторожевым вышкам. В раскинувшихся вдоль дороги садах влажно сияла молодой листвою свежая изумрудная весна.
Младший сержант, командир одного из отделений, белобрысый конопатый парень, шагавший рядом, выказал мне, а, вернее, моей должности инструктора глубокую зависть.
- Чтоб мне так жить! – с придыханием рассуждал он. - Курорт, а не служба!
- То есть?
- Что – «то есть»? Офицерам и тем хуже, чем тебе... У них ответственность хотя бы. Один солдатик самогона пережрал, другой боеприпас потерял или побег проворонил... А ты - как птичка Божья, порхай себе... Прохудился забор - зэки отремонтируют. Ну и все. Телефон там... раз в год починишь. А в основном - гуляй, цветочки нюхай. Хочешь - по поселку, а скучно стало - на дорогу вышел, попутку поймал и на объект прокатился, развеялся... Вольный стрелок. Это мы... Развод, по машинам, потом весь день на вышке и - отбой. Ну, воскресенье разве - чтоб отоспаться.
Слушая младшего строевого командира, я понимал, что не напрасно тянул лямку в московской «учебке», отрабатывая свою сегодняшнюю свободу быта и передвижений.
Войдя в караульное помещение, я был прямо с порога атакован злобным, как цепной пес, сержантом, прогавкавшим:
- Ты новый инструктор?! Давай, чини сигнализацию, всю ночь не спали, тра-та-та-та!
- Слушай, друг, я тут первый день, давай на тон пониже...
- Хрена себе - пониже! Коты то в зону, то из зоны шастают, провода на заборе рвут, а мне только и дел, что караул через каждые пять минут «в ружье» поднимать!
Я внимательно осмотрел единственное техническое средство охраны колонии - допотопный приборчик, а точнее - пульт, снабженный красной лампой тревоги и пронзительным электрическим звонком. Именно к этому обшарпанному металлическому ящику и тянулись вдоль основного ограждения провода, безнадежно подгнившие и требующие тотальной замены.
Опутать периметр забора новыми проводами представляло собой задачу невозможную, во-первых, в силу элементарного отсутствия таковых, а во-вторых, для совершения подобного трудового подвига требовалось большое желание и энтузиазм, также напрочь отсутствовавшие, ибо ползать по забору с молотком и гвоздями мне предстояло исключительно в одиночку, так как привлечение зеков к подсобным работам такого рода отрицали режимные соображения, а праздношатающихся солдатиков в роте не было - правами на вольное времяпрепровождение располагал исключительно я.
К тому же сам по себе прибор являл собой торжество конструкторской мысли идиота, не уяснившего в момент творения этого технического шедевра-урода очевидной истины: прочный провод не порвется, а хлипкий даст сотни ложных срабатываний.
Улучив момент, когда караульные вышли во двор, я отсоединил аппарат от сети и разъемов, высоко поднял его над головой и, основательно способствуя величине G, определяющей силу земного притяжения, опустил ящик на чугунную плиту перед бездействующей по причине теплого месяца мая, печкой-«буржуйкой».
Затем поставил прибор на место, с педантичностью опытного диверсанта-подрывника присоединив к нему обратно все до единых разъемов и тщательно проверив плотность соединений.
- Ну что? - спросил меня озлобленный ночными перебежками по караульной тропе сержант, заглянувший в помещение.
- Сейчас... проанализируем, - отозвался я, включая тумблером энергопитание.
Внутри ящика, пережившего не отвечающее техническим правилам эксплуатации падение с высоты, что-то по-змеиному зашипело, контрольные лампочки, едва успев вспыхнуть, тут же печально погасли, и после краткой агонии ветеран караульного помещения испустил дух в виде ядовитого чада от горелой пластмассы.
- На дембель откинулся, - ошарашено прокомментировал сержант данное событие.
- Отслужил, - скорбно согласился я. - Ничто не вечно под луной, как известно.
- И что теперь? - вопросил сержант тупо.
- Теперь караул будет спать спокойно, - твердо пообещал я. - А ротному доложишь: так и так, по причине моральной и материальной изношенности, обогатив атмосферу планеты экологически вредными газами, скончался прибор... как его... проволочно-разрывной сигнализации за инвентарным номером ноль - тридцать пять - шестьдесят один. Прибор восстановлению не подлежит. Заявляю это тебе как лицо компетентное.
- Но...
- Что «но»?.. Ты потрясен утратой? Или покойный способствовал пресечению хотя бы одного побега?
- Какой там способствовал! Одна головная боль! - отозвался сержант уныло.
- Тогда в чем дело?
- Ты подтверди, что мы тут ни при чем, вот в чем дело! А то ротный подумает, караул с аппаратом чего нахимичил... Ребята тем более грозились...
- Кончина носила естественный характер, - успокоил его я. - О чем, если надо, можем составить акт вскрытия.
- Да нужен кому этот акт...
- Вот именно.
Таким образом, со средствами сигнализации, отвлекающими отдыхающую смену караула от сна, я разобрался в течение считанных минут и навсегда, полагая, что часовые на вышках со своими верными дружками «Калашниковыми» куда надежнее и эффективнее обеспечат охрану жилой зоны, нежели десяток агрегатов, подобных тому, что был умерщвлен мною с безжалостной решимостью при первом же кратком знакомстве.
Открыв пирамиду с оружием, сержант вытащил из нее ключ. Сказал:
- Держи. От твоей блат-хаты.
- Какой еще...
- Ну, каптерки... Видел хибару на углу возле зоны?
- Да... - сказал я, припоминая побеленный кубик некоего малогабаритного строения, мимо которого недавно прошел, приняв его за сортир для караульных солдат.
- Вот там и есть твоя резиденция... японского царя, - уточнил сержант.
Далее я обошел периметр колонии по караульной тропе, выяснив, что если внутренняя запретная зона и основной глухой забор находятся в относительном порядке, то внешние охранные сооружения весьма пообветшали: истлевшие гирлянды путаной проволоки, официально именовавшиеся «малозаметным препятствием», свешивались с трухлявых серых столбов, еле державшихся в земле своими перегнившими основаниями, опоры же крайнего ограждения с предупредительными табличками «Стой! Запретная зона!» поддерживались в вертикальном положении исключительно за счет натянутой между ними ржавой провисшей колючки. То есть по принципу некоей взаимоустойчивости, как хоровод нетрезвых танцоров. Приведение этих перекошенных временем кольев в надлежащий вид требовало гигантских трудозатрат. Но на то в роте и нужен был инструктор. А дабы сохранить свободу передвижений и не быть привлеченным к конвойной тягомотине, мне требовалась демонстрация какой-то деятельности.
Свой променад вокруг исправительно-трудового учреждения я завершил у двери подведомственной мне каптерки.
Войдя туда, я был приятно обескуражен тем, что предстало моем взору.
Я находился внутри небольшой комнатенки с низким потолком, чью обстановку составлял письменный стол, стул с матерчатой обивкой сиденья и солдатская койка, аккуратно застеленная казенным одеялом. В углу ютилась компактная печка-голландка. За ситцевой, выгоревшей от солнца занавесочкой, я обнаружил стеллаж с разнообразным инструментом, запасными частями от постовых телефонных аппаратов и разную электротехническую мишуру.
Я с удовольствием расположился на кровати, перекинув ногу за ногу и ладонями подперев затылок. Разврат-с!
Невольно припомнились слова одного из командиров нашей сержантской школы: «Крепитесь, ребята, ваше учение и есть ваш последний бой. После него, считай, отвоевались». Командир был прав, хотя, полагаю, что полгода сержантского образования с лихвой перекрывали по своим тяготам полный срок рядовой солдатчины.
В этот же день под мое командование мне была передана бригада зэка, должная производить замену подгнивших заборных опор, проволоки и досок.
Осмотрев выстроившийся передо мной коллектив, спросил у одного молоденького осужденного, за что тот сидит, получив следующий ответ:
- За колесо.
- Украл колесо?
- Да, от «Волги».
- И получил три года?!
- У меня отягощающее обстоятельство... Применение технических средств.
- Каких?
- Домкрат и баллонный ключ.
- А как же без них?
- Без них - никак, - удрученно согласился собеседник. - А с ними - заполучите трояк!
Вот так!
Народ в бригаде подобрался разностатейный: убийца по неосторожности, с перепугу порешивший залезшего к нему в дом воришку дедовской казачьей шашкой; упомянутый похититель колеса; бродяга неопределенной национальности, знающий двадцать языков населяющих СССР народов и считавшийся ввиду скорого окончания срока расконвоированным осужденным по кличке Труболет; благообразный старичок, чей нынешний срок пребывания в заключении был пятнадцатым по счету, однако рецидивистом не значившийся, ибо каждый раз осуждался по отличной от предыдущей статье; и, наконец, «аварийщик», схлопотавший двенадцать лет за дорожно-транспортное происшествие, совершенное им в нетрезвом состоянии. Старичок, помимо различных зон обретавшийся еще в и монастырях, где отмаливал, по его словам, «грехи реализованных искушений», в колонии получил кличку Отец Святой.
Внимание мое отвлек клекот запутавшейся в проволоке «малозаметного препятствия» поселковой курицы, которую многоопытный, чувствовалось, Труболет, сноровисто из силков освободив, тут же поднял за ноги, отчего курица моментально погрузилась в состояние нирваны, и этот простой приемчик я не без любопытства запомнил, как одну из составных частей приобретаемого мной жизненного опыта.
Заботливо обернув пернатую дичь спецовкой, Труболет предложил:
- Едем, начальник, на речку. Сполоснемся, сготовим птицу... Все лучше баланды...
- Разбежался! - угрюмо молвил убийца.
Повисла напряженная пауза.
Зэки затаили дыхание в ожидании моего ответа, надеясь на чудо положительной реакции по поводу такого предложения их сотоварища.
Лично я ничего не имел против освежающей водной процедуры, более того, в мое распоряжение администрацией лагеря был выделен для подсобных работ разболтанный грузовичок, и съездить на речку, а, вернее, - на канал, извилисто тянувшийся через степь буквально в нескольких километрах от зоны, особенной проблемы не составляло, единственное – как бы не попасться на глаза начальству…
Голос подал курировавший мою бригаду конвоир - старослужащий рядовой Кондрашов.
- Едем, сержант, - сказал он. - Если засекут, скажем: тырили доски со склада стройбата - они тут неподалеку стоят своим шалманом... А вас, сусликов, - обратился к зекам, - сразу предупреждаю: стреляю без предупреждения! Если возникнет желание сдернуть - давлю на гашетку, и мы все в отпусках: я - в краткосрочном, вы - в вечном...
- Мы - приличные люди! - едва ли не с возмущением прокомментировал такое образное предостережение конвоира Отец Святой. - О чем речь вообще, молодой человек!
- И аквалангов у нас на дне не припасено, - вдумчиво и даже с каким-то сожалением добавил колесный вор.
- Кто дернется - замочу лично! - предупредил убийца.
- И, кстати, возьмите ведро, начальник, - сказал Труболет, имевший в отличие от других право свободного передвижения в окрестностях зоны и потому страха перед «Калашниковым» не испытывавший.
- Зачем оно?
- Возьмите, говорю, не пожалеете.
Я взял из караулки цинковое старое ведро с заржавленными боками и в самом деле не пожалел: в канале обитало множество раков, и вскоре, с наслаждением выкупавшись, мы сидели на травке в одних трусах с рядовым Кондрашовым, державшим «Калашников» на голых коленях, наблюдая, как на водной глади мелькают незагорелые задницы зеков, ныряющих в поисках рачьих нор к илистому неглубокому дну.
Серо-зеленые пучеглазые обитатели водоема, чьих клешней не страшились заскорузлые лапы зеков, один за другим покидали воздушным путем родную стихию, шлепаясь на берег возле ведра с подсоленной водой.
Из лесопосадок, чахло тянувшихся вдоль канала, убийца принес несколько ворохов сучьев, запалил костер; стараниями Труболета, проявившего высокую квалификацию походного повара, запеклась в глине попавшая в тюремные силки жирная курица, а после подоспели и свежесваренные раки.
Основательно перекусив дарами степного канала и накупавшись до звона в ушах, мы возвратились на прежнее место - под забор жилой зоны, напрочь лишенные желания продолжать какую-либо трудовую деятельность.
У нас оставалось еще целое ведро раков, пожертвованное мной караулу жилой зоны, крайне доброжелательно отнесшемуся к такому презенту:
- Это – жрачка не для фраеров локшовых, бацилла зачетная...
Тут следует заметить, что употребление воровского жаргона среди личного состава конвойной роты было явлением повсеместным и органичным, как и само заимствование данной лексики у осужденных, с которыми мы составляли, в общем-то, единый коллектив, разделенный разве условностями униформы и забором, по одну сторону которого располагались бараки зека, а по другую - наша казарма.
Режим службы зеркально отражал распорядок дня зоны: мы вместе отправлялись на подневольный труд, вместе возвращались с него, и неизвестно, кому было тяжелее - зекам или конвою, ибо торчать на вышке в палящий степной зной или в пронзительный зимний холод с ураганными в здешних краях промозглыми ветрами, ничуть не легче, чем клепать железки в теплом цеху промзоны и даже таскать кирпичи на стройке.
Что же касается пищи, качество ее было практически одинаковым, а уж свободное время, как в лагере, так и в роте, проходило по единому образцу: сон, воскресная киношка, стирка одежды и чистка сапог.
Кроме того, каждый из нас, солдат, точно так же, как и граждане уголовнички, отбывал не по доброй воле свой срок, считая дни, оставшиеся до желанной даты освобождения, и жил в одинаково томительном ожидании ее приближения и в мечте о расставании с поселком Южный, где самым привлекательным объектом для заинтересованного рассмотрения было расписание транспорта, идущего куда подальше от этого расписания.
Функции зоновской «секции внутреннего порядка» в роте исполняли сержанты, в качестве администрации выступали ротный и взводные, «блатных» олицетворяли старослужащие, а новобранцы пахали, как лагерные «мужички».
Был свой «лепила» - то бишь фельдшер-сержант, «кум» - замполит, а также стукачи, составляющие его секретную агентуру, время от времени выявляемые и переходящие после нанесения им побоев в касту отверженных.
То есть, в принципе, я пребывал в той же тюряге, в положении расконвоированного заключенного, подобного входившему в мою бригаду Труболету.
- Завтра, - говорил Труболет, отдыхавший в подзаборной тени и задумчиво грызший травинку, - начну плести сеть, подходящая нитка имеется. Трехстенку. Сегодня бы поставили - завтра были бы с рыбой.
- Так, - подвел я итог этой идиллии. – Быстро берем лопаты и приступаем к зачинанию ям для опор, перекуры закончены!
- Вот это по-нашему! - одобрительно крякнул убийца и, взяв лопату, ткнул ее черенком ойкнувшего старца под ребро. - Пошли, хрен моржовый, пограничный столб укреплять, расселся тут... Не на пенсии иш-чо!
Под забором в качестве наблюдателей за установкой бетонной опоры теперь остались двое: я и Труболет-полиглот. Выплюнув изо рта измочаленную травинку, мой подопечный негромко молвил:
- Есть разговор, начальник...
- Слушаю вас внематочно...
Собеседник с подозрением обернулся на сторожевую вышку, словно оценивая расстояние до часового, в чьем поле зрения мы находились. Найдя расстояние подходящим для выбранного им звукового диапазона, продолжил:
- С прежним инструктором, начальник, мы были, вроде бы как кентами... то есть, ну...
- Находились в приятельских отношениях, - перевел я.
- В точку, - согласился Труболет.
- И кто кому оказал честь подобным расположением?
- Про честь я не в курсе, - ответил бродяга. - Но на дембель парень ушел с бабками. - Он замолчал, выжидая таинственную паузу.
- Ну, давай, гони дальше, - сказал я. - Не бойся. Если предложение разумное, я говорю «да», а если говорю «нет», то разговор забывается без всяких последствий.
- Я могу за предложение сильно пострадать, - произнес Труболет в нос.
- Не можешь.
- Точно?
- Торжественно обещаю.
- Так. В общем, дело такое... Ты, начальник... На «ты» можно?
- Попробуй.
- Ты, конечно, тут первые дни, покуда не в курсе... А ситуация обстоит так: в зону нужен одеколон и алкоголь. За бутылку платится стоимость трех ящиков. - Он многозначительно развел руками и по-птичьи, как гриф, вжал голову в плечи. - Конец... информации, - добавил с заминкой.
- Не конец, а только начало, - возразил я. - Поскольку возникают закономерные вопросы. Первый: почему предложение поступило именно ко мне? Есть же начальники караулов, вольнонаемные...
- Отвечаю по порядку, - степенно откликнулся собеседник. - Солдаты и сержанты в поселок если и ходят, то по ночам. В самоволки. Местных бабушек потискать. А вот с работниками торговли никакого тесного контакта не устанавливают. А зря. Теперь. В карауле они как под микроскопом. А потом, думаешь, через «вахту» легко передачку в зону намылить? На «вахту» все глаза в упор смотрят!
- А если через рабочий объект?
- А шмон при возврате в зону? - резонно заметил Труболет. - Ну, можешь, конечно, на работе зенки залить... Но коли контролеры унюхают, считай, на пятнадцать суток в шизо устроился автоматом... Да еще допрос у «кума»: кто, что...
- А я чем хорош?
- Ты в лагерные мастерские сто раз на дню заходить можешь. То резьбу нарезать, то сверло подточить... Да ты на себе в день три ящика водяры перетащишь - никто не вздрогнет! А если во время обеда - вообще в зоне никого: одни шныри и блатные...
- Если откровенно, - признался я, - то особой нужды в деньгах не испытываю. Так, если только приличной жратвы докупить к нашей баланде...
- Об чем, бля, и речь! - высказался Труболет с чувством. Характерное словцо он употреблял в своей речи постоянно, как запятую или же неопределенный артикль.
- Подумаю, - сказал я. - Задача ясная, но есть и риск. Надо прикинуть.
- Да какой там риск... - развязно молвил бродяга, кривя физиономию.
- Очень конкретный, - сказал я. - Если накроют, мне пришивают «связь с осужденными», и я в лучшем случае совершаю прыжок в высоту, то бишь на вышку...
- Сторожевую? - уточнил Труболет.
- Да. Высшая мера наказания в виду не имеется. Но лычки и все с ними связанное теряю. Попадая в глубокую просрацию. Есть смысл?
- Ты прав, - сказал искуситель. - Но существует один, бля, момент: дело с тобой будут вести авторитетные люди. Не я. Я шестерка. И тебя они не провалят, поверь! Я честный человек, а честный человек кому попало врать не будет. Тот, прежний, полтора года нам пузыри таскал, и все в ажуре, ездит сейчас, небось, на «Жигулях», от невест уворачивается... Но, коли желаешь без риска, уговаривать не стану. Трус не играет в хоккей. А хочешь на гражданку с голой жопой и с чистой совестью - флаг тебе в руки и барабан на шею. Еще скажу: чукчи ваши конвойные... ну, эти... азиаты... наркоту нам каждый день подгоняют, их родственнички из поселка не вылезают, как прописались... И думаешь, твой ротный не в курсе? Или наш «кум»?
- И... меры не принимаются?
- Суетятся чего-то... А все равно хрен за всем отследишь. Попка на вышку залез, а там уже посылочка заныкана ... Хлоп ее в рабочую зону, лавэ на той же вышке оставил, чтобы родня после смены караула забрала, - и шабаш! Это к примеру, понял? Я дело толкую!
- Уголовное, - уточнил я.
- Да ладно тебе! - отмахнулся Труболет. - Вот оттрубишь тут еще годик, будешь почище любого зека! Ты посмотри на конвойных «дедов» - головорезы! В нашей, к примеру, зоне таких бандюг еще поискать! А у вас каждый третий человеку башку отрежет, как папироской затянется! Плохая у вас служба, начальник, калечит она человека - проверено. И недаром столько ваших орлов сразу же после дембеля за решетку приходит, ох, недаром...
- С кем поведешься, - сказал я.
- Ну так... разговор не окончен?
- Подумаю. - Я встал с земли, водрузив на бесшабашную свою голову пилотку. - Кончай работу! - крикнул бригаде.
- Конвой устал! - подтвердил рядовой Кондрашов, почесывая округлившееся от сегодняшней сытной трапезы пузо.
- Очень рад нашему с вами знакомству, - учтиво попрощался со мною Отец Святой, тряся стриженной седенькой головкой.
- До завтра, - заговорщически сузил глаза Труболет-растлитель.
- Раками - обеспечим! - заверил похититель колес.
- Бывай, начальник! Ты - человек! - сказал свое задушевное слово убийца.
На следующий день в мастерских колонии при посредничестве Труболета состоялась моя встреча с авторитетным жуликом Леней, вручившим мне изрядную сумму на закупку крепких алкогольных напитков.
Свое аморальное, с точки зрения воинской присяги, участие в контрабанде горячительного зелья я оправдывал прежде всего тем, что побудительные мотивы такого моего поступка особенной корыстью не отличались.
Копить дензнаки на «Жигули» я не собирался, а вот компенсировать с их помощью издержки казарменного питания, напоминавшего помои, я полагал делом, от которого прямо зависит моя жизнь и здоровье.
Жулик Леня - солидный дядя лет пятидесяти с обрюзгшим лицом и невыразительными свиными глазками, определил наши отношения с ним с четкой и достоверной прямотой:
- Я - вор, ты - мент, - сказал Леня. - Каждый при своих понятиях, симпатиями у нас не пахнет... Так?
- Так.
- Вот. Но бизнес возможен. Страна у нас пьющая, люди испытывают неоправданные страдания на лагерной диете, а ты - способствуешь сохранению национальных традиций. Это труд. И мы оцениваем его высоко. Только не погори. Наши очерствелые сердца разорвутся от такой утраты партнера.
- Насчет погореть - пожелания те же самые, - отозвался я.
И уже через час под предлогом проточки тормозных барабанов своего грузовичка я заехал в жилую зону, сгрузив жулику Лене четыре ящика водки с сомнительной по своему правдоподобию маркировкой «Пшеничная». В массах бытовало устойчивое мнение, что данный продукт производится из мазута,
За водку я щедро переплатил продавщице местного магазина, тут же заверившей меня, во-первых, в неограниченном отпуске мне товара в любое время суток, а во-вторых, в строжайшем соблюдении ею военной тайны по поводу личности оптового покупателя, берущего товар по цене, много превышающей розничную.
Леня, ожидавший от меня контрабанды в виде отдельных время от времени переносимых в зону резиновых грелок, наполненных перелитой в них из бутылок отравой, просто оторопел от столь масштабного моего подхода к нашему нелегальному сотрудничеству.
- Ну, ты и даешь пару, командир... - ошарашено шептал он, вытаскивая пузырьки из-под продавленного водительского сидения. - Тут нам уже параграф по спекуляции корячится, тут шизо не отделаешься... И вот так в наглую, на машине... Хотя, наверное, именно так и надо, так оно и проходит... А то вчера один пидор поллитру себе в зад заныкал на рабочей зоне, а при шмоне все равно погорел...
- В зад? Поллитру?
- А чего? Они запросто...
- Нет, что-то в лице у него было такое... - сказал я. - Из-за чего контролер и усек.
- Ну, жопа, естественно, не грузовик! - охотно признал мою правоту Леонид.
За эту поездку я положил себе в карман гимнастерки сумму, равную годовой зарплате инженера, так что высокий риск контрабандной акции прямо пропорционально соответствовал ее оплате.
Подчиненные мне зэки день за днем неторопливо копали ямы под бетонные опоры, вбивали, стоя на дощатом помосте, арматуру в землю, неуклонно претворяя в жизнь проект реконструкции тюремных ограждений.
В июле наступила пора беспросветного зноя, гимнастерка мгновенно пропитывалась потом от малейшего физического усилия, сапоги казались раскаленными колодками, и в качестве рабочей формы одежды я выбрал пляжный, так сказать, вариант: пилотку, плавки, темные очки и купленные мной в промтоварной лавке резиновые шлепанцы-вьетнамки.
В этаком отвлеченном видике я то и дело заходил в жилую зону, где зэки установили открытый душ в виде сварной конструкции с водруженной на нее бочкой, что представляло собой немалое удобство в условиях безжалостной степной жары.
Администрация колонии, равно как и караул, регулярно снабжаемый мной рыбными деликатесами и винишком из того же поселкового магазина, со смешками воспринимали мои хождения на водные процедуры в вольном курортном облачении, однако враг в лице замполита роты, меня недолюбливающего, не дремал, и, подловив при выходе с «вахты», устроил мне дикий разнос, приказав обрести надлежащий уставной вид.
Приказу я не подчинился, замполит побежал стучать на меня ротному, и вскоре тот сам явился на зону, придирчиво осмотрел мой пляжный наряд, коротко молвив:
- Непорядок, сержант.
- Берегу форменную одежду, товарищ капитан, - ответил я. – Вон, посмотрите на граждан осужденных...
Зэки, с появлением капитана значительно повысившие производительность труда, мощными ударами тяжеленной кувалды вгоняли в сухую почву очередной арматурный шест; Отец Святой, стоя на коленях, выбрасывал руками со дна ямы летевший между его ног грунт, напоминая дворнягу, отрывающую схороненную в землю кость; колесный вор волочил бетонный столб, страстно прижав его к впалой груди. В общем, все мои гаврики - потные, чумазые, пропыленные, старались, как могли, имитируя ударный бескомпромиссный труд, и капитан невольно смутился, сказав:
- Ладно. На формализме далеко не уедешь. А вот за работу, сержант, будем тебя поощрять. Первое поощрение такое: можешь замполита послать... Но - интеллигентно, без хамства. Все ясно?
- Так точно.
- Не нравишься ты ему ...
- Обоюдно.
- Но ты смотри... - произнес капитан доверительно. - Это такой звереныш... В общем, не подставляйся. Максимальная бдительность, в общем... Тем более я, может, в госпиталь скоро лягу, язва замучила. А комбат склонен его временно ротным назначить.
Через несколько дней кэп угодил в госпиталь с обострением язвы желудка, командование ротой принял на себя замполит, и я, предчувствуя грядущее ограничение вольности своего режима, поспешил удариться во все тяжкие: срочно перетащил в зону двадцать ящиков алкоголя, свернул строительные работы, и под предлогом поиска недостающих материалов интенсивно предавался рыбалке, купанию в канале и ловле питательных раков, тем более стоял август, и быстротечные прелести лета истаивали на глазах.
Труболет практически ежедневно таскал из частных хозяйств то кур, то гусей, одновременно наведываясь и в огороды, где вызревали помидоры с огурцами, так что качественной жратвой мы себя обеспечивали.
Наведавшись на колхозное поле и, накидав в кузов початков молочной кукурузы, я уже намеревался возвратиться обратно к зоне, но тут убийца предложил нанести визит к бахчеводам-армянам, чье обширное, многогектарное хозяйство располагалось неподалеку.
- Может, пожертвуют единоверцы пару арбузиков? - высказал он предположение.
- Что вы! - отмахнулся Отец святой. - Такие жлобы!
- И чуть что - из берданок палят! - поежился конвойный Кондрашов, сжимая цевье автомата. - Опасно даже соваться!
- Едем! - решительно заявил Труболет. - Я под армянина токо так закошу... Примут, как родного!
Бродяга-полиглот действительно блеснул своим знанием языка и обычаев армянского народа: нас даже пригласили в сторожку, угостив чаем со сладостями, и, воспользовавшись расположением к нему хозяев, Труболет выклянчил у них банку растворимого кофе, не уставая бубнить печальным голосом одну и ту же фразу, в которой единственным знакомым мне словом было «турма».
Отец Святой вдумчиво Труболету поддакивал, используя, правда, лишь междометия.
В итоге армяне навалили в кузов нашей машины целую гору арбузов, и мы, используя штык-нож, выданный Кондрашовым, дружно принялись за дегустацию даров донской степи.
- Витаминчики! - ликовал убийца, жадно вгрызаясь в сахаристую мякоть основательного арбузного ломтя. - Запасец на зиму!
- Очень полезный овощ! - соглашался Отец Святой, с лихорадочной поспешностью приканчивающий уже третий арбуз. - В нем много пользительных элементов.
- Например? - спросил, отирая травой липкие от арбузного сока руки, убийца.
- Ну... железо. Думаю.
- В таком случае и при таком аппетите, батя, - молвил Отцу Святому колесный вор, - сегодня вы будете какать гирями...
Труболет, также усердствовавший в поедании вкусной бахчевой культуры, вдруг неожиданно схватился за живот и побрел к близлежащим кустам, откуда вернулся с изумленной физиономией, доложив, что оправился непереваренной арбузной массой.
- Хоть подавай к десерту...
Наше идиллическое времяпрепровождение закончилось довольно-таки неожиданным образом из-за чрезвычайного происшествия, прецедент к которому создал колесный вор, выкинув по возвращении с бахчи совершенно непредсказуемый трюк...
Мы уже въехали в поселок, я управлял грузовиком под байки сидевшего рядом со мною в кабине Труболета, как вдруг раздался сильный удар по крыше кабины и вслед за ним истошный вопль Кондрашова:
- Стой, гад, стреляю! - И вслед за криком прострекотала автоматная очередь.
Покрывшись холодным потом, я нажал на педаль тормоза, тут же выскочив наружу.
На обочине, подтянув обеими руками к подбородку правую ногу, корчился колесный вор, подвывая в каком-то животном ужасе, помрачившим, видимо, его рассудок. Штанина его извалянных в дорожной пыли казенных брюк набухала густой черной кровью, отчего мне стало так дурно, что тоже захотелось подвыть ему в унисон, как загипнотизированной однообразным звуком собаке.
Нас окружили остальные зэки, облепленные ошметками разбитых арбузов, и подоспевший к своей жертве стрелок, составившие после моего резкого торможения единое целое, не сразу сумевшее разделиться на отдельные организмы.
- Ну и куда ты бежал, духарик? - молвил Кондрашов, смущенно кашлянув. - Эк, как тебя!.. Ну-ка, дай посмотрю...
Колесный вор завыл на тон выше.
- Конец нам всем, бля буду! - сказал убийца, роясь рукой за шиворотом и доставая оттуда мятый початок кукурузы. - Отнырялись!
- У человека карточный долг, - объяснил мне Отец Святой. - Это шаг отчаяния, начальник...
Я понял: дурень проигрался в карты «блатным», компенсировать долг было нечем, и для его списания требовалось либо покушение на самоубийство, либо на побег. Покушение правдоподобное. И с этой задачей прогоревший картежник, без сомнения, справился.
Из ближайшего дома к нам выбежало перепуганное и одновременно возмущенное семейство местных жителей: одна из выпущенных из «калашникова» пуль угодила, пробив оконное стекло, в пятилитровую банку с вишневым вареньем, стоявшую посередине стола, за которым семейство предавалось мирному чаепитию. Понять праведное негодование гражданского населения было нетрудно.
Внезапно около нас остановился проезжавший мимо ротный «газик», из него выскочил, вытаскивая из кобуры пистолет, замполит с оскаленной пастью бешеного волка - и закрутилось!
Раненного в ногу картежника отвезли в поселковую больницу, приставив к нему часового, зэков отправили на пристрастное дознание к «куму», а мной и Кондрашовым занялся лично политработник, резонно обвинив нас в вопиющем нарушении правил несения караульной службы, грозя скорым судом и дисциплинарным батальоном.
Грубостей в высказываниях он не допускал, даже задушевно улыбнулся мне, посулив, что, когда я лишусь лычек, он не отвернется от падшего сержанта, и по моему возвращении из дисбата станет горячо ходатайствовать о зачислении старого, мол, знакомого, в состав роты рядовым стрелком. Врал, конечно, зараза, но на нервы действовало...
«Кум» тем временем усердно колол зэков в своем кабинете, выясняя их информированность о намерениях незадачливого побегунчика, и в итоге моя бригада отправилась на трехдневную профилактику в штрафной изолятор, осев в его затхлых казематах на вонючей водице и черствых горбушках грубого хлеба.
Также был учинен допрос с пристрастием морально подавленного пулевым ранением беглеца, который, по словам часового, истекая соплями, заложил всех нас с потрохами, поведав оперу и о купании в канале, и о ловле ракообразных, и о запеченных домашних пернатых, хотя, что подвигло его на такую исповедь, не пойму. За попытку побега светил ему по выздоровлении тот же штрафной изолятор и не более того. Но, искушенный в оказании морального давления «кум» сумел, видимо, использовать благоприятный психологический момент, и вскоре замполит, визжа от восторга, сулил мне разжалование и дисбат, вооруженный куда большими для того основаниями, нежели поначалу.
Стрелок Кондрашов, потрясенный предательской позицией колесного вора, чье ранение, кстати, оказалось чрезвычайно легким, ибо пуля прошла через мягкие ткани, не задев крупных артерий, с возмущенным укором бубнил:
- Вот после этого и делай людям добро... Не понимают!
Он был искренне убежден в снайперской целенаправленности своего выстрела, хотя израсходовал половину боезапаса рожка. Те же слова Кондрашов адресовал и поселковым жителям, которых чуть не угробил, накатавшим жалобу прокурору с требованием материального возмещения за дырявое оконное стекло, варенье и скатерть.
Пока замполит наслаждался в тиши канцелярии литературно-бюрократическим творчеством по созиданию рапорта о моих легкомысленных похождениях, я, укрыв под гимнастеркой три батона молочной колбасы, тайком наведался в жилую зону, а точнее - в штрафной изолятор, где томились мои без вины виноватые гаврики.
На «вахте» услышал новость: жулик Леня запалился с водкой, в разговорах начальника колонии и лагерных контролеров звучало по данному поводу мое имя, так что дело мое отчетливо пахло керосином. А свое дело зоновские стукачи знали крепко...
Пройдя за ограду из колючей проволоки, которой был обнесен изолятор, я спустился в мрачное подземелье, и взору моему предстала жутковатая картина: после прошедшего ночью ливня камеры с земляным полом, в которых не было предусмотрено никакого освещения за исключением окошек-норок размером с игральную карту, залили подпочвенные воды, и зэки подпирали сырые стены, стоя по колено в вонючей жиже.
Мои подопечные сидели в одной камере, вернее - стояли...
Для общения с ними я располагал буквально считанными секундами, ибо предлогом для визита служили поиски якобы пропавшей куда-то кувалды, которую, как я объяснил контролеру-прапорщику по прозвищу Дурмашина, зэки могли заховать в известное только им место.
Я просунул своим подопечным через решетку смотрового оконца колбасу. Сказал:
- Ну и обстановочка тут... Ну, вы и попали!
- Все по плану, начальник! - успокоил меня из темноты камеры хриплый голос убийцы.
- Сигарет притарань, - наказал Труболет. - Хочу курить, как медведь - бороться!
- На выход, сержант! - донесся категоричный приказ Дурмашины. - Свидание закончено!
Вернувшись в роту, я был незамедлительно вызван к замполиту.
- Где вы шатаетесь, сержант?
- Был на зоне...
- Кто вас туда отпускал?
- Я же имею право...
- Что?! Право?! Больше без моего приказа из казармы ни на шаг, ясно? -Поправив портупею, он нервно прошелся по кабинету, раздувая в немом негодовании ноздри. Наконец произнес: - Работы приостанавливаю! Их, думаю, продолжит другой инструктор... А вы готовьте себя к службе на вышке, сержант! А теперь слушайте приказ: сегодня заступаете в ночь дежурным по роте. И завтра. И послезавтра. И послепослезавтра.
- Исключительно в ночь?
- Я не давал вам приказа открывать рот... Да, в ночь! Окончен бал!
Я поднялся на второй этаж казармы, завалившись поспать перед ночным бдением, и проснулся перед прибытием караулов с рабочих объектов; принял оружие, патроны и, заперев ружпарк, погнал дневальных проводить уборку.
После ужина под сочувственные возгласы сослуживцев: мол, достал тебя зверь! - провел вечернюю поверку и уселся в командное кресло в канцелярии с зачитанным до дыр детективным романом из ротной библиотеки.
От чтения меня оторвали «деды», заглянувшие на огонек.
- Андрюха, мы до утра в поселке...
- Ребята, - сказал я. - Зверь ждет моего промаха. И ему одинаково хорошо, заложу ли я вас или нет... Заложу — вот вам и стукачок, делайте выводы, а не заложу - значит, во время несения боевого дежурства допустил групповую самоволку...
«Деды» тяжко призадумались, но тут в дверь постучался дневальный.
- Там женщина, товарищ сержант...
В окружении «дедов» я поспешил к входу в казарму, где узрел подвыпившую девицу с перезрелыми формами, ярко намалеванными губами и копной обесцвеченных перекисью волос. Девица, обутая в растрескавшиеся пластмассовые туфельки, переминалась с ноги на ногу и курила сигарету «Кент», небрежно стряхивая пепел на только что вымытый дневальным пол.
- О, - произнесла она, с нетрезвым интересом глядя на нас. - Ка-акие мальчики!.. Свежачок!
- Что вы тут делаете? - задал я резонный вопрос.
- Ехала в Волгодонск, потом вижу... где-то я, вроде, не там... - словно бы удивляясь сама себе, ответила девица. Затем, подумав, спросила: - Переночевать пустите, мальчики?
- Да вы что!..- начал я, но тут же и осекся, оттесненный от ночной незваной гостьи проявившими нездоровую активность «дедами».
- Девушка, здесь казарма, находиться посторонним не полагается, но где переночевать, я вам покажу, - решительно направился к даме ротный шофер. - Пройдемте... Тут ступенечка, разрешите ручку...
- Я. Ничего. Не видел, - мрачно произнес я в спины уходящих в ночь «дедов», заинтересованной кавалькадой двинувшихся вслед за шофером и спотыкающейся дамой в ночную тьму - очевидно, к гаражу роты.
Чрезвычайно довольные, «деды» вернулись в казарму около полуночи, и вскоре рота гудела, как потревоженный улей, один за другим выпуская в сторону гаража выстроившийся в очередь личный состав боевого подразделения. Согласно званиям и выслуге по полугодиям.
Я, угрюмый, как филин, заседал в ночной канцелярии, подчеркивая свою полнейшую индифферентность к происходящему.
Последним в гараж наведался мой дневальный, топтавшийся всю ночь у тумбочки на входе в роту, как взнузданный конь.
Проходя мимо него, я отчужденно пробубнил:
- Через полчаса подъем... Напоминаю, что нахождение на территории подразделения посторонних лиц...
Дневальный понятливо кивнул мне и тотчас скрылся в росистой свежести утреннего тумана.
Я беспомощно плюнул ему вслед.
Через два дня произошло закономерное событие: роту поразил триппер, и у врачей местной больницы прибавилось дел.
Визит незнакомки, которая, по словам дневального, «ничего так, отряхнулась, да пошла себе...», принес свои горькие плоды, свалившиеся, как я и подозревал, мне на голову.
Ротные осведомители, пострадавшие наравне со всеми, о происшествии доложили замполиту, он рвал и метал, не принимая во внимание, как и ожидалось, никаких моих «ничего не знаю», и объявил мне наказание в виде трех дней отсидки на гауптвахте, что я воспринял, едва сдержав смех, ибо располагалась гауптвахта в Ростове, командировать меня туда было бы непозволительной роскошью, а, докатись до командира полка весть о тотальном поражении роты бактериологическим оружием данного типа, не сносить бы тогда замполиту головы.
- Сгною! - скрипел он зубами и брызгал слюной. - Сегодня же снова в наряд!
- Есть! - согласно отвечал я, легко свыкшийся со своими ночными дежурствами, ибо приноровился спать в кресле с детективом в руках, оставляя дневального на шухере.
- Но сначала поедешь на арматурный завод!
- А что там?
- Нет связи между постами!
- О, это на весь день...
- На весь не на весь, а чтобы связь была!
- А отдыхать перед нарядом? Положено по уставу...
- Смирно. Кругом. На арматурный - бегом!
На улице моросил мелкий теплый дождь. Я накинул плащ-палатку и, расправив на плече перекрученный брезентовый ремень инструментальной сумки с тестером, отправился к шоссе в поисках попутной машины.
Начальником караула на арматурном производстве в тот день был ефрейтор Харитонов, - парень с опасной психикой, хам и мразь; и его-то я и застал в бревенчатой просторной караулке, - сидевшего за сколоченным из досок столом с колодой игральных карт в короткопалой пятерне с грязными ногтями. Партнером Харитонова по игре в «очко» был сутулый небритый грузин по фамилии Мзареули - из рядовых старослужащих.
На столе я увидел бутыль с самогоном, надкусанный огурец, россыпь зеленых, невызревших помидоров и разломанный шоколад, по виду и консистенции похожий на оконную замазку.
Из пустой жестянки из-под кофе, служившей пепельницей, поднимался дымок от не затушенного окурка.
Парочка находилась в изрядном подпитии, и на мое появление отреагировала довольно тупо, занятая выяснением своих игорных взаимоотношений.
Эти персонажи меня откровенно ненавидели. За что? За то, что – москвич. Да, не очень-то жаловали нас, москвичей, соотечественники. И почитали за какую-то особую, чуждую народу русскому нацию. Сначала такому отношению я искренне удивлялся, после же, свыкшись, начал воспринимать его с презрительным равнодушием. Но природа болезненной внутренней зависти провинциалов к обитателям столицы оставалась для меня неизменной загадкой. Отчего происходила эта зависть? От того, что жителям Москвы больше привилегий перепадает? Или от того, что по складу ума и характерам мы иные, нежели наши периферийные российские собратья - истинные, так сказать, русские, кондовые?..
- Ты, сука, кацо, шулер, - говорил, укоризненно качая головой, Харитонов, замершим взором изучая пришедшие к нему по сдаче карты. - Я тебя, сука, урою в итоге...
- Ти, дрюк, не клювайт носом, - отзывался грузин. - Играт над вынимательно!
- Да с тобой, бл...ю, хоть как играй! - горячился Харитонов, остервенело швыряя карты на стол. - Лечишь, и все!
- Ти сам три раз билят... Дэньги давай суда!
- У-у-у, подавись, чурка!
- Ти сам пьять раз чурька...
Я возился со стоящим в караулке телефоном, безуспешно пытаясь соединиться с постом.
- Пить охота... - Харитонов тяжело привстал, качнувшись, шагнул к зарешеченному окну, крикнув в раскрытую форточку: - Эй, бугор, сука! Ко мне!
Из копошившихся возле складируемых металлоизделий зэков отделилась одна фигура - низкорослая, полненькая, услужливым колобком подкатившаяся к «вахте».
- Воды принеси, бугор, - тоном капризного патриция, обращающегося к рабу, произнес Харитонов. - Холодной чтоб... И если какой-нибудь фуфель плавать там будет...
- Родниковой, гражданин начальник, не сомневайтесь...
Бригадир находился уже на полпути к колонке, стоявшей возле бытовки, как вдруг в пьяный мозг Харитонова вклинилась иная навязчивая идея, и он снова заорал в форточку, призывая зэка вернуться, однако тот его не услышал, и свой окрик ефрейтор подкрепил короткой очередью из пулемета в воздух. Неподотчетные патроны у конвойных водились, утаиваемые в значительных количествах после учебных и тренировочных стрельб.
Зэк замер, как воткнутый в песок лом, глубоко вжав голову в плечи.
- Канай сюда! - крикнул Харитонов, заметив с довольной ухмылкой партнеру по картам: - Обосрался бугор, мажем, кацо?
- Ти чито дим тут пустыл? - поморщился Мзареули, отмахиваясь от заполнившей караулку пелены пороховой гари. - Оборзэл, бэспрэдэл...
- Бугор! - с напором командовал тем временем Харитонов через форточку. – И мясца принеси, у вас есть! По-ял?
- Принесу, - неприязненно отвечал бригадир, в самом деле, похоже, наложивший в штаны.
- Бегом, мать твою!
- Сдавай лысты, катать будэм, - сказал Мзареули, кивая на колоду.
- Вот так с этой категорией надо! - надменно молвил ефрейтор, усаживаясь за стол и грозя многозначительно скрюченным перстом. – Я их уставу научу... Собака в зону забежала, - буркнул он в мою сторону. – Зэки ее оприходовали, а сейчас жарят на вертеле в литейном цеху… А че? Я собачатину уважаю…
Меня передернуло.
Обнаружив отсоединившийся контакт и, укрепив провод, я затянул винт.
Тут же раздался звонок.
- О, работает... - удивленно проговорил Харитонов, вырывая у меня трубку.
Звонили с постов озабоченные донесшейся до них стрельбой часовые.
- Все путем, салабоны! - успокоил их Харитонов. – «Деды» службу знают, не хрена тут названивать! Бздительность, х-ха, проявляют! Стоять там смирно на вышаке! Проверю, с-сук!
- Я сдал... - доложил Мзареули.
Харитонов раскрыл карты.
- Вос-с-мнадцать... - произнес тупо.
- Очко! - торжественно заявил грузин.
- Туфту лепишь, чурка... Я не видел, как ты сдавал...
- Я чэстный игра вэду! - возразил Мзареули гордо. - Дэньги давай!
- Ур-рою! - Харитонов, с куражливым устрашением выпятив нижнюю челюсть, схватил пулемет и, направив его на партнера, с силой передернул затвор.
Раздался выстрел.
Затем, в наступившем мгновении какой-то оцепенелой тишины ко мне пришло отчетливое понимание, что, видимо, боек щелкнул по старому, ранее уже неоднократно надбитому капсюлю...
Харитонов непонимающе воззрился на свое оружие, из ствола которого вился, поднимаясь к низкому потолку, белесый горький дымок...
По крыше с внезапной остервенелостью заколотил сменивший моросящий дождичек ливень, голубое корневище молнии извилисто раскололо небо в квадрате оконного проема, и грянул жутким знамением беды раскатистый гром...
Мзареули, прижав ладонь к груди, с какой-то дьявольской торжественностью привстал с табурета, нащупал свободной рукой свой автомат, дернул крючок затвора, послав патрон в ствол, и отчужденно произнес:
- Ти, собак, минэ убил, билят... - И, не целясь, продолжая неотрывно смотреть невидящим взором на окаменевшего в пьяном недоумении ефрейтора, слегка вздернул ствол кверху, нажав на спуск.
Я даже не расслышал звука выстрела, потонувшего в новом раскате грома. Только с ужасом увидел, что на стене за спиной Харитонова внезапно появились потеки кровавых помоев с какими-то ярко-белыми вкраплениями, а на лбу ефрейтора возникло небольшое черное пятно.
Харитонов словно бы нехотя опустился на колени и, не выпуская из рук пулемета, ничком повалился на пол.
Затылка у него не было. Сине-бордовое месиво.
Мзареули сделал в сторону убитого судорожный шаг, но тут нога его словно подломилась в колене, и, не отнимая прижатой к сердцу ладони, он тоже упал, оставшись лежать у порога с раскрытым как бы в беззвучном крике ртом.
Мной овладела вязкая, сковывающая все мысли дурнота. Происходящее казалось сном, наваждением, способным привидеться лишь в бредовой ирреальности горячечного забытья. Но сквозь смятение чувств, словно через монотонный шум ливня за окном, прорезалась разумная мысль: оставаться свидетелем произошедшего явно не стоит, тем более, скоро к караулке подойдет бригадир с ведром…
Стараясь не смотреть на трупы, я, сотрясаемый неуемной лихорадочной дрожью, вышел наружу, накинув плащ-палатку на голову. Я брел по караульной тропе, стараясь глубоким дыханием утихомирить испуганно бьющееся мне в ребра сердце. Часовой-азиат, нахохлившийся под навесом вышки, лениво крикнул: «Кто идет?», исполняя уставную формальность, и я ответил хмуро:
- Люлей раздача! - вызвав его умиротворенный смешок.
- Совсем связь плохой, - грустно поведал он мне, когда я поднялся на вышку.
- Наладим...
Загородив от его обзора караулку, я крутанул ручку постового телефона, прислушиваясь к невозможному, конечно же, отклику.
- Зря звонить, Харитон ругать будет, пьяный сегодня... - прокомментировал часовой, уныло наблюдая за внутренней, тщательно взрыхленной граблями, полосой «запретки», раскисшей от дождя. - Иди сюда, двигай ногой! - внезапно крикнул он зэку, воровато выглянувшему из-за штабеля со швеллером.
Зэк подошел к «запретке», озираясь по сторонам. Часовой вытащил из кармана леску с крючком и с грузилом и, обвязав ее вокруг пальца, бросил заключенному.
Тот быстро нацепил на крючок сверток.
Миг - и сверток оказался в руках часового.
Солдат надорвал обертку, пересчитал деньги и, вынув из-за пазухи полиэтиленовый пакет, швырнул его в сторону штабеля, куда, как кот за мышью ринулся зэк.
- Наркота? - вопросил я, удивленный откровенностью такого мероприятия.
- Не-е, - расплылся в хитрой улыбочке часовой. - Я говно от овцы брал, цвет такой же, вид такой же...
- А кайф? – спросил я, не понимая, какие наркотические таинства хранят в себе испражнения парнокопытных.
- Не знаю... - Солдат пожал плечами. - Они балдеют... - Он решил сменить тему, пожаловался: - Харитон стреляет, совсем водки напился, опасный, как двадцать бандит, боюсь, убить зэка может, шайтан...
- Пьянствование водки ведет к гибели человеческих жертв, - выдал я перл из филологических джунглей русского языка. - М-да... Ничего не понимаю... Только что связь была!
- Был, сплыл... - Часовой сплюнул в зону. - Срать хочу, скажи, пусть грузин подмена делает, совсем не хочет служить...
- Ладно, - пообещал я, осторожно спускаясь с вышки по скользким, словно намыленным, деревянным ступеням.
Зона охранялась двумя постами, расположенными по диагонали ее прямоугольника, и, сымитировав безуспешную попытку дозвониться в караулку с другой постовой вышки, я неспешно двинулся к жуткому месту бойни, гадая, что теперь буду делать.
С внешней стороны караулки под дождем мок бедолага-бригадир, я махнул ему рукой, - мол, ступай с миром, затем позвонил на посты, сообщив, что караул мертв, возможно, совершен побег и от часовых требуется усиленное внимание. После, включив полевую рацию, попробовал соединиться с радистом роты, но ничего, кроме грозовых помех, в трубке не услышал.
У ворот внезапно просигналила машина, приехавшая для загрузки арматурой.
Выскочив из караулки, я вспрыгнул на ее подножку, сказав водителю:
- Дуй в роту. Или в колонию, все равно... Сообщи: караул убит...
Пожилой водитель обалдело кивнул, после перекрестился и наддал газу, разворачиваясь обратно к шоссе.
Я снова остался один. Ливень усилился. В караулке, не умолкая, трезвонил телефон: часовых волновали подробности. И, конечно же, боязнь за собственные задницы: солдатики хорошо усвоили армейский закон поисков крайнего, а если на что-то можно было пожаловаться, то только на короткий срок службы.
Закон, вполне применимый в данном случае и к моей персоне.
Замполит приехал, подняв по тревоге отдыхающую смену караула жилой зоны, со всеми взводными, старшиной, лагерным «кумом» и проводником служебной собаки.
От картины, представшей в караульном помещении взорам прибывших, многим стало не по себе. Двое солдатиков тут же начали блевать, утратив всякий боевой запал.
- Где ты - там лажа! Как это могло?!. Молчать, я тебя спрашиваю! - заорал на меня изрядно побледневший от увиденного замполит, но вопли его пресек «кум» - бесстрастный капитан с сонным взглядом много чего повидавших на своем веку глаз.
- Тихо, - едва не шепотом урезонил он коллегу, а затем обратился ко мне, вопросив по-отечески успокаивающим голосом: - Как все случилось? Изложи, милок, по порядку и ничего не бойся.
- Излагаю, - сказал я. - Прибыл сюда для проверки связи. Неисправность обнаружил. Харитонов и Мзареули играли в карты. Пьяные.
«Кум» цепко оглядел стол с разбросанными на нем картами, бутылью с самогоном...
- В картишки дружки играли? - вопросил покладисто. - И не поделили козырей?
- Почему не пресек?! - завизжал замполит.
- Спокойно, лейтенант, - отодвинул его рукой в сторону «кум». - Пресечь он ничего не мог, это ясно... Дальше, сержант...
- Харитонов попросил бригадира принести ведро воды из рабочей зоны. Даже стрельнул ему вслед...
- К-как?
- Да шутя, в воздух...
- Шутник, - покладисто согласился «кум», выразительно посмотрев на замполита. - И?..
- А дальше - не знаю, пошел по постам... Прихожу, два трупа, оружие на полу... Ну и все. Позвонил часовым, а после машина пришла...
- А выстрелов не слышал?
- Гроза была...
- Что-нибудь трогал в «караулке», передвигал?..
- Только телефон, - вздохнул я.
- Считаем осужденных. Всех - на выход, - отрывисто обронил «кум» хмуро кивнувшему ему в ответ замполиту. - В машине рация есть? Вызывайте Волгодонск, лейтенант, пусть выезжает следственная группа. - И он двинулся в рабочую зону.
- Слушай, сержант, - обратился ко мне замполит, и в голосе его внезапно прорезалась просительная интонация. - А не могли их... зэки... как-то?
- Оружие на месте, - сказал я. - Не могли.
- А вдруг они хотели...
Я понял: его наиболее устраивала версия побега, сопряженного с насилием над караулом. И абсолютно не устраивали факты пьянки, картежной игры, пальбы в воздух уворованными патронами.
- Зэки бы взяли оружие, - сказал я. - Потом. Двери тамбура закрыты. Побега не было.
- Значит, ты считаешь, они друг друга...
- Они ругались, по крайней мере.
- Слушай, ты пока - никому, ладно? Я про подробности - как там, чего...
- Хорошо.
- И давай забудем обиды, понял?..
- Но тогда забудем и рапорт.
- Само собой. Строй свой забор, э-э...
Вернулся «кум», доложил облегченно:
- Все зэка на месте.
Взгляд у него был веселый, даже шальной. Его ответственность за происшедшее была исчерпана, а вот ответственность замполита только вырисовывалась во всей своей неприглядной красе.
Из сырого степного простора, застланного серой пеленой дождя, я вернулся в роту поздним вечером. Под утро, намаявшись со следственной бригадой, в казарму явился и замполит - вымокший, невыспавшийся, с налитыми кровью глазами и лицом, окаменевшим от хронической злобы. Скинул у входа сапоги с налипшими на подошвы комьями грязи и прошел в столовую, где, в несколько глотков опорожнив стакан чаю, выслушал со стылой усмешкой жизнерадостный доклад дежурного о полнейшем порядке и благолепии в стенах вверенного ему подразделения.
На мой вопрос, могу ли я могу ли пойти проведать свое подзаборное хозяйство, угрюмо кивнул.
Полоса ливней, похоже, закончилась, вновь начинался зной, глина раскисших дорог черствела на глазах, желтели травы, внешняя «запретка» заросла ломким сухим сорняком едва не метровой высоты, а над ним высилась шеренга арматурных шестов с косо приваренными к их верхушкам планками, вдоль которых должна была протянуться колючая проволока. Проволоку, правда, несмотря на клятвенные заверения строительного начальника, завозить не спешили.
Парило. В безмятежной голубизне звенели жаворонки. Толстые пушистые шмели деловито перебирали своими мохнатыми лапами лиловые соцветия клевера. Ало краснели сады спелой, налитой солнцем вишней.
Раздевшись до плавок, я навел порядок в своей каптерке, вымыв пол и разобрав инструмент, после чего, надев солнцезащитные очки и шлепанцы, двинулся принять душ в жилую зону.
- Гражданин начальник! - донесся до меня зов из барака лагерной больнички. - Можно вас на минутку?
В окне барака мелькнул изможденный - вероятно, после отсидки в «шизо», - лик Отца Святого.
Я двинулся на зов и вскоре оказался в душном, пропитанном запахами карболки и йода лазарете.
В больничных покоях, судя по татуировкам и вообще чертам физиономий, находился на данный момент исключительно «блатной» контингент, к которому благодаря многочисленным судимостям, по праву принадлежал и Отец Святой.
Естественно, посыпались вопросы, касающиеся нашей бригады: будет ли таковая расформирована, или нет?
- Не до нас сейчас, - кратко отвечал я. Затем взял с одной из кроватей лежавшую на ней гитару, провел по струнам. Сказал:
- Расстроена.
- А сбацать могешь? - оживились зэки. - А то у нас балалаечник со вчерашнего дня на выписке...
- Ну, так... - Я пожал плечами. – Пару десятков аккордов знаю.
- Подыграй, я спою, - попросил один из блатных.
- Ну, давай... - Я подтянул ослабшую струну.
Зэк тут же затянул нечто тюремно-лирическое, что нуждалось в аккомпанементе несколькими незатейливыми созвучиями, к его вою тут же пристроился надтреснутый тенорок Отца Святого и чей-то утробный бас. Увлекшись, трио заголосило, как стая мартовских котов, и мне пришлось увеличить степень сотрясения струн.
Уходила почва из-под ног,
Ты - такой огромный, волосатый,
Ты – мой самый-самый, ты мой бог,
В арестантской робе полосатой…
Знаю, ты ни в чем не виноват!
После оглашенья приговора,
Поняла, что продал тебя гад,
Твой защитник – деверь прокурора!
Неожиданно наше культурное мероприятие прервалось запоздалым выкриком: «Шухер!», а вслед за ним раскрылась входная дверь, и лазарет начали заполнять представители лагерной администрации, незнакомые мне офицеры в легких рубашках с погонами в крупных звездах, а затем различились и известные лица: командира дивизии, полка, начальника штаба...
Процессию замыкал жалкий, скукоженный замполит.
- А это у вас кто? - кивнув в мою сторону, недоуменно вопросил командир дивизии начальника колонии.
Отложив гитару, я приподнялся с койки. Снял свои пижонские очки.
Позу я выбрал расслабленную, ибо вытягиваться перед начальством, будучи в шлепанцах и плавках, посчитал делом глупым.
- Э-э-э... - произнес начальник колонии, бегая глазами по сторонам.
- Что за массовик-затейник? - настаивал командир дивизии. - И почему вы в этаком курортном виде, осужденный?
- Из воров, видно, - подал реплику неизвестный мне подполковник. - Совершенно распустились!
- У них тут клуб интересных встреч, - заметил начальник штаба.
- Это, товарищ генерал, инструктор роты, - торжественно доложил «кум».
Комдив непонимающе уставился на него.
- Да-да. Тот самый, который... – «Кум» запнулся многозначительно.
Я мельком взглянул на замполита.
Тот стоял с закрытыми глазами, и в тишине отчетливо слышался скрип его зубов.
- Разрешите идти, товарищ генерал? - осведомился я.
Послышался чей-то нервный смешок.
- Идите... - растерянно на смешок обернувшись, произнес комдив с какой-то механической интонацией.
И я решительно и слепо двинулся сквозь офицерскую массу, услышав за спиной:
- С этой ротой мне все понятно! Мерзавцы! И мы еще удивляемся... Перед ним целый генерал стоит, а он в таком виде!
У «вахты» я столкнулся с командиром батальона, получив выволочку как за свое курортное облачение, так и за внешний вид наружной «запретки», буйно заросшей травой.
- Принять меры немедленно! - бушевал комбат, изрядно, видимо, вздрюченный приехавшей из-за чрезвычайного происшествия комиссией. - Бегом!
- Но тут газонокосилка нужна! - позволил я робкое возражение.
- Молчать! Исполнять приказ! И впредь одевайтесь, согласно уставу! Его, между прочим, писали умные люди, а не какие-то там Пушкин и Лермонтов!
Я отправился в каптерку, облачился в свое хэбэ, размышляя о гарантированных мне неприятностях, и вдруг взор мой упал на коробок со спичками, лежавший на столе. Пришла идея: а может, попытаться как-то выжечь эту пакостную растительность?
Я вышел к караульной тропе и присел на корточки перед желтой травяной полосой.
Неподалеку, у входа в караульное помещение, толпились высокие чины внутренней службы и войск МВД, обсуждая свои впечатления от проведенной ими инспекции.
Думаю, наиболее сильное впечатление на комиссию произвел сержант-инструктор.
Я чиркнул спичкой и сунул ее в гущу травы. То, что произошло несколькими секундами позже, я не мог даже и вообразить, полагая, что процесс горения будет протекать неспешно и управляемо, тем более, после прошедших ливней...
Трава полыхнула ясным, стремительным пламенем, с жутким треском взвившимся в небо, а затем, подхваченное ветерком, пламя широко покатилось по всей полосе «запретки», замыкая вокруг жилой зоны кольцо.
Огонь поднимался ввысь на высоту в несколько метров, облизывая дощатое основное ограждение и опоры постовых вышек, с одной из которых, перепугавшись, сиганул, держа на весу автомат, прямо на территорию жилой зоны, часовой.
Толпа облеченных карательной властью лиц нестройно посеменила в мою сторону, и лица толпы были искажены не то яростью, не то испугом.
Мои мозги окаменели от страха.
Однако через считанные секунды огонь, пожрав свою легкую пищу, затих, оставив после себя дымящееся почернелое пространство и, слава Всевышнему, не тронув забора, - иначе, конечно, мне бы была труба!
Я снова очутился в центре внимания представительной комиссии. Увидев оскаленную пасть комбата, отрапортовал ему:
- Ваше приказание выполнено!
Взоры офицеров уставились на члена своей компании с подозрительным выжиданием его реакции на этакий доклад.
- Я... - прижал комбат руку к груди, - я ничего такого... Что ты городишь, сволочь?! - обратился он ко мне. - Ты чего на меня вешаешь?! Ты чуть зону не спалил, скотина безрогая!
- Все в порядке... - сказал я, приглашая всех желающих обозреть пепелище и обугленные арматурные шесты. - Дым вот только... А травы уже нет, как и приказывали...
- По-моему, он ненормальный, - озабоченно поделился командир полка с потрясенным комдивом.
- Сержант... вернитесь, пожалуйста, в роту, - отозвался тот, глядя на меня с каким-то испытующим сочувствием.
- Кстати, - продолжил полковой начальник, - эта перестрелка на объекте, думаю, без него не обошлась...
- И водочку, по моим сведениям, в жилую зону он грузовиками возит, - вставил вездесущий «кум».
- Какую еще водку?.. - хмуро пробормотал я.
- Я все знаю! - высокомерно заявил «кум».
Я хотел спросить у него, сколько спутников у планеты Юпитер, но передумал, не желая обострять положение.
- В роту, сержант, в роту... - повторил комдив, как заклинание. - И прошу вас, ни шагу оттуда...
И я побрел в роту.
Встретил меня сидевший на ступеньках возле КП дежурный сержант.
- Начальства понаехало - жуть! – сообщил он мне равнодушно. – Замполиту - капец! Та-аких ему насовали! Царь-Клизьму вставили! Сорокаведерную!
- Из-за Харитонова и грузина?
- А там все, - ответил дежурный, шмыгнув носом. – Эта лажа, потом - побег, когда ты с зэками на канал ездил... Еще трипперная история в довесок...
- Как, узнали?!
- «Кум» заложил... Наверняка. Кстати. Тебя сам генерал спрашивал, зря ты ушел, теперь получишь в рог...
- Неминуемо! - подтвердил я, проходя мимо него в направлении кухни.
Спустя неполный час комиссия прибыла в роту, бразды правления над которой взял на себя комбат, поскольку замполита срочным приказом переводили на хозяйственную должность в заповедную глушь какой-то заболоченной тундры. Лейтенант, по словам командира полка, уподобился американской птице страусу, которая с высоты своего полета не видит генеральной линии в воспитательной и карательной работе.
Политработник, как я понимаю, навредил сам себе, заняв неправильную позицию личной обороны. Свою отстраненность от происшествий он обосновывал тем, что, дескать, поставлен смотреть за порядком, а за беспорядок не отвечает.
Я тоже ожидал подобной участи, томясь у двери канцелярии, где заседало начальство, жаждущее испить моей кровушки.
Наконец поступил приказ войти в канцелярию - помещение, где ярко проявляются достоинства начальства и недостатки подчиненных. Я вошел, и тотчас на меня обрушился смерч сиятельного негодования и град негативных определений моей личности. После увертюры эмоций последовали конкретные вопросы. Я отвечал на них спокойно и просто:
«Заблудшая женщина? Не видел никакой женщины. К тому же вензаболеваниями не страдаю. Перестрелка на «арматурном»? Ничего не ведаю, совместно с караулом не пил, в азартные игры не играл. Налаживал связь. И – наладил».
- А в зону кто водку поставлял?! - свирепея от моих смиренных ответов, вскричал командир полка. - У нас точные данные! Или вы сознавайтесь, или - одно из двух!
- Все - ложь, - сказал я. - Интрига. «Кум» выгораживает себя, пытаясь переложить вину на нас, военных...
- Что у вас за жаргон! - поморщился начальник штаба. – «Кум»...
Однако последним своим ответом я угодил в десятку. К лагерной администрации офицеры внутренних войск относились с пренебрежением, считая ее неким полугражданским формированием, а к тому же поделиться ответственностью за случившееся хотелось и тем, и другим.
- Так, - резюмировал комдив. - То есть, стоит перед нами херувим во плоти. И откуда он сюда такой прилетел-то? Вы чем занимались до армии, сержант, можно полюбопытствовать?
- Спортом, - сказал я.
- Это мы знаем...
- Изувер, - молвил командир полка. - Мне с ним все ясно. В рядовые его! На вышку!
- Выйдите, сержант, - приказал генерал, кашлянув.
Я вышел за дверь, оставшись в коридоре.
Из канцелярии до меня отчетливо доносились дальнейшие дебаты руководства.
- Боюсь, - произнес начальник штаба, - что ему вообще не следовало бы доверять боевое оружие. То, что я сегодня увидел в лазарете... У него определенно есть связь с контингентом...
- Думаю, - задушевно сказал комдив, - с ним надо провести воспитательную работу, серьезно прояснить моральные ценности нашей службы... Кроме того, у нас остро недостает грамотных инструкторов...
- Грамотный! - подал голос комбат. - Один прибор на зоне был, и тот в первый же день сгорел, как только этот черт сюда заявился! Из него такой же инструктор, как из моего члена плотник! Простите, товарищ генерал, за правду... Все заборы посносил, теперь торчат какие-то железки - не пойми чего... Устроил порнографию... Тьфу! Может, его к нам какое-то цэрэу подослало, а? Сюда представителя контрразведки надо, вот что скажу! И пока этот вельзевул в роте, жди, чего хочешь! Он у меня из головы даже покурить не выходит! И лично я с этой чумой тут не собираюсь... Чаша моего терпения с треском лопнула!
- А я полагаю так: пусть едет вместе с замполитом в дальнейшие просторы, - подал голос начальник штаба. - Тот позаботится о его комфортабельном прохождении службы!
И в канцелярии грянул демонический хохот.
Последующие действия комбата отличались какой-то чесоточной поспешностью. Один из прапорщиков-контролеров, выпускник строительного техникума, был с помощью заманчивых посулов и проникновенных увещеваний срочно перевербован в инструкторы, заняв мою должность, а мне поступил приказ ознакомить преемника с планом работ по реконструкции и передать ему все хозяйство.
В тоне приказа сквозило зловещее ликование. Однако если комбат рассчитывал, избавившись от меня, положить тем самым конец какой-то мистической цепи неприятностей, то напрасно: по подписании приказа о моем отстранении от полномочий, незамедлительно раздался звонок от начальника караула по охране жилой зоны, и принес звонок ошеломляющее известие о новом побеге.
Один из зэков, воспользовавшись отсутствием препятствий с внешней стороны колонии, снесенных по моему приказу, с бесшабашной простотой и отвагой опрокинул на единственный забор лестницу, в несколько секунд преодолел ее пролеты и сгинул в кустах жасмина, за которыми беспорядочно громоздились плетни и частные огородики. Часовой лишь успел подать неоконченную команду «стой!» и с запозданием пальнуть в воздух.
Полетели по радиосвязи ориентировки спешно выдвинутым засадам на дорогах, дивизионный и полковой командиры не находили себе места, а тут еще масла в огонь подлил «кум», сообщив, что единственная рабочая бригада зэков, посланная на уборку винограда, вернулась вдрызг пьяная, однако степень нетрезвого состояния осужденных значительно меньше, нежели сопровождающего их конвоя.
Меня, как основного подозреваемого в контрабанде горячительных напитков, снова вызвали в канцелярию.
Для начала прошлись по моим реконструкторским инициативам, способствовавшим исчезновению из колонии опасного уголовника, затем последовал незатейливый в своей подоплеке вопрос: посещал ли я «виноградный» объект?
- Там заборов нет, - сказал я. - Лишь веревки натянуты, а по углам часовые.
- Значит, посещали?
- Нет, проезжал мимо. Но откуда алкоголь - знаю.
- Продолжайте, сержант... - благосклонно кивнули мне, в надежде, видимо, на перспективу доноса.
- Результат прошлого урожая, - пояснил я. - Давится виноград, складируется в определенное место под землю, и на следующий год - ваше здоровье!
- В какое-такое определенное место? - попросили уточнения.
- А вот это, - сказал я, - военная тайна.
- То есть?
- То есть меня в нее не посвящали.
- А откуда же тогда вам известно, что...
- У меня была бригада осужденных, мы общались...
- Вон отсюда! Общительный! Дурогон! Срочно сдавайте дела!
- Я понимаю, что не карты...
- Во-он!
Собственно, хозяйство мое состояло из кувалды и каптерки, так что передача эстафеты много времени не заняла; камнем преткновения явился лишь подведомственный мне дизель, обеспечивающий аварийное освещение зоны. Обслуживал дизель один из расконвоированных зэков, так что этой части технического обеспечения зоны я не касался.
Агрегат располагался неподалеку от каптерки, в дощатом сарае, защищавшем его металлическую громаду, водруженную на бетонный постамент, от агрессивных влияний окружающей среды. В сарае также хранились лопаты, канистры с соляркой, а кроме того, присутствовала и некоторая меблировка: солдатская кровать с грязным рваным матрацем, два табурета и складной пластиковый столик.
Прапорщик-преемник настаивал на обучении его пуску дизеля, что выходило за пределы моих навыков, поскольку сарай я посетил лишь раз, в самом начале своей несостоявшейся карьеры инструктора, с уважением потрогав дизель ладонью и тут же махнув на него рукой.
Однако, стесняясь своей некомпетентности и, одновременно раздумывая, с какой стороны подойти к агрегату, я предложил прапорщику, явственно изнуренному похмельем, вначале отметить его вступление на ответственную должность, тем более в качестве контрабандных неликвидов у меня оставалось несколько бутылок «Пшеничной». Водке все равно было пропадать, а потому я решил последовать принципу: коли мышеловка захлопнулась, надо хотя бы доесть сыр...
Мое предложение встретило более чем положительный отклик.
Мгновенно утратив интерес к дизелю, неофит скоренько навестил ближайший частный огород, откуда вернулся с огурцами и арбузом, а я же тем временем взял в караулке хлеб и вскрыл банку рыбных консервов, маркированных как «камбала в томате».
- Чтоб и тебе на новом месте... не припекало! - пожелал мне преемник, коротким профессиональным движением взболтав водку в бутылке и тут же, винтом из горлышка, опустошив всю емкость до капли.
С минуту оцепенело посидев на табурете с тупо устремленным в стекляшку оконца взором, он произнес:
- Видишь, как... Одна крыша у казармы красная, а другая - зеленая... Так и мы - офицеры и прапорщики... Рождаемся и умираем.
В целях снятия стресса, да и вообще для того, чтобы как-то отвлечься от мыслей о мрачном будущем, я тоже позволил себе пропустить стаканчик отравы и, будучи мало искушенным в схватках с зеленым змием, сразу же очутился в ватном состоянии некоего нокдауна в отличие от профессионала-сверхсрочника, неукротимо возжелавшего добавки. Добавку я ему предоставил, и вскоре прапорщик, спотыкаясь и падая, бродил по сараю, взволнованно беседуя не то с самим собой, не то с дизелем.
На том передачу дел я посчитал завершенной и двинулся по качающейся в глазах вечерней дороге в роту, вознося молитву, чтобы на пути моем не встретился никто из перманентно озлобленных и идейно выдержанных командиров.
Пронесло.
Я добрался до койки и провалился в небытие, из которого меня вернули в реальность чьи-то истерические возгласы и требовательные толчки в плечо.
Я испуганно подскочил, не сразу сообразив гудевшей головой, где в принципе нахожусь, и откуда исходят неприятно режущие слух звуки.
В расплывающемся фокусе постепенно сформировался комбат, трясший перед моим носом кулаком и вопрошающий:
- ... это случилось, твою мать?! А?!
- Прошу повторить, - попросил я, уясняя, что, во-первых, настало утро, а, во-вторых, я еще до сих пор пьян и дышать надлежит в сторону от начальства, ибо от своего же перегара меня передернуло, как затвор от «Калашникова».
- Как это случилось, твою мать?! - послушно повторил комбат.
- Что, снова побег?.. - спросил я растерянно.
Комбат затрясся.
- Ты накаркаешь! Я спрашиваю, что вы делали в дизельной с новым инструктором?
- Я ознакомил его... Потом ушел.
- А он?
- Остался.
- Ты... - произнес комбат затравленно. - Ты сегодня же отсюда уедешь! А казарму мы освятим!
- А что, собственно... - начал я, но тут комбата позвали к выходу, вероятно, на ковер к начальству, и я не сумел ни сформулировать свой вопрос, ни получить на него ответ.
Ситуацию прояснил дневальный, сообщив, что, оставшись в пьяном одиночестве, мой преемник завалился на матрац с сигаретой, заснул, вызвав пожар, и только благодаря героическим усилиям караула жилой зоны был извлечен из огня и, полузадохшийся, с ожогами, отправлен в реанимацию. На месте же дизельной ныне находится лишь бетонный постамент с обгорелым остовом агрегата.
- Да, это уже система... - заметил я на это философски.
Тщательно почистив зубы освежающей мятной пастой, я направился в столовую, но тут снова последовал приказ явиться в треклятую канцелярию, где я застал комбата, командира полка и незнакомого мне майора.
- Вот он, красавец, - представил меня незнакомцу комбат, разместив ударение в последнем слове на последнем слоге.
- Служу Советскому Союзу... - не к месту откликнулся я.
- Вельзевул, - подал реплику комбат.
Майор, как выяснилось, прибыл из полка для инспекции охранных систем периферийных зон, сообщив мне, что в соседней колонии, отдаленной от нас сотней километров, комиссован по болезни инструктор, и своей властью он отправляет меня на новое место службы.
Я отпросился сходить в свою зоновскую каптерку, дабы собрать хранящийся там жалкий личный скарб и откопать свою финансовую заначку. Кроме того, предстояло зайти на поселковый почтамт: мне пришло заказное письмо.
Отдав квитанцию, получил конверт. Обратный адрес был странный: Москва, улица Шверника… Кто из моих знакомых живет на улице Шверника? Неужели… Кольнуло предчувствие внезапного и весьма приятного сюрприза, и оно меня не обмануло: это был адрес Высоцкого!
Я тут же раскрыл конверт, в нем таились три страницы, исписанные с обеих сторон перьевой авторучкой. Это были тексты песен на армейскую тему: «Мы вращаем землю», «Первые ряды», «Черные бушлаты». Видимо, одна из финальных рабочих рукописей. Я тут же, у стойки, принялся читать, вторым планом сознания понимая, что мой адрес Владимиру дал Золотухин, с кем порой мы кратенько переписывались. Значит, помнит меня знаменитый человек, не забыл в своей славе и величии. После текстов песен шло, собственно, само письмо:
«… Все собирался тебе написать, да не доходили руки: повседневная работа, забота о ближних (все-таки я «семейный» человек), суета сует… Но о тебе не забываю, только думаю, чем ты будешь заниматься дальше, как сложится твоя судьба? Все новые песни переписывать и посылать тебе бессмысленно, вот три – по-моему, близкие твоей сегодняшней жизни, и с которыми стоит «поработать» на досуге. Пиши, мне будет интересно получать от тебя любое известие, т.к. считаю, что оно искреннее и правдивое.
Владимир.»
Аккуратненько убрав конверт в карман галифе, вышел из барака почтамта, тут же, на улице, столкнувшись с Труболетом. Тот был в джинсах, пестрой рубашечке и пижонской черной шляпе с длинными краями.
- Вот так да! - сказал я ему вместо приветствия, несколько обескураженный его вызывающим вольным нарядом.
- Босяк фасона не теряет! Свобода, начальник! - заулыбался он, сияя множеством золотых коронок. - Сегодня откинулся...
- И куда теперь?
- Россия большая, лохов много... - прозвучал ответ. - Кстати, - он сорвал с тополя лист, стерев с новенького остроносого штиблета пятнышко грязи. – В зоне нашли пустые бутылки, «кум» икру мечет, роет, где источник... Леня - в шизо. Так что, - глуши мотор...
- Знаю, новость прошлого дня.
На том мы с Труболетом и распрощались.
Вернувшись в казарму, в весьма приподнятом настроении от полученного письма, послужившего мне огромной моральной опорой, я собрал вещмешок и возвратился к комбату за предписанием о переводе и пакетом сопроводительных документов.
Пункт моего назначения в предписании был указан в незатейливой и краткой формулировке: седьмая рота, станица «Николаевская».
- Разрешите идти? - поднес я руку к околышу фуражки.
- Сгинь, нечистая сила! - рявкнул комбат.
Майор, на чьей машине я отправлялся к новому месту службы, на полчаса заехал в колонию пообщаться с администрацией, а я тем временем попрощался с ребятами из караула, обошел пожарище, погруженный в сентиментальные воспоминания о дизеле, прошедшем лете, своей уголовной бригаде, членов которой мне вряд ли суждено было когда-либо увидеть, да и не стоило, наверное, встречаться с этакими субчиками на свободе...
«Кум», вышедший провожать майора, сказал мне на прощание следующее:
- С тобой, возможно, еще встретимся... Хотя, общий режим светит тебе навряд ли. Строгий — это да. А со временем и особый.
- Желаю вам аналогичных благ, гражданин начальник, - учтиво ответил я.
- В машину, сержант! - ледяным тоном подытожил нашу пикировку майор.
И вот, поселок Южный позади... Теперь меня ждала неведомая станица «Николаевская».
… В Берлине, спустя почти двадцать лет, я спустился в метро и вдруг на платформе среди ожидавших поезда пассажиров, заметил знакомое лицо...
Долговязый небритый мужчина в потертом пальто и в рыжей мохеровой кепке, похожей на неряшливый парик с химической завивкой, напомнил мне почему-то Труболета из моей незабвенной бригады зэка. Да откуда ему только здесь быть? Мужчина, сосредоточенно читавший какую-то книгу, словно почувствовав на себе мой взгляд, обернулся, и в глазах его появилось выражение какого-то обалделого узнавания...
«Неужели?..» - метнулась в моей голове изумленная мысль.
- Хрена себе, - сказал мужчина. - Гражданин начальник. Вот так и встречи на узких перекрестках мироздания...
Подошел поезд, но мы, обоюдно пораженные, оставались стоять на перроне.
- Ну, и какими судьбами? - спросил я.
- Россия-Украина-Польша-Германия, - последовал ответ.
- Полями-лесами?
- Иначе не можем. У меня один документ - справка об освобождении. А ты каким образом?..
- Работаю, - пожал я плечами.
- Я тоже, - сказал Труболет. – Но, в основном, над собой… Вот, - поднес к моему носу потрепанную книжонку, - осваиваю сербский язык. Освою - пойду сдаваться, как беженец из Югославии.
- Хорошая идея, - одобрил я, вспомнив о его таланте полиглота. - А живешь где?
- А вот с крышей пока напряженно, - зябко поежился Труболет. - Страдаю от недостатка полноценных гигиенических процедур. А у меня между тем хобби: я - санитар своего тела.
- Ну, поехали ко мне, - сказал я, располагавший свободной квартирой в Карлсхорсте, откуда только что выехала очередная офицерская семья из покидавшей Германию Западной группы войск. - Найду тебе и ванную, и диван.
- А пожрать? - спросил Труболет. - Я тебе вон сколько курей скормил, не забыл?
- И аз воздам! - согласился я.
Мне было двадцать лет, когда я возвратился из армии. Вернее, из внутренних войск, а еще точнее – конвойных, сопоставимых с армией лишь по внешним приметам. Вернулся уже матерым волком, знавшим об изнанке жизни Страны Советов не понаслышке. Но главным итогом этого моего военного долгого приключения стал роман «Падение Вавилона», - весьма популярный, изданный и многократно переизданный в девяностые и в начале двухтысячных. В нем мои армейские передряги нашли отражение развернутое и детальное, пускай на фоне уже художественного сюжета с выдуманным героем.
Я помню счастливейший день своей дороги домой: ранним утром, спрыгнув с вагонной полки, я подошел к окну поезда, увидев мчащиеся в стекле родные елки и сосны.
У меня сладко заныло сердце.
Лес! Как он мне был дорог и мил, каким невыразимо прекрасным и волшебным казался после чуждых голых степей с их редкими корявыми деревцами, насаженными по берегам каналов! Лес! С его хвоей, будущей осенней медью вековых дубов, грибами и травами...
Душа моя пела.
«МОСКОВСКИЙ КОМСОМОЛЕЦ»
С «Московского комсомольца», после армии, еще до поступления на заочное отделение Литературного института, началась моя пока еще окололитературная эпопея.
Я написал с десяток юмористических рассказов, обошел с ними редакции журналов и газет, получив вполне справедливые, как уяснил впоследствии, отказы, ибо не блистали рассказики ни новизной сюжетов, ни профессионализмом исполнения, но не отчаялся, познакомился с редакторами, получив от них толковые советы, и продолжил свое безуспешное дело, ничуть не сомневаясь, что когда-нибудь, да пробью непреклонную стену издательского отчуждения. Сектор сатиры и юмора был одной из делянок на литературном поприще российских словесников. Был он узок и заострен тупо: то бишь, никаких уколов власти. И существующему порядку вещей никакого урона нанести не мог. Сектор организовывался определенными средствами массовой информации, а именно: журналом ЦК «Крокодил» и хулиганской шестнадцатой полосой «Литературной газеты», именуемой «Клубом 12 стульев». Рынок несколько расширился, благодаря «Московскому комсомольцу», газетке в ту пору, характеризуя ее словами Лескова, «полупочтенной и премного-малозначащей», однако по праву считавшейся кузницей литературных талантов, начинавших свой путь в ее редакционных закоулках. Наведавшись туда с одним из своих новоиспеченных опусов, я попал, что называется, «в струю». В газете только что было принято решение создать воскресную страницу сатиры и юмора, утвердив в качестве ее куратора, штатного сотрудника. Стал им Володя Альбинин – журналист хваткий, парень деловой, давно понявший, что недра комсомола – это карьера и теневой бизнес, а не идейная принадлежность к помощникам партии, и, выбивший себе под редакционное начинание должность заведующего отделом. Вокруг себя он сразу же сколотил ядро творческого коллектива, ориентируясь на молодых подвижников, способных за публикации взять на себя муторную организационную работу и доставание материалов. Ими стали Лева Новоженов, Витя Коклюшкин и я. Все мы в итоге обрели известность, к которой с молодым запалом столь вожделенно устремлялись. В авторы с удовольствием напросились и те персоналии, имена которых были на слуху: пародист Иванов, драматург Григорий Горин, пишущий композитор Богословский, и великолепнейший Миша Жванецкий, составившие нашу редколлегию. Я поневоле стал обрастать солидными связями, а значит, и перспективами протекций.
Мои рассказики, подправленные совместными усилиями нашей творческой братии, благополучно напечатались, вечерами мы не вылезали из редакции, превратившейся в своеобразный клуб с чаепитиями и крепкими поддачами, вскоре портфель предлагаемых материалов заполнился до упора, творческого народа, желавшего с нами сотрудничать, прибывало день ото дня, и мы уже пожинали плоды своего успешного начинания, как отцы-основатели.
Роясь в архивах старых, послереволюционных газет, я обнаружил в них золотые россыпи давно забытых публикаций О'Генри, Булгакова, Ильфа-Петрова и – тогда еще здравствующего Валентина Катаева. Его рассказ «Козел в огороде» об агитаторе, приехавшем в деревню с целью отвадить народ от самогоноварения, но, в итоге, превратившему собрание в диспут о лучшем из рецептов по изготовлению домашнего алкоголя, показался мне просто блистательной вещицей, но как опубликовать ее, не поставив в известность классика?
Я позвонил ему в Переделкино. Так и так, «Московский комсомолец», хотим реанимировать ваше творческое наследие, нет ли чего-нибудь интересного из юмора и сатиры прошлых лет?
- Да приезжайте ко мне, у меня объемный загашник, поищем, - откликнулся чеканный голос, произносящий каждое слово так, как я не слышал доныне: это был несомненно русский язык, но иной, века, скорее девятнадцатого, а не двадцатого, уж очень правильный, с подчеркнутыми ударениями, учтиво-изысканный...
Ученик Бунина, наставник Ильфа и Петрова, друг Булгакова… Я помчался к нему на дачу, сверкая подошвами.
Сухой статный старик с суровым лицом принял меня холодно, подчеркнуто вежливо, как редакционного курьера, однако мне удалось заинтересовать его нашей инициативой, он даже пробежался глазами по свежевыпеченной газетной странице с сатирическими виршами, затем предоставил мне архивные вырезки и чашку крепкого чая с печеньем.
- Сами-то пишете? – спросил без любопытства.
- Пытаюсь…
- Ну-ну…
Газету с его «Козлом в огороде» я не поленился привезти ему лично, даже показал пару своих рассказов, воспринятых им со снисходительным равнодушием, но затем, подумав, он сказал:
- В вас есть наблюдательность, чувство слова… Но вам надо определиться. Вы говорите, что хотите писать прозу? Если так, то эти сатирические вирши – ваш подступ к ней, первый класс школы. Это важный класс. Маленький рассказ включает в себя все: четкий сюжет, отрицание многословия, желательность парадоксального финала, основную идею и сверхзадачу. Все это надо уложить в две-три страницы. Для романа в триста страниц принцип остается тот же. Но его следует отработать на малых формах. Я начинал с того же. И Булгаков, и Ильф с Петровым, и тот же Чехов… То есть, если вы думаете о большой прозе, первоначально вам надо освоить технику этюда…
- Вообще-то, у меня задуман роман…
Он откинулся в кресле, расплывшись в улыбке:
- И о чем?
Я рассказал.
- Ну, любопытно… Дерзайте.
- А показать вам отрывки, посоветоваться, вы позволите?
- Ну, почему бы нет? Продолжу свою карьеру главного редактора журнала «Юность» в отставке… Да! – Он привстал, дотянулся до конверта, лежащего на столешнице буфета. – Мой вам подарок. Завтра в Центральном доме литераторов премьера фильма «Не может быть!» по рассказам Зощенко. Это – ваш пригласительный. Я тоже там буду, увидимся.
Следующим днем я поехал в ЦДЛ на премьеру. У входа в недосягаемый для меня закрытый писательский клуб, стояли, покуривая, Константин Симонов и Ираклий Андроников, - небожители, мимо которых, кивнувших рассеянно на мое подобострастное «здрасьте», я прошел в очаг литературно-киношного бомонда.
Знаменитостей в зале набилась куча, и я, млея, сидел среди них, вспоминая, может быть, не к месту, зону, зэков, казарменные бараки, задубелые руки солдат… Как они там, бедолаги, в продуваемых всеми ветрами степях?
Вступительное слово к фильму дали Катаеву. Я сидел, замирая в восторге от его рассказа о Зощенко, о двадцатых годах, заслоненных уже полувековой историей, и поверить не мог, что еще вчера находился, попивая чаек напротив этого человека, громады, к которому теперь мог приехать домой, как гость, и кто сподобился даже помахать мне рукой со сцены, узрев мою скромную личность среди круговорота сиятельных, известных всей стране, персон.
Я написал около пяти глав своего «Нового года в октябре», приехав с ними к нему в Переделкино. Хотел оставить рукопись, но мэтр сразу принялся за чтение. Затем взял карандаш, кивнул мне стул:
- Рядом садитесь!
А дальше пошел разнос.
Он цеплялся за каждую фразу, он перечеркивал и правил абзацы, виртуозно менял слова, поливая мои промахи неумехи, неточности определений и многословие, ядовитыми комментариями, падающие бальзамом мне на душу, ибо, как опытный портной, он увидел перед собой материал, нуждающийся в перекройке и глажении, но достойный для будущей полноценной вещи, где каждый стежок пригонится к последующему стежку…
- Вы – широко необразованный человек! – говорил он. – И грешите безвкусицей, вам надо через абзац давать линейкой по рукам, как говорил покойный Бунин. Кстати, в отношении меня… И еще: вам надо читать поэзию. Вы совершенно ее не знаете, а это – фундамент прозы. Если в прозе нет поэтики стиха, это просто слова. Поэтом можешь ты не быть, но жить поэзией обязан! Так, - он перевернул лист, - следуем далее по следам ваших литературных испражнений, простите, упражнений…
Через год, в очередной мой визит к нему, смотреть рукопись он не стал, сказал:
- Почитайте вслух.
- Я прочел сцену «Ванечка и Прошин».
Он сидел, раскачиваясь в кресле в такт моим фразам, с непроницаемым отвердевшим лицом. Когда я закончил, произнес – веско, с ноткой удивления:
- Хорошо!
Гонорары в «Московском комсомольце» были стабильными, но хилыми, и, прийдя к выводу, что большие люди должны иметь большие деньги, а маленькие, – много маленьких, я печатался в периферийных газетах, - с удовольствием, хотя и за гроши, публиковавших столичных авторов, а, кроме того, Лева Новоженов, крутившийся в Останкино, где впоследствии стал популярным телеведущим, оказал мне протекцию на Гостелерадио, в редакции развлекательных программ, познакомив меня с ответственным тамошним начальником - Сашей Вячкилевым, также пописывающим сатиру и вхожим в наш круг.
От Саши зависело многое. Он ставил в эфир рассказы, зачитываемые известными актерами, курировал «сетку» передач и распоряжался заявками на сценарии, чье воплощение в текст, далее зачитываемый дикторами, оценивался в авторские гонорары, эквивалентные средней зарплате младшего научного сотрудника.
От чиновной, чисто выбритой пропагандистской братии, щеголявшей в костюмах и галстуках, Саша резко отличался своим внешним видом: был длинноволос, обильно бородат, ходил по учреждению в потертых мешковатых джинсах, вязаных кофтах, свитерах, и чем-то напоминал лешего среди блистательных русалок – подчиненных ему музыкальных и литературных редакторш, одетых по последним парижским модам, в золоте колец и обрамлении замысловатых причесок. Старшей среди редакторш была элегантная Регина Дубовицкая, ежедневно отбивавшаяся от ухаживаний местной наглющей журналистской братии.
Вскоре подсобная работенка на радио превратилась в сытую, но ненавистную поденщину. Однако затягивающую в свой омут необходимыми для жизни дивидендами. Кроме того, я успел жениться, устроиться на стабильную службу в организацию «Интеркосмос», и теперь от меня требовалось содержать семью, машину, откладывать деньги на отпуск и задаривать начальство на основной работе, дабы оно сквозь пальцы смотрело на мой более чем вольный график посещения службы и ставило визы на мои выездные документы в заграничные командировки в качестве переводчика с английского. Язык я знал с детства благодаря усилиям родителей, тянулся к его глубокому изучению постоянно, а, кроме того, покрутившись в среде высококвалифицированных технарей, работавших у отца в конструкторском бюро, перенял у них массу специфических терминов, а потому считался переводчиком жизненно необходимым в отличие от иных, хорошо язык знавших, но в потрохах космической аппаратуры и ее устройстве не разбиравшихся в принципе. Мной же эти знания, пусть и поверхностные, усваивались органично, походя.
Очередное утро. За окном – зима, черные стволы деревьев, паутина ветвей на серо-голубом фоне зари... Гашу настольную лампу. Рассветные сумерки лилово ложатся на лист бумаги.
Сижу, с озлоблением сочиняя «подводку» к радиопередачке, должной сегодня до полудня оказаться перед очами редактора. «Подводки» - это то, что слащавыми голосами повествуют ведущие в интервалах между рассказиками, байками и песенками, передачку составляющими. Если рассказик, к примеру, содержит идейку труда и лени, как тот, что я выбрал сейчас, то предварительно и вскользь следует намекнуть, что речь пойдет о труде и противлении труду и последнее - плохо. При этом желательно, чтобы в «подводке» присутствовала репризочка, пословица или же краткое соображение по данному поводу некоего писателя или философа, что ценится порой дороже легкомысленной репризы.
В шпаргалке, именуемой сборником «Крылатые слова», ничего подходящего не обнаруживается.
Тогда, страдая от жуткого недосыпа, пытаюсь вспомнить что-либо сам. Из памяти ничего, кроме «Без труда... рыбку из пруда», не выуживается. Выхода нет, приходится прибегнуть к запрещенному, хотя и часто используемому мной, приемчику. Досадуя на неначитанность свою, цитату из классика выдумываю сам. Пишу так: «Плоды труда ярки и вкусны, плоды безделья - пресны и бесцветны».
Афоризм от края до края перенасыщен дидактикой, но - сойдет.
Таким образом, ведущий произнесет следующее: «Как заметил древний философ...» - ну и далее - сентенцию. Остается надеяться, что принуждать редакцию конкретизировать авторство этого перла радиослушатели просто поленятся. Ну-с, и последнее: «До свидания, друзья! До новых встреч!»
Вроде бы все, свобода.
Домашние мои, судя по голосам из кухни, сопению чайника и хлопанию дверцы холодильника, приступили к завтраку. Я достаю скрепку, защипываю рукопись и, удовлетворенно потягиваясь, встаю из-за стола, думая, как удивительны превращения написанного мною в радиоволны, затем в почтовый перевод и, наконец, в деньги - законодателя метаморфоз.
На радио получаю пропуск в окошечке и поднимаюсь к Саше Вячкилеву. Мы сразу идем в буфет, берем по чашечке кофе, обсуждаем, что придется, выкуриваем по паре сигарет на черной лестнице, где заодно происходит и читка моей свежеиспеченной передачки. Вымарывается две фразы, где фигурируют термины «хрустальная люстра» и «колбаса». Термины, посвящает меня Саша в служебный секрет, находятся в списке запрещенных радиотелевизионной цензурой тем. Хрусталь - это, дескать, пропаганда роскоши и мещанства, неприемлемых для строителей коммунизма, а колбасы в стране не хватает, и потому возможны негативные подсознательные реакции у множества слушателей, кому колбасу заменяет картошка. Несложно следовать рекомендациям цензуры, когда буквально за гроши в служебной столовой тебя кормят так, как на месячную зарплату идеологического работника Вячкилева не пообедаешь и в престижных ресторанах. Лично я, дабы перекусить в здешнем ведомственном общепите, порой пилю через весь город, пару раз в неделю устраивая себе пиры горой.
Далее передачку просматривает шеф, главный редактор, и выносит окончательный приговор: «Пойдет». Шеф также ставит мне в вину, что в последнее время я пишу для них редко, а хотелось, чтобы почаще, я обещаю, что будем стараться, глупо улыбаюсь и сматываюсь, наконец. Сам же решаю: пока эта писанина не выела мозги и не испортила перо, надо кончать! Любая работа по жестко заданной программе для художника все равно, что низкооктановый, экономичный бензинчик для двигателя, рассчитанного на высокую степень сжатия. И хотя на дешевом горючем движок тоже тянет, все равно до срока запорется. Постоянно выгадывая на мелочах, всегда проиграешь в главном. Но движок-то ладно, железо; капремонт - и нет проблем, а вот если себя запорешь - хана, это, как говорится, восстановлению не подлежит.
Путь мой лежит в центр Москвы, к памятнику Юрию Долгорукому, возле которого, будучи в сержантской «учебке», я стоял на посту во время майской демонстрации трудящихся, бредущих с лозунгами, флажками и воздушными шариками в сторону Красной площади, к Мавзолею, под покровительственные взоры стоящих на его верхотуре членов Политбюро, одетых в одинаковые номенклатурные пальто и шляпы.
По правую долгорукую конечность памятника располагался престижный домина, во дворе которого, в железных частных гаражах трудился мой знакомый - Валера Раскин, в миру - скромный инженер одного из сотен оборонных «ящиков», - то бишь, секретных предприятий.
Валера, головастый рукодельник, в свободное от службы время занимался ремонтом машин, глубоко и всесторонне в их механизмах разбираясь. Более того. Уяснив, что в отечественных «Жигулях» наиболее уязвимой деталью, быстро выходящей из строя, является крайне дефицитный распределительный вал, он регулярно объезжал автосервисы, скупая за копейки у механиков эту автомобильную принадлежность, вышедшую из строя и предназначенную для помойки. Далее, в своем «ящике», на секретной военной аппаратуре он реставрировал изношенные валы, напыляя на стертые поверхности прочнейший титановый слой, полировал их, и - ставил всем желающим, очередь из которых не иссякала. При этом - давая на свое изделие пожизненную гарантию.
На данный же момент Валера регулировал карбюратор «Мерседеса» космонавту Севастьянову, проживающему в доме у памятника.
Космонавт доверял квалификации Валеры больше, чем мастерам из специализированного автосервиса, куда простым смертным путь был заказан, ибо оплаты ремонтов и запчастей производились в твердой валюте, уголовным кодексом разрешенной к обороту среди граждан в обмен на тюремный срок. Да и брал Валера за труды скромными рублями также в скромном количестве.
У него я намеревался приобрести три распредвала, предназначенные для бартерного обмена на зимние сапоги для жены, японский пуховик для себя и запасное колесо для машины, - намедни украденное у меня из багажника и в свободной магазинной продаже не существующее, ибо опять-таки: дефицит!
- Виноват, твои запчасти забыл в гараже! – сказал Валера, вытирая руки смоченной в бензине ветошью. – Звонил тебе домой из автомата, твоя жена сказала: уехал… Но я сейчас в гараж еду, давай следом, тут рядом…
Пришлось катить на Красносельскую.
Гараж Валеры был раскрыт нараспашку: работяги из находящихся неподалеку производственных мастерских, копали в нем смотровую яму и, одновременно, подвал для хранения картошки. Их труды, поначалу обозначенные, как эквивалент двух ящиков водки, дорожали день ото дня: под первоначальным земляным грунтом обнаружился пласт ржавой арматуры; под распиленной и вывезенной арматурой – бетонная плита, для дробления которой понадобился компрессор и отбойный молоток, а теперь, к нашему приезду обнаружилась проблема тяжелейшего свойства: дальнейший путь в глубину преграждал толстостенный стальной лист.
- Строительная свалка, что ли, тут была? – недоумевал Валера. – А мы теперь тут осваиваем археологию новейшей эры...
- Автоген с базы мы привезли, - доложил ему старший работяга. – Но это – еще бутылка, хозяин, учти!
- Будет! – пообещал Валера, решительно сомкнув губы. Его настойчивости и долготерпению мог бы позавидовать древнегреческий бедолага Сизиф.
Сварщик полез в яму. Склонившись над ним, мы зачарованно смотрели, как синий всепобеждающий факел вгрызаясь в железо, очерчивает в нем корявый алый кружок…
Сделав пробный вырез, отверткой сварщик откинул дымящийся оковалок металла. И – крякнул, отпрянув от горелки… Мы же застыли на месте, совершенно ошарашенные: в прорезанной дыре зияла страшной и загадочной глубиной неведомая бездна…
Внезапно мрак бездны прорезал жгучий свет, в уши ударил воющий перестук колес и под нами пронесся черной бешеной торпедой поезд метро.
И снова застыла в своем безмолвии бездна…
Я посмотрел на рукотворный грех проделанной сварщиком прорехи. Мне стало не по себе. От прорехи отчетливо веяло железной дорогой и уголовной ответственностью за проникновение на стратегический государственный объект с повреждением его внешней оболочки.
- Заваривай дыру обратно, - обратился я к сварщику. – Иначе поедешь затыкать дыры народного хозяйства. Варить арматуру на строительстве какого-нибудь шлюза на Дону. Там очень нужны рабочие руки, знаю не понаслышке. – Обернулся к Валере. – Тебя это касается в той же мере.
Тот мрачно кивнул.
- Почему на Дону? – донесся вопрос.
- Ну, может, на Ангаре, если повезет, там роскошная природа. И климат стабильнее, пятьдесят летом и пятьдесят зимой.
Забрав распредвалы, выворачиваю под заевший красный сигнал светофора на трассу, пропуская мимо ушей свисток постового - не расслышал, дескать, и юлю переулками от возможного преследования в сторону Литературного института, где учусь на заочном отделении. Сегодня день сдачи «хвостов». У меня «хвост» по античной литературе, не зря в гараже мне припомнился мифический Сизиф. «Хвост» единственный, но, если сегодня от него не освобожусь, деканат примет суровые меры. Сказали - вплоть до исключения.
В аудитории пусто, если не считать одного маленького, худенького человечка в черном костюмчике, с благородными залысинами, слезящимися глазками, почти прозрачными за толстенными стеклами очков в тонкой, возможно, золотой, оправе. Выясняется: это экзаменатор. Так! Беру билет и обреченно уясняю: влип. Знаний по предложенным мне вопросам не набирается и на балл. Я тихо грущу, представляя разговор с деканом. В этот момент появляется еще один экзаменатор: благообразная старушенция в строгом похоронном платье, со строгим лицом и вообще крайне строгая. Старушенция усаживается в другом конце аудитории, веером раскладывает на столе перед собой билеты и, выпятив подбородок, замирает как сфинкс.
Дверь вновь открывается, но на сей раз входит не педагог, а такой же, как я, двоечник. По-моему, с младшего курса. На вид - лет двадцать пять. Затертый свитер, затрапезные брючки, опухшее малиновое лицо и - неудающееся стремление выглядеть трезвым.
- Античную литературу... - бросает он хрипло и с вызовом. - Сюда?
Человечек, возможно, в золотых очках, пугливо вздрагивает, а строгая старушенция призывно машет рукой и скрипит, что это, мол, к ней.
Нетвердо ступая, парень идет на зов, водит пятерней в воздухе и опускает ее на билеты, вытаскивая сразу три и столько же роняя на пол.
- Вам нужен один билет, - сообщает старушенция, и остальные бумажки ей возвращаются.
- Без-з подготовки! - произносит парень эффектно. - Плавт!
- Ну, - осторожно вступает старуха, - о чем же писал Плавт?
Вытаращив глаза, студент обводит потерянным взглядом углы аудитории, размышляя.
- Плавт, - выжимает он слово за словом, - писал... о туберкулезе.
Преподаватель моргает. Вернее, моргают оба преподавателя, причем так усиленно, будто переговариваются между собой некоей азбукой Морзе.
- Обоснуйте... - изумляется старуха.
- Зачем, - с тоской произносит допрашиваемый, - я стану рассказывать вам, такой... молодой, цветущей женщине, о туберкулезе? Давайте лучше лирику почитаю...
Оцениваю обстановку. Кажется, самое время идти отвечать. Я подсаживаюсь к золотым очкам и начинаю сбивчивую речь. Экзаменатор мой, как и следует ожидать, слушает не меня, а диалог из другого конца аудитории. Это интереснее, понимаю.
- Лирику? - в испуге непонимания бормочет античная бабушка. - Какую? Древнюю?
- Са... фо! - доносится мечтательное. - Или нет... может, Мандельштама, а?
- Второй вопрос, - нагло говорю я.
- Да, да... - рассеянно кивают очки.
- Назовите хотя бы одно произведение Плавта! - Бабушка, похоже, начинает приходить в себя и, более того, начинает сердиться. Развязка близка.
Я мелю откровенную чепуху, бросая взгляд на парня. Тот, двигая челюстью, думает...
- Ну, а что писал Плавт? - слышится сзади настойчиво. - Стихи, прозу?
- Ну... и все, - быстренько произношу я и честно смотрю в очки.
- Послушайте, - хрипло говорит парень, тоже раздражаясь. - Вы меня спрашиваете так, будто я профессор!
Мой экзаменатор потерянным жестом раскрывает зачетку и пишет в ней «хор».
- Вы меня извините, - начинает старушенция мелодраматически, но я уже не слушаю и, мысленно благодаря коллегу по несчастью, покидаю аудиторию.
Я застегиваю куртку и вижу, как по коридору идет спасший меня антик-великомученик. По лицу его бродит бессмысленная улыбка. Он лезет в карман, достает зачетку, раскрывает ее и, удостоверясь, что оценка «уд.» и подпись экзаменатора на месте и это не приснилось, мотает головой от удивления, усталости и восторга.
- Отстрелялся? - вопрошаю я холодно.
- Это было такое! - сообщается мне со страстью и с нецензурными словами. - Теперь – стакан!
Интересно, а ради чего высшее образование получает этот вот друг изящной словесности? Спросить не спросишь, но все-таки любопытно.
Я сажусь в разбитую машину-труженицу и смотрю сквозь запорошенное поземкой стекло в пространство. Впереди куча дел. Сейчас – в «Московский комсомолец».
А там – скандал. Один из авторов нашей сатирической страницы, пописывающий еще и разного рода статейки о комсомольцах-ударниках, договорился с какой-то девицей, поступающей на журфак МГУ и нуждающейся для прохождения конкурса в публикациях, поставить ее имя под парой статей, обозначив это, как свой временный псевдоним. Конечно, за кругленькую сумму. Девица проболталась об афере подругам, благополучно ее заложившим, дело дошло до ЦК комсомола и теперь в газете шуровала карательная комиссия.
Единственное, что мне удается сделать в этой нервозной обстановке, - подклеить в готовую верстку полосы афоризм от Сашки Вячкилева, также грешащего сочинительством:
«Есть многое на свете, друг Горацио, что заглушают грохотом оваций…»
Накрутив телефонный диск, сообщаю ему об этом его готовящемся к печати творческом достижении.
- Сегодня вечером, старичок, - пыхтит он в ответ, - твоя передачка будет в эфире. Выписал тебе по верхней планке: сто пять рублей!
- За мной тоже всегда будет на всю катушку! - на одном дыхании, весело и громко отзываюсь я, и на том наш во всех отношениях приятный коррупционный разговор заканчивается.
Я чувствую, что погружаюсь в пропасть какой-то мелкотравчатой суеты. И – внезапно решаю: долой это радио – большой информационный унитаз, долой «Московский комсомолец» с его ежевечерними пьянками и шелухой публикаций-однодневок, ты приобрел опыт, знания, пора заняться делом. А дело – это роман.
АРМИЯ. СТАНИЦА НИКОЛАЕВСКАЯ
До нового моего места службы, от одной зоны до другой, добирались разбитыми грунтовыми дорогами, петляющими по благоухающей, словно политой одеколонами, от разноцветья трав, степи. Даже не верилось, что вскоре осенние морозы и ветра выстелят ее пожухлой осклизлой соломой, вбитой в землю ледяными дождями.
Новая зона делилась на два объекта: жилой и рабочий. Рабочий представлял собой строящийся на берегу Дона огромный шлюз и тянулся едва ли не на два километра по берегу, замкнутый криво обтекающим его территорию забором с теремками вышек.
«Газик» подрулил к КП жилой зоны, возле которой толклись, о чем-то беседуя, офицеры из администрации и охраны.
- Вот твой начальник, Федяевский, - указал мне майор на одного из них, - бойкого, чувствовалось, капитана, горячо о чем-то повествующего своему коллеге подполковнику, судя по званию, начальнику лагеря, то бишь – «хозяину».
Я подошел к капитану, представился: прибыл, мол, для дальнейшего прохождения…
Федяевский, - невысокого роста, кривоногий, в хромовых сапогах, с курчавым чубчиком, выбивающимся из-под козырька фуражки, с простецким пролетарским лицом, воспаленным от ежедневной, чувствовалось, пьянки, уставился на меня выцветшими голубенькими глазками. Сказал, едва ли не с восторгом в голосе:
- Вот это я понимаю! По выправке видно – человек с опытом, образование – все десять классов, верно?
- Так точно!
- Откуда сам?
- Из Москвы!
- О, из самой столицы!
Я передал ему пакет с «сопроводиловкой».
- Тэк-с… - Он надорвал запечатанный край и вытащил бумаги. Зачитал, с каждым словом слабея голосом: - Игнорирует приказы командиров, замечен в связях с осужденными, передаче им запрещенных предметов и средств, не рекомендуется допускать к ношению оружия… - Взгляд капитана приобрел признаки глубокой растерянности. Затем с хищным прищуром устремился на меня. Пакет полетел под ноги и, ожесточенно топча его сапогами, Федяевский заорал: - Кого, суки, прислали! Это же – какая подлянка! – И, тыча мне в грудь пальцем, истово качая головой, поклялся: - Я тебя посажу! Видит Бог и министр! Отсюда поедешь на нары! - Он полез в карман, вытащив партбилет. – Вот! – произнес драматически. – Присягаю тебе самым главным документом! Десять лет – это минимум!
- Разрешите идти, товарищ капитан? – смиренно вопросил я.
- И чтобы тебя не было видно нам на километр в округе! – последовал ответ, а вслед за этим – трехэтажная матерная конструкция.
Пока мой новый командир с упоением тетерева сотрясал степное пространство ненормативной лексикой, я сдал вещи старшине роты, выбрал себе кровать, согнав с уютного места какого-то бойца, беспрекословно подчинившегося моему велению, подкрепленному званием и выслугой, подправил покосившуюся дверцу на личной тумбочке, ибо тумбочка, по словам старшины из учебки – лицо солдата; а после отправился в караулку жилой зоны, где меня ожидал очередной сюрприз: колония строгого режима была буквально опутана новейшими средствами сигнализации: тут были и радиолучевые датчики, и телеемкостная система, и проволочные заграждения с высоким импульсным напряжением…
В сержантской школе нас обучали ремонту и обслуживанию этой техники, и я даже умудрился сдать экзамен на «отлично», но – по шпаргалке и с подсказками товарищей, поскольку во всякого рода аппаратуре разбирался слабо и к изучению ее не тяготел. Другое дело – заборы: опора на метр шестьдесят в глубину, пролет – три метра, вся наука. А случись что в реалиях сегодняшней моей службы, в работе этого электронного конгломерата я понимал, как шимпанзе в нейрохирургии. Но – повезло! В штатном расписании и в моем распоряжении оказались два солдатика с профессионально-техническим образованием, уже год системы обслуживающие, знающие их досконально, и мне отводилась лишь роль командира- распорядителя.
- Ребята! – сказал я. - Корчить из себя начальника не стану, все ваши проблемы закрою, только чтобы аппаратура не подкачала!
Ребята понятливо кивнули и отпросились в тихую самоволку в станицу за самогоном, дабы отметить мое восшествие на инженерно-технический престол лагерного хозяйства.
Возвращаясь с зоны на ужин в ротную столовку, я узрел сидящего на лавочке возле входа в канцелярию капитана Федяевского, покуривавшего папироску. Поневоле подобрался. В свою очередь капитан узрел и меня, дружелюбно махнув рукой: мол, подваливай…
- Как техника, ознакомился? – спросил задушевным голосом. – С ребятами своими виделся?
От капитана явственно попахивало свежим водочным душком.
- Так точно… - теряясь от его лирического тона, промямлил я. – Хорошая техника, грамотные солдаты…
- Во-от! Как говорит казачок, что мне навоз на огород возит: говна - не держим, все – первый сорт! – откликнулся капитан. – Тяпнешь грамм пятьдесят за прибытие? – осведомился доверительно. – Пошли в канцелярию…
После совместного распития алкоголя из канцелярии мы вышли едва ли не лучшими друзьями, тем более, я убедил капитана, что все, написанное в «сопроводиловке» - чудовищная клевета оболгавшего меня замполита, выместившего на мне свою злобу за приключившиеся в роте беды.
Когда же о парадоксальных переменах в настроении Федяевского я поведал своим подчиненным, те через смех пояснили: у него в голове то праздник, то похороны, все кары, что он сулит, забываются через минуту, как, впрочем, и посулы поощрений.
- Ты к нему, как к радио относись, - порекомендовали мне. – Там сначала о потопе говорят, потом о засухе, далее - о том, что стоим за дело мира, а потому наращиваем ядерную мощь… А клятва на партбилете – это у него на дню по сто раз, был бы повод…
Новая моя служба таким образом протекала праздно, я околачивался на рыбалке возле будущего шлюза, купался до одури, мои бойцы между тем шастали по окраинам станицы, подворовывая зазевавшихся кур и овощи-фрукты с огородов, халтурили у местных бабушек на колке дров и починке электроприборов, я же их самоволки прикрывал, и жили мы, не бедствуя и не голодая, ибо солдат – человек, лишенный всего, но способный на многое...
Ротные офицеры пропадали черт знает где, вечно похмельный Федяевский часто просыпал утренний развод караулов, и порой оставлял роту на меня и старшину, отдав мне дубликат ключа от канцелярии и делегировав часть своих полномочий. Отправить ежедневным приказом солдат на службу, провести вечернюю поверку и раздать наряды вне очереди нерадивым лентяям было делом несложным, и справлялся я с ним играючи. Погнать посыльного с шифровкой от радиста к капитану на дом или переадресовать ему телефонограмму из полка тоже труда не составляло.
Но благоденствие не бывает вечным. Вскоре случился побег. Два зэка, работавшие на строительстве шлюза, увидев, что часовой, разморенный после обеда, заснул, проползли под поддон вышки, сноровисто откопали лаз под забором и, нырнув в него, оказались на воле.
Опоясывающий громаду рабочей зоны дощатый забор, тянувшийся по побережью Дона, заворачивал к чахлым лесопосадкам, затем уходил степь, утыкался в беленый кирпич караулки, и от ворот ее вновь круто сворачивал к реке, образуя своими зигзагами «мертвые зоны», просматриваемые, вопреки правилам, лишь одним часовым.
Тюремная архитектура в созидании заграждений, - обычно строго прямолинейная, в данном случае терпела ущерб от нехватки стройматериалов, и огрехи ее, видимо, должна была компенсировать солдатская бдительность. Естественно, категорически исключавшая преступный сон на посту.
Соня-солдатик отправился до окончания срока службы драить пятиочковый ротный сортир, младший сержант, начальник караула, получил от взводного увесистую плюху, а рота закипела срочным формированием оперативно-розыскных групп, должных перекрыть все выходы из района.
План мероприятий был уже отработан, с успехом реализован на прошлых редких беглецах, его составители грамотно и хитро учли все детали возможных перемещений вырвавшихся на временную свободу зэков, и теперь солдатики оживленно собирались на охоту...
Старшина выдавал сухие пайки, вызванный вертолет ГАИ ожидал очередного вылета в места ночных засад, Федяевский не отрывался от телефонной трубки, названивая то в полк, откуда уже выехало подкрепление, то в УВД близлежащего Волгодонска; радист отбивал шифрограммы и ориентировки; конвойные собаки, щерясь и захлебываясь лаем, запрыгивали в кузова автомобилей, а их водители до горловин заливали бензином баки.
Я тоже не остался в казарме: меня капитан отправил на дальнюю точку в лесной массив, если можно было назвать таковым чащобку из низкорослой древесной поросли и колючих кустов, занимавших по площади пару футбольных полей.
Я оделся в ватный бушлат, взял с собой ушанку, памятуя о своих ночлегах в палаточном чертоге в «учебке», два рожка патронов к автомату, флягу с водой и фонарь с механической подзарядкой.
На точки, где предстояло провести в одиночестве длинную сторожевую ночь, Федяевский отправил только ушлых, опытных старослужащих, наказав:
- Если наткнутся на вас, стреляйте на поражение без предупреждения, прокурора беру на себя, отпуска гарантирую!
Я помню то росистое промозглое утро, прибитую ночным инеем траву, нарубленные штык-ножом сучья, которыми я завалил себя, укрывшись ими как одеялом, редкий шум от машин, проезжающих мимо по шоссейной дороге в сотне шагов от моей убогой засады, робкий холодный свет восходящего солнца, пробивающийся через скукоженную от морозца листву и полусонную одурь, из которой я вынырнул, как из крещенской проруби, заслышав голос, явственно произнесший неподалеку:
- Может, здесь причалимся, как? Дальше – степь, а с дороги нас срисуют в момент, как двух ворон на гумне…
Меня бросило в жар. Вот они! Двое: в спецовках, зэковских чепчиках, тяжелых шнурованных ботинках, зябко обхватившие плечи татуированными кистями; жилистые, скуластые, сутулые, похожие друг на друга, как близнецы-братья.
Они остановились в пяти-шести метрах от меня, - мрачные, грязные, когда я вздернул ствол, приспустил скобу предохранителя и пальнул косо в воздух, в их сторону:
- Лежать, суки, иначе - конец!
Мое стремительное появление из груды сучьев вогнало зэков в оторопь. Я выстрелил снова, уже поверх их голов. Беглецы бухнулись на колени, заложив руки за головы.
Я зашел к ним, дрожащим от страха и переизбытка адреналина, за спины и миролюбиво продолжил:
- Аккуратно встаем, руки не опускаем, левое плечо вперед, движемся к шоссе. Шаг влево, шаг вправо… Дальше продолжать?
- Все понятно, начальник… - буркнул один из них.
- Смотреть под ноги, не спотыкаться, - сказал я. – Нервировать меня не советую. Согласно приказу должен вас прикончить. Но пока с этим не спешу…
Выйдя на шоссе, зэки присели на корточки, попросив разрешения опустить затекшие руки. Я благосклонно разрешил.
- Начальник, черкни в рапорте, что мы сдались добровольно, - сказал один из них. – Тебе зачтется. И мы ведь прилично себя ведем, разве не так?
- Пока на вас смотрит мой одноглазый друг – так, - согласился я, погладив нежно цевье автомата. – Чего на рывок-то пошли?
- Да как-то автоматически, что ли… - донесся ответ. – Попка на вышке прикорнул, вот и решилось… Могли бы, кстати, у него и волыну забрать…
- И тогда лежали бы сейчас в лесочке, - сказал я, для себя уясняя, что, если бы эта парочка имела на руках оружие, наказ Федяевского я бы исполнил, не раздумывая. Интересно, мучился бы я потом в осознании убийства людей? Чем бы оправдывался? Их опасностью, долгом солдата? Пронес Господь мимо этого, слава Ему!
- Слушай, начальник… - Один зэк привстал, но ударом подкованного сапога в грудь я опрокинул его на землю.
- Лежать!
- Ладно, че ты… - Он снова осторожно присел на корточки.
- На что рассчитывали? – спросил я. – Пробраться на какой-нибудь хутор, грабануть селян, разжиться одежкой, деньгами, а дальше – околицами в Ростов?
- Правильно мыслишь, начальник, давай с нами, старшим будешь… - развязно предложил второй зэк.
Тут я глазам не поверил, когда в следующий миг рядом с нашей грешной троицей затормозил милицейский «Жигуленок» с гербом СССР на передних дверях.
Из машины вылез конопатый лейтенант с наглой мордой, а следом за ним колобком выкатился деловитый толстенький сержант в белой пластмассовой портупее. Гаишники.
- О, прибыли по адресу! – сообщил лейтенант в пространство. – Этих двух хануриков мы ведь и ищем, верно? – Вскинул белесые брови, уставившись на меня.
- Видимо, - согласился я.
- А ты их уже повязал, - рассыпал он покровительственный смешок. – Молодец, мы их забираем, спасибо за службу. – Жестом он приказал зэкам подняться.
- Так… произнес я неприязненно, развернув автомат в сторону нахрапистого мента. – Ты! Сел в машину и сообщил по рации нашим, где находишься. К зэкам не подходить. Забирает он их, разбежался, нашел послушного дурачка…
- Как ты говоришь со старшим по званию! – взъерепенился он. – Ну-ка, смирно!
- А может, вы – их сообщники, - предположил я.
- Что?!. Вот мое удостоверение!
- Да подотрись им… - Меня охватила внезапная острая злоба к этому переполненному привычной наглостью типу; я вновь приспустил скобу предохранителя и пальнул в воздух прямо перед его носом.
Веснушки на его круглой сытой ряхе будто стер невидимый ластик, широко раскрытые глаза также побелели от страха и, полуприсев, враскоряку, будто наделал в штаны, он попятился к машине, в чье чрево уже шустро и сообразительно вкатился второй патрульный.
На лицах зэков застыли ошарашенные улыбки.
По рации лейтенант все же связался с руководством розыска, деваться ему было некуда, и вскоре к нам подъехал наш ротный «газик», из которого едва ли не на ходу выпрыгнул возбужденный Федяевский, а следом за ним - двое взводных.
- Родной ты мой! – заорал Федяевский, разводя руками, подходя ко мне и заключая меня в отеческие объятия. – Клянусь партбилетом, я всегда верил, что ты лучший среди всей нашей сволочи!
- Он в нас стрелял! – выскочил из машины лейтенант. – Я буду писать прокурору! Это просто - басмач в погонах!
- Они хотели забрать осужденных, - вставил я ремарку.
- Так за это надо было убивать, - хладнокровно произнес Федяевский, мельком обернувшись на гаишника. – Согласно уставу нашей боевой службы воинов-чекистов.
- Нормальный ход мыслей!.. - прокомментировал милиционер с обиженным возмущением.
Взводные, тем временем, засучив рукава, принялись нещадно молотить беглецов, и когда я попытался вступиться, с яростью оттолкнули меня, как досадную никчемную помеху. Их лица словно застыли в масках какого-то безумного исступления. За что они их били, этих парней с темным прошлым и пустым будущим? За побег? Или за свою монотонную блеклую жизнь в этих однообразных степях, где развлечениями была водка и вылазки в станицу к одиноким потрепанным бабам без обязательств?
- Ну, просто хунвейбины какие-то, - подытожил гаишник, сплюнул, сел в машину и газанул, оставив на асфальте след резкого старта.
За поимку опасных рецидивистов сначала меня хотели представить к медали «За отвагу», но посчитали, что государственная награда для срочника, – слишком жирно, и я был одарен алюминиевой побрякушкой-подвеской «За службу во внутренних войсках», значком отличника Советской армии, о которой до сих пор ведал приблизительно, и - широкими лычками старшего сержанта.
Наступило безмятежное бытие сверхавторитетного старослужащего командира. И длилось оно до поздней осени.
Я сидел в ободранном кресле на плоской, залитой битумом крыше контрольно-пропускного пункта, цедя из горлышка бутылки купленное в станице запретное пиво и наслаждаясь жирным вяленым лещом, выловленным и засоленным самостоятельно. В небесах тускло тлело октябрьское неприветливое солнце, в бушлат лез настырный ветер с широкой реки, и метались под порывами стихии, матерясь на своем птичьем жаргоне, неприкаянные галки над головой.
Ветер между тем усилился, привнеся неуют в принятие мною воздушной ванны, я сбросил останки леща на запретную полосу, привстал с кресла и – замер, глядя на странно колышущуюся из стороны в сторону стену основного забора. Далее раздался оглушительный треск, километровое дощатое полотнище вместе с постовыми вышками накренилось, и в следующий момент ровно и обреченно рухнуло, подняв взрывное облако искрящейся на солнце песчаной пыли.
Бегом я спустился в караулку, где уже лихорадочно поднималась «в ружье» отдыхающая смена, затем выбежал наружу, заскочил в первый же выезжающий из зоны грузовик и покатил в роту.
Дежурный сержант отлучился в сортир, дневальный солдатик любовно чистил бляху своего ремня, покуривая на лавочке, офицеров, как всегда, не было, и лишь в пустой столовке я обнаружил обедавшего там Федяевского.
- Ты почему в борщ лавровый лист не кладешь? - обсасывая баранью кость, через отрыжку, спрашивал Федяевский помощника повара – таджика в белом фартуке, смиренно стоящего поодаль, с подносом, заполненным арбузно-дынным десертом.
- Солдат его не ест, - смиренно отвечал тот.
Федяевский терпеливо вздохнул, скосившись на официанта:
- Господи, кого мне присылают… - Увидев меня, возбужденно-распаренного, буркнул: - Только попробуй испортить мне аппетит!
- Товарищ капитан, забор на рабочей зоне упал, не выдержал ветровой нагрузки…
- Чего, весь забор?
- Около километра, точно. С вышками.
- А ты куда смотрел?
- Смотрел, как падает… - Я едва подавил нервный смешок.
- Большой ветер с утра был, - подтвердил таджик. – Морда с череп сдувал. Все, что было слабое, летело через воздух…
Не обратив внимания на эту сочувственную ремарку, Федяевский, привстав из-за стола, продолжил в мою сторону:
- Я тебя посажу, клянусь партбилетом… - Но после запнулся и проговорил уже нейтральным тоном: - Буди отсыпающуюся смену, всех в ружье, мне – машину, и гоним на объект. Арбуз возьми, - указал на поднос, - на гауптвахте ими не питаются…
- При чем здесь гауптвахта? Это внезапный напор неуправляемого движения стихии…
- А кто должен обеспечивать незыблемость заграждений?!.- заорал он, топнув сапогом. – Ты! – Ткнул в таджика.
- Как я?.. – оторопел тот.
- Ты тоже бери автомат, и на зону, хватит арбузы жрать в подсобке! Все – сачки и мерзавцы! С кем укреплять безопасность страны?!. Не знают, что с лавровым листом делать, а Родина им доверяет летальное оружие калибром семь шестьдесят два… Какую пользу вы можете ей нанести?
Дальнейший его монолог я выслушивать не пожелал, кинувшись в роту будить отдыхающий после ночного бдения взвод.
Вскоре ротный «газик» остановился у поваленного забора, из него выбрался нещадно матерящийся Федяевский, уставившись, подняв мизинцем козырек фуражки на картину феерического разора: бесчисленными веерами разбросанные по песку доски, скалящиеся ржавыми гвоздями, выломанные подгнившие опоры, порвавшие при своем падении колючую проволоку внешней «запретки»…
По другую сторону разломанного забора, в зоне, замерла молчаливо насупившаяся толпа зэков, недобро поглядывающая на шеренгу солдат из караула, стоящую напротив с недвусмысленно направленными на поднадзорный контингент автоматами. Блики осеннего солнца лежали на вороненой стали стволов, ветерок раздувал серые полы шинелей, а вдали, за желтой песчаной дюной, темной глубокой синевой виднелся Дон.
- Всем строиться по «пятеркам», «пятерки» - на выход, начальнику караула подсчитать осужденных! – посыпал Федяевский приказами. – Вахта закончена, по нарам! Инструктору роты приступить к воссозданию ограждения!
Я присвистнул про себя, оценивая масштабы катастрофы. Восстановление километровой прорехи требовало усилий десятков рук, штабеля стройматериалов и Бог весть каких временных затрат.
Объяснять все это Федяевскому, находящемуся в организационно-истерическом состоянии, на сей момент явно не стоило, ибо не сулило ничего, кроме нового мифического срока на гауптвахте, существующей как данность, лишь в воспаленном сознании капитана, как и у прежнего моего кровопийцы замполита. Надо заметить, что за все время моей службы под руководством капитана я получил от него, под козырек, по мелочам, сто восемьдесят пять суток этой самой гауптвахты, которой, по-моему, он постоянно бредил.
- Никакого дембеля, пока не приведешь в порядок разруху! – сообщил он мне, ныряя в «газик». Фраза была аранжирована непечатными излишествами, но я на капитана зла не держал: лучше иметь дело с искренним матерящимся человеком, нежели с учтивой воспитанной сволочью. К тому же, я подозревал, что если бы ротный прекратил материться, ему было бы нечего сказать этому миру.
До дембеля оставалась пара месяцев, но затянуть с приказом Федяевский мог до упора, а потому вечером я наведался в зону, в барак к блатным, вступив со «смотрящим» авторитетом в доверительный разговор.
Зэки играли в самодельные карты при горящей на дощатом столике свече и попивали чифир. Отблески пламени освещали их лица, залоснившееся и почернелые, как лагерные бушлаты.
- Можно в ваш чайна-таун? – кивнув на банку с варевом, похожим на деготь, осведомился я.
- С чем пожаловал, командир? – вопросил главный жулик.
- Надо сделать забор за месяц, - сказал я.
- Хе, начальник, ты понимаешь, о чем базаришь? Столбы через каждые три метра вкопать на глубину могилы! И так – километр. А дальше наколотить тонны досок… Чего я скажу мужикам? Что беспредел учиняю по мусорскому указу? Да хрен вы что от меня получите! – И он показал мне увесистый кулак, где большой палец был зажат между средним и указательным.
Интересно: «Хрен получишь» и «Ни хрена не получишь», - в русском языке означает одно и то же.
- Ты скажешь бригадирам, что столбы должны простоять до января, - невозмутимо произнес я. – А уж как они их будут вкапывать, по какой технологии, им виднее… Важно, что наряды я им закрою по ГОСТу… С соответствующей оплатой труда.
- А вот это, - игриво покачал головой урка, - совершенно иной поворот сюжета…
Через месяц забор стоял на своем месте нерушимо и ровно. Как мне сообщили в письме сослуживцы, когда я уже пребывал в Москве в статусе гражданского лица, в вертикальном своем положении он простоял аккурат до окончания новогодних праздников. Рухнув же, потянул за собой остальную часть ограждения. А следом, через месяц, та же история случилась и на жилой зоне со всей ее высокотехнологичной сигнализацией. Увы! Время в торжестве своей разрушительной миссии абсолютно безжалостно и к людям, и к предметам неодушевленной материи…
В письме отмечалось, что, в связи с рецидивом очередного крушения инженерно-технических сооружений, капитан Федяевский отзывался обо мне не столько тепло, сколько горячо.
Он все-таки был неплохой служака, этот капитан. Всегда вспоминаю о нем не без симпатии…
И где теперь эти офицеры, где евший меня когда-то поедом замполит? Отчасти, на это могла бы, полагаю, ответить моя песня, посвященная кому-либо из них, а также моим сослуживцам-солдатикам.
ЛЕЙТЕНАНТ
Я в армию попал, как крепостной,
Со всею нашей местною шпаною.
А дальше – автомат, присяга, строй,
И – понеслось – с подъема до отбою.
В солдатчине – тоска, но я ныл,
И маялся с братьями по неволе.
Характером своим не угодил,
Лишь взводному, кто был всем недоволен.
Надменный лейтенантик, наш вампир,
Зять генерала – приз, как в лотерее.
А я, хоть он по праву командир,
Гнуть перед ним не стал спины и шеи.
Наряды и «губа» не на века,
Но волю раз он дал своей ручонке.
Я ж если бил, то бил наверняка,
Он это понял на больничной шконке.
И вот – дисциплинарный батальон,
Туда сошлись все беды и напасти.
Там через стон мы погружались в сон,
Там нас учили уваженью к власти.
Два года в ножнах, и – прощай, дисбат!
Вернулся, дослужил матерым волком.
А лейтенант, сказали мне, - комбат!
На Кубе, где сигары и креолки.
Так я к чему? Хозяйство у меня.
В народе носит прозвище «ментовки».
Смотрю, а в клетке «бомж» сидит, бубня,
Вонючий, синий после потасовки.
Я узнавал его - штрих за штрихом,
И он меня припомнил – зло и трудно.
Что ж, лейтенант, долг красен платежом,
На рифы напоролось твое судно!
Я мог бы перевить его в жгуты,
А он смотрел с куражливой издевкой.
В ней стыл вопрос: а стал бы, братец, ты,
Не будь меня, хозяином ментовки?
НОВЫЙ ГОД В ОКТЯБРЕ
Мой роман «Новый год в октябре» отлежал в портфеле «Юности» три года. И наконец – публикация. Аж в двух номерах! Успех у романа был серьезный, о такой острой прозе читатель мог ранее только мечтать, письма в редакцию приходили тысячами, критики не знали, поднимать ли меня на копья или восславлять за смелость, но тут на публикацию откликнулась главная газета страны «Правда», сквозь зубы похвалив автора за новаторство и честность. Этим были сняты все вопросы и ко мне, и к редакции, а потому разминочные вопли идеологически правильных обличителей о том, что герой романа, – подлец, убийца и расхититель, не понесший наказания, является нонсенсом, тут же заглохли. К тому же, влиятельные литературные деятели Юрий Карякин и Олег Попцов, выступив на секретариате Союза писателей, отметили «Новый год» как прорыв в советской современной прозе, что учли в протоколе собрания, поставив на дальнейших дискуссиях точку и прихлопнув все критические флуктуации.
В реальность публикации «Нового года» из моих друзей, прочитавших его в рукописи, не верил никто и, помнится, Жора Вайнер, сидя со мной за столом в баре Дома литераторов, узнав, что его планирует напечатать «Юность», сказал:
- Морочат тебе мозги! Да члена-с два они на это сподобятся! Это все равно, что сейчас бы сюда, в сборище нашей пьяни писательской, вошел, скажем, Курт Воннегут!
Буквально через минуту дверь распахнулась, и в помещение, заполоненное творческой массой вечно поддатых завсегдатаев, вошел… Курт Воннегут со своим сопровождающим из литературного начальства. Видимо, американская знаменитость приехала в Москву за гонорарами. В СССР Воннегута печатали охотно и изобильно, ибо его критика заокеанской действительности была бальзамом для душ партийных функционеров.
Мы с Вайнером оторопели…
- Это, Андрюша, знак… - сказал он упавшим голосом.
Успех романа я отметил в ресторане того же ЦДЛ с Вовой Амлинским – моим художественным руководителем в Литинституте, членом редколлегии «Юности» и - Андреем Дементьевым, сменившим Бориса Полевого на посту главного редактора, при этом за стол и выпивку заплатил Дементьев, категорически не позволив рассчитаться мне, и, пояснив, что мой роман, - это и его дебютный успех в качестве главнокомандующего журналом.
Дементьев, равно как и его заместитель Алексей Пьянов, настаивали: «Срочно дай хоть какую повестушку вдогонку, пока ты в лидерах». Они, бывшие комсомольские деятели-конъюнктурщики, теперь, после одобрения моего опуса в священной «Правде», делали на меня изрядную ставку. Но, да и ради Бога! Да и пожалуйста! Пока «Юность» три года мурыжила меня с публикацией, я ваял, не отчаивался. И тут же вдогонку выложил на редакционный стол рукопись повести «Перекресток для троих». Заодно забрал и очередной мешок читательских писем по поводу «Нового года». Мешок стоял в углу помещения отдела прозы.
Мизансцена же в отделе прозы годами оставалась неизменной: за центральным столом – мать-королева Мэри Лазаревна Озерова, по правую руку – серый кардинал Таня Бобрынина, – воплощение эстетики и современной моды, по левую – безропотная миловидная Леночка Зотова в скромной вязаной кофточке, – рабочая лошадка отдела.
- Когда успел? – вопросила Мэри, небрежно перелистывая страницы.
Успел я уже три года назад, но ответил обтекаемо: дескать, перерабатывал, обдумывал, в общем, не с пылу с жару…
- Прочитаю сегодня же! – пообещала властительница, и я, обцеловав ручки дам, от которых зависел с потрохами, пошел покалякать по отделам, заглянув в отсек сатиры и юмора к его заведующему – Вите Славкину, уже набравшему изрядную известность своими пьесами, после к Пьянову, и далее, согласно иерархии – к Андрею Дементьеву, новостью о приносе для размножения моей повести чрезвычайно вдохновленному.
Попили с ним чайку с баранками.
- Будем представлять тебя на премию журнала, - сказал Дементьев. - Видишь, как политически верно мы угадали с твоей публикацией? – Понизив голос, доверился: - Сам Андропов прочел… Очень понравилось. Так что все твои ожидания окупились сторицей. Дорого яичко к Христову дню…
Вот-те и вывод поэта-коммуниста…
Ничего я не понял из логики этих номенклатурщиков от печати и идеологии, но, выйдя из редакции на Маяковке, из здания, где располагался знаменитый ресторан «София», вдруг обнадежился, что повесть моя и впрямь проскользнет через цензурные сети, хотя писал я ее, что называется, «от вольного», без оглядок, и ее занозистость, конечно же, мной сознавалась… Но так, издалека…
Однако на тот момент, волоча к машине бумажный казенный мешок с письмами читателей, я был трепетно счастлив от своего маленького триумфа. Кстати, шикарному, много кабинетному помещению редакции, назначена была судьба печальная, но объективная. В последующие девяностые, когда практичный Дементьев, понимая, что эра СЛОВА закончилась, и пошли слова-слова, уехал корреспондентом телевидения в Израиль, бросив стремительно утрачивающий тиражи журнал, а начавшаяся эпоха коммерции принудила сдать часть комнат в аренду. Затем арендаторы сумели превратить эту недвижимость в свою собственность под жалкие вопли редакционной братии, но широкую общественность это уже не интересовало, как и распавшийся на два издания журнал «Юность», утративший какую-либо актуальность. Поведай мне кто-нибудь такое в момент нашего прощания с Мэри, я бы покрутил пальцем у виска…
Мэри позвонила через три дня. Сказала кратко:
- Приезжай, я прочла. И Дементьев прочел.
- И…как? – Я затаил дыхание.
- Не телефонный разговор…
Расхожая фраза в наш замечательный советский период! Почему-то все считали, что КГБ слушает всякий пук. Хотя…
Ехал я так, без надежды, интонации Мэри мне отчего-то не понравились. То есть, ни малейшей ноты энтузиазма и восхищения перед представленным ее вниманию шедевром, я не уловил.
Разговор происходил не в кабинете, где уткнувшиеся в рукописи литературные дамы выказывали полную отстраненность от всего вокруг происходящего, и от меня – подчеркнуто! - а в узеньком коридорном пространстве.
- Ты чего делаешь? – Мэри потрясла перед моим носом родной рукописью. – Ты куда устремился? В диссидентщину?
- Да у меня и мыслей…
- Да тут этих мыслей – хоть отбавляй! Тебе процитировать?
- Ну…
- Читаю:
«Валяй, секретарь нашей парторганизации, чеши языком! Со спецполиклиникой, со спецпайком, казенной черной машиной и номенклатурной квартирой, почему бы не порассуждать о нравственности? Тем более, когда эти рассуждения - твоя основная профессия, предоставляющая тебе все эти льготы и привилегии? Тут днем и ночью поневоле рассуждать будешь, в рассуждениях совершенствуясь... А мы, дорогая моралистка, из иной категории. Нам надо за все платить. Из собственного кармана. А потому изворачиваться: гнать халтуру, принимать мзду, обстряпывать делишки. Чтобы хоть раз в недельку сожрать то, чем вы каждый день на халяву закусываете. Но высказать вам этакую оправдательную версию получения левых доходов - опасно, ибо сразу же из статуса морально неустойчивого раздолбая, я перехожу в статус вашего злейшего врага. Почему злейшего? А потому как открываю вам ужасное: свое понимание, на чем вы держитесь и за что вы держитесь. Это подобно тому, как пес, который лет десять тявкал на цепи, заговорил бы вдруг человеческим голосом. То есть способности анализа и критического понимания я должен быть напрочь лишен. Иначе - труба! Ведущая в иной мир. Или на тот свет.»
- Это можно сократить…
- Там надо сокращать все! Вместе с названием! – Она помедлила. – Ты в пятьдесят третьем родился? Видимо, там, наверху, знали, что раньше не стоило твою душу сюда отряжать… Быстро бы обратно вернулась. И еще… - Глаза ее за стеклами очков неожиданно потеплели. Она взяла меня за руку. – Да, хорошая повесть! – сказала вдумчиво. – Но это – вне рамок игры… Я и с твоим «Новым годом» - как в омут головой… А теперь, боюсь, повлечет тебя поперек течения… У меня уже были питомцы: Гладилин, Вася Аксенов… Вот его мне действительно жалко! И ты туда же хочешь?
- Но прошел же «Новый год»! Даже на премию выдвинули…
- Новый год превратится в старый! – ответила она цитатой из песенки Анчарова. - Премию получит Юра Поляков. У него хоть острая повесть, но, в итоге, все позитивно, все на черте, но не за ней… А у тебя – за ней! Какая там еще премия?.. В общем, этого твоего «Перекрестка» я не видела! К Дементьеву лучше не заходи. Он не в настроении… Давай что-то другое…
«Давай» … Как будто, вот это «что-то другое» я в сей же момент вытащу из кармана жестом фокусника… Дескать, не подходит этот перл, вот вам иной, замрите от восторга… А ведь на «Перекресток» я год потратил…
- Напоследок, Андрей, скажу тебе, что это брежневское время, столь тебе нелюбезное сейчас, ты впоследствии вспомнишь не раз, и каждый раз – с умилением! А может, и с восторгом! – заявила она.
Кивнул я Мэри, не веря, да и пошел себе вразвалочку. В привычную советскую жизнь. Суждено нам было увидеться еще раз, коротко, но, да и все. Хотя вспоминаю ее с теплом и благодарностью. Все она понимала, все чувствовала, и скольким дала путевку в большую литературу! И недаром Вася Аксенов, плюнув на все дела, прилетел из Америки на ее похороны. На один день. Но прилетел.
Мэри Лазаревна Озерова. Наша крестная…
Но, как говорится, уныние Остап полагал грехом… Из «Юности» поехал в редакцию «Нового мира» к заведующей отделом прозы Диане Тевекелян.
Полная, добродушная армянка, ироничная умница, с которой меня познакомил Володя Амлинский в доме творчества в Малеевке, оказала мне прием сердечный, с чаем и даже с коньяком. Восторгалась «Новым годом». Повесть, еще хранившую тепло рук Мэри, приняла с энтузиазмом. Правда, спохватившись, спросила с подозрением:
- А в «Юность» почему не предложили?
- Надо расти, - сказал я, намекая, что главный литературный журнал страны, давший старт Солженицыну и прочим великим, куда престижнее хоть многомиллионного, но расхожего издания.
- Я посмотрю… - сказала она.
В «Новый мир» заехал, выждав недельку. Тевекелян была по-прежнему радушна и лучилась юмором.
Вытащила из ящика стола мою рукопись, придвинула ко мне. Спросила весело:
- Это что, розыгрыш?
- Почему «розыгрыш»? – оскорбился я.
- Потому что эту вещь могут опубликовать где-нибудь в Париже, - мягко ответила она. – И после ее публикации вы там поселитесь. Навсегда. Если, конечно, вам не найдут иного места пребывания.
- А повесть? Не понравилась?
- Честно? Понравилась. Но я – старая женщина, и привыкла жить… И мне, знаете, еще очень нравится ездить в Париж с делегациями наших замечательных, идейно устойчивых писателей, а затем возвращаться в этот кабинет…
Да, место заведующего отделом прозы «Нового мира», как, впрочем, и «Юности», это не для тебя, автор Андрей Молчанов, в эти кресла не усаживаются по желанию, это троны…
- Осторожнее… - кивнула мне милая дама на прощание. – На поворотах.
Я ничего не понимал! Ну, убери ты некоторые перехлесты, и что останется: повесть о трех молодых людях, бытовуха, легкий криминальный оттенок для остроты сюжета, никаких призывов к ниспровержению основ, сатира на уровне журнала «Крокодил». (Там, кстати, она впоследствии фрагментарно вышла отдельной книжонкой вместе с моими ранними рассказами). Так в чем дело? Какой-то клуб сумасшедших… Или эти перестраховщики куда мудрее меня? Наверное, иначе бы своих теплых мест не занимали. И главное, сука, всем нравится! Или врут?
Я посмотрел на часы. И тут осенило: через пятнадцать минут у Иры Алферовой, моей приятельницы, кончается репетиция в театре. Театр – в паре километров. Может, застану ее? Поплачусь в жилетку? Тем более, идею «Перекрестка» она мне косвенно подсказала, и я умышленно ввел одним из персонажей повести популярную актрису, чей образ никоим образом Ирине не соответствовал.
Подъехал, меся снежную дорожную кашу цвета какао. Затормозил у служебного входа. Экое приволье, сравнивая нынешние времена с прошлыми. Никаких тебе парковок и штрафов, бросай машину, где хочешь, стой, где хочешь хоть сутками, помимо, разве, зданий МВД и КГБ… Но других неудобств, правда, тьма… Хотя бы с легализацией плодов личного творчества.
И вот она в распахнутой двери, мечта миллионов советских и антисоветских мужиков…
- Девушка, вас подвезти?
- Ой!
Пока едем к ней домой, вяло повествую о прошедшем дне.
- Решение проблемы часто лежит вне плоскости проблемы, - говорит она.
Она вообще склонна к афоризмам. Причем, довольно остроумным и точным. Она не только красива, но порою пугающе умна. И диапазон окраски ее рассуждений – от шокирующего цинизма до целомудренной добродетели. Как это все в ней уживается? А может, нарочитая демонстрация цинизма – некая форма самозащиты? Или ее знак Рыб по гороскопу на что-то влияет? Но рыбка она золотая, мудрая. И отличает ее от множества богемных эгоистов поразительная отзывчивость и стремление помочь друзьям во всех их начинаниях и проблемах. Сколько безумных сплетен ходило и ходит вокруг нее, сколько ядовитых помоев вылито на ее имя! Мой комментарий на сей счет незамысловат: я всего лишь устало усмехаюсь над всеми этими наветами, тут и слов тратить не надо.
Юнгвальд-Хилькевич, снявший ее в «Трех мушкетерах», позже сетовал, что актриса она никакая, навязанная ему начальством, едва не сломавшая своим присутствием всю картину, но, выпивая с ним в гостях у моего приятеля и, одновременно, его соседа по дому, режиссера Саши Боголюбова, я, выслушивая эти стенания по поводу никчемной актрисы, вполне дружески предположил:
- Слушай, а мне кажется, у тебя на нее все-таки были планчики… Более, чем творческие. Ведь ты же нормальный мужик, - развивал я доверительную провокацию. – И чтобы пропустить такую юбку, да еще с авансом центральной роли, зависящим от тебя… Но планчики обломились. Досадно, конечно…
- Ничего подобного! Я думал, что она…
- Ты думал, а она соображала… Вильнула красиво хвостом, и остался старик у разбитого корыта… Бывает… - И я подмигнул ему доверительно.
Он лишь крякнул в ответ, отмахнувшись.
Странно, но я не воспринимал ее, как актрису. Как и многих своих приятелей, в том числе и самых близких, - Золотухина и Ивашова. Они играли себя, как бы ни втискивались в образ. Из всей Таганки были два исключения: Высоцкий и Бортник. У этих был захватывающий диапазон. А из тамошних актрис я не смог бы выделить никого. Даже Демидову со всей моей к ней симпатией. Присущий ей характер с чертами неприступного высокомерия прослеживался в любой роли. До смешного.
Опять-таки, возвращаясь к Высоцкому. Вениамин Смехов утверждал, что Владимир – замечательный комик, а Любимов словно навязывает ему трагические роли. Сложно спорить с тем, кто столько сыграл с ним вместе, да и знал и видел я отношение Высоцкого к своему товарищу – крайне теплое. Письма ему писал, делился даже мелкими впечатлениями. Высоцкий - комик? И да, и нет. Комизмом в изображении ситуации он владел виртуозно, и недаром Гайдай пригласил его на роль Бендера, это был интересный выбор. Но Бендер – солнечный гуляка, олицетворение жизнерадостности и бездумия, а в Высоцком извечно сквозила явная внутренняя трагедия, трагедия самой его судьбы, хмуро и неотчетливо до поры осознаваемая им. И никаким воодушевленным актерством не забивалась эта его тоскливая обреченность И, думаю, почувствовав эту драму, должную перенестись в настроении образа на экран, Гайдай его в этой роли отверг. Ему нужен был актер поверхностный, забавный, подвижный и лукавый. Он нашел такого. Им стал Арчил Гомиашвили. Но и тот не уложился в «десятку». Разве – в ее край, благодаря не столько артистизму игры, сколько себе самому, в ком сквозил природный веселый криминал его натуры. А вот у законопослушных интеллигентов Миронова и Юрского – как ни старались, все – мимо. Порой - где-то около, но не в цель.
Пропали кинопробы Высоцкого у Гайдая, безжалостно выброшенные на помойку. Да и только ли его! В ту пору Золотухин пробовался на роль Гоголя у Ромма. Съемки шли две недели. И лента тоже ушла в мусор… Валерка жаловался: я так старался!..
…Машина пробивается через серое дымное пространство грязной февральской Москвы. Наше место проживания с его климатическими особенностями зимнего периода никаких положительных эмоций не вызывает. У природы, может, и нет плохой погоды, но мерзопакостной – полно! Ее общий короткий прогноз и характеристика: «Бр-р-р!»
Сочатся стекающей с бортов темной жижей изрыгающие копоть грузовики, замызганные легковушки пылят из-под колес соляной кислотной водицей, сугробы с шапками черной коросты тянутся по краям тротуаров, и черные голые деревья, распялив ветви, словно недоумевают над своим бытием в этой туманной бесконечной мороси. Когда же, независимо от времен года, столичные улицы станут такими же чистыми, как в Европе и в Америке? Или, как думалось многим, дело в капиталистическом укладе заботы о городе? Нет, ни капитализм, ни его уклад оказались ни при чем. Прошли десятилетия, изменились лишь марки машин, а грязищи еще и прибавилось.
- Я познакомлю тебя с Марком Донским, - говорит Ирина. – Повесть твоя вполне киношная, пусть он оценит ее, как режиссер.
- Ты говоришь о прицеле на постановку картины?
- А почему бы нет? Надо пробовать! Из ста выстрелов даже вслепую один попадает в точку…
- Ну да. А неисправные часы два раза в сутки показывают правильное время…
Приехали на Красносельскую, в ее дом, стоящий рядом с вечно пустующим и непопулярным Леснорядским рынком; дом старый, с высокими потолками, просторными апартаментами, но изрядно обветшалый. Ныне – снесенный, замененный современной, посверкивающей затемненными стеклами, коробкой. Преимущество квартиры: огромная кухня. Для актерских посиделок - в самый раз.
В отличие от многих актрис, в быту – неумех и лентяек, могла Ира в считаные минуты из ничего соорудить на столе кулинарные чудеса с такой сноровкой, ловкостью и изяществом, что все ее действа походили на фокус.
Впрочем, тут обошлось без чудес: попили кофе, поговорили о театральных новостях, о ее принципиальном разговоре с Марком Захаровым о хоть какой-нибудь роли помимо массовок, из которых он ее с каким-то садизмом не выпускал, словно за что-то мстя.
- Ну, и что он сказал?
- Да так, в лоб… Мол, а что ты из себя представляешь? Ну, губки, глазки, овал лица, скажи спасибо, что в труппе…
- Да пошли ты его куда подальше... Театров в Москве полно, на Захарове свет клином не сошелся.
Она поджала губы, промолчав. Да и я не стал развивать тему. Бесполезно. Она была привязана к театру, к мужу Саше, там же игравшему, причем, в отличие от нее, фавориту главрежа. Она вообще была домашней, бесконечно привязанной ко всему ей обретенному: дому, друзьям, семье, работе, и получавшей со всех сторон пощечины, сносимые ей внешне бесстрастно, но переживаемые едва ли не с отчаянием в своем хрупком, израненном одиночестве.
И так тянулись годы: с театральной бесперспективностью, ветреным гуленой Сашей, нескончаемой чередой застолий с его друзьями и знакомцами, кухонными обслуживающими обязанностями, и все это – через глубокий вдох и тяжелый слезный выдох… Источник терпения в итоге иссяк, но только тогда, когда исчерпался до дна, со всем осадком…
Саша представлялся мне поначалу фигляром и пустышкой. Но я здорово ошибся: из этого парня вырос большой артист. А большой артист может только сыграть роль гладенького и благостного обывателя, тут же уместив ее в архив своего репертуара. Одновременно – большой артист, это и большая проблема. Прежде всего – для себя самого. А уж что говорить об окружающих его сиятельную персону…
К Марку Донскому, у кого Ира снялась в «Хождении по мукам», я съездил. Рукопись она передала ему сама, так что приехал я, что называется, за приговором. Сухой, корректный человек, с едва скрываемым возмущением поведал мне, что повесть – аморальная антисоветчина, и говорить нам не о чем. Закончил он так:
- О чем думала Ирина, когда мне это передавала – не понимаю!
Я вышел из проходной «Мосфильма». Огляделся потерянно. Когда-то я жил неподалеку. Вокруг были деревни – с коровами, петухами, колодцами. В наши новостройки на Университетском проспекте деревенские бабки носили яйца, творог, молоко и зелень со своих огородов, а за деревней простирался огромный овраг, превращенный в Мосфильмовскую помойку, где громоздились холмы из бракованной кинопленки и костюмерного антуража. Так, например, после съемок «Войны и мира», овраг заполонили груды киверов, эполетов и мундиров, слепленных из дешевого пластика и крашеного картона, и мы, мальчишки, куражась, облачались в гусарские наряды, напрасно пытаясь обнаружить в киношном мусоре муляж хоть какого-нибудь пистолета или шпаги.
Снесли деревни, засыпали овраг. Прощай, детство!
Расстроенный, но так, слегка, скорее исполненный привычной досады, покатил я с «Мосфильма» в унылости московской зимы, по иным делам, ныне покрытым прахом времени.
ЗИМНИЙ ЭТЮД
Мы живем в ожиданье весны,
Мы глядим в запотевшие окна.
Словно в наши забытые сны,
Суть их стерлась и краски поблёкли.
Сер и сир, как больничный покой,
День февральский, - тоскою остужен.
Тьмой подернут закат над рекой,
А в висках: никому ты не нужен…
Может, ринуться в дали тех стран,
Что не знают зимы и унынья.
Где слились небеса в океан,
Где всего и всегда в изобилье…
Я приехал туда, где как дань, -
Утром солнце, а вечером – звезды.
Я вставал в изумрудную рань,
И вдыхал зачарованный воздух.
Но другая настигла тоска,
Как коварство нежданной болезни.
Меня тянет назад, дурака,
Этот рай для меня неуместен.
Вижу скуку в прозрачной волне,
Здесь комфорт – для природы заданья.
Здесь есть все. Нету нужного мне,
Нашей краткой весны ожиданья.
«Перекресток» по окончании мною заочного отделения Литинститута я предоставил в качестве дипломной работы и, к моему немалому удивлению, прочли ее не только рецензенты из выпускной комиссии, но и иные заинтересованные лица, - в частности, некая хромоногая краснолицая дама с выкрашенными перекисью волосами, она же – парторг института и заведующая кафедрой марксизма-ленинизма.
- Я не допущу, чтобы это литературное вредительство фигурировало в наших стенах в качестве диплома! – заявила она мне в коридоре у двери аудитории, где я маялся перед вынесением комиссией выпускного вердикта.
- Что не понравилось в повести? – вежливо вопросил я.
- Вы пишете с позиции нашего классового врага, - прозвучал ответ. – И я чувствую в вас этого классового врага! Вы не любите нашу страну и наш социалистический строй!
- Давайте разделим страну и строй, - сказал я. – Две разные категории.
- Может, еще разделить народ и партию? – последовал вопрос.
- Это – как вам будет угодно, - ответил я. – Но ваша идея наталкивает на размышления.
Я дерзил, поскольку свой «трояк» по марксистко-ленинской философии на госэкзамене уже заработал, и переправить его на «неуд.» идейная барышня уже не могла. Ни к стране, ни к строю ненависти я не испытывал, хотя строй вызывал большие сомнения, но вот та порода, из которой эта дамочка произросла, явно не соответствовала моим корням. И ее глодало не то подспудное осознание ущербности своей, не то зависти. В роду у меня были священнослужители, дворяне, а дед мой – Зыков Михаил Александрович, в Первую мировую стал георгиевским кавалером, получив орден из рук царя, а далее, уже во Вторую мировую, отличился, выйдя из окружения и вынеся, обмотав им свое израненное тело, знамя своего погибшего полка. Его представили к званию Героя, но в инстанциях отказали, заменив «Золотую звезду» на орден Отечественной войны первой степени. А все из-за пробела в биографии: в Гражданскую войну георгиевский кавалер, по его утверждениям, перебивался случайными заработками, не подтвержденными документально, а потому у ответственных товарищей возникали подозрения: а уж не воевал ли герой в свое время на стороне белой гвардии? Да и в партию, несмотря на увещевания красных командиров, вступать не торопился... В общем, пролетел дед со звездой Героя, как НЛО над Парижем. Хотя героем был. И до сих пор помнится из детства:
- Дед, у тебя кровь из рукава течет...
- А, так это я осколок вытащил сегодня. Они то и дело из меня лезут. Маленькие, корявые, но вот засели, как паразиты, по всему организму... Я к ним - как к занозам... Подковырнул, вытащил. Привык уже.
В аудитории, куда мы зашли с дамой, уже восседали члены комиссии, и первым слово взял проректор, рукопись не читавший, но пробежавший взором по рецензиям. Вкратце суть рецензий перепев и, назвав меня студентом во всех смыслах выдающимся, передал эстафету моему творческому руководителю Володе Амлинскому.
Но тут в дело встряла апологетша научного марксизма, заявив:
- Прошу меня выслушать, товарищи! Случайно, но я прочла повесть Молчанова. Она ужасна! Ни одного положительного героя! Вскрываются теневые аспекты нашей жизни! А наша жизнь между тем...
- Между тем, - перебил ее Амлинский, - наличие теневых аспектов вы признаете. И наша советская литература обязана беспощадно вскрывать их, в чем состоит ее созидающая задача.
- В этих, как вы утверждаете отрицательных персонажах, - вступил в разговор Сергей Антонов, он же - председатель выпускной комиссии, - я увидел стремление персонажей освободиться от греховности своего существования, покончить с ним... Это один из основных лейтмотивов... Считаю, что перед нами – зрелый, состоявшийся писатель, чья дипломная работа заслуживает оценки «отлично».
Спорить с Антоновым – лауреатом всевозможных премий, фронтовиком, имевшим большой вес в писательской начальственной среде, автором знаменитых фильмов, равно, впрочем, как и с секретарем Союза писателей Амлинским, у дамы не хватило запала.
- Что же, вам виднее, товарищи, - ледяным тоном подытожила она и вышла из аудитории. Захлопнулась дверь, и из-за нее донесся прощальный беспомощный всхлип моего несостоявшегося критика: - Какое безобразие! Кого они продвигают в советские писатели! Откровенную диссидентуру!
Спустя несколько лет я предложил свой разнесчастный «Перекресток» для издания чехам, публиковавшим меня огромными тиражами, но и тут нарвался на какого-то идейного рецензента, заявившего, что повесть для чешского народа вредна, а с таких, как Молчанов, «начинается Польша». В Польше в данный момент зрели протестные настроения, и решался вопрос о введениии к нашему соседу по соцлагерю дополнительных войск к уже имеющимся на ее территории.
Каждая моя поездка в Чехословакию была праздником. Из нищей серой Москвы я приезжал в цветущее великолепие Праги с ее чистотой, магнолиями, кустами «солнечного дождя», вскипавшими весной мелкими желтыми цветами, мощеными улочками старого города, россыпью бистро, ресторанов и пивным качественным изобилием, поневоле сравниваемым с кислой бурдой отечественного «жигулевского», за которым народ давился в очередях, сдавая ящиками израсходованные мутные бутылки.
Мой тесть работал в Праге представителем АПН (Агентство печати «Новости»), контора размещалась в старой вилле в тихом зеленом районе на улице Италская, то бишь, Итальянская; в представительстве постоянно толклась куча народа из местной правительственной, партийной и пропагандистской знати; в этих стенах безраздельно царила та же самая знакомая мне номенклатурно-коммунистическая идеология с явным запашком сталинизма; двое редакторов являлись штатными сотрудниками КГБ и ГРУ, причем, сидели они в одном кабинете, наслаждаясь обществом друг друга; а за оградой виллы существовала иная, реальная жизнь, и погружение в нее приносило мне каждодневные озадачивающие открытия…
Чехи, на мой взгляд, жили куда как сытнее, ярче и свободнее, чем наши совдеповские массы. В магазинах – изобилие, нигде никаких очередей, символическая плата за жилье, дешевый бензин, потоком льющийся сюда из СССР, свободные поездки на Запад, бесплатное образование и медицина и – затаенное недовольство вкупе с ненавистью к власти, насаженной русскими оккупантами.
Мои вольнодумные сочинения были близки местным редакторам, подвывающим в бессилии от той советской литературной мертвечины, что им приходилось издавать по распоряжениям сверху, а тут – вроде бы, официально признанный автор, почему бы не разбавить свежей водой заплесневелое болото никем не читаемой бурды?
Советских авторов, печатавшихся за границей, нещадно обдирало московское Агентство по авторским правам, забирая себе львиную часть гонораров, но и тут, словно в отместку враждебным силам коммунистической власти, мои редакторы провели причитающиеся мне деньги без уведомления надзирающих инстанций, как внутренние расчеты. И мы славно на эти расчеты гуляли в дымных кабачках старого города. И особенно – в моем любимом: «У трех кошек», неподалеку от Карловова моста.
Мои редакторы и переводчик познакомили меня с представителями богемы, в частности, с популярным писателем Йозефом Климой, жившем в своем доме в пригороде Праги, куда я был приглашен на обед. Приехал я на часок, а задержался едва ли не на неделю.
Стояли последние дни апреля, сады кипели цветением яблонь, вишен и слив, малахит молодой зелени застил холмистые берега реки, огибающей поселок, местный народ готовился к празднику костров, возводя на лугу возле воды вигвамы из вырубленного сухостоя и веток, в синем воздухе витала музыка и хохот, неподалеку высился древний готический замок, а степенный дружелюбный Йозеф, водя меня по мощеным улочкам, рассказывал о родном поселении с историей его домов и закуточков.
- Раньше, - указывал на здание местной гостиницы с располагавшейся на первом этаже пивной, — это строение принадлежало моему дедушке, а до него – его отцу. Так вот прадедушкой обнаружился при строительстве родник. И он не только использовал его как источник воды, но пропустил через него трубу, чтобы пиво из подвала охлаждалось, поднимаясь наверх к стойке…
- Так эта пивная тоже была его?
- Да. Но после войны ее конфисковали коммунисты. Вместе с родником. Теперь я хожу туда пить государственное пиво за личные деньги.
- Мне тоже есть, чем похвастаться, - сказал я. – У моего прадеда было пять доходных домов в Санкт-Петербурге, на Невском проспекте. Так что мы можем гордиться вкладом предков в общенародное достояние. Правда, вклад осуществили большевики, руководствуясь своим основополагающим принципом: чужого нам не надо, а вот свое возьмем, кому бы оно ни принадлежало!
Вечером берег заполонила галдящая молодежь, загремел джаз и вспыхнули языческие костры, уносясь тысячами искр в отороченное шафрановой полосой заката, небо.
В заранее приготовленную яму поместили пивную бочку для придания необходимого давления в кране, выведенном наверх; теснившиеся на раскладных столах ряды граненых кружек стремительно поредели, и – понеслось веселье до рассвета, пока разливавший пиво за кроны бармен не стал раздавать его всем желающим бесплатно, а после, качнувшись, свалился в яму, где, в обнимку с бочкой, беспробудно уснул.
В предутренних фиолетовых сумерках, в темной зелени аллей, где белели цветы магнолий, мы возвращались домой, дабы прикорнуть часок-другой, ибо вечером у Йозефа собиралась большая компания.
- Поспим, затем выпьем сливянки и взбодримся, - говорил он.
- Точно взбодримся?
- С гарантией! Напиток из своих слив. Мы по осени всей общиной урожай из садов сдаем на местный завод. И – получаем продукт на целый год.
Вот как надо жить, наши жалкие российские самогонщики с партизанщиной перегонки мутного дрожжевого сусла в заготовительные трехлитровые банки! Кто только вам такие удобства предоставит?..
Общение с друзьями Йозефа, поголовно изучавшими русский язык в школе, как обязательный предмет, труда не составило, здесь собрались и местные работяги, и художники, известные поэты, семейная пара соседей: он – летчик, она – стюардесса, только что прилетевшие из Канады с закупленным там барахлом, мгновенно распроданным среди гостей (та же советская тема!); но главным персонажем был скромный и даже застенчивый друг Йозефа – Вацлав Гавел, - как мне объяснили, - драматург, преследуемый властями. Кто бы знал, что я бок о бок сижу с будущим президентом страны. Впрочем, не знали об этом ни присутствовавшие, ни он сам.
Погуляли мы славно, я, вспомнив свое таганское прошлое, взял гитару, и этим, возможно, допустил ошибку, ибо, спев пару песен из репертуара Высоцкого и Галича, превратил для себя застолье в долгий концерт: народ, зачарованный текстами, столь созвучными с его настроениями, не давал мне передышки, требуя петь еще и еще… А какими глазами смотрели на меня чешские девушки!
Я вернулся в Прагу в особняк АПН, усталый и счастливый. Через пару дней столкнулся в коридоре с представителем «конторы».
- Интересно проводите время, Андрей, - заметил он мне сквозь зубы.
- Не жалуюсь…
- Песенки поете…
Везде стукачи… Впрочем, чему удивляться? Из одной клетки я переместился в другую, более сытную и комфортабельную, но, да и только. В отдельный сектор социалистического лагеря. К слову сказать, хорошее место лагерем не назовут...
- Так для того и песенки, чтобы их петь…
- Авторы у них разные. – Он кивнул вдумчиво. – Вы поаккуратнее. Здесь не все такие, как я… А вы что, лично знали Высоцкого?
- Да. И даже пел вместе с ним на сцене. В спектаклях.
- М-да, мне бы с ним рядом постоять…
Этот парень, как я понял, находился здесь не зря, в четырех стенах не замыкался, активно общался с представителями различных прослоек и ведал страхи московского начальства, с досадой сознававшего, что в большинстве своем, простые чехи, отстоящие от партийно-административных кормушек, страстно желали независимости. И – возрождения частного предпринимательства, от которого их отлучили коммунистические уложения. Частное, как считали они, гораздо качественнее и чище, чем ничье и общественное. Их не привлекали ни нефтяные и газовые подачки из СССР, ни дешевизна бытовых благ, ни воззвания к вечной дружбе и единству народов социалистического конгломерата. Они сознавали себя буферной зоной иностранного государства, чьи идеи, уклад жизни, засилье политической полиции и номенклатурные пасьянсы были чужды и противны самой их европейской природе. И достаточно было зайти в любую пивную, с часок перемолвившись на дружеской волне с народом, чтобы понять общие настроения в обществе. Да и только ли в обществе чешском? А поляки, немцы, венгры?.. Всюду витало это подспудное неприятие своей попранной армейским советским сапогом независимости и свободы выбора. Бывшие освободители от фашистского ига превратились пусть в дружелюбных, но - оккупантов, соблюдающих в первую очередь стратегические интересы своей, чужеродной им во всех отношениях страны. К тому же мы затаскивали на их территорию и вовсе уж нежеланных гостей и соратников: под Прагой находились учебные лагеря боевиков-палестинцев, свободно шатающихся по городу и питейным заведениям. Наглые, галдящие за ресторанными столами, как вороны на помойке, переполненные нерастраченной агрессией и неприятием сдержанной европейской среды, беспардонно цепляющиеся к женщинам и оскорбляющиеся на любой косой взгляд, они вызывали только одно чувство: отвращение. Вопрос: откуда эта нечисть появилась в Праге? Ответ: по волеизъявлению Москвы, ибо отправить эту публику в учебные заснеженные лагеря под Балашихой с кормежкой из алюминиевой посуды и времяпрепровождением в местных разоренных деревнях с печным отоплением, было бы политической ошибкой, наверняка привившей будущим сподвижникам-террористам стойкое отрицание коммунистических ценностей. Однако высокоидейные поклонники этих ценностей в Чехословакии существовали, и, что следует признать, некоторые из них относились к категории подвижников и интеллектуалов. Одним из таких был Павел Минаржек, с кем я столкнулся на одном из приемов, то и дело устраиваемых в АПН.
Минаржек, кадровый офицер чехословацкой разведки, был внедрен в диссидентское движение как ярый его активист, еще до событий 1968 года, когда, подавляя антиправительственный мятеж, в Прагу вошли советские танки. Далее «бежал» на Запад, возглавив там целое пропагандистское ответвление находившейся в изгнании оппозиции; тесно сотрудничал с ЦРУ, но, в итоге, прихватив чемодан секретных документов, с триумфом возвратился на родину, где был, как герой-разведчик, всячески обласкан властями.
Мы гуляли с ним городу, среди пражан, вожделенно разглядывающих «Мерседесы» и «БМВ» заезжей публики из ФРГ и Австрии; он рассказывал о своей жизни и работе в Мюнхене, клял Америку, полагая, что Вашингтон не успокоится в своей разрушительной деятельности против СССР и социализма, он был уверен в сакральной ненависти англосаксов по отношению к славянам, которых ждала дальнейшая роль рабов на угодьях Запада, а французов, итальянцев, испанцев и немцев считал абсолютно подчиненными США нациями лишь с иллюзией самостоятельности. Я слушал его вполуха, не веря. А верил в незыблемость советского исполина, равновесие политических систем и в невозможность каких-либо перемен в обозримом будущем.
А в будущем Пашу Минаржека ожидала горькая расплата за его прошлые выдающиеся подвиги: уголовный суд за деятельность на шпионской стезе, причисление к антисоциальным элементам и – презрительное забвение со стороны нового демократического общества, победившего коммунистическую гидру.
Как только повеяло столь желанной для чехов национальной свободой, издательство «Лидове накладательство» со скорбью известило меня, что все мои планируемые к выпуску книги аннулированы, ибо отныне даже прогрессивные советские авторы не в чести, имеются свои, десятками вылезшие из подполья, а потому, выплатив мне отступные, новый редакционный состав благодарит меня за плодотворное сотрудничество и впредь рекомендует его своими творениями не утомлять. И на том – спасибо!
Вскоре АПН почило в бозе, как отрыжка советского режима, уехали, побросав имущество, оккупационные части, сгинула в свои палестины перхоть арабских диверсантов, виллу АПН срочным порядком оттяпали в свое владение пражские власти, и мой сын Слава, впоследствии в Праге часто бывавший, уже через ограду сфотографировал эту виллу, в которой он вырос и жил, – перекрашенную, с вырубленным садом, снесенными цветниками, навек отчужденную от тех времен, что теперь казались беспечной красочной сказкой…
ЧУРБАНОВ
С Юрием Чурбановым, зятем Брежнева, заместителем министра внутренних дел, я познакомился в том же пражском представительстве АПН, куда он заехал в компании вездесущего Юлиана Семенова. Держался он сановно, на приветствия сотрудников отвечал сдержанными кивками, смотря поверх их голов, но я, представленный ему Семеновым, как перспективный писатель, был выделен им в отдельную категорию лиц, способных удостоиться внимания. Более того: вечер мы провели в кабаке вместе с чешскими полицейскими функционерами, где мной уяснилось: по части выпивки до заместителя министра и автора приключений Штирлица мне, ой, как далеко! И – слава Богу!
Да, жизнь – величайший драматург, непредсказуемый в поворотах разнообразных сюжетов! Знать бы мне в своих убогих армейских буднях, что настанет день, и я буду на равных сидеть за столом с бывшим начальником политуправления внутренних войск, зятьком генерального секретаря и автором «Семнадцати мгновений», - надуманной сказки, которую, тем не менее, затаив дыхание, смотрели миллионы советских людей, веря в миф о героическом разведчике, шурующем в потаенном логове врага. Родословные сотрудников в этом логове раскапывались до времен Евы с Адамом, опрашивались на предмет характеристик даже школьные и студенческие контакты, и каким образом можно было проникнуть под чужой личиной в этот сверхсекретный гадюшник, создатели сериала не уточняли, да и мало кто задавался подобным простеньким вопросом. Не была исключением и наша рота, сгрудившаяся на табуретах вокруг телевизора, выставленного на строевой плац, дабы места хватило всем лицезреть блистательного Тихонова, ставшего после этой премьеры кумиром всего СССР.
Сережа Марков, мой друг, зять Михаила Ульянова, знавший Тихонова близко, и отчасти организовывавший похороны нашего незабвенного киношного Штирлица, позвонил мне, приехав с них, грустно доложил:
– Вот так заканчивается эпоха. Я думал, на прощание придут толпы народа. А всего-то – десяток серых личностей и горстка старух…
… Чурбанов забыл в представительстве свой пакет с сувенирной мелочёвкой, но возвращаться за ним не стал, а я, в свою очередь, пообещал привезти ему пакет в Москву, что и сделал. Таким образом, завязалось некое приблизительное знакомство, но после того, как я устроил ему короткое интервью через свои связи в Гостелерадио, у нас возникло уже подобие неких неформальных отношений, и мне даже был выписан документик консультанта МВД по вопросам печати.
Спустя неделю я постирал документик вместе с курткой в стиральной машине, и мне пришлось навестить министерство с просьбой заменить удостоверение, превращенное в бумажную кашу.
В коридоре столкнулся с Чурбановым, тут же оттянувшим меня за пуговицу пиджака в сторону.
- Ты чего здесь?
- Да вот, прибыл в кадры, удостоверение повредил ненароком…
- Тэк-с… На ловца и зверь бежит. У меня просьба. Есть одна знакомая дама, пишет стихи, не мог бы посмотреть? Мне нравится, но хотелось бы профессиональной оценки. Да и вдруг пристроишь куда, тиснешь в какой-нибудь газетенке? У меня-то под рукой что? Журнал «Советская милиция» … А там сплошной казенный дубняк и никакого полета романтической мысли.
Он провел меня в хоромы своего начальственного кабинета, где из ящика стола ценной древесины с золочеными чернильницами и пепельницами, извлек папку с рукописными виршами. По краям рукописи вирши были украшены виньетками цветочков, дамскими профилями в вуалях и прочими лирическими изысками, что уже говорило о многом, в частности, - об очередных графоманских опусах со спецификой любительской дамской безвкусицы. Что и выяснилось при прочтении первых же строк. Однако, превозмогая порыв посоветовать генералу отправить эту муру в мусорную корзину, я папочку со стихами, сохраняя уважительную мину, сунул в портфель, пообещав подробно ознакомиться с ней на досуге. Чурбанов же тем временем сетовал, что в периодике мало уделяют внимания подвигам советских милиционеров.
- Вот еду сейчас в Грузию, - говорил он. – В командировку. Сколько там расследовано значимых дел! И ни одно не нашло отражения в прессе! Ты бы, к примеру, взялся бы за тему... Напишешь, лично выдвину на премию МВД, да и вообще во всем подсобим!
- Никогда не был в Грузии, - признался я.
- О! – Озарился он пришедшей в голову идеей. – Собирайся, поедешь со мной, полетишь вернее... Готов?
- С вами – хоть куда...
- Расходы на себя берет МВД...
- А вы в кадрах не могли бы насчет удостоверения дать указания…
- Да запросто. Во! – Он поднял палец. - Скажу, чтобы начертали… являешься моим помощником. Распишусь сам. Оцениваешь?
- Слов нет, Юрий Михайлович…
- То-то!
Да, это был документ так документ! Остановив меня и, всмотревшись в корочки, гаишники перекрывали движение, дабы я мог без помех тронуться с места. О, волшебные крохи даров от властей предержащих! Где они – эти гаишники со своими властителями ныне? Прах их деяний и жизней унесен и развеян давно успокоившимися ветрами.
Утренним спецрейсом из Внуково мы с парой сопровождающих Чурбанова лиц, вылетели в Тбилиси.
Черные «Волги» и предназначенная для заместителя министра «Чайка» подкатили прямиком к трапу, а затем, под вой спецсигналов и сияние «мигалок» мы отправились в местное министерство, провожаемые взорами безропотной черни, толкшейся на тротуарах. Я впервые в жизни ощутил сопричастность к высшей власти, пусть косвенную, даже иллюзорную, но, тем не менее, уяснил ее затягивающую наркотическую суть надстояния над миром толпы, поневоле должной преклоняться, прислуживать и смиряться со своей униженностью. Вот почему владельцам машин со спецсигналами так не хочется вернуться в трамвай и в толпу, в ее безликое сирое равноправие... Впрочем, низвержение в мир рядовых граждан показалось бы сиятельному Чурбанову подарком судьбы, когда в дальнейшем, по окончании карьеры зятя первого лица государства, он был определен в политических игрищах олицетворением всех злоупотребителей «брежневской» мафии, и загремел на нары, на тюремную пайку, куда доставили его также на машине с «мигалками», сопровождающими лицами и опять-таки - за казенный счет. Но это были уже услуги навязанные, низкокачественные, без положительного восприятия уделенного тебе внимания и трудов со стороны служивых людей.
Тбилиси промелькнул за окном автомобиля: любовно слепленный из камня, с островерхими башенками, крепостными стенами, рыжими крышами беленых домишек, плотно засеянных по низким холмам; уютный и теплый, как старый домашний халат. А далее потянулась вылизанная унылость министерских холлов и кабинетов, словно из мышиной шерсти сотканных форменных кителей и костюмов, сладкоречивая учтивость чиновных встречающих лиц...
По каким делам прибыл сюда Чурбанов, осталось мне неизвестно, он сразу же замкнулся в своей компании местного министра и его заместителей, но обо мне не забыл, попросив попавшееся под руку начальство ознакомить меня с достопримечательностями виноградной республики.
- Погостишь тут недельку, наберешься впечатлений, - сказал мне на прощание.
- Но... Как же я тут один, да и вообще...
- Остаешься моим полномочным представителем, - легкомысленно произнес он. – Все, пока, с чачей и шашлыками не переусердствуй, жениться никому не обещай...
Вечер я провел в ресторане с одним из милицейских руководителей среднего звена, в памяти моей после обилия тостов не оставшегося, как и путь в гостиницу, где ранним утром меня разбудил вкрадчивый стук в дверь.
Я совершил открытие века, а через минуту – открытие второго века…
На пороге стояли два милиционера: майор и сержант. Высокому гостю из Москвы предлагалось проследовать на выход, ибо внизу, как мне пояснили, меня ожидала машина. С больной головой, ободранной сухостью в горле и с дрожанием в конечностях, пришлось срочно одеться и следовать указанным маршрутом.
- Едем в Мцхету, - пояснил мне майор.
- А что там?
- Поживете, посмотрите… А какое там вино! – Он сладострастно причмокнул. – Букет солнечных искр!
У меня вожделенно засосало под ложечкой: быстрее бы к этим искрам… Алкоголь действует дистанционно: еще не пил, но если бутылка тебя ожидает, настроение поднимается…
В Мцхете меня встречала вся правоохранительная власть: от судьи и прокурора до начальника милиции и наглющего представителя КГБ, сразу полезшего ко мне с вопросами о цели пребывания в Грузии.
- В первую очередь – ознакомиться с достижениями виноделия, - сказал я.
– Вот как? Ну, тогда идем на экскурсию…
Традиции питейного процесса в Грузии меня изумили. Или же они касались только милиционеров и сопричастных к ним лиц, я так и не понял. Застольные тосты (без тоста за Сталина не обходилось), следовали один за другим, как пулеметные очереди, изысканное мцхетское вино народ хлестал как воду, ящиками, опохмеляясь поутру ядреной чачей, вот же нравы! И, я, в московской жизни употреблявший алкоголь постольку-поскольку, вторым планом замутненного сознания с некоей настороженностью соображал, что в возлияниях пора остановиться, иначе основной достопримечательностью, с которой я здесь ознакомлюсь, станет реанимация местной больницы, а то и морг…
Медленно и осторожно, как идет по гололеду пингвин, а гололед – как шахматы: шаг и мат, я приблизился к краю знаменитого обрыва, под которым, как описано Лермонтовым в поэме «Мцыри», сливалися и шумели, «обнявшись, будто две сестры, струи Арагви и Куры», изрядно загрязненные отходами нынешней цивилизации, а потому никакого романтического восприятия во мне не поселившие. В монастыре, где проходило действие поэмы, мои гиды с погонами продемонстрировали мне иконы, в чьих углах были изображены якобы космические пришельцы, восседающие на ладьях непонятной конструкции, изрыгающих хвостатый огонь. При этом было загадочно пояснено: это касается нашего грузинского происхождения, оттуда корни…
Я был не против, что меня опекают потомки высших существ, пусть нетрезвые и вынужденно гостеприимные к носителю удостоверения помощника общесоюзного полицейского руководителя. К слову сказать, по пьянке, из уст принимающей стороны несколько раз прозвучала следующая ремарка: Россия, конечно, не раз спасала Грузию, в том числе, - от турецкого вторжения, но сейчас-то она нам зачем? – и без ее опеки управились бы своим умом… Говорилось это вскользь, сквозь зубы, я тоже пропускал услышанное как бы мимо ушей, а самого подспудно колола мысль: ох, не все так радужно и благостно в вечной дружбе и братстве народов СССР, ох, не все…
На третье утро после пробуждения, осложненного излишествами вечерней трапезы, я был извещен о своем запланированном министерскими чиновниками перемещении в соседний район, в Кахетию, где меня также ожидали свежие руководящие кадры правоохранительных органов.
- Осторожнее там пей! – наставил меня на прощание знающий специфику региона прокурор. – У нас в Мцхете вино легкое, веселое, как шампанское, у них – плотное, три бутылки всего выпьешь, а уже лезгинки не станцевать, в родных ногах и руках запутаешься...
- Я уже чувствую, как устану завтра... – отозвался я.
Начальник милиции Кахетии – грузный круглолицый дядя с осоловелыми глазами и замедленной вдумчивой речью, сразу же объявил, что сегодня мы приглашены на свадьбу, с которой начнется мое сегодняшнее времяпрепровождение. Имя же милицейского дяди было Зураб.
Свадьбу справляли на открытой террасе частного дома. Плотно сдвинутые столы, заставленные горами снеди, являли собой картину пиршественного изобилия в палатах цезарей Древнего Рима. Отец невесты, некий Амиран Неберидзе, сослужитель милицейского босса, и, как я понял, его доверенное лицо, сразу же преподнес мне рог какого-то парнокопытного, одетый в серебро, настояв чтобы я выпил его до дна за знакомство. Пришлось, хотя, после болезненного опыта возлияний в Мцхете, я обещал себе держать себя же в твердых руках, несмотря ни на какие попытки из них вырваться.
Чужая свадьба – мероприятие более легкомысленное, чем свадьба собственная: не надо присматривать за невестой, лобызать ее по команде «Горько!», следить за сохранностью подарков, обслугой и собственным адекватным состоянием, но тупое поглощение пищи и алкоголя в гвалте гортанных голосов, изъясняющихся на иностранном языке и среди незнакомых физиономий, - занятие, похожее на школьный урок, когда свою оценку ты уже получил, а до освободительного звонка еще полчаса надо ерзать за партой.
Впрочем, скучать мне не дали: Зураб слюняво шептал в мое ухо, давая характеристики собравшимся гостям по роду их служебного положения и моральных качеств, причем, довольно нелицеприятного свойства; дама средних лет, сидевшая напротив, недвусмысленно подмигивала мне, намекая на шанс временно отлучиться в ее компании из-за стола, что я, умудренный поездками в капиталистическое зарубежье, расценил, как провокацию; а затем внезапный финт выкинул один из гостей, впрочем, из лучших чувств…
Парень в потертой кожаной куртке вдруг вытащил из кармана пистолет и, салютуя в честь новой семейной пары, пальнул в воздух, однако дура-пуля звонко тюкнула в стальную перекладину, на которой держался увивавший террасу виноград, срикошетила и – угодила в плечо одному из приглашенных, до сей поры благожелательно на стрелка взиравшему.
После естественно возникшей суматохи в дело вступил невозмутимый Зураб, отобрав у хулигана оружие, вызвав наряд милиции и скорую помощь.
Вскоре стенающего подранка, выражающегося нехорошими русскими словами, увезли в больницу, а бывшего владельца пистолета, оказавшегося братом невесты, начали готовить к отъезду в камеру предварительного заключения, выдав ему смену белья и собрав внушительный узел с разнообразным питанием; при этом начальник милиции лично распорядился добавить в арестантскую поклажу блок сигарет и бутыль вина.
Трогательное прощание с задержанным сопровождалось соболезнующими объятиями и целованиями. Дама, подмигивающая мне, куда-то исчезла, но, посмотрев на пустующий стул неподалеку от меня, на котором ранее сидел какой-то мужик явно холостого образа жизни, я заподозрил соединение двух одиноких сердец…
- Что будет со стрелком? – спросил я запыхавшегося Зураба, вернувшегося на место.
- А, не знаю… - пожал тот тучными плечами. – Сын Амирана, слушай… Что-то решим.
То, что «решим» я понял по беззаботности папы-Амирана, провозглашавшего очередной тост во благо жениха и невесты.
К вмятине, оставленной пулей на трубе, кто-то подвесил радостный розовый шарик, дабы она не резала глаз тревожным изъяном, и свадебное торжество возобновилось в прежнем объеме.
Утром меня разбудил Зураб, - в отглаженном костюме, гладко выбритый, лучащийся тактом и миролюбием.
- Вставай, дорогой. Сейчас – завтрак, потом – обед, вечером – свадьба…
- Опять?!
- Конечно. Такой месяц… Надо терпеть…
- А как этот?.. Ну, кто стрелял…
- Дома уже. Оба. Кто ранен, пять тысяч за дырку попросил, благородно все оценил, не жадный человек, хорошие у нас люди, с широкими сердцами…
- А если бы пуля, да в широкое сердце…
Зураб поиграл бровями.
- Ну, это уже не пять тысяч…
На следующее утро я не просыпался, а восставал из мертвых. А ведь какая простая истина: если хочешь встать бодрым, надо ложиться в постель не в тот день, когда просыпаешься!
Зураб, сидя на стуле возле кровати, невозмутимо повествовал:
- Пришла телефонограмма из министерства. Сегодня тебя отвезут в Цинандали... Там уже ждут! А потом вернешься ко мне, обсудим кое-что…
У меня прорезался голос. И звучал в голосе ужас:
- Никакого Цинандали! Сегодня я улетаю! В Москву! Срочно! Пожалуйста!
- Тебе здесь нехорошо, дорогой?
- Мне здесь так хорошо, что аж плохо! Меня не поймут на работе…
Этот аргумент сработал. Вскоре машина с провожающим меня Зурабом катила в желанный аэропорт.
- Тут такое дело, - застенчиво говорил он. – У меня место заместителя по линии ОБХСС освободилось. Надо назначить Амирана. В нашем министерстве как-то насчет него не очень… Прошу: попроси, чтобы туда позвонил Юрий Михайлович…
На мои колени лег увесистый бумажный пакет. Я покосился на шофера. Зураб, в ответ на мой взгляд, снисходительно поморщился: не бери в голову…
- Но… - промямлил я.
- Сам реши, как и чего, - умещая пакет в мою дорожную сумку, продолжил он, имея в виду будущий раздел взятки.
По тону его, в котором мелькнула непреклонная нота, я понял, что принимать возражения он не склонен. Вот что означало «потом вернешься ко мне».
- А если…
- Значит, в знак уважения, - отозвался он заученно. – Но все-таки, пусть позвонит…
27 августа 1760 года императрица Елизавета издала указ, запрещающий взяточничество госчиновников. Никто не в курсе, когда указ вступит в силу?
В зеркале заднего вида я заметил микроавтобус, тянувшийся за нами хвостом с самого начала маршрута.
- Что за машина? – спросил я.
- Так, подарки, - откликнулся Зураб. – Немного вина…
- Целая машина?
- Ни о чем не беспокойся, дорогой! Из нашего министерства уже отзвонили в ваше, они пришлют людей… Половина вина тебе, половина – Юрию Михайловичу, все доставят, тебя тоже…
Я почувствовал, что погружаюсь в пучину коррупционного шахера-махера… А вернее, в шестерни механизма, противостоять которому невозможно, ибо работал он исторически планомерно, выверено и беспристрастно. Я ощущал себя в роли бессмертного Хлестакова, оказавшегося в ней вопреки здравому смыслу. Благодаря рекомендательному представлению Чурбанова и выписанной им ксиве, я, имевший к журналистике и к милиции отношение эфемерное, виделся реальным чиновным лицам надстоящим над ними небожителем, и разочаровать их правдой своего истинного статуса означало уже столкнуться как с возмущенным неприятием себя, так и с существенными проблемами. Да, после таких репетиций, вернись я на сцену, воплощение образа Хлестакова далось бы мне безо всяких режиссерских поправок...
Также подозреваю, что человек, хоть сколько-нибудь времени подвизавшийся на актерской стезе, приобретает, подобно усвоенному рефлексу, навык артистизма, применимый им уже во всех последующих жизненных перипетиях... Может, потому в старину лицедеев и хоронили за оградами кладбищ?
В полете я пересчитал сумму, переданную мне в пакете и – обомлел. На эти деньги можно было купить несколько кооперативных трехкомнатных квартир улучшенной планировки. Глядя на проплывающее под брюхом самолета ватное одеяло умиротворенной облачности, я лихорадочно раздумывал: а если с этой взяткой меня уже встречают во Внуково компетентные ребята с жесткими лицами? Спустить ее в авиационный унитаз? А если ее потребует Чурбанов?
Адреналин и похмельный пот стекали в мои ботинки.
Во Внуково меня действительно встретили. Вопреки моим страхам – полнотелые милиционеры из хозяйственного управления министерства с добродушными бабьими ряхами. Прямо на летном поле, без комментариев загрузив две машины вином, в одну из них они усадили меня и - отправили домой, где пришлось потратить битый час, чтобы перенести тяжеленные ящики в квартиру, заставив ими подсобку в упор до потолка.
Следующим днем я навестил Чурбанова. С пакетом в портфеле. Генерал был хмур, сурово озабочен своими делами, не выказав ни малейшей радости от моего возникновения в своих служебных апартаментах.
- Чего тебе?
- Пришел поблагодарить вас за интересную поездку…
- На здоровье!
Я замялся, подыскивая слова.
- Вам просили кое-что передать…
Глаза Юрия Михайловича как-то нехорошо и пристально сощурились. Мне показалось, в них блеснул какой-то терпеливый, выжидательный гнев.
- Что передать? – с вкрадчивой угрозой вопросил он и подтянулся в кресле в мою сторону, словно к броску готовясь.
Мысли мои заметались в поисках мозгов…
- Опять-таки - благодарность за ваш визит, - скороговоркой затараторил я. - Меня, кстати, вчера встретили ваши ребята…
- Ах, это… - Отмяк он. – Да, все приехало, спасибо, молодец.
- У меня личная просьба, - осмелел я, глядя на золото его погон, расшитых узорами столь же витиеватыми, сколь и пути их обретения.
- Ну?
- Вы не могли бы сказать «спасибо» за мой прием вашим грузинским коллегам из министерства? Они спланировали поездки, дали мне материалы для очерков, обязательно буду над ними работать… Особенно хочу отметить начальника милиции Кахетии и его подчиненного Неберидзе…
Чурбанов что-то пометил себе в блокноте. Затем, подумав, махнул рукой, пододвинул к себе один из телефонов, набрал номер. Коротко изложив грузинскому министру мою признательность в собственной начальственной интерпретации, вновь уткнулся в меня взглядом. Спросил:
- Тяжело пить с грузинами?
- Серьезная работа. Кстати, я прочел стихи вашей знакомой, – начал я плести обнадеживающую легенду, но он меня перебил:
- Выкини! У нее новое увлечение: эта дура решила податься в эстрадные певицы, прорезался у нее, видите ли, голос… Познакомь ее теперь с Пугачевой, такая заявка, прикинь? Всё - моя Галя, добрая душа, кому только не помогает… Да и я… Все у тебя? Тогда идите, мальчик, не мешайте…
Вечером мне позвонил Зураб.
- Дорогой, - проникновенно сообщил он, - у нас все, как надо… Меня поощрил министр. Сам!
- А… Неберидзе ваш…
- Я же говорю: все, как надо, я сразу в тебя поверил! Когда в следующий раз соберешься в Кахетию…
Дальнейшее я уже не слышал, крестясь на домашние иконы и, полагая, что их надо бы освятить.
*****
Удивительное свойство человеческого сознания: порой, уже через десятилетия, вспоминается то, что запечатлелось в нем мельком в своей незначительности и обыденности, но вдруг открылось в иной, прежде потаенной сути, как обескураживающее откровение. Или же, исподволь копившиеся детали и образы в том неотвязном багаже, что волочит за собой, ничуть им не удручаясь, поэт, либо художник, словно по внутреннему зову, подобно собравшимся в рой пчелам, соединяются в единстве выстраданной формы картины, романа, стиха.
Мое путешествие в Грузию ни в коей мере не было одухотворено даже подспудными устремлениями к накоплению творческого материала, но все состоялось помимо меня, и тот загадочный механизм, что вложен в мое существо, через много лет внезапно наполнил меня иным ощущением того пространства, где я столь праздно и бездумно существовал. И смыслом этого пространства были отнюдь не застолья, не шальные деньги, не галочка в списке туристических достижений. Смыслом стали стихи.
СНЫ
Какие сны мне снились в тех горах?
Какой весной сады цвели в долинах?
Не помню. Но от снов остался страх,
Слепой, неясный, темный, беспричинный.
Реки вода с прозрачной зеленцой,
Неслась, искрясь, звала меня умыться,
Мне было тридцать, рано на покой,
Мне было чем развлечься и забыться.
Но в беге ускользающей воды,
Я вдруг увидел отраженье мига,
Что исчезал за тенью от скалы,
Стой, миг! Ну, как же мне тебя настигнуть?
Я знал одну, одну ее любил,
Но мысль пришла – досадна и бесспорна,
Тот час разлуки, что не наступил,
Ждет нас вдали – бесстрастно и упорно…
Какие сны мне снились в тех горах,
Где воды рек закованы в утесы,
Какие грозы зрели в облаках,
Судьбы ответом на мои вопросы?
Я испытал уже печаль потерь,
И понял: время всех переиграет,
Оно в былое запирает дверь,
И черенок ключа к замку ломает.
За годом тает год, как сон за сном,
А время-вор крадет, все то, что мило.
Тот смутный страх кольнул меня ножом,
А жизнь потом кинжалами пронзила.
Какие сны мне снились в тех горах,
Какой весны был миг неуловимый?
Я жизнью пережил тот давний страх,
Пред временем, уже текущим мимо…
Какие сны мне снились в тех горах?..
Литературная газета 13.01.2021 г.
«ЧЕЛОВЕК И ЗАКОН»
В 1983 году в журнале «Человек и закон», издававшемся в СССР девятимиллионным тиражом, произошел скандальчик: со своего поста главного редактора был уволен некто Семанов С.Н., уличенный в причастности к некоей антисоветской группе, считавшей необходимой русификацию политического руководства России. Скандальчик был келейный, выплескивать на публику тогдашнее противостояние в верхах КПСС и среди деятелей культуры либерального и русофильского направлений, уже отчетливо наметившихся, начальство не желало, как не желало терпеть и радикалов из того или другого стана на идеологических постах. Брежневско-Андроповский застой предполагал модель государства-пруда, где какие-то лягушки могли и поквакивать, но на определенной частоте и громкости, не влияющей на общий штиль водной глади. Но соединение их в хоть какой-нибудь громогласный хор было исключено категорически.
На смену Семанову в качестве главного редактора пришел инструктор ЦК КПСС Владимир Сиренко. Инструктор опальный, отторгнутый из ЦК то ли в силу внутренних интриг, то ли из-за доноса на его разностороннюю личную жизнь.
Сиренко, надо отметить, при всей своей логичности, сдержанности и даже легком цинизме, был руководителем душевным, свое главенство над коллективом не выпячивал, кроме того – был человеком пишущим, и в современной литературе разбирался более-менее профессионально. С удовольствием воспринимал остросоциальные произведения, почитывал самиздат, но, как матерый идеологический конъюнктурщик, скользких материалов на страницы вверенного ему издания не допускал.
Редколлегия журнала отличалась от иных редколлегий существенной своеобразностью, в нее входили: Рекунков А.М. – генеральный прокурор СССР; Седугин П.И. – член Верховного Совета СССР; Сухарев А.Я. – министр юстиции РСФСР, позднее – генеральный прокурор СССР; Филатов А.М. – председатель коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР; Чурбанов Ю.М., и этим все сказано; наконец – из творческой интеллигенции – Юлиан Семенов с редакционной кличкой «Шпионов». То есть, с такой внушительной компанией вокруг своей персоны Сиренко чувствовал себя весьма уверенно и полагал, что жизнь удалась: прикрепление к кремлевской больнице, персональная черная «Волга», огромная ведомственная квартира с двумя туалетами около метро «Сокольники» и – надежда на возвращение в кущи ЦК…
Познакомил меня с ним Андрей Дементьев в 1983 году, после издания «Нового года». Роман мой Сиренко прочел, пригласил на встречу, и вскоре мы попивали с ним кофе в его кабинетике, в одном из многочисленных отсеков редакционного помещения, располагавшегося на первом этаже жилого дома на Олимпийском проспекте.
По поводу своего творения я выслушал довольно искренние комплименты, после чего Сиренко попросил дать ему почитать что-либо из «новенького». Ну, почитать, так почитать… Нате вам «Перекресток», развлекитесь. На возможность публикации этой вещи в его журнале я не рассчитывал в принципе, передав ему рукопись, как частному лицу.
- Андрей, - говорил мне Сиренко, – ты знаешь многих знаменитых авторов, а мне нужно поднимать репутацию журнала. У нас сухая, даже черствая публицистика и слабенькие детективчики для домохозяек. Нам нужны сильные произведения, пусть хотя бы боком, но прислоняющиеся к правовой тематике. Поговори с братьями Вайнерами, с Эдуардом Хруцким, нам нужны имена и качество… Теперь о нашем непосредственном взаимодействии. Могу направить тебя в любую командировку. От Камчатки до Бреста. Лучшие гостиницы, прием на высшем уровне. Только привези стоящий материал.
В то время любой писатель или журналист, - желательно, обладающий относительной известностью, или зарекомендовавший себя в сотрудничестве с какой-либо газетой или журналом, вполне мог войти во внештатные устойчивые отношения с тем или иным изданием, и быть отправленным в любые командировки по стране за государственный счет с заданием написать тот или иной материал на тему, представляющуюся ему актуальной.
- Готов ехать в Ригу, - отозвался я. – Там два человека: Андрис Колбергс – звезда латвийского детективного жанра и – Алоиз Бренч, режиссер масштаба всесоюзного, мастер остросюжетного кино. С ним можно сделать любопытное интервью. А Колбергса уговорю дать нам что-нибудь с пылу с жару…
- В бухгалтерию немедленно! – завелся Сиренко. – Сейчас же звоню прокурору Латвии, тебя встретят и устроят.
Следующим днем поезд уносил меня в осеннюю Ригу. С этого дня продолжились мои путешествия из Москвы в СССР.
Прокурорская помощь понадобилась мне лишь в одном: проблеме заселения в гостиницу, что по советским временам было задачей непростой. Заселили в «Метрополе». От названия веяло респектабельностью и роскошью, на самом же деле гостиница была мрачноватой, как и само здание, в котором она располагалась, и явно нуждалась в ремонте. Шаткий облезлый паркет, раковина и унитаз в ржавом налете, растрескавшиеся деревянные рамы окон… Номер был просторный, с высоченными потолками, но таинственно-сумрачный, словно в нем витали духи прошлых жильцов, обитавших здесь во времена оные, забвенные. Всю ночь не спал: донимали гудки поездов от проходившей неподалеку железной дороги, грохотавшие на перекрестке трамваи и – комары, до ночной поры затаившиеся в засадах. Сделав свое подлое дело, вампиры вспархивали на недосягаемую высь потолка, бесстрастно внимая моим сонным проклятьям. И почему Ной забрал в свой ковчег парочку этих тварей, а не прихлопнул их!
Утром за мной приехал Колбергс. Поехали погулять в Юрмалу. Вопрос с рукописью его нового романа «Тень» решился мгновенно.
- «Человек и закон»? Там отличные гонорары! Конечно! – тут же согласился Андрис.
- Я хотел бы еще сделать интервью с Бренчем, он же ставил несколько фильмов по твоим романам…
- С Аликом тебя познакомить? Сегодня вечером у нас с тобой сауна, туда его и пригласим. Вообще – без проблем!
В Юрмале, гуляя по набережной, и глядя на медленные холодные волны, набегающие на сырой песок, разговорились о публикациях своих виршей в России и в Латвии.
- У меня тут зреет новый роман, - сообщил я. – Не знаю, примут ли его в Москве, он проблемный… Что, если подсобишь мне у вас отметиться?
- Тут односторонняя дорога, - качнул головой Андрис. – Печатаем только своих. Русский автор – бельмо в глазу…
- Вот-те на! – изумился я. – Ты в России – нарасхват. Любые журналы, издательства высшей категории, а мне у вас – шиш?
- А ты как думал? – улыбнулся Андрис. – Я олицетворяю дружбу народов единого и неделимого СССР. Поэтому: в Союз писателей – без очереди, а книги – в первую очередь…
- А я? Почему мне не олицетворять эту дружбу на территории Латвии?
- А потому, что на территории Латвии ее нет.
- А что есть?
- Есть… - Он перешел на шепот, хотя слышать нас на пустынном бреге могли лишь крикливые чайки. - Есть советский оккупационный режим. И очень сильное вездесущее КГБ. И всё это ненавидит больше, чем половина населения республики, по моим соображениям…
Я оторопел.
- Может, у вас еще и «лесные братья» сохранились?
- И «братья», и бывшие эсэсовцы. Кто отсидел, кто помилован. А сейчас сидят по квартирам, прикусив языки. Как волки в клетках. Не думай, что у нас все поголовно – апологеты страны Советов. Лозунги и плакаты на улицах развесить просто, а вот заставить поверить в лозунги – извини…
- Ну, а твоя позиция?
- С одной стороны, советская власть дала лично мне много, отрицать глупо, - сказал он, - но вот меня часто спрашивают, откуда я столь хорошо знаю преступный мир, о котором пишу. Ответ: четыре года отсидки за валюту. Четыре жесточайших тюремных года. Вышел, начал писать. И меня поддержали многие и многие люди. Почему? Статья у меня была благородная. Посадить человека за сотню долларов — это же бред! А мне ведь до десяти лет светило… А скольких посадили за незаконное предпринимательство! Умнейших, интеллигентных ребят! Мы, прибалты, скажу тебе, публика по своему менталитету мелкобуржуазная, нас присоединили к Советам уже через тридцать лет после того, как русский народ перемололи своей идеологией коммунисты. А она, эта идеология, нам чужда, у нас другая природа сознания… Но кирзовый сапог Советской власти крепок, и мы под ним… И ставленники власти подобраны, как элитные охранные овчарки. Не говорю о всяких партийных и гэбэшных кадрах, тут все ясно, но даже редакторы в издательствах – те же псы с утонченным нюхом на крамолу и всякое двойное дно. У них самое лучшее и красивое дерево – это телеграфный столб. Просмоленный.
- У нас такие же… Они - как садовые клопы в малине. Самих не видно, а ягоду портят…
- Ну, а что касается твоих публикаций на нашей почве… - Андрис призадумался. – Вообще-то, вариант есть. Имеется у нас национальный литературный журнальчик «Даугава». Познакомлю тебя с редактором. Парень он деловой, хваткий, и за половину твоего гонорара, может, сподобится…
Я опять-таки озадачился. Публиковаться за взятку? По всем меркам литературной жизни Москвы подобное представлялось вопиющим нонсенсом! Да, здешние нравы существенно отличались от российских, хотя…
Тут мне вспомнился разговор с моим приятелем Александром Серым – режиссером, постановщиком знаменитой комедии «Джентльмены удачи». Серый тоже отсидел срок за драку в ресторане, когда, приревновав какого-то типа к своей невесте, шарахнул его бутылкой по голове, что привело человека к инвалидности. Этот проступок он не мог простить себе до конца жизни. А конец комедиографа был ужасен: страдая от лейкемии, он застрелился у себя в новой квартире на Ломоносовском проспекте. Помню я и его старую уютную квартирку неподалеку от метро «Новослободская», жену – преподавателя английского языка в Высшей школе КГБ, умершую от рака, маленькую в ту пору дочку, трагически погибшую в пожаре в своей квартире уже в двухтысячных… Ох, как невесело сложилась судьба этого шутника, автора, кстати, замечательных юмористических рассказов, печатавшихся когда-то на шестнадцатой полосе Литгазеты, в «Клубе двенадцати стульев». Там, собственно, мы и познакомились.
Когда Серый вернулся из зоны, опеку над ним взял Георгий Данелия. Привел на «Мосфильм», устроил в штат. Вместе писали сценарий к «Джентльменам», хотя потом Серого из титров, как автора, по настоянию того же Данелии выкинули. И гонорара, естественно, он не получил. Но горькую пилюлю от старшего товарища, которого ныне прозвали бы «крышей», пришлось поневоле проглотить. Тем более, запускался новый фильмец «Ты, – мне, я, – тебе», обличающий коррупцию, именовавшуюся в советском обществе «блатом». Без поддержки Данелии пробить фильм было сложно, но тут Серый признался мне, что «крыша» требует за услуги продвижения сценария не только половину гонорара, но и вывод наличных из производства картины.
- Он меня толкает обратно в тюрьму! – говорил Серый в отчаянии. – И я не знаю, что делать! Не соглашусь - ленту зарубят. Пойду доносить начальству – он от всего отопрется, а меня, как склочника и клеветника выкинут за ворота!
Как разрешилась эта проблема, мне неведомо. Наговаривал ли Серый на Данелию – мастера, куда как более значимого и весомого калибра? Но смысл? На мои вопросы в дальнейшем Серый отмалчивался. Фильм же был снят, получился он слабеньким, натянутым и быстро забылся публикой. А вскоре Александр Иванович покончил с собой, застрелился, решив покончить с муками от глодавшего его рака.
Но пока мы с Андрисом шли по берегу Балтики, на носу была зима, и Колбергс, указывая на морской простор, рассказывал, что во времена прошлые, в январские морозы, отсюда, из Юрмалы, люди пешком ходили по замерзшему морю в Швецию. За спичками!
- Сейчас не ходят? – спросил я.
- Граница на сейфовом замке, - отозвался Андрис. – Правда, случился здесь казус… Объявились люди, готовые перевозить желающих сбежать на Запад по морю. Желающие, естественно, нашлись. Причем – в избытке. Ну, сажают целую группу с котомками и чемоданами в баркас и – темной ночью уходят в море. Плывут долго, меняя галсы. Потом публика сгружается на заветный берег, с нее берутся оговоренные гонорары, баркас отчаливает, наступает утро, беженцы бредут к ближайшему селению, а это – все та же Латвия! Разочарование ужасное, но на мошенников не пожалуешься!
Вечером, в сауне, состоялось мое знакомство с незабвенным Алоизом Бренчем. Это был невысокого роста крепыш со смуглым лицом, курчавыми, коротко подстриженными волосами, сдержанный в словах и в жестах, но сразу же расположивший меня своим дружелюбием и абсолютным отсутствием какой-либо манерности. К назначенному часу встречи он опоздал, прокомментировав данный факт так:
- Опоздать – это убедиться, что тебя ждут!
В тот вечер было немало выпито под закуску из свежедобытой Колбергсом накануне лосятины и кабана – Андрис был не просто завзятым, но и знаменитым в Латвии охотником.
- Можно ли скрестить лося и корову? – вопрошал Андрис компанию. – Утверждаю, что – да! Как? Берешь мясорубку, проворачиваешь лосятину с говядиной, и получаешь великолепные котлеты. Прошу, угощайтесь…
В отличие от собравшихся, Бренч не пригубил ни рюмки, непринужденно объяснив мне:
- Я – алкоголик. Нельзя ни капли. Бросил вместе с Раймондом Паулсом, моим другом. Дали друг другу клятву. К моим фильмам, кстати, он пишет музыку.
Литературно-киношная компания, естественно, под влиянием алкогольных и банных паров, ударилась в обсуждение насущных тем о засилье цензуры и партийно-издательской бюрократии, дефиците продуктовых и промышленных товаров – словом, все то же и все те же, имею в виду кухонные посиделки московской интеллигенции. Бренч лишь раз проронил:
- Цензура – цензурой, но вот, что удивительно: при ней возникают шедевры. Возьмите хотя бы всю русскую дореволюционную литературу… Или Испанию. При Франко там были изумительные писатели. После него все зачахло. Пошел вал литературщины и коммерческой халтуры, похоронивший ростки настоящей поэзии и прозы.
Публика с такой точкой зрения не согласилась категорически, и, возможно, напрасно: как показало будущее, раскол Союза в корне изменил жизнь всех писателей, композиторов, режиссеров и художников, лишив их всяческих льгот, жирных гонораров и ведомственной медицины. Востребованными в этой новой жизни оказались лишь единицы. Вся остальная никчемная творческая публика, угодники прежней власти и ее идеологии, смытые за борт веяниями перемен, канули в никуда с тоскливыми проклятьями в адрес суровой капиталистической целесообразности, не склонной к пустой благотворительности. Печатать теперь стали лишь то, что оборачивалось конкретной прибылью. С другой стороны, литературный мусор завалил книжные прилавки. Расхожие детективчики, пустопорожняя лабуда душещипательных женских романчиков, сенсационно-лживые исторические мемуары мифических советников Сталина, псевдо-чекистов и прочих, и прочих завиральщиков. Тиражи серьезных литературных журналов падали до микроскопических величин. Крупнейшие советские издательства раскалывались и съеживались, как ледники при глобальном потеплении. Зато публика, ранее торговавшая барахлом, сосисками и электроникой, уловив направление ветров наживы, ловко и жестко вклинилась в дело книгопечатания, и потекли в народ потоки литературной макулатуры в пестрых обложечках, словно кричащих: купи меня! Казаков, Нагибин, Пикуль, Трифонов, Астафьев, Распутин – эти гиганты были бессовестно оттеснены валом откровенной дешевки, ее грязно-бурлящим селевым потоком, в итоге, пронесшись, канувшим в помойку истории.
В каком-то смысле мне повезло: я писал прозу, но прозу остросюжетную. В ней был и элемент детектива, и завлекательность приключения, а порой - и откровенная жесткость боевика. Апологеты классической прозы откровенно морщились, полагая, что я работаю в жанре второсортном, но все «толстые» литературные журналы, однако же, печатали меня в первую очередь, и давали завлекательные анонсы, полагая, что это спасает их катастрофически падающие тиражи. Из моих близких друзей в таком же положении оказались братья Вайнеры и Стругацкие: все, что ими писалось «в стол» без надежды на какую-либо публикацию, оказалось не просто востребованным, но остро необходимым читателю: издатели стояли за нашими романами в очереди, вопрос был один: кто платит больше. Это новое шустрое поколение книгопечатников, не обладающее никаким литературным вкусом, а порою – и интеллектом, обуреваемое страстью наживы, тем не менее, исподволь понимало: изголодавшаяся публика, нахлебавшись дешевой литературной баланды и рыгающая от детективного фастфуда, скоро потребует деликатесов, качества, а качественный изготовитель всегда в дефиците. Поэтому страшненькие девяностые годы века минувшего, в моей литературной судьбе, как и в судьбах Стругацких, Вайнеров, Эдуарда Хруцкого, Юлиана Семенова, сыграли при всей своей жути роль безусловно положительную: мы написали и опубликовали то, что ранее было бы глубоко и наглухо захоронено под свинцовой плитой цензуры. И пусть порой проза таилась под яркой дешевизной расхожих детективных обложек, идти на подобный компромисс приходилось и стоило.
Когда Аркадий Стругацкий, весной 1984 года, провожал меня после нашего застолья в стенах его бетонной «трешки» на проспекте Вернадского 119, обставленной старенькой потертой мебелью, я, стоя в прихожей, где на этажерочке теснилось чуть больше десятка его книг в скромных обложках советского периода, сказал:
- Наступит время, здесь будет водружен шкаф, а в нем - собрание произведений братьев Стругацких! В роскошных переплетах!
- Это время не наступит никогда! – с убежденностью отрезал он. – Ты о чем? Это я – фантаст. А ты – фантазер! Добавь еще, что в свободную продажу поступят собрания сочинений Высоцкого и Галича!
Кстати. Своего старшего сына Высоцкий назвал Аркадием в честь Стругацкого. Долгое время писатель и поэт дружили, однако затем произошло недоразумение, о котором Стругацкий рассказывал мне так:
- Володя пил, это не секрет, это вся страна знает…
Тут надо заметить, что данный разговор происходил во времена «горбачевского» сухого закона, за литровой бутылью самогона под скромную закуску, приготовленную женой знаменитого фантаста. Жена сидела на кухне и смотрела кино с похождениями Клинта Иствуда в образе Грязного Гарри, со свеженькой видеокассеты, только что мною привезенной. Еще я предложил к просмотру пару фильмов Феллини и Антониони, но Аркадий отмахнулся: на хрен эту заумь…
- Так вот, - горестно продолжил классик, выпивавший, надо сказать, интеллигентно, но крепко, - между нами состоялся принципиальный разговор. Я назвал его пропойцей и сказал, что, если он не завяжет, говорить нам будет не о чем…
- И?..
- И… - Аркадий развел руками. – Обиделся, зараза. Хлопнул дверью и ушел. С тех пор не общались… А что, я был неправ?!
- Ну, в чем-то…
- Вот именно!
А мне поневоле вспомнился Высоцкий и Любимов. Сцена была следующая, привязанная как раз к второсортности остросюжетной литературы: режиссер в очередной раз отчитывал недисциплинированного артиста:
- Ты опять срываешь график спектаклей! Ты абсолютно рассредоточен в роли! А почему? Снимаешься в какой-то детективной сериальной чепухе, накарябанной какими-то Вайнерами!
- Юрий Петрович, съемки закончены, все!
- А сколько ты убил времени на эту муру!
Высоцкий пожал плечами:
- Надо было заработать…
Меня тогда кольнуло: то ли спорить ему не хотелось, то ли решил подыграть...
Прошли десятилетия. «Место встречи» Вайнеров с Высоцким в одной из своих лучших ролей, зритель смотрит и сейчас, наслаждаясь каждым кадром картины, а спектакли Любимова, фрагментарно оставшиеся на плохих кинопленках – хорошо, что оставшиеся даже в таком виде! - увы, поблекли, оттеснились в архив нашей театральной истории.
Время рассортирует все и вся по полагающимся местам и всем воздаст по заслугам!
В 1991 году мне позвонил Колбергс, сказав:
- Андрей, дай мне хоть какую-нибудь новую вещь, я опубликую ее, немедля…
- Так у вас же всегда своих хватало…
- Никто ничего не пишет, ты о чем? Всех раскидало по сторонам, все элементарно выживают… Какая сейчас в Латвии литература? Писатели торгуют на рынках женскими трусами… А я вообще в недоумении: за что сидел, теперь дают медаль!
И… я снова очутился в загородной бане под Ригой в компании друзей Андриса, и еще была несокрушимо крепка советская власть, и ветры перемен только зрели в обществе, уже разуверившемся в лживых посулах грядущего изобилия и всеобщего благоденствия. Начальство, уткнувшееся в свои кормушки, не желало замечать всеобщего дефицита всего, продолжалась бессмысленная афганская война, обесценивались деньги; закручивались, прокручиваясь, идеологические гайки; страна тухла в тупике застоя…
Все это звучало в наших разговорах за столом в предбаннике, итог же подвел Колбергс, воздев пенную пивную кружку над жареными кабаньими потрохами:
- Гниют опоры, но незыблем свод!
Свод, впрочем, скоро рухнул, убив и изувечив миллионы неквалифицированных строителей коммунизма, но - не прорабов, большинство из которых благополучно дотянули до глубокой старости, разместившись в итоге на престижных погостах. Ответственности за эпохальный эксперимент никто не понес, огрехи списали на заблуждения теоретиков – Маркса и Энгельса, - кстати, что документально доказано, - убежденных русофобов.
В бане присутствовали два интересных персонажа, друзья Андриса: подпольный предприниматель Имант и милицейский полковник из ОБХСС –большой начальник, возглавляющий в местном министерстве один из отделов советской экономической инквизиции. Судя по непринужденности общения, полковник и Имант находились в отношениях вполне приятельских и, как я не без оснований заподозрил – деловых. Термин «крышевание бизнеса» появится значительно позже, но в ту пору, зачатки сосуществования бизнеса и структур, нагло бизнес обирающих под предлогом его защиты, уже начинали приобретать устойчивые развивающиеся формы.
Имант занимался подпольным производством джинсов, копируя продукцию фирмы «WRANGLER». К качеству его товара придраться было невозможно. Подделка ничем не отличалась от оригинала. Собственно, и продавалась, как оригинал с лейблом «Мэйд ин юса».
- Дайте мне свободу производства, я этими портками завалю не только Латвию, но и весь Союз! – говорил Имант. – Народ давится в очередях за какими-то польскими неликвидами, а у нас на складах качественной хлопковой ткани – мегатонны. Нет джинсовой нормальной краски? Фигня! Я нанял толкового химика из какого-то НИИ, где он получает три гроша в месяц, и он за две недели замешал нужный краситель из подручных материалов. Фирменные заклепки? Гравер за две бутылки водки вырезал штамп. Теперь клепай эти заклепки тысячами. Другое дело – расходы на пресс…
- И на ОБХСС… - вставил Андрис в рифму.
- Без расходов нет доходов, - отозвался Имант.
- Кстати, - сказал Бренч. - Когда я начал снимать «Мираж», сразу же возникла проблема с иностранными шмотками. У кого мы их только не одалживали! Где только не побирались! Попробуй сними в Латвии Америку. Собирали мусор в рижском порту: коробки, сигаретные пачки, пустые бутылки…
Картина «Мираж» по роману Джеймса Чейза «Весь мир в кармане», в ту пору прогремел по всей стране. И как только начальство дало добро на съемки сериала об американских гангстерах? Думаю, за этим стоял успех предыдущей ленты Бренча «Долгая дорога в дюнах», и – искусно составленная им заявка на фильм, обнажающий, дескать, гнилую хищническую суть капиталистического мира.
- Прокол в «Мираже» есть, - сказал я. – Там бедолагу итальянца кусает кобра. А кобр в Америке не водится…
- Это – да, - согласился Алоиз, он же, в дружеском кругу – Алик. – Но я и в серпентарии побывал, где на всяких гадюк насмотрелся, и снимать их пытался в разных ракурсах, все какие-то червяки… А вот кобра – она эффектная… Капюшон, стойка…
Итальянца в «Мираже» сыграл Борис Иванов, впоследствии снявшийся в уже в моем фильме «Человек из черной «Волги».
- Я взял Иванова, - пояснил мне позднее Алик, - поскольку нужен мне был этакий жуликоватый, себе на уме типаж. А он - коллекционер антиквариата. Коллекционеров я знаю, это категория особая, с изощренными манерами, им надо провернуть сделки с непременной выгодой в свою пользу, а это – и суть его роли...
- За искусство кино! – нетрезво высказался полковник, открывая очередную бутылку.
Обилие выпивки не могло не сказаться на ее первоначальных последствиях: милицейский начальник, покопавшись в своем портфеле, извлек из него пистолет «Парабеллум», он же люгер, он же P-08».
- Надо проветриться, - сказал он. – Постреляем?
- Откуда такая красота? – удивился я, разглядывая вороненую, без потертостей, сталь пистолета, накладки рукояти из темно-коричневой древесины грецкого ореха, с микронной точностью подогнанные детали пружин и затвора…
- Наследство от «лесных братьев», - прозвучал ответ. – Мой папа у них целый арсенал конфисковал в свое время. А из этого ствола, - продолжил он, многозначительно прищурившись, - трех энкавэдэшников в упор завалили на месте…
Что интересно, никакой соболезновательной интонации в голосе стража порядка при этом комментарии я не услышал, а вот нотку злорадства различил отчетливо. И это наводило на мысли…
Вся компания вышла во двор. За воротами расстилалось ночное поле, за ним чернели далекие пики елей.
Дружно, из березовых неколотых кругляшей, мы соорудили двухметровую стойку, на которую водрузили отсеченную кабанью голову.
- Патронов я мало взял, - сокрушался полковник.
- У меня есть, - отозвался Андрис. – Вот странно: столько лет минуло со времен войны, а ни один не дает осечки… Порох у немцев был – что надо!
И – пошла пальба! С возгласами восторга на латвийском языке и – нецензурными проклятьями на русском в случае промахов, что свидетельствовало о прочном укоренении языка старшего брата в Прибалтике. Если же принять во внимание возгласы латышей, попавших молотком по пальцу или наступивших на грабли, особенно – с укороченной ручкой, то выяснится, что население Латвии – сплошь русский народ. В упомянутых же случаях, без знания русской речи, и сказать-то, в общем, нечего...
Изрешетив кабанью голову, вернулись в баню.
- За нашу советскую милицию! – провозгласил представитель власти. – И пусть я здесь один…
- Почему же, - перебил его Андрис. – Наш друг Андрей – помощник заместителя министра…
- Это еще какого заместителя?..
- Чурбанова.
- Так ты же, вроде, писатель… - Полковник недоуменно уставился на меня.
- Одно другому не мешает, - предположил Андрис.
Я продемонстрировал милиционеру свое министерское удостоверение, с уважением им изученное.
- Так мы должны дружить! – произнес он с чувством.
- Не вижу препятствий! – провозгласил я, замечая во взоре милиционера странную смесь страха и, одновременно, заискивания, что было и смешно, и противно.
Да, доложи я тому же Чурбанову про эти банные посиделки с обсуждением подпольного производства джинсов и стрельбой из «левого» ствола, неизвестно, к каким бы оргвыводам тот бы пришел… Полковник, естественно, мыслил в том же самом направлении, и мысли эти его явно огорчали. Впрочем, его изворотливый милицейский ум, несмотря на обилие выпитого, работал трезво, взвешенно, что и показали дальнейшие события…
Очнулся я в гостиничном номере, не понимая, каким образом в него вернулся. Комары, напившиеся за ночь моей насыщенной алкоголем кровушки, сидели стайкой на полу, видимо, не в силах взлететь. С упоением, несмотря на наше состоявшееся кровное родство, я растоптал их, после чего отправился в ванную. В зеркале показывали ужасы.
Изнемогая от похмелья, побрился и помылся.
Вернувшись в номер, тупо уставился на роскошный пластиковый пакет с надписью «Чинзано» и изображением соответствующей названию бутылки. Откуда пакет взялся, я не представлял. Мелькнула восторженная мысль:
«Может, там и есть целебный вермут «Чинзано»?»
Нет, в пакете были джинсы. Тот самый Wrangler. Вытащив их и, развернув брючины, я узрел вчерашний «Парабеллум».
Меня пробило холодом. Подстава? Сейчас случится стук в дверь, войдут люди в штатском и в форме и…
Собрав кворум измученных нейронов, я принял решение, набрав домашний номер Андриса.
Откликнулся сдавленный голос моего дружка с незабвенным латвийским акцентом.
- Как ты? – спросил я из вежливости.
- Отшень плёхо… Это проблема: много пить вредно, а мало – неинтересно! Как ты?
- Комары достали! По-моему, этот отель принадлежит им!
- А меня – жена... Комары – что? Напьются крови и больше не жужжат...
- Андрис! – возопил я. – Только что обнаружил у себя пакет с джинсами, а в них – то, из чего мы вчера развлекались… Ты понимаешь? – Я выдержал паузу, ни на секунду не сомневаясь, что все гостиничные разговоры прослушиваются.
- О! – сказал Андрис. – Все в порядке. Это тебе подарки от ребят.
- Вот как! Но второй подарок… это какой-то троянский конь…
- Ну, если хочешь, верни… Не вижу сложностей.
- А с чего этот милиционер так расщедрился?
- Ну, ты же помощник другого милиционера. Крупнокалиберного. Вдруг, чем поможешь… А у него этих подарков, думаю, в десяти местах прикопано…
- Забери эту штуку назад!
- Хорошо, я в семь часов вечера за тобой заеду, идем в гости к Алику… - И – запищали гудки отбоя.
Удовлетворившись объяснениями всего мною накануне прожитого, я понял, что надо приступать к неотложным делам, а именно – срочно и безотлагательно похмелиться перед грядущей вечерней пьянкой у трезвенника Бренча.
Засунув за ремень брюк «Парабеллум» и, надев курточку, вышел на улицу. Оставлять пистолет в номере не рискнул – вдруг, прислуга, состоящая наверняка в осведомителях ГэБэ и МВД, покопавшись в моих вещах, обнаружит в них свою будущую премию за доблестное стукачество. Пришлось отправиться на прогулку со статьей в штанах.
Осенняя Рига была пустой, солнечной и облезло провинциальной.
В ближайший винный магазин, как и в Москве, выстроилась огромная очередь, но стоять в ней я не стал, ибо пива в продажу не поступало, а начинать день с водки я не желал. Пивной ларек находился, как мне пояснили, за три квартала от магазина, но аборигены сообщили, что пиво в нем иссякает в считанный час, жаждущих слишком много, и надежды надо возлагать на центральный рынок у вокзала, где его можно приобрести из-под полы с тройной наценкой.
Я все-таки решил поплестись к ларьку. По пути, о чудо! – узрел вывеску: «Бар». Вот оно! Зашел. Пустые иностранные бутылки на стеллажах, унылый пивной кран на барной стойке, столь же унылый бармен в белой рубашке с желтым пятном на груди, но с атласно-черной «бабочкой»…
- Пива нет, - сообщил он мне с порога равнодушным тоном.
- А…
Тут дверь скрипнула и в баре появился следующий посетитель. Зауженные брючки на подтяжках, сандалеты со спадающими на них носками; лысина, заплывшие глазки на малиновом опухшем лице…
- Пива нет, - прозвучало заученно из-за стойки.
- А ром? – вопросил посетитель.
- Ром, коньяк, водка «Столичная»…
– Да у вас тут настоящая аптека! – восхитился пришелец. – Я начну с рома… Он мне сегодня снился под утро…
Я побрел далее, еще издали увидев картонку на стекле пивного ларька, гласившую, что популярный напиток в продаже отсутствует. Обреченно вздохнул. Но вот – о, чудо! – чья-то невидимая рука убрала картонку, распахнулось заветное оконце и – блеснул зазывно хромированный кран на прилавке.
Я прибавил шаг.
- Только завезли! – сообщил мне из тьмы ларька женский грубоватый голос и эти слова прозвучали, как музыка, а вернее – победный марш.
Ледяное пиво согрело мне душу. Пиво – удивительный напиток! Оно всегда доставляет удовольствие: и когда входит в тебя, и когда выходит...
Когда я допивал вторую кружку, то с озадаченностью заметил цепочки людей, целенаправленно движущиеся в мою сторону, а вернее, в сторону ларька, словно притянутые к нему неведомым зовом. Какое чутье у народа!
За отдельную плату мне была нацежена двухлитровая банка с пластиковой крышкой, умещенная в пакет «Чинзано» и, вполне довольный удачно складывающимся днем, я отправился на близлежащий рижский рынок, где купил домашней закваски капусту с клюквой, домашней выделки колбасу и - свежайший хлеб. О, этот прибалтийский хлеб! Ничто не сравнится с ним! Он вкуснее всех пирожных на свете!
Правда, при расчете за капусту случился казус: я полез в карман за мелочью, но вместе с рублевой монетой из кармана у меня, к моему же изумлению, на асфальт выпала пара патронов от «Парабеллума», невесть как от вчерашней пьяной пальбы у меня оставшихся. Я лихорадочно бросился их поднимать, одновременно замечая, что стоявшая рядом публика взирает на меня с уважением. А пожилая продавщица, подумав, доложила мне поверх купленной капусты моченое яблоко. В качестве, как говорится, комплимента.
С рынка, тем не менее, я постарался ретироваться как можно скорее. И, вернувшись в гостиницу, решил устроить себе пир горой, но, как только выложил на стол колбасу, в дверь постучали.
На пороге стоял Имант с бумажным тюком, перевязанным бечевкой.
Тюк был незамедлительно протянут мне:
- Вот, как и договаривались…
О чем договаривались? Проклятая водка!
- Пять пар, размеры ходовые, - продолжил он. – Одни женские, как ты заказывал для жены…
- У-у… меня нет столько денег, чтобы сейчас выкупить.
- Сколько есть?
- Сотня.
- Давай, остальные вышлешь, адрес сейчас тебе напишу.
- Я вышлю Андрису, он отдаст.
- Почему Андрису?
- Потому что, если к тебе придут и обнаружат квитанцию, придут и ко мне.
- Слушай, ты точно писатель, а не мент?
- Я пишу остросюжетную прозу. Обыватель причисляет ее к детективам. А этот жанр я знаю профессионально. Значит, могу мыслить и как преступник, и как сыщик. Пива хочешь?
- Хочу, - сказал Имант. – Но не могу. Если тормознут гаишники, мне конец, у меня целый багажник товара. Мои сто грамм ждут меня в прекрасном вечернем далеке... Кстати, только в СССР сто грамм – это название продукта, а не вес!
- Точно, - согласился я. – Спроси любого прохожего, сколько будет десять раз по сто грамм, и ответа «килограмм» ты не услышишь.
На том и раскланялись.
Образ подпольного цеховика Иманта с явной симпатией к персонажу, Колбергс запечатлел в своем романе «Три дня на размышление».
Мне же знакомство с этим парнем явно следовало продолжить. Всем хотелось одеться во что-то приличное, но магазины предлагали бесформенные пальто; неуютные, как военные кителя, пиджаки и угловатые ботинки. Сомнительного же качества джинсы с иностранной наклейкой, не чета мною приобретенным, стоили зарплаты квалифицированного инженера и считались величайшей ценностью. Колготки под брюки носила знать. Спекулянты процветали, хотя спекуляция являлась делом, требовавшим немалой отваги. При тотальном стукачестве и полицейском контроле барышники могли продержаться на свободе, также оказывая осведомительские услуги. Или – имея справку из психдиспансера, чем пользовались привилегированные единицы, трудно этот документ выстрадавшие. За проезжающей машиной иностранного производства выворачивались головы.
Сподобился я однажды взять «Мерседес» у сына Гришина – главы компартии Москвы и члена Политбюро, - одно время мы соседствовали автомобилями в кооперативных гаражах. Выехал из Сокольников на Садовое, и проколол колесо. Тотчас рядом со мной, еще не вылезшим из салона, возникла патрульная милицейская машина. Выскочивший из нее капитан был крайне любезен:
- У вас есть домкрат?
- Наверное…
- Откройте багажник!
Капитан лично поставил запаску, а когда я, теряясь в мыслях о мере своей благодарности, спросил, сколько должен, он доверительно прошептал:
- Вот мое удостоверение… Звание, фамилия… Могли бы написать благодарность?
Вероятно, он принял меня за отпрыска могущественного правителя. Номер этого «Мерседеса» знали все постовые. Я не поспешил разочаровать служивого человека…
Вечер провел в гостях у Бренча. Тот, подростком заставший войну, рассказывал, как немцы вели себя в Риге.
- Брали баб за холку и вели к себе на квартиры. Без разговоров! А нас, мальчишек, заставляли зубными щетками драить булыжники мостовой. Один косой взгляд в их сторону – и ты в концлагере! И, что удивительно, у нас есть молодняк, восторгающийся их формой и символами. Да кем бы вы были, победи Гитлер! Также драили бы мостовые и сортиры зубными щетками!
Неонацисты в советской Латвии? Тогда мне показалось, что Алик явно преувеличивает проблему. Наличие подобных придурков-подражателей я допускал, но, чтобы их масса переросла в значимое явление, виделось мне перспективой бредовой. Сама глубинная природа германского нацизма имела свою генетику, абсолютно несовместимую как с прибалтами, так и со славянами. И если я мог как органичный проект представить себе ансамбль песни и пляски НКВД, в котором когда-то подвизался и Юрий Любимов, то вообразить ансамбль песни и пляски войск СС не сумел, как бы ни старался. Однако, я ошибся. Нацизм смутировал в своих национальных признаках, но возродился. Пусть мелкотравчатый, как новая поросль скошенного сорняка. И уверен, Гитлер был бы немало удручен, если бы узнал, что чугунные формы для отливки стальных арийских шеренг в будущем заполнит пародийная жижа бывших «недочеловеков», с усердием дрессированных обезьян имитирующих как символику, так и постулаты адептов Третьего рейха. А исток фашизма, как мне представляется, лежит в вечной проблеме вражды племен, никуда не девшейся еще со времен пещерно-первобытных отношений. Да и не только фашизма, а вообще всей нашей международной идиотской соревновательности…
Следующим утром Алик провожал меня на вокзал. По дороге говорили о новой картине «Двойной капкан», планируемой к производству; мне предлагалось принять участие в написании сценария; Бренч сетовал на скудность средств, выделяемых на фильм; переживал, что таким кинозвездам, как Людмила Чурсина, ему приходится платить максимум двадцать пять рублей за съемочный день, и опять придется собирать антураж по портовым помойкам, и биться с цензорами за каждый кадр...
- Алик, - сказал я. – Чего ты плачешься? У тебя идет картина за картиной. У тебя – всесоюзное имя. Все остальное – рабочие моменты. Я недавно был у Юрия Нагибина. Он сказал: жить в этой стране можно, отгородившись от нее стеной из денег. Смотрел с ним «Пролетая над гнездом кукушки». Он говорит: разве кому-нибудь дадут снять здесь такой фильм? Хотя - вопрос: а можешь ли ты такой фильм придумать и снять? А ведь то, что придумывает он, снимается тут же! Чуть ли не раз в месяц он - в оплаченной Союзом писателей поездке на Запад. Сейчас с Кончаловским хочет делать картину о Рахманинове. Приходит в Союз и заявляет: мне нужна поездка в Италию, дабы лично узреть те места, где Рахманинов жил… Ответ незамедлительный: пожалуйста, Юрий Маркович, идите в кассу за командировочной валютой… И – сплошной плач, как ему невыносимо живется, и даже детей он не хочет заводить, дабы они жили в этой проклятой стране-футляре…
- Ну, - сказал Бренч, - и в лагерях есть те, кто питается не баландой, а икрой. Это – преуспевающие зэки. Но все-таки они – зэки… И, сколько поблажек им ни давай, администрацию они ненавидят.
И вот что случилось с моими латвийскими друзьями после развала Союза: Бренч, некогда снимавший фильмы для огромной страны, стал всего лишь местечковым режиссером захолустной рижской киностудии, а Колбергс – таким же местечковым писателем, ибо российские издатели уже относили его к авторам иностранным, а выдержать конкуренцию с изготовителями ранее запрещенных западных бестселлеров, он не мог. Предприниматель Имант, при обилии свалившихся на все бывшее пространство СССР дешевых джинсовых штанов и курток китайского производства, стал всего лишь владельцем пары крохотных магазинчиков ширпотреба. Что же касается пива, то его изобилие уже остро нуждалось в потребителе, но никак не наоборот.
Но все это будет позже. А тогда мы стояли на перроне рижского вокзала, и Бренч, взглянув с прищуром на окна поезда, сказал:
- Удивительная история произошла со мною недавно. Ехал из Ленинграда в Москву поездом, и на стоянке вышел из купе. И тут в окне встречного поезда увидел женщину, также стоявшую у окна. И – как озарение! Вот, она – актриса, которую искал для картины! Именно она! И более того – я глупо и безоглядно в тот же миг в нее влюбился! А как она смотрела на меня! Она чувствовала то же самое, я уверен!
- И?..
Он потерянно усмехнулся.
- И через мгновение оба поезда тронулись, унося в разные стороны навек разбитые сердца…
- Не такая и удивительная история, - сказал я. – Случается со многими. Увидишь женщину, или женщина увидит мужчину… Но что-то мешает подойти…Сумятица мыслей, на языке нет слов, чтобы что-то сказать… И вот двое, что, может, были суждены друг другу, расстаются навсегда. И ангелы лишь обреченно разводят по сторонам крыльями…
ПОЕЗДА
Стоянка поезда была минуты две.
И встречный замер чуть ли не впритирку.
Он вышел в коридорчик из купе,
И тут в окне увидел пассажирку.
Два взгляда встретились,
И мир пропал, как сон.
Ее лицо как солнцем озарилось.
Он был сражен, он был смятен, влюблен,
Он грезил ей, и вот она явилась.
Их мысли были как прозрачный свет,
Они все понимали друг о друге,
И встречи удивительной секрет был прост:
Судьба свела их на досуге.
Лишь два стекла, и лишь провал меж шпал…
Вот все преграды, - чепуха, да только!
Но как преодолеть их – кто бы знал?
Чтобы сквозь них – отчаянно и бойко!
Железо лязгнуло, пар заволок стекло,
Ее лицо мелькнуло на мгновенье…
Как будто жизнь прошла, и все ушло…
И встречный, вздрогнув, покатил в забвенье…
Он год потратил, но ее нашел,
С детьми и с мужем, все не понарошку.
Сказал про поезд. Вспомнила: смешно!
Вам за спиной мальчонка строил рожки.
ТАГАНКА
Несравнимо скромное обиталище артистов Таганки в неказистом стареньком здании с помпезностью МХАТа, Малого или театра Вахтангова. Несравнимы их бархатные занавесы с грубым суконным полотнищем, за которым скользят «тени прошлого» из «Десяти дней». Одна из «теней» - Высоцкий с песенкой:
«На Перовском на базаре шум и тарарам, продается все, что надо, барахло и хлам…»
Но по мне – это самый уютный театр Москвы прошлого века. Нынешний, разросшийся, уже иной и по формам, и по сути. Это уже театр имени Театра на Таганке.
Настроение в тот день мне подпортила Нина Шацкая, жена Золотухина. Поддерживая легенду о нашем «братстве», она как бы являлась в глазах труппы моей косвенной родственницей, что меня коробило, поскольку заврались мы глупо и никчемно с подачи Валеры, с его порыва, продиктованного то ли симпатией ко мне, то ли желанием обрести младшего близкого человека под своей опекой. Валера вообще был человеком порыва и сиюминутных страстей, должных неуклонно воплощаться в реальность, даже в очевидный урон себе самому. Правду о наших якобы родственных отношениях знал Высоцкий, отреагировав на эти враки безразличной ремаркой «Ну-ну».
- Как Валера? – спросил я Нину, столкнувшись с ней на входе в театр.
- Твой друг, - веским голосом, словно пробуя на вкус слова, произнесла она, - находится дома. Лежит пьяный у батареи. – И, поджав губы, будто я был виновен в этаком состоянии ее супруга, скрылась за дверью служебного входа.
Но это – ладно, бывает. Но вот уже за кулисами, в закутке, я случаем, краем глаза, из-за угла, узрел ее в объятиях Лени Филатова, и их поцелуи – украдкой, жадные, нежные, ненасытные, заставили меня отпрянуть в коридор в ошеломлении путаных мыслей… Вот так да!
Я действительно находился в смятении. Я понимал, что виной всему Валера с его похождениями на стороне, «подарками» Нине, запойными историями, пренебрежением к ее пожеланиям и капризам, да и вообще несоответствием натур: своей сибирско-мужицкой и ее – рафинированной москвички из интеллигентной семьи. Но чтобы пробежавшей между ними черной кошкой, а вернее, - котом, оказался проворный Леня Филатов…
И что делать? Закладывать Нинку я не собирался, но за друга все-таки было обидно… И как теперь нам общаться втроем в его доме, в театре?
В этих растрепанных чувствах и мыслях я навестил гримерку с тремя персонажами, в ней обитающими: Высоцким, Шаповаловым и Бортником.
Все были в сценических костюмах: Высоцкий в мундире и галифе, как исполнитель роли Керенского, Шаповалов в одеянии революционного балтийского матроса, Ваня Бортник – в красноармейской гимнастерке.
- Тебе, Володя, - говорил Шаповалов, имеющий в закулисье кличку Шопен, ибо единственный в труппе обладал высшим музыкальным образованием по классу духовых инструментов, - надо в этой песне после первой строки использовать аккорд си-бемоль, а ты уходишь выше…
- Че? – спросил Ваня Бортник, приподнявшись со стула. – Какой бемоль?
- Вот именно, - отозвался Высоцкий, скосившись на зеркало гримерного трюмо и припудривая щеку. – Меня народ без всяких твоих бемолей прекрасно понимает…
Я озадаченно глядел на его прическу: он был подстрижен «под горшок» как кузнец Вакула, и волосы его отличал темно-рыжий цвет. Остаточные явления каких-то кинопроб, что ли? Эта стрижка придавала народной знаменитости вид босяка из трущоб, но это его, чувствовалось, не занимало, да и я свой вопрос по данному поводу, вертевшийся на языке, высказать постеснялся в боязни резкого ответа, связанного с неприкосновенностью его предпочтений. В тот же миг он как на пружине, в своей манере, поднялся, подмигнул мне, хлопнув меня по плечу своей маленькой, пухловатой кистью руки, и ушел на сцену.
- Ну, - сказал Ваня Бортник, глядя на меня, - чего такой кислый вид?
Помедлив, я ответил так:
- Узнал, что жена близкого друга изменяет ему с нашим общим знакомым.
Повисла пауза. Народ переваривал информацию. Гремел в динамиках завораживающий голос Семеныча, доносившийся со сцены.
- И теперь ты раздумываешь, поставить ли тебе в известность о данном факте своего товарища? – предположил Шопен.
- Роль доносчика – роль второстепенная, характерная, но запоминается порой лучше роли главного героя, - закидывая ногу за ногу, молвил Бортник.
- Трепачи вы! – сказал я в сердцах. – Хотя и взрослые люди.
- А ты выпей сто грамм, успокойся, - сказал Шопен.
- А ты налей, - сказал я.
- А может, выскочишь за бутылочкой винца? – обратился ко мне Бортник.
- Выскочу, но у меня денег - на метро и трамвай...
- Я тоже пустой, - развел руками Шопен. – У денег один недостаток: это их недостаток...
В гримерку вкатился разгоряченный Высоцкий. Распахнул окно. Покопавшись в кармане пиджака, вытащил пачку «Мальборо», прикурил, облокотясь на подоконник.
Я стрельнул у него сигарету. Следом – Бортник.
- Пожалуй, закурю тоже, - сказал Шопен. – Володя, расщедрись…
- Стреляй в коридоре, - отозвался, не оборачиваясь, ведущий артист. – Раздача заграничных сигарет прекращена ввиду их дефицита.
- Хорошо. Пятерку до пятницы одолжишь?
- Вам всем надо нищих играть! – Высоцкий снова полез в карман пиджака, сунул Шопену пятерку. – Окно не закрывайте, пусть проветрится, пожарные сунутся, опять скандал… - И – снова исчез, протопав до двери бутафорскими сапожками правителя Керенского.
Я принял пятерку из рук Шопена, прихватил пустую сумку и побрел через мост знакомым маршрутом к универмагу «Звездочка», где в подвале находился превосходно знакомый всей труппе театра винный отдел гастронома, куда с улицы тянулась очередь. Очередь – это то место, где люди боятся потерять друг друга.
Игнорируя очередь, я пробрался к прилавку, сунул продавщице купюру:
- «Медвежья кровь», две бутылки…
- Куда прешь?! – взвились отстоявшие уже час в подвальной толкучке ветераны. – Совсем оборзел, салага!
- У нас в театре перерыв… - сообщил я доверительно и смиренно, склоняя народ к сочувствию.
- Да по нам хоть гори твой театр!
- Ребята, я для Высоцкого, лично, на его деньги, честное слово…
Очередь, ворча, подвинулась… Я ощутил на себе уважительные взгляды…
На обратном пути я вспомнил, как неделю назад после спектакля ехал с Золотухиным в метро к нему домой на улицу Хлобыстова рядом со «Ждановской» (ныне – «Выхино»). Разговорились о Высоцком. И Валера сказал:
- После наших с ним съемок в «Хозяине тайги» я понял: Володя – явление космическое!
Это «космическое» отчего-то запало мне в душу. Но тогда, бредя с бутылками полусладкого болгарского вина в гримерку, где находилось космическое явление, я более всего опасался его вполне вероятной агрессивной реакции на предстоящую пьянку с Бортником и Шопеном, причем с них-то эта пьянка, как с гусей вода, а на меня весь гнев Семеныча выльется водопадом: мол, ты сюда ходишь искусству учиться, или обрел здесь притон, щенок этакий!
Замечания и тычки я от него получал постоянно, и побаивался его, как молодой солдатик въедливого старшину. К тому же в памяти моей навечно запечатлелась картина моего же разноса, когда по устройстве в театр, мне сходу пришла мысль приударить за актрисой Таней Иваненко, чья красота поразила меня тут же и напрочь. Подкатил. Пригласил в ресторан, полагая, что одолжусь с деньгами. И – нарвался! Откуда мне было ведомо, что таганская красотка – его любовница! Заложила меня мгновенно! Охарактеризовав, по сведениям источников, наглым типом и самоуверенным оборванцем. И уже через пять минут после сделанного ей мною ресторанного предложения я выслушивал отповедь оравшего на меня Высоцкого с белыми от злобы глазами:
- Ты, сопляк, сюда что, баб пришел клеить?!.
- Ай-яй-яй, как неосторожно! – посочувствовал мне Золотухин, выслушав мою горестную историю.
- Я думал, у него Влади…
- У него и Влади, и далее в рифму, - сказал Валера. – И Таня прицепом… Хозяйство большое. И за всем нужен глаз да глаз, как выясняется…
С неделю попадаться в поле зрения Высоцкого я не хотел. Но попадался. Правда, смотрел он сквозь меня, невидяще. Было даже обидно. А после столкнулся с ним коридоре. И вот – чудеса! Приобнял меня за плечи, повел к гримерке, мол, как дела, какие виды на будущее, чем занят…
- Андрей, у тебя затасканные брюки, как ты одеваешься! Посмотри на Димку Межевича (гитариста): джинсовый костюмчик, шелковая рубаха…
- Поднакоплю, сменю портки…
- Да уж, ты поднакопишь… - Отстранился, махнул рукой, сбежал по лестнице вниз, как его и не было.
А через неделю:
- Пошли к машине!
- Зачем?
- Пошли, говорю!
И – достает из багажника своего серого «жигуля-копейки» красивый пластиковый пакет. Потянуло от пакета неведомым иноземным запахом. Джинсы.
- С размером, думаю, угадал. Носи, иждивенец.
И лицо – веселое, смеющееся. А у меня язык к нёбу прилип…
… Распили «Медвежью кровь» под байки Шопена о его театральном прошлом.
- А еще у нас был артист из старорежимных, - повествовал Шопен. – Ветеран дореволюционных провинциальных подмосток. Представьте, неграмотный. Ему роли читали, он их запоминал на слух. И шпарил потом без запинки. Весь репертуар до исторического материализма он обожал, и плавал в нем, как гусь в собственном пруду. Современные пьесы недолюбливал, но, что интересно: когда играл профессоров или писателей, у него в глазах возникал интеллект…
- Внутренние тиски роли, - комментировал Бортник. – Реакции создаются практически физиологические…
По звучавшим из динамика репликам сценическое действо подходило к концу.
Я вышел из гримерки, и тут же был подхвачен под руку разбитной Инной Ульяновой:
- Пошли на поклоны, быстро, народ уже разбегается…
- Я же не в униформе…
- Ничего, пошли…
Силком вытащила меня на сцену, тут же мою кисть зацепила иная рука, вытянулась шеренга труппы, поклонились публике снова и снова, и гуськом проследовала за край портьеры, в закулисье.
А через пару минут там появился Любимов, тут же вперив в меня негодующий взор:
- Вы какого черта выкатились на сцену в своем костюмчике?!.
- Тык ведь… сказали…
- Кто сказал?!. Бог на ухо?!. Вы вообще, что здесь сегодня делаете? Вы разве заняты в спектакле?
- Я вчера забыл в театре записную книжку… - Я старался не дышать на главрежа, цедя слова сквозь сомкнутые губы. – Вот, сегодня заехал.
- А где ваш попечитель Золотухин?
- Он заболел…
- Я знаю эти болезни! Безобразие! Вы у меня вылетите из театра оба!
И чего я сунулся сегодня в эту драму и комедию на Таганке? За каким хреном? Сплошные расстройства! И еще рупь с полтиной с меня за кровь эту медвежью, от которой изжога уже прет… А Инка – провокатор, вон, стоит у стенки, хохочет в ладошку, стервоза.
Вышел из театра. Прошел по тротуару вверх, встал на углу здания. Неподалеку виднелась машина Высоцкого. Затем появился и он, словно выкатился из ниоткуда. Я давно заметил за ним такую манеру: мелькать метеоритом, с прямой спиной, появляясь и исчезая неуловимо, как будто сам себя из рогатки выстреливал… Открыл машину, но садиться в нее не спешил, словно кого-то ожидал. Мимо меня пропорхнула симпатичная блондиночка лет двадцати, с восторженно раскрытыми глазами. Явная провинциалочка, с веявшей от нее свежестью каких-то заповедных просторов… Дошло: я видел ее со сцены стоящей в проходе вместе с публикой, пришедшей на спектакль по «входным» пригласительным билетам без мест. Кто ей билетик устроил и в чью сторону был устремлен ее восхищенный взор, стало понятно через мгновение, когда она буквально подплыла к Высоцкому, подтанцовывавшему на месте в ее ожидании, как взнузданный жеребец. Еще одна потерпевшая…
Позицию стороннего наблюдателя я выбрал удобную. Скосившись за угол, приметил Филатова, стоящего на краю пятачка у метро. А вот и Нина. Вышла из парадного входа, не из служебного, откуда валит весь рабочий театральный люд.
Парочка поспешно уселась в уже поджидающее ее салатовое такси «ГАЗ-24» и конспиративно укатила развивать свои страсти в ведомых им кулуарах.
Мне представился Валера, пускающий слюни на коврике у батареи центрального отопления.
Видимо, поделом тебе, братец!
А вот и следующие действующие лица: Любимов и Вознесенский, усаживающиеся в персональное авто и горячо обменивающиеся репликами – наверняка, по поводу нового спектакля по произведениям модного поэта. Назывался спектакль «Берегите ваши лица», и пока что ходил в размноженной рукописи по рукам будущих исполнителей ролей. Спектакль, правда, вскоре запретило начальство из-за обнаруженных в нем критических подтекстов.
«Жигуль» с Высоцким промчался мимо. Бард со снисходительной улыбкой на лице что-то втолковывал зачарованно взирающему на него нежному созданию, таящему на глазах.
Шла весна 1971 года…
Для человека верующего, в мире и в жизни его существует множество примет, знаков, встреч и событий, подтверждающих существование Высшей воли, ее земного проявления. В какой-то степени Высоцкий для меня доказательство Промысла. В этого человека, внешне не примечательного, было вбито множество талантов, сплетенных воедино и абсолютно точно привязанных к внешности и к голосу. Если разбирать все по отдельности – ничего особенного… Был бы он просто поэт – давно бы канул в забвение. Просто актер? Просто исполнитель песен? Композитор, наконец? Мимо, мимо, мимо… Но как из букв составляется продуманное Слово, так и многосплавный дар был вверен ему свыше. И такой дар дается людям особой миссии.
Поразительно: он же был не нов в своем жанре романса и песни под гитару, да и играл-то всего на нескольких ученических аккордах, но его доморощенный вокал гремел по всей стране, жадно и с интересом воспринимаемый миллионами душ, как камертон, отзывавшийся в каждом. Но ведь нот всего семь, и букв в алфавите тридцать три, но как их состыковать и расставить, чтобы они отозвались в умах и в сердцах, способных к переосмыслению и сотворчеству?
Мы можем только подозревать о масштабах его миссии, но то, что он перевернул сознание миллионов – достоверно. То, что строки его песен – казалось бы, банальные строки, стали афоризмами русского века, - очевидность.
И где снисходительно похлопывающие его по плечу бывшие мэтры советской поэзии, кто помнит их стихи, кто сейчас раскрывает их книги? Кто живет их творчеством?
Когда-то Андрей Вознесенский проговорился о нем в стихе: «О златоустом блатаре рыдай Россия, какое время на дворе, такой Мессия…» С налетом барственной снисходительности, походя, но вышло в точку!
Василий Шукшин писал об Есенине, что, дескать, не надо жалеть о его столь короткой жизни: прожил бы еще, песня его затянулась бы, стала нудной, наскучившей, поблекли бы, как кудри златые, нити его таланта…
То есть, отмерено было Есенину ровно столько, сколько надо было тому времени и тем силам, что воцарили его, как кумира, над народом, которому всегда была близка и необходима поэзия.
Какая прямая параллель с Высоцким!
Мне вспоминается, как в 1970 году мой брат – Федор Богомолов, - выдающийся, с мировым именем математик, сидя на веранде своей дачки под Загорском, сказал:
- Высоцкий? Да это тот же Есенин… Природа судьбы и функции абсолютно аналогичны. Даже до смешного, если вспомнить Айседору Дункан и примерить ее к Марине Влади…
- Ты сравнил великого русского поэта и… - начал я, в ту пору десятиклассник, воспринимавший Есенина как некий столп культуры, а Высоцкого Вову – как лицо, способное вполне пребывать сейчас на этой веранде с гитарой. Но друг брата – некто Андрей Тюрин, первый муж Натальи Солженицыной, сидевший неподалеку, на мою юношескую недальновидность мне указал: мол, увидишь, Федя прав… Кстати, впоследствии Тюрин устраивал Высоцкому концерты в МГУ, и вел себя с ним, как только барда заносило в амбициях, довольно жестко.
- Да ну вас, мелете чушь, - сказал я.
А вот сейчас убежден: нить творческих жизней обоих была отмерена и оборвана в точное время. И длина этой нити для Высоцкого – всего-то пятнадцать лет. Время, наступившее после, спустя считаные годы, было уже не созвучно самой его природе.
Миссия была начата в срок и в срок завершена. Как не поверить в то, что его так жестоко и рационально использовали высшие силы?
Но тогда, в пору моей прекраснодушной юности, когда он был рядом, на расстоянии вытянутой руки, об этом не думалось и отдаленно. А порою, признаться, он меня раздражал. Что ни говори, а выпендреж и самолюбование в нем присутствовали очевидно. Даже в одежде. Он любил покрасоваться на публике в чем-нибудь экстраординарном и ярком, и никогда не забуду его парижскую кепочку, поделенную на разноцветные сектора, с лохматым помпончиком. Он словно подчеркивал своей артистичностью отстраненность от выпадающих ему ролей милиционеров и военных, образов суровых и спартанских. Короткое пальтишко с поднятым воротником, расклешенные джинсы, кепарь с помпоном... А где же шинель поручика Брусенцова, где черный кожаный плащ опера Жеглова?
В конце лета семьдесят четвертого он пригласил меня на свой концерт в ДК на Ленинском проспекте. Пел много нового, но с публикой общался свысока, был откровенно развязен в жестах и репликах, и лупил по струнам, не щадя их, как дрессированный заяц по барабану. Замечу: неизбывное родство с героями послевоенных подворотен порою лезло из него, как подоспевшее тесто из квашни.
Исполняя, по просьбам, свою знаменитую «Я не люблю…» пропел ее во второй редакции: «Я не люблю насилья и бессилья, вот только жаль распятого Христа». В первой редакции это звучало как: «И мне не жаль» … Переобулся Володя, явно кем-то вразумленный. Но веяло от такого переобувания какой-то мировоззренческой незрелостью. Впрочем, к христианству он так и не пришел, не успел. Именно – не успел. Хотя друг его детства и юности поэт Игорь Кохановский и в свои восемьдесят с гаком к религии не приблизился ни на шаг. И на мой вопрос: «А ты с Высоцким ходил в церковь, что была рядом с вашим домом на Первой Мещанской?» - ответил с оттенком недоумения: «Да мы ее и не замечали… Какая церковь, когда каждый вечер нас ждал «Эрмитаж» на Петровке с десятком распивочных будок с портвейном и прогуливающимися мимо девочками? Да и вообще для нас это было странным местом, где люди, никогда не бывавшие на небесах, рассказывают о них тем, кто туда никогда не попадет».
А вот тут – не поспоришь. Все рассуждения о нашем посмертии – всего лишь версии. Возможно, его суть находится за пределами разума, и мы строим примитивные модели на фундаменте освоенных стереотипов. Ведь невозможно определить в человеческих терминах Бога. Только в проекциях. К примеру – в иконописи. А как определить Время? В проекциях настенных и наручных часов…
Впрочем, отвлекся.
В середине концерта, исполненный отчуждения, я встал и пошел на выход.
– О! – донеслось мне вслед от него со сцены. - А кому-то вот – не нравится…
Я даже не обернулся. Хотя знал – теперь обида надолго…
В 2015-м заехал в театр на один из фуршетиков, Бог весть к чему приуроченных, и рядом со столовкой на втором этаже увидел на полу, прислоненные к стене портреты артистов, снятые из холла, где шел ремонт. Старый черно-белый портрет Высоцкого сразу же бросился мне в глаза.
Это был тот самый портрет из шестидесятых годов прошлого века, когда он только-только пришел на Таганку. И я помню, как шестнадцатилетним мальчишкой замирал перед этим портретом, влюбленно глядя на него снизу-вверх, а теперь он стоял у моих ног, рядом с замызганным малярным ведром, словно отлученный от всего своего прошлого, и смотрел я на него сверху вниз, с опустошенной грустью, как мы смотрим на могильные плиты, да и на все бесповоротно пережитое.
МОСКВА. 1983 ГОД
Мое интервью с Бренчем в «Человеке и законе» разместили в ближайшем номере, Алик был восторге: я ничего не переврал, напечаталось все, что ему хотелось поведать читателям; словом, в наших отношениях воцарилась взаимовосхищенность, и мне предстояло вскоре вновь навестить Ригу для работы над «Двойным капканом». Киностудия, ясное дело, эту поездку мне не оплачивала, расходы шли в счет неясного по своей сумме авторского гонорара, так что предстояло идти на поклон к Сиренко за очередной командировкой от журнала. Но, чтобы озвучить подобную просьбу, следовало упрочить свои позиции полезного для редакции парня.
Позвонил Борису Васильеву, автору всем известных «Зорь», то бишь, «А зори здесь тихие». Познакомились мы с ним в Театре на Таганке, где Любимов ставил по этой повести спектакль.
Мы с ним мгновенно проникнулись обоюдной глубокой симпатией и начали дружить, несмотря на разницу лет. Я поражался цельности, мудрости и кристальной честности этого человека; рядом с ним я отдыхал душой. Наверное, вторым таким моим другом был Гелий Рябов, автор фильма «Рожденная революцией». Они олицетворяли в моем сознании образ царского офицера-дворянина, для которого слово «честь» было превыше всех материальных благ. Они были аристократы. А вот Нагибин – скорее, барин. Как и Михалковы, с кем он самозабвенно дружил. Но барин и аристократ – понятия разные. В барины можно пробиться и из купчиков. Что же касается моих незабвенных учителей – Валентина Катаева и Володи Амлинского, - те, при всей моей благодарности и симпатии к ним, относились к беспородным хитрованам, - расчетливым, меркантильным до изумления и циничным, - как, впрочем, подавляющее большинство советской творческой интеллигенции. Я получал от них ценнейшие уроки мастерства, тонкие замечания, поразительную информацию, однако в обществе их ни малейшей отрады для себя не испытывал.
Итак:
- Здравствуйте, Борис Львович, как дела?
- На даче. Реконструирую второй этаж, пишу, завтра собираюсь за опятами.
- А я?..
- Какие сложности? В неделе – семь дней, выбирай любой. Хочешь, приезжай сегодня, поужинаем, а с утра – в лес.
- Борис Львович, у вас ничего новенького нет, чтобы хоть как-то к закону и праву отношение имело?
- Как раз закончил повесть. Называется: «Суд да дело».
- Я уже еду к вам…
Дача Васильева находилась на Ленинградском шоссе, недалеко от Москвы, и расположение ее было весьма необычно: с трассы в лес сворачивала узенькая грунтовка и через сотню метров, окруженные лесом, высились два домика. По соседству – никого!
Зоря Альбертовна, жена Бориса Львовича, тут же усадила меня обедать. Возникла на столе бутылка самогона, – его Васильев умело и квалифицированно изготавливал сам. Последующие идиотские антиалкогольные указы Горбачева, мечущегося в поисках нововведений ради нововведений, Бориса Львовича не коснулись никоим образом, они игнорировались им по определению, как, впрочем, вся партийная голословная пропаганда.
Повесть я прочел буквально за час, тут же уяснив, что для «Человека и закона» она будет подарком, ниспосланным небесами и, посулив классику двойной гонорар, убрал рукопись в свой портфельчик.
А следующим солнечным утром мы пошли в окружающий дачу плотный дикий березняк, буквально обросший гроздьями свеженьких солнечных опят. Воздух был полон их горьковато-тревожным запахом.
За неполный час мы набили грибами четыре увесистых корзины. Я присел на какой-то бугорок на крохотной лесной опушке, вглядываясь в голубизну осенней, блекло-печальной пустоты неба.
- Ты б, хоть, на пенек уместился, - произнес Васильев с укоризной.
- Да и тут неплохо…
- Это же могила, Андрей…
- Как?! – Я аж подскочил.
- Тут весь лес в могилах. Бои шли страшенные… Вон – еще один бугор, вон – другой…
Боже мой! Осень, грибы, беспечно летящие в мягких солнечных лучах паутинки, и – вездесущая бесстрастная смерть под ногами.
- Вот так, - словно читая мои мысли, вздохнул Васильев. – Мне даже не верится, когда вспоминаю войну, что был лес, через который мы выходили из окружения, наспех вырытые могилы… А сейчас смотрю на эти бугорки: ведь это мое прошлое, это действительно было!
Я запомнил его лицо, когда он произносил эти слова, и оно всплыло в моей памяти на фоне атласной коры берез, когда через неполных сорок лет мрачноватым зимним днем я по случаю очутился возле его московского дома на Часовой улице и увидел на стене мемориальную доску уже с другим его лицом, высеченном в мертвом камне.
Каждый раз теплая волна касается сердца, когда вспоминаю его. Мой милый, мой дорогой старший друг…
Рукопись «Суд да дело», положенная на стол Сиренко, была подобна золотому слитку, дарованному нищему с жестяной банкой для подаяний. Сам мэтр Васильев сподобился предложить новую повесть не в «Новый мир» или в «Юность», а в ведомственный, хотя и миллионно-тиражный журнальчик. Подчиненность «Человека и закона» была тройная: его курировал ЦК КПСС, издательство этого же ЦК «Правда», где находились трудовые книжки сотрудников, а патронировало – Министерство юстиции СССР.
- Но гонорар надо заплатить достойный, - подвигая Сиренко рукопись, обтекаемо заметил я. – Борис Львович человек категорически не меркантильный, но…
- Да это само собой! – отмахнулся Сиренко.
- Мне бы надо еще раз в Ригу съездить…
- Ага: эх раз, еще раз… Да ради Бога! Там в приемной карта страны, ты ее поизучай, освежи знания географии и составь себе план поездок. У меня по командировкам две трети бюджета не освоены. Что на это скажет начальство? Вяло, скажет, работаете!
- Повесть-то мою прочли?
- Прочел. Думаю…
- О чем?
- Как о чем? О публикации.
Я задержал дыхание. Не может быть!
- Остро, слишком остро… - продолжил Сиренко. - Но! Дал прочесть Полозову Геннадию Флоровичу. Он – помощник генерального прокурора, генерал-лейтенант, если мерить по военным званиям. А сам генеральный – член редколлегии. Если Полозов напишет вступление, а генеральный утвердит…Читать он, конечно, ничего не будет… Но если утвердит…
Полозову повесть пришлась по душе, ни малейших изъянов в ней он не нашел, однако, уясняя факт расширенных мною пределов дозволенного, написал подобающую преамбулу об отважном открытии автором неприглядных моментов, должных искореняться в нашей благостной советской действительности; генпрокурор Рекунков, не глядя, подписал одобрение; также не глядя, его подписали остальные вельможные члены редколлегии, и мой «Перекресток для троих» начал – о, чудо, в которое я еще не верил! - готовиться к печати.
Между тем с Полозовым – человеком эрудированным и демократичным, несмотря на его генеральско-прокурорские погоны, я близко задружился, не раз бывал у него в гостях, и во многом в дальнейшем рассматривал его как серьезную опору на скользкой дороге нашей жизни, чреватой, порой, злокозненными ямами и чудовищными несправедливостями.
Прибегнуть к его помощи пришлось в восьмидесятые, уже после похорон Высоцкого. Сам факт, что на них пришли тысячи людей, (а это в закрытом на Олимпиаду городе!) - болезненно уколол самолюбие вождей, и злоба их вылилась на Любимова: дескать, не сподобился помочь им закопать неугодного поэта на задворках второсортного кладбища. При всем их административном могуществе и уготованных погостах у кремлевских стен, они остро и с досадой понимали, что никто о них, великих, не загорюет, и массы народа, движимые горем искренним, огромностью личной потери, не заполонят по своей воле площадь рядом с их гробами. Досада глодала и некоторых деятелей от искусства, также осознавших свою мизерность, но активизировались они в своих гадостях воодушевленно.
В частности, литератор Куняев с кучкой соратников, поднял скандал с могилой Высоцкого, утверждая, что в ней ранее был захоронен некий майор Петров и, дескать, требуется изъять из нее останки Володи, перезахоронив их в ином месте, - желательно, вообще на отдаленном погосте, а то – и за его оградой. Эту новость с истерикой в голосе мне сообщил Валера Золотухин, и я, зная, как тепло и трепетно Полозов относился к Высоцкому, пару фотографий которого – оригинальных, в единственном экземпляре, я ему подарил, решил с Валерой поехать к нему. Поездку нашу Валера описал в своих «Дневниках», широко опубликованных, кое-что напутал, но – неважно. Важно, что всю эту шоблу правдолюбцев-эксгуматоров удалось утихомирить, Володина могила отныне неприкосновенна, личность поэта Куняева и личность поэта Высоцкого временем определены, как понятия несопоставимые, ибо сопоставимость их смехотворна, и невольно всплывают в памяти слова Визбора, Высоцкому посвященные:
А впрочем, бесконечны наветы и вранье,
И те, кому не вверил Бог таланта.
Лишь этим утверждают присутствие свое,
Пытаясь обкусать ступни гиганта.
«Перекресток», между тем, лавируя в подводных течениях редакторских инстанций, плавно выходил на конвейер издательского производства, покуда, как, собственно, я и ожидал, не произошел серьезный и плотный затык.
Мне позвонил Сиренко:
- Андрей, у нас серьезный облом. Уперся цензор. Не подписывает – и все!
- Как же так? Подписал генеральный прокурор, министр юстиции, замминистра внутренних дел, есть соответствующее вступление...
- Ему нужна виза КГБ! Вот так и – не иначе! А откуда я тебе эту визу возьму?
Тут в мою авантюрную голову пришла мысль…
- Не паникуем, - сказал я. – День у меня есть?
- Три дня есть!
- Я выезжаю в редакцию, мне нужна рабочая верстка и подписи членов редколлегии.
Положив трубку, призадумался. Относительно недавно я написал повесть «Дао». Небольшую, лирическую, построенную на образах и аллегориях, отражающих мировоззрение главного героя: врача-буддиста, проживающего в Гонконге. Для остроты и загадочности действа, полунамеком врач был обозначен, как выросший в России иностранец, а ныне - советский разведчик, внедренный в китайскую мафию.
Этот полунамек тоже не прошел бесплатно мимо цензуры, потребовавшей завизировать повесть в КГБ. Я позвонил в пресс-бюро данного учреждения, разъяснил проблему, и вскоре очутился в кабинете курировавшего печать шефа – генерала Киселева. Попили чаю, он тут же просмотрел рукопись, пожал плечами, посетовал на цензоров, как на перестраховщиков, и тут же выписал мне индульгенцию: КГБ, дескать, против публикации не возражает. Повесть в своем первом издании тут же опубликовалась в «Литературной учебе». С изысканным послесловием Амлинского.
Пришла пора возобновить отношения с ответственным чиновником от госбезопасности. Я крутнул диск телефона.
- Что у тебя? – вопросил Киселев.
- Опять - двадцать пять! – сказал я ему.
- Знаю, так называлась радиопередача, - покладисто откликнулся он. – Но в преддверии двадцать пятого съезда КПСС ее название изменили…- Генерал, чувствовалось, пребывал в беспечном расположении духа.
Для этой передачки я не раз писал «подводки». И перед съездом партии, озаботившись двусмысленностью названия, ее сняли с эфира категорически и срочно. Отчетливо представляю себе логику и досадное осознание былой недальновидности в умах идеологических изуверов перед этаким скоропостижным и вынужденным решением…
- Ну, излагай подробности...
- Цензура просит вашей визы на мою повесть.
- Опять буддисты?
- Нет, наши отечественные атеисты.
- Приезжай, хоть рабочий день не зря пройдет…
Полистав верстку, Киселев слегка озадачился:
- Не понял… В чем, собственно, проблема? Гостайны здесь нет, наша контора не упоминается…
- Все дело в том, - изложил я сочиненную по пути на Лубянку легенду, - что один из персонажей продает валюту. На чем попадается и садится в тюрьму. А валюта – проходит по вашему ведомству…
- Где это в тексте?
- Вот… И вот здесь.
- Ну… и чего? Порок выявлен и наказан, я правильно понимаю? Тем более, генпрокурор подписал, министр юстиции…
- Но цензор, видимо, считает, что валютой у нас из-под полы не торгуют, - гнул я свою линию. – Нет у нас такого, понимаете ли, явления…
- Статья в кодексе есть, а явления нет? – хмыкнул Киселев. – Ну, дуболомы… В который раз поражаюсь…
И уже через полчаса я выходил из желтого лубянского дома с заветной бумажкой, гласившей, что Комитет Госбезопасности против публикации моей повести не возражает…
Режиссер Саша Боголюбов, одессит, рассказал мне, что на одной из дверей городского управления КГБ была прибита табличка: «Посторонним вход воспрещен».
- А то если бы они повесили «Добро пожаловать!», я бы туда пошел?.. - заключил он.
Надо заметить, что уже в конце шестидесятых годов граждане КГБ уже не столько боялись, сколько – так, побаивались. Интеллигентному шефу чекистов Андропову удалось невозможное – сделать Контору в глазах народа неподкупной и непредвзятой организацией. Разочаровавшись со своими жалобами в партийных и административных инстанциях, утратив веру в них, – зажравшихся, равнодушных, люди писали о своих проблемах в КГБ, на что при сталинском режиме могли сподобиться только сумасшедшие.
Невольно вспоминается рассказ одного немца преклонного возраста, поведанный мне в Берлине: в подъезде, где он жил, обнаружили труп офицера СС, служащего имперского управления, видимо, скончавшегося от сердечного приступа. Прибывшая полиция вызвала на место происшествия коллег покойного для выяснения подробностей случившегося. Стали опрашивать соседей: кто что видел и слышал. На вопросы из-за дверей: «Кто там?», или же «Кого еще принесло?» - расследователи отвечали дружественно и просто: «Не бойтесь, это гестапо!»
На следующий день мне позвонил Сиренко:
- Ты знаешь, что сказал цензор? – поведал со смехом. – Вернее, цензорша? Прочла бумагу, взглянула на меня через очки роговые, как кобра, и прошипела: «Я все поняла… Это санкционированная акция…»
- Поставила штамп?
- Не представляешь, с каким чувством! Чуть стол им не проломила!
- Чувством или штампом?
- Все слилось воедино… - Он с веселым прищуром посмотрел на меня. – Слушай, мне кажется, Молчанов – это псевдоним. Твоя фамилия – Бендер! Ты давно вернулся из Рио-де-Жанейро?
И – закрутились с жизнерадостным и послушным усердием трудолюбивые типографские колеса.
На лицевую обложку журнала – видимо, для убедительности в лояльности таящегося за ней текста, Сиренко разместил изображение физиономии Ленина работы штатного художника из издательства «Правда». Художник, как мне доложили в редакции, только Ленина – в фас и в профиль, рисовал, другого ничего не умел. Однако этим своим навыком заработал на кооперативную квартиру, дачу и «Волгу», являясь еще и членом Союза художников СССР, что давало ему громадные социальные преимущества перед его не состоявшими на госучете коллегами.
В общем, дела шли хорошо, но хрен его знает куда... И посмеивались мы с Сиренко над дуростью наших фискальных инстанций напрасно и преждевременно, как выяснилось впоследствии. Но пока же, пребывая в настроении безмятежном и праздном, я, отложив на время поездку в Латвию, решил навестить город Баку. Повод к такому визиту был следующий. Один из моих приятелей - некто Вася Анисимов, попросил заехать к нему домой по безотлагательному, как он сказал, делу. Вася был человеком цельным, суровым, деловым и ухватистым. В ту пору личность его отличалась известностью исключительно в узких кругах, он занимал должность директора Росхосторга, сидел на различном дефиците и очень неплохо себя чувствовал, обрастая десятками связей среди себе подобных воротил. Но что эта должность в сравнении с теми позициями, которые судьба сулила ему в дальнейшем! Впрочем, позиции были завоеваны им благодаря волчьей хватке, холодному расчетливому уму, широте мышления и неукротимому стремлению не к сытенькой жизни рвача и кусочника, а к бытию миллиардера, сильного мира сего. Кем он, в итоге, и стал. Расплатившись жизнью дочери, которую убили бандиты, подосланные конкурентами. Хорошо и близко Васю зная, на месте этих бандитов оказаться я бы пожелал только им подобным. На суде над ними Вася присутствовал. Сидел молча, с окаменевшим бесстрастным лицом. И цена этого хладнокровного бесстрастия для убийц была страшной. Озвученный им официальный приговор был глубоко второстепенен...
Тогда олигарх Анисимов с характером высеченного из гранита тирана, еще жил не на вилле в Нью-Джерси, а в московской «трешке», пускай обставленной дефицитной кожаной мебелью и гарнитурами из дерева благородных пород, дом его был полон гостей – как правило, людей деловых и чиновных, и в этой квартире состоялось мое знакомство с неким Исмаилом Кязимовым, представившимся мне, как Изик, по-простому.
Изик был обозначен Васей, как прокурор Каспийского моря. Официально его должность именовалась «прокурор транспортно-водной прокуратуры», что, в общем, сути Васиного представления не противоречило.
Пока я раздевался в прихожей, Василий кратко и негромко разъяснил мне суть знакомства с Изиком: у того была незаконно уволена с работы жена, надо восстановить справедливость, а, поскольку я связан с «Человеком и законом», можно этот рычаг с успехом использовать. Тем более, каждый день в редакцию поступали мешки писем с жалобами граждан на ту или иную социальную несправедливость, и каждое письмо, за исключением редчайших, отправлялось по тем или иным инстанциям для принятия мер. Хотя насчет мер – это вряд ли. Но для отписок, - наверняка. Некоторые граждане предлагали редакции для печати материалы собственной выпечки, где, как правило, диарея графомании замешивалась на кретинизме авторской личности, но на этот счет у редакторов существовали загодя заготовленные бланки. На бланках имелся следующий текст:
«Уважаемый тов.______________!
К сожалению, предоставленный Вами материал редакцию не заинтересовал. Дальнейших Вам творческих успехов!»
В прочерке проставлялась вручную фамилия отправителя, и на том дело считалось сделанным. Никто из редакторов, естественно, эту муру не читал, достаточно было пробежать глазами по двум строкам, чтобы уяснить бредовость корявого текста, но однажды случился казус: один тип в своем послании сообщил, что, дескать, его сосед с нижнего этажа мастерит самодельную бомбу для подрыва аварийного дома с целью его расселения по новостройкам, но когда получил ответ о незаинтересованности в материале, накропал на журнал жалобу в ЦК. Поднялась шумиха, дело передали в МВД, а редактору влепили выговорешник. Правда, устный и со смешками, ибо, как выяснилось, писал донос шизофреник со стажем и медкартой.
Вернемся в прихожую Васи. Я задал резонный вопрос: а зачем мне это надо? Я – писатель, публицистикой занимаюсь со стоном в душе, ибо это чуждый мне жанр; в разборе кляуз не копаюсь; тут нужен прожженный журналюга, способный поработать киллером от печати на конкретный заказ. Таких борзописцев я знаю, могу дать контакты.
- Нет, - качнул головой Вася. – Во-первых, Изик мне нужен. И нужно, чтобы помощь ему оказал свой человек. Которому верю я. Во-вторых: его жену уволили не с должности уборщицы в районной поликлинике. Она была заместителем начальника Четвертого правительственного управления Минздрава Азербайджана. И уволил ее министр, посадив в ее кресло свою любовницу. Там столкнулись серьезные силы... И, в-третьих, - продолжил он своим низким внушительным голосом: - Изик – о-очень благодарный человек, и за размером его благодарности я прослежу лично. Все, пошли знакомиться, да и коньяк прокисает, и крабы с икрой черствеют... Кстати, с икрой ты теперь проблем, как мне кажется, испытывать не будешь...
Через минуту я пожимал длань прокурора Изика. Это был человек лет сорока, с приятным открытым лицом, густой опушкой вьющихся седоватых волос, с тяжелой волевой челюстью и темно-коричневыми от курева зубами, - кандидатами на скорое их, благодаря куреву, удаление.
Изик повторно обрисовал мне ситуацию, сказав, что непременно жаждет восстановить попранную справедливость в отношении его незаконно уволенной супруги, и сопутствующие делу восстановления финансовые траты его не остановят в своих разумных пределах.
- У разума нет пределов, - заметил я, одновременно постигая всю сложность поставленной задачи. Взять в оборот министра республики, наверняка поддерживаемого могущественными кланами местной партийно-административной мафии? Тут сломать себе шею можно было уже на первом шаге к этакой авантюре.
- У меня целая папка компромата на него, - продолжал между тем Изик. – Махинации с валютными закупками, спекуляция лекарствами, увод налево материалов со строительства больниц...
Я слушал, понимая, что сейчас мне предлагался в качестве задания незамысловатый журналистский рэкет. Как правило, перед чиновником того или иного уровня выкладывались материалы, желательно собранные на основе официальной жалобы или кляузы, а дальше дело заканчивалось банальной взяткой и отпиской истцу о несостоятельности его претензий. Мастеров этого жанра я знал, работали они под крышей сатирического журнала «Крокодил» и сдать им эту тему за бессовестные комиссионные я мог бы хоть завтра. Единственное: возьмутся они? Слишком крупная и опасная фигура для лобового нападения. Это тебе не проворовавшийся торгаш или директор швейной фабрики...
С другой стороны, специальный корреспондент центральной партийной печати – фигура более значимая, чем любой надзирающий придира, или же ревизор. Результаты любых проверок можно сгладить, обратиться к прикормленным покровителям, запрятать делишки по бюрократическим сусекам, где они благополучно истлеют в пыли и в паутине, а вот фельетон в «Крокодиле», или даже в том же «Человеке и законе», - это выстрел, разящий наповал. От него не спасают ни знакомства, ни задаренное начальство. Расправа и ее результаты тут же берутся на контроль ЦК. И, как правило, оттуда же спускается обязательный к исполнению убийственный вердикт. Тараканы способны выжить после ядерного взрыва, но погибают от удара газетой. Это доказывает, насколько опасны и эффективны современные СМИ. В расшифровке, - средства манипулирования идиотами.
Итак. Мне, в наших тупиках многотрудной жизни, как выход из тупиков, нужен Вася с его связями и возможностями, Васе нужен Изик – подозреваю, как благодарный и надежный приобретатель благ из «Росхозторга» и, одновременно, поставщик подпольной икорно-балыковой продукции, Изику нужен я со своими дружбанами в правоохранительных ведомствах и в печати. То есть, рэкетир в законе.
Хороша компашка: прокурор, хозяйственник и журналист на доверии. За обсуждением вроде бы невинного вопроса о гражданско-правовых отношениях, но над обсуждением этим висит в пелене табачного дыма сигарет «Мальборо» - тогда еще настоящих, качественных, каких уже и в Америке не найти, флер уголовного сговора. Где же ты, стерильная коммунистическая мораль, одухотворяющая наши партбилеты – путевки в жизнь? То есть, в сытое существование, не отягощенное недостатками дефицитных товаров и бытовых удобств. Противненько, но это колея. Слева и справа за ее пределами, – обочина в виде болота сирого существования.
Мне откровенно не хотелось ввязываться в эту сомнительную историю с неясной и весьма скользкой перспективой. Но бес авантюризма нашептывал: рискни! Ничего не обещай, съезди в этот Азербайджан, развейся, посмотри, что к чему на месте, новые впечатления, море... Икра, наконец... Да и вообще в старании обойти стороной вероятные неприятности, можно пройти мимо всех удовольствий!
Что ж. Лучший способ избавиться от соблазна – это поддаться ему.
- В общем так, - произнес я делово. – Самодеятельность тут не проходит. Мне нужно официальное заявление от потерпевшей, оно регистрируется в отделе писем «Человека и закона», отписывается в отдел, далее отдел поручает дело мне... Потом – виза главного, приказ о командировке...
Вторым планом сознания я отчетливо уяснял, что никогда, ни при каких обстоятельствах статейка о министре и его злоупотреблениях ни в каких СМИ не озвучится, и, поведай я о цели своей командировки Сиренко, тот посмотрит на меня, как на слетевшего с катушек идиота. Министрами просто так не становятся. В эти кресла их усаживает чья-то могущественная рука. И, кто знает, не ставленник ли этот парень того же Алиева – хозяина республики, члена Политбюро, способного растереть любого главного редактора, посягнувшего на карьеру его протеже, мановением мизинца.
Но, вот удивительно! Все отчего-то верят в волшебную силу печати, способную восстановить социалистическую законность! И разносторонне прожженный прокурор Изик тоже! Вероятно, в нее верит даже периферийный министр от медицины.
Как мне говорил тот же многоопытный корреспондент-«крокодилец», у нас все прижимы начальственных жуликов хотя и на «на понтах», но «понты» срабатывают стабильно, и, пусть дело не дойдет до печати, главное, чтобы оно дошло до конверта... Ранее корреспондент служил в Первом Главном управлении КГБ, то бишь, в разведке, откуда был уволен за присвоение средств, предназначенных агентуре, и ныне подвизался на журналистской ниве, пописывая фельетончики и аккуратно рэкетируя мазуриков на хозяйственных должностях. Свое увольнение из КГБ несведущей публике он объяснял внезапно развившейся у него астмой. Со мной же, прекрасно осведомленным о его рухнувшей карьере, он был относительно искренен, и как-то, на одной из редакционных пьянок, а в «Крокодиле» они проходили едва ли не каждодневно, объяснил мне основное правило работы с «терпилами», то бишь, тактику вымогательства:
- Главное в процессах доения и рэкета – это нежность и убедительность…
Смутно, но я подозревал, что из кадров разведки мой визави исключен не был, а переведен в категорию «подкрышников», так в Конторе именовались офицеры, внедренные в различные гражданские организации. «Интеркосмос», где подвизался я, тоже не был исключением. Минусом для «подкрышника» были слабые карьерные перспективы и вечная должность «опера», плюсом – получение в те времена двух зарплат: от секретного ведомства и от учреждения прикрытия. Каждый «подкрышник» мог мнить себя Штирлицем, тот тоже работал на две ставки. В фильм же так и напрашивался комментарий: проезжая по Берлину на своем «Мерседесе», Штирлиц еще не знал, что ему, как герою войны, в СССР дадут право без очереди приобрести «Запорожец».
Подписывая мне командировку в Азербайджан, Сиренко лениво поинтересовался:
- Погулять, или реальная тема?
- Реальная. О браконьерстве на Каспии и борьбе с ним.
- Ага. Рыбки привези.
- Само собой. Там еще попутный вопрос: незаконное увольнение врача.
Сигнал поступил от местной прокуратуры.
- А что ж они сами не разберутся?
- Разбираются. Но, говорят, прецедент может представлять интерес для
печати.
- Понятно. Тебя нанимают. И не помаргивай невинными глазками. Не надо любить мне мозги... Ты там только поосторожнее с этой мафией. Каспий глубокий...
Вот, зараза номенклатурная! Просчитал меня, как таблицу умножения! Но не посвятить его в ситуацию по заявлению о незаконном увольнении тоже нельзя: если возникнут вопросы о правомерности моей инициативы, - есть чем оправдаться: хоть хилое, но алиби, загодя подстеленная соломка...
БАКУ
Следующим утром поехал в аэропорт, где в зале ожидания на рейс увидел сиротливо сидевшего в пластиковом аэрофлотовском креслице Володю Амлинского. Вот так встреча!
- Куда летим, Владимир Ильич?
- В Баку.
- Значит, нам по пути!
- Нам всегда было по пути.
- Все преподаете в Литинституте? Как студенты? Есть толковые?
- Как обычно. – В голосе его прозвучало усталое раздражение. – Один-два на весь курс. Остальные - получатели дипломов. Себя вспомни: из вашего выпуска - состоявшиеся писатели, – ты и Олег Корабельников.
- Ну, тем не менее, люди получают образование, устраиваются редакторами, литсотрудниками... Не всем быть ферзями, пешки тоже нужны.
- Да, – кивнул он. – Тем более, в конце игры и короли, и пешки летят в общий ящик... Как, кстати, Корабельников? Переписываетесь?
- Был у него в Красноярске, - сказал я. – Сплавлялись неделю сквозь тайгу на плотах по Мане. До Дивногорска. Новость такая: с писательством Олег, похоже, решил завязать. Пустое, сказал мне, дело, схожее с собирательством марок или значков. В общем, всего лишь способ отвлечения человека от мыслей о неминуемой смерти.
- Во, как! – удивился Амлинский. – Жаль... Талантливый ведь парень, цельный... И фантастика у него ни с кем не сравнимая, свой почерк, парадоксальный ракурс...
- Я дал почитать его книгу Аркадию Стругацкому, - поведал я. – Тот мне позвонил буквально через час и, подобно Есенинскому Хлопуше с его восклицанием: «Я хочу видеть этого человека!» – выдохнул: познакомь меня с этим парнем! Я сделаю из него суперзвезду! Ну, звоню Олегу... А он мне цедит с равнодушием: мол, все эти Стругацкие – от лукавого, ничего общего с русским человеком их не связывает, и все их романы – набор фиг в карманах...
- Да так и есть, - согласился Амлинский, то тут, подозреваю, в согласии его была скорее зависть к той славе и популярности, которую братья-фантасты по праву завоевали, и о которой ему оставалось только мечтать.
- Ну, так вот, - продолжил я. – Сплавлялись через пороги, едва не перевернулись, Олега скинуло за борт, догонял плот по берегу, босиком, пока мы к берегу прибились, пару километров отмахали... А вечером у костра - чай из смородиновых листьев. Вот, чудеса! Все берега в кустах черной смородины и родники на каждом шагу. А чай из листьев – как деготь. И аромат от него на всю тайгу. Володю Высоцкого вспоминали, он на Мане в «Хозяине тайги» снимался... Какая все-таки потеря...
- Да и ты туда же с этим Высоцким! – вдруг взвился Амлинский. – Нет, я понимаю, ты его знал лично, были отношения... Но если по существу... Это же поэт быдла! Хрипатый пьяница и наркоман. И – чудеса чудесные: на его похороны пол-Москвы вывалило, вот вам - кумир толпы! А когда Юрий Трифонов умер, великий писатель, тонкий изумительный мастер, ни одна сука слезинки не пролила! Суть русской толпы...
- Ну, для нее ты, тем не менее, стараешься... – сказал я, сам же, после его слов о Володе, невольно озлобившись. Это чувство в нашем с ним общении посещало меня неоднократно, но приходилось унизительно сдерживаться, дабы не ляпнуть ему в лицо правду своего к нему отношения. Что говорить, дал он мне много, как критик и педагог; его эрудиция и точность формулировок были порой изумительны; он считал меня своим лучшим учеником, а впоследствии и другом, но меня угнетало иное: его непомерный апломб, прижимистость и желание использовать все и вся в свою пользу.
Он таскал меня по домам творчества кинематографистов и литераторов, выписывая халявные путевки, потому что проводить время одному было скучно, как было скучно кантоваться в казенных стенах пансионов с очередной тупой бабой; он то и дело просил его куда-то подвезти: то в аэропорт, то на дачу к Нагибину или к Евтушенко, то – к какой-либо пассии. Общественный транспорт он ненавидел, своей машиной обзаводиться не желал, дескать, крутить баранку – это не мое, а тратиться на такси не хотел, да и зачем, когда есть безотказный и бесплатный Андрюша, чей роман лежит в «Юности», и его публикация во многом от члена редколлегии Амлинского зависит. Полагаю, с публикацией он умышленно тянул, дабы я не сорвался с крючка. Последней его причудой была просьба о перевозе его с приступом подагры из дома в литфондовскую поликлинику, находящуюся буквально через дорогу. Мне же для выполнения этой его слезной просьбы пришлось пилить полтора часа из далекой окраины через забитый пробками город. Кроме того, изнуряли вымогательства по мелочи: достань то, достань сё, привези кожаную курточку и текстиль из Индии, куда я регулярно мотался в командировки от «Интеркосмоса»; занимание у меня денег по мелочи – то червонец, то четвертной с неизменной забывчивостью их отдать...
Припоминаю его звонок в марте 1981 года:
- Андрей, поехали в Репино, в дом творчества кинематографистов. Это под Ленинградом, дивное место. Компания будет отличная, не разочаруешься. Хорошо отдохнем…
- И сколько стоит удовольствие?
- Там для ведущих режиссеров и сценаристов – прогон новых западных фильмов. Закрытые просмотры. Я договорился, чтобы тебя устроили, как синхронного переводчика. Проживание и дорога – бесплатно, а на гонорар погуляем…
- На чей гонорар?
- Естественно, на твой, мой юный друг… Ты там заработаешь, а у меня сплошные траты…
И – вот что тут сказать?!. В своем мастерстве заботливого эксплуататора Вова был искусен и коварен. Послать его с этой поездкой? Я ведь понимал, зачем ему там необходим. Ученик с отменным английским, актер с гитарой, если таковая подвернется, кого в компаниях можно снисходительно похлопать по плечу, помощник на все случаи жизни и – терпеливый выслушиватель его сентенций и размышлизмов. А может, я неправ, может, хотел он ученика, кого вывел в своем последующем романе «Ремесло», соратника. Приемного сына в своем одиночестве, не знаю. Но относился я к нему из-за его халявных хитромудрий порой раздраженно и отстранено. А порой – мне его не хватало… Было в нем несомненное очарование мудрого плута и гениального эрудита!
- Мою повесть включают в школьную программу по литературе, можешь поздравить, - сообщил он.
- Я хотел сказать, что его рассказы и романы, на мой вкус, пресноваты и даже скучны, но, опять-таки, обидеть не сподобился, покривил душой:
- Видишь, какое у тебя признание... – Насчет «народного» прибавлять не стал, поскольку признание наверняка было спущено директивой сверху.
- Разве это признание... – Он вдруг доверительно наклонился ко мне. – Это все так, мелочи... Я думаю о признании мировом... И, уверен, оно придет...
Это было настолько по-детски наивно и отдавало столь явственной манией величия, что я еле подавил в себе щекочущий горло смех.
Вспомнилось, как после премьеры его фильма «Падение кондора» в Доме кино, на фуршете, поддатый Юрий Карякин, блистательный критик и публицист, сказал:
- Володя, дорогой, кинцо забавное, но у меня вопрос: ты когда-нибудь что-либо стоящее-то сделаешь?
Амлинский вежливо скрипнул зубами и отвернулся, приняв образ хозяина бала, увлеченного встречей вновь прибывших на его триумф гостей.
Однако же, оказывается, Вова жаждал славы Гете! С другой стороны, почему бы и нет? Чем выше задираешь для себя планку, тем перспективнее прыжок.
Был и еще факт биографии, немало меня озадачивавший: в юности Амлинский стал участником некоего молодежного подпольного «Союза борьбы за дело революции». Союз обвинял Сталина в бонапартизме, отходе от ленинских идей, и, естественно, был разгромлен до основания. Но это был не просто разгром: часть участников получила расстрельные приговоры, иные отправились в лагеря на десять-двадцать пять лет. Что же Амлинский? Был полностью оправдан, как лицо, в конкретных действиях организации не участвовавшее. То есть, состоял, но соблюдал нейтралитет? Объяснение он давал простое: пожалела незрелого паренька сталинская жандармерия, обошлась отеческой нотацией и – проводила в дальнейший творческий путь…
Со мной он не скрывал своих приятельских отношений с курирующими Союз писателей чекистами из пятого идеологического управления; западные издания наших диссидентов, которые они ему предоставляли для ознакомления, не без нотки хвастовства мне демонстрировал и давал почитывать... При этом в разряд стукачей, как личность он не вписывался, но, если строить версии, то - как «свой парень на всякий случай» - почему бы и нет? Растущая в своей гражданской карьере агентура рано или поздно становится респектабельной элитой общества и переходит в категорию «лиц на доверии» ... Да и что было взять с сопливого мальчишки, случаем затесавшегося в романтический мир политического подполья, и очутившегося в итоге в стальном подполье Лубянки? Романтиками, впрочем, в первую очередь являются те осудители контактёров с госбезопасностью, кому по счастью удалось избежать ее интереса к их персонам.
Амлинский взахлеб дружил с Евтушенко и, наблюдая их общение, где царили гармония и единомыслие, я невольно чувствовал, что идут они, под доброжелательным взором властей, одной и той же стезей, и выбор ее для них одинаково выгоден, логически оправдан, но в глубине души – досаден… И, понимая друг друга, своим единодушием они поддерживали в первую очередь сами себя. В их окружении мне поневоле вспоминались Стругацкие, Васильев, Казаков, Пикуль… Эти не прогибались ни перед кем, и понравиться кому-либо не старались.
Летел Амлинский в Баку по приглашению местных книгопечатников, решивших переиздать часть его писаний.
- «А ты чего в Баку?» —спросил он меня.
- Еду улаживать недоразумения среди местных кланов, - не стал скрывать я истины. – Как представитель прессы.
- То есть, гешефтик, - заметил он ядовито. – Тебе писать надо, а ты занимаешься черт знает, чем!
- Пишу, - сказал я. – Но мне надо еще кормить семью, заправлять бензином машину, чтобы возить в аэропорты и на дачи некоторых влиятельных особ, за свои протекции меня эксплуатирующих...
Намек мой он тут же уяснил, покосившись на меня с хитрым и злым прищуром.
- Поэтому, - продолжил я, - не получая льгот, зарплат и иных пряников от Союза писателей, вынужден отыскивать подножный корм, дорогой мой педагог... Кстати, двадцать пять рублей вы у меня занимали в Репино, когда мы в доме незамысловатого творчества там обретались, простите за мелочность...
- Да? А я и не помню... Отдам, конечно, но сейчас с деньгами сложно...
- Что ж, деньги – самый распространенный дефицит... – кивнул я.
- А в принципе, может, ты и прав, - внезапно согласился он, подогревая своей покладистостью мою лояльность в отношении невозвратного, ясное дело, долга. – Реальная жизнь, реальные коллизии... Они наполняют прозу правдивостью, выстраданностью, точными деталями...
- Вот именно, - сказал я. – Поскольку способность к воображению развита у меня слабо, пишу, опираясь на лично пережитое...
- Это на тебя Катаев влияет?
- В смысле?
- Имею в виду «Алмазный мой венец». Давно его видел?
- Катаева? С месяц назад. На даче.
- Как старик?
- Ходили по участку. Ругал Запад.
Баку встретил меня едва ли ни летним теплом, искрящимся в солнце морем и пряными запахами южного виноградного города. Разместил меня Изик в «Интуристе» по прокурорской броне. По приезде, прямо из номера я позвонил в приемную министра, сообщив секретарше свое имя, фамилию, статус и попросив о встрече с ее сиятельным шефом. Ответный звонок прозвучал буквально через минуту и в голосе секретарши я уловил зыбь тревоги и волнения:
- В какое время вам удобно к нам приехать?
- Ну... завтра, к часу дня.
- Мы пришлем за вами машину...
Ужинали в отдельном зальчике презентабельного ресторана в компании друзей Изика – двух прокурорских и трех местных чекистов, один из которых служил в охране ливийского лидера Каддафи и ныне прибыл на родину в отпуск. На мой вопрос, отчего в Ливии не нашлось местных телохранителей, ответил уклончиво – дескать, профессионализм советской охранной школы лучший в мире, однако за этим фактом прослеживалось иное: острая политическая заинтересованность СССР в режиме ближневосточного диктатора и в сохранении его благополучия. Да и вообще стратегический объект под присмотром...
Этот парень из азербайджанской «девятки», - то бишь, Девятого управления КГБ, занимавшегося охраной правительства, представлял для Изика с его дружками немалую ценность. Как я уяснил, валюта на руках этих деятелей не переводилась, а через Ливию с дипломатическим паспортом и спецрейсами сюда, в Баку, можно было перевести горы заграничного дефицита, реализовав криминальные по тем временам доллары в ходкий товар.
Стол, понятное дело, ломился от изысканных блюд, чье перечисление могло бы привести к голодному обмороку жителей российской глубинки; кувшины со свежевыжатыми соками соседствовали с коньячно-водочным изобилием; увесистые золотые зажигалки мерцали у хрустальных пепельниц, и доносились до меня застольные прокурорские реплики, например:
- ... Важен не состав преступления, а состав суда...
- Личность преступника в интересах следствия не установлена...
Компания Изика собралась здесь не только ради выпить-закусить, но и обсудить, в частности, детали предстоящей операции по моему визиту к здравоохраняющему министру.
- Завтра пусть приедет к нему на их машине, - сказал один из чекистов. – Мы ее сопроводим. Обратно поедешь с нами. Далее: из «Интуриста» переселим тебя на нашу квартиру. У него много прикормленных мусоров, в гостинице возможны провокации. Подсунут какую-нибудь девку, или устроят пьяный конфликт...
- У меня на даче будет жить, - сказал Изик. – Зачем квартира? На берегу моря, прислуга, шофер с машиной, местные бойцы в случае чего...
Я невольно вздохнул, понимая: соскочить со складывающейся ситуации теперь получится едва ли. Хоть весь обмажься вазелином отговорок, из этих тисков - без увечий, пусть даже моральных, теперь не вылезти. Вот тебе теоретические незамысловатые планы проветриться, набраться впечатлений... Будут тебе впечатления!
- За вашу замечательную страну! – Я поднял рюмку.
На лица моих сотрапезников опустились тени озадаченности.
- Почему страну? – подал голос один из чекистов. – Мы – советская социалистическая республика.
Я хотел спросить, где он видел какие-либо Советы, и что они вообще из себя представляют, но с данным вопросом решил не перебарщивать. Однако с мягким нажимом повторил:
- За вашу гостеприимную страну!
И – получил в ответ снисходительные, с пониманием, улыбки.
Отлучился в туалет. И тут, в предбаннике ресторана, увидел сидящего в углу за пластиковым общепитовским столиком Амлинского в компании какого-то невзрачного типа в засаленном пиджачке – судя по всему, редактора его будущей книги. На столе пребывал заскорузлый шашлычок, огуречно-помидорный салатик и мутноватого стекла графинчик с водкой. И - две тарелки с сосисками и горошком. Рядом со столом, облагораживая интерьер, высился блеклый фикус.
Да-с, встречали здесь мастера советской прозы явно по средствам редакторской зарплаты. Легко было представить и захудалую гостиницу, куда его поселили. Отдать ему, что ли, свою камеру в «Интуристе», все равно уже не нужна? С другой стороны, перепутают его личность с моей, да устроят какой-нибудь нонсенс, вот дело будет... Особенно, если нанятую ментами девку подсунут. Тут уж Вова точно погорит, заглотит наживку без промедлений, распустив свои перья во всей их поблекшей красе...
Пригласить этих пониклых литераторов к своей крахмально-скатертной столешнице, дымящейся горячими, с кухни, деликатесами? Мои новые знакомые-подельнички, конечно, проявят гостеприимство к знаменитому, хотя неизвестному им мастеру пера, ибо книг, за исключением Уголовного кодекса, не читают, но только вот мастер в компанию не впишется... И я тут же себе представил его унылую физиономию интеллектуала мирового, как он полагает, масштаба, среди лоснящихся рож местных деловых проходимцев, щеголяющих в итальянских костюмах и стодолларовых галстуках. С высокомерно-презрительной миной, будто опальный князь на пиршестве черни, он будет восседать среди никчемных бездуховных персонажей в уверенности, что его кормежка за их счет – высочайшее для них одолжение.
Нет, пусть со своим апломбом покуда непризнанного гения, мой педагог сегодня довольствуется сосисками...
Наш помпезный стол с роскошью своих блюд виднелся в проеме широких створчатых дверей, отчетливо Амлинским различимый. Я нутром чувствовал, что он ждет от меня приглашения, но, мило и дружески улыбнувшись ему, прошел мимо, узрев краем глаза в стенном зеркале его обращенный на меня взгляд. Взгляд был тяжелый... А меня кольнуло некое злорадство. Правда, мгновение спустя я его устыдился. Как часто мы не прощаем своим близким их слабостей, коих и в нас множество; как редко задумываемся об их судьбоносной сопричастности нам и судим их судом грошовых амбиций, пока не наступает прозрение с их уходом от нас. И вот уже не перед кем покаяться, оставшись в пустоте все суживающегося и суживающегося одиночества...
Но неутомимо и слепо влечет нас бодрая глупость незрелости по безоглядным дорожкам гордыни! Оглянемся на них потом, посочувствуем сами себе, над собою же подосадуем.
Счет за гулянку, который я мельком усмотрел, по количеству цифр соответствовал номеру моего паспорта, из него стоило вычесть квадратный корень, но мои сотрапезники оплатили его с тем же бесстрастием, с каким принял затребованную оплату накрахмаленный, с идеальной прической официант, похожий на исполнителя приговоров из фильмов об итальянской мафии.
Следующим днем в холле гостиницы меня встретил юркий улыбчивый помоганец министра. Набриолиненная прическа, штиблеты из узорчатой кожи, дорогой, явно от щедрот шефа, костюм, сидевший на нем, впрочем, неубедительно угловато, как фрак на садовом чучеле.
Служебная «Волга» вмиг доставила нас к главному здравоохранительному учреждению. За «Волгой» следовала машина с контролирующими мое передвижение гэбэшниками.
Министр, – низкорослый подвижный крепыш лет сорока пяти, сияя улыбкой и перстнем с крупнокалиберным бриллиантом на волосатом пальце, тут же предложил мне присесть к столу с загодя приготовленным чаем и пирожными, небрежно осведомившись, по какому поводу я оказываю ему честь своим визитом.
Я, в свою очередь, не напуская на себя излишней важности столичного цербера от журналистики, с теплой интонацией в голосе поведал ему горестную историю о поступившей в «Человек и закон» жалобе от несправедливо отлученной от министерской кормушки гражданки СССР Кязимовой, чьей кляузой, увы, теперь придется мне, человеку служивому, поневоле разбираться...
– Она уволена по существу совершенных ей проступков! – тут же вскипел мой собеседник. – Пусть скажет спасибо, что о ее злоупотреблениях я не сообщил в органы! Я просто добрый человек! Иначе бы она писала свои жалобы из тюрьмы!
- Видите ли, - продолжил я доверительно, - мой визит к вам продиктован не просто ее заявлением, каких мы получаем по сотне на дню, но и фактами иного рода... - Я положил на стол папочку с компроматом, случайно задев ей крем от пирожного. – Факты изложены здесь. В них тоже упоминается перспектива тюрьмы, но с другим фигурантом... Однако и это не самое главное! – Я конспиративно понизил тон. – Вы – человек очень высокого уровня, правительственного уровня! – и нужен ли кому-либо... – Я намекающе завел взор к потолку, – этот скандал, по сути, из ничего...
- На ее должности сейчас работает другой человек! – отрезал он, как рявкнул, но папочку взял, стер налипший на нее кулинарный крем пальцем, размазав его затем по какому-то пустяковому, видимо, документу, лежавшему на столе.
- Я в курсе, - ласково отозвался я. – На ее должности работает ваша знакомая по имени Земфира. Но Земфиру можно использовать и по другому назначению... Впрочем, тут вам виднее... Свои кадры и их достоинства вы знаете куда как лучше...
Пролистав папку, он поднял на меня залитый ненавистью взгляд, буркнув:
- Я должен внимательно ознакомиться с предоставленными вами материалами. Приезжайте завтра в это же время. Машину я пришлю.
- Не утруждайтесь, я на своей, - ответил я.
Выйдя из министерства, я сел в гэбэшную «Волгу», затылком ощущая на себе внимательные взоры из окна кабинета министра и представляя себе его помоганца, лихорадочно записывающего номер машины. Номер они скоро пробьют и неприятно озадачатся, уяснив, что меня прикрывают чекисты.
Про себя я отметил холодно и с оттенком лицемерной горечи: моя журналистская хлестаковщина продолжалась, крепла и все более изощрялась в своем мастерстве. Но, что удивительно, в своем юридическом статусе она была неуязвима и неподсудна! Можно даже было утешиться мыслью, что я выступал в качестве народного контролера. Таковой контроль в СССР существовал. Хотя отчего-то был не достоянием народа, а партийных органов. И мой школьный приятель, угодивший на соответствующую должностенку в районный комитет этого народного контроля, с успехом заходил с черного хода во все подведомственные ему магазины, вынося из их тайных кладовых еженедельно заготовляемый для него дефицит в виде сервелата, шпрот, бананов и прочих тогдашних изысков. Причем для отоваривания народоконтрольцев магазинами определялся свой день, в ряду других, отведенных для посещения закромов представителями ОБХСС, партии и местной администрации.
Свой следующий визит я нанес заместителю прокурора республики, у кого также лежало заявление о восстановлении жены Изика в должности. Заместитель принял меня тепло, финтить не стал, а откровенно поведал, что на этой работе недавно, переведен сюда с должности второго секретаря партии, дав понять, что, согласно кремлевским разнарядкам, все вторые позиции в республиках должны занимать русаки, дабы как-то ослабить кумовство в местных структурах власти; далее сообщил, что отправил бумагу вниз, прокурору города, намекнув ненароком, что положительное решение в пользу истца тот вынесет едва ли.
- А не могли бы вы сообщить ему о моем приезде и попросить меня принять? – спросил я.
Он снял трубку «вертушки». Сообщил озабоченно тут же откликнувшемуся собеседнику:
- Приехал специальный корреспондент из «Человека и закона» по поводу жалобы Кязимовой... Ну, той, из министерства... Да, Четвертое управление... В общем, как понимаю, в Москве недоумение, почему нами не выносится протест? Ты посмотри, что там к чему... И еще: когда его принять сможешь? Завтра? Все, давай... – Положив трубку, подмигнул мне заговорщицки: - Ну, вперед… Все, что можно, я сделал...
Выводы из моего общения с этим чиновником напрашивались сами собой: к своим азербайджанским соратникам он относился без малейшей симпатии, в их играх не участвовал, да и они его, чужака, жаловали постольку-поскольку… Этим его благоволение ко мне и объяснялось.
Перед визитом к прокурору города я решил позвонить в Генпрокуратуру Полозову. Объяснил вкратце ситуацию, попросив связаться с местным блюстителем закона, дабы тот принял меня ответственно и радушно, ибо иначе…
- Я понял, - кратко и веско ответил мне генерал от юстиции.
На том свой рабочий день я завершил, покатив к Изику на дачу.
Прогулялись по берегу Каспия, пологими каменными плитами уходящего в прозрачную изумрудную воду. Изик сетовал на размах браконьерства осетровых, приобретавшего промышленные масштабы.
- У них автоматы Калашникова, на лодках – японские двигатели, а на тележках, которыми осетрину по берегу к машинам перевозят – шасси от «Ту-154», автомобильные покрышки на острых камнях рвутся. Пару телег мы нашли, теперь по номерам покрышек вычисляем, откуда взялись эти шасси… Ладно, идем домой, надо перекусить…
Дома, на просторной террасе, обдуваемой морским нежным бризом, нас ждал обед: шашлыки из свежайшей севрюги, переложенной раковыми шейками в мелко порезанной зелени; серебряные чаши со столь же свежайшей икрой; пышущий жарком лаваш; кувшины с гранатовым соком; баранья вырезка в маринованном красном луке…
- Севрюгу тоже конфисковали? – поинтересовался я.
- Это свои приносят… - отмахнулся Изик. – Они у меня под контролем, лишнего себе не позволяют, можно сказать, интеллигентные рыбаки. Благодарные люди… Ну, а как без этого? – Пожал он плечами. – Ты икру лимонным соком полей, очень хороший вкус получается. А севрюгу – гранатовым соусом, это тебе каждый в Азербайджане скажет…
- Но не каждый ее ест, - вставил я.
- Кому что дает Аллах…
- И коммунистическая партия…
- Совершенно верно!
Очередной мой визит к министру состоялся следующим утром.
Я был встречен с распростертыми объятиями, мой визави лучился всеми оттенками благожелательности, с места в карьер заявив:
- Вас ждет катер! – И, выждав паузу, словно насладившись моим немым недоумением, продолжил: - Сейчас вы едете на острова. Да-да, у нас на Каспии есть острова. А на них – очень симпатичные домики… Там будет обед, о-очень красивые официантки… Я приеду чуть позже, дела… А вечером мы решим с вами все проблемы. Решим, обещаю, достойно. Все! – Рубанул перед собою ладонью. – Никакие отговорки не принимаются!
Тэк-с… День становился интереснее с каждой минутой.
- Хочу открыть вам секрет, - сказал я.
- Какой?
- Двойные агенты завершают свою карьеру плачевно, это первое. Второе: меня ждет машина. И если я в нее не сяду, меня ждут проблемы, которые вечером вы не решите. Хотя насчет островов с официантками – увлекательно, это вы неплохо придумали, я оценил… Однако советую вернуться к вопросу о восстановлении в должности гражданки Кязимовой.
И, не дожидаясь его реакции на мною сказанное, вышел из кабинета.
- В прокуратуру города, - сказал я водиле из местного ЧК.
Прокурор Баку – невысокий худощавый парень со злым сухим лицом, встретил меня настороженно, сразу потребовав удостоверение и внимательно его изучив. Руки мне не подал.
Уселся в кресло, небрежно указав мне на стул за приставным столом для заседаний, усмехнулся криво и проронил через губу:
- Значит, дружите с Кязимовым?
- Он – всего лишь муж истицы, - пожал я плечами. – К тому же, мне непонятен ваш тон. Тем более, речь идет о вашем коллеге... Соратнике, так сказать…
- Прокуратура города не имеет отношения к воднотранспортной прокуратуре! – отрезал он. – И осетрину, кстати, мы покупаем в магазине, когда она там есть…
- Осетрина в нашей общей проблеме не фигурирует, - сказал я. – Теперь насчет Кязимова. Его имя в печать попадет, обещаю.
- Каким образом? – удивился собеседник.
- Вчера он показывал мне конфискованные у браконьеров снасти. Думаю, его вклад в дело природоохраны может быть достойно освещен… Как и имена других объективных и честных прокуроров…
Он вновь ядовито усмехнулся. После открыл ящик стола, достал из него лист бумаги и буквально швырнул этот лист в мою сторону.
Я пробежал глазами текст. Это было протест на министерский приказ.
- Больше вопросов ко мне нет? – последовал ледяной вопрос.
- Всего доброго, - поспешил раскланяться я, понимая, что протест отпечатали после звонка Полозова, наложившегося на звонок из прокуратуры республики.
- Он чуть ли не в лицо мне эту бумагу швырнул! – говорил я вечером в ресторане торжествующему Изику, с кем мы отмечали нашу победу.
- Еще бы, - отозвался он. – У него же дочь больна… Лейкемия. И ее через четвертое управление на лечение в Париж возят. Естественно, за государственный счет.
- Вот так да! – сказал я, неприятно пораженный такой новостью. – И что теперь?
- Теперь за свой счет возить будет, - отмахнулся Изик. – Ты за него не переживай. У него месяц назад квартиру ограбили. Вынесли миллион. Дело, естественно, возбуждать не стали… Но этот миллион у него не последний, клянусь Аллахом и коммунистической партией…
Выйдя из ресторана, Изик бросил в урну пустую пачку из-под сигарет, сказав:
- Курево кончилось, поехали купим…
- Где? Уже двенадцатый час…
- У нас все круглосуточно… Тут есть рынок. Называется «Кубинка».
И через считанные минуты мы очутились на ночном рынке, где, несмотря на неурочный час, бродили какие-то личности, а у прилавков стояли продавцы с уголовными профилями и анфасами.
Здесь, как пояснил мне Изик, продавалось все: от американских сигарет, английской обуви, итальянских шмоток, шотландского виски, французских коньяков, икры, до оружия, наркотиков и наличной валюты.
- И как это возможно? – оцепенел я. – И где милиция? Да и вообще - советская власть?..
Изик завел глаза к небу. Сказал:
- Значит, так надо… Надо советской власти. Не было бы «Кубинки», торговали бы по углам… А тут все под контролем. Партии и правительства. Ну, все, едем на дачу…
Уверен: ни я, ни полчища других жителей страны, чье название состояло в ту пору из согласных букв, и на чьих товарах цена выбивалась на заводе-изготовителе, ежедневно замечая трещины общественного сознания и нарождавшийся повсюду индивидуализм, поверить не могли в крах государства, чье существование было само по себе фантастическим и не укладывалась ни в какие рамки реальности, ибо объединить на огромных территориях многомиллионные массы различных народов под эгидой общей коммунистической идеи, связав, словно сваренной арматурой, прочнейшую конструкцию, была задача, несовместимая с какой-либо исторической аналогией. Но идиотизм слепых, малообразованных вождей и перевес материального над идеологическим в итоге привел к обрушению державного исполина.
Запоздалые обвинения Горбачева и Ельцина, как предателей, разваливших страну, хотя и не беспочвенны, но и не так уж справедливы: птица-тройка с оборванными уздцами уверенно устремлялась к обрыву, и остановить ее не мог никто. И виновных здесь определить сложно. Даже на евреев не свалишь, как и при гибели «Титаника». Впрочем, там были лоцман, боцман, штурман и айсберг...
Словно пробивающиеся сквозь асфальт ростки, в народах Восточной Европы и в республиках зрели устремления к национальным ценностям, собственному укладу жизни, а правящим теневой экономикой кланам, повязанным с властью, нужна была самостоятельность и свобода, а не смирение перед ненавистной им тиранией Кремля.
Но тогда мы лишь отстраненно замечали несообразности в деталях нашего бытия, нас еще не тревожили симптомы уже пораженного болезнью неверия и отчуждения от прошлых идеалов общества, и мы не могли через мутные капли случайной мороси различить надвигающуюся океанскую волну перемен.
Изик позвонил мне через два месяца. Доложил:
- У нас опять серьезные проблемы с министром…
- Что, снова козни против твоей жены?
- Нет, что ты! У них теперь полное взаимопонимание… Его заместитель устроил провокацию, метит на его место! Он, министр, был в Москве, а тот через местных ваших ментов подвел его в один бардак… Сфотографировал его там с голыми девками, а когда тот выходил на улицу, подъехал патруль и забрал клиента в вытрезвитель…
- Убойная комбинация, - прокомментировал я.
- В общем, тут, на месте, мы все порешали, - продолжил Изик. – С его заместителем – в том числе… Он уволен. Но этот гад отправил копии фотографий и протокола в «Крокодил». Ты представляешь, если там появится фельетон?
- То есть, теперь министра надо спасать?
- Конечно!
- А у кого в «Крокодиле» материал?
- Откуда мне знать! Он сегодня вылетает в Москву, во всесоюзном министерстве тоже кое-кто в курсе, поэтому он везет туда портфель бабла… Я ему дам твой телефон?
Так или иначе мне предстояло заехать в редакцию журнала «Смена», располагавшуюся в двенадцатиэтажном здании напротив Савеловского вокзала, где со «Сменой» сосуществовали и другие редакции: «Огонек», «Крестьянка», «Работница», «Наука и жизнь», «Пионер», - словом, вся популярная советская периодика. Там же, на последнем этаже, находились респектабельные чертоги «Крокодила», чей интерьер украшали настенные, от пола до потолка, панно Кукрыниксов с изображениями всех знаменитых сатирических персонажей мировой литературы. Куда делись эти панно, представляющие музейную ценность, в каких уместились сусеках, какие организации находятся ныне в этом облезлом и скукоженном от времени здании, где некогда трудились лучшие журналисты страны, канувшие в забвение, как и прошлые многотонные издания советской поры, теперь неведомо, да и не столь важно.
Но тогда, в кипении и круговороте редакционных будней никому и в голову не могла прийти мысль о дальнейшем катастрофическом упадке этого мощнейшего издательского конгломерата, распавшегося вместе со страной через считанные годы.
«Крокодил» был моей родной редакцией. Впервые я, двадцатилетний начинающий графоман, принес туда свои первые юмористические рассказы, с которых начиналась моя литературная стезя. Рассказики были ученические, посредственные, их, конечно же, «зарубили», но редактор отдела отнесся ко мне благосклонно, увидев в моих первых опусах подступы к профессиональному сочинительству, обнадежил перспективой публикации, и вскоре я в редакции примелькался, и даже напечатал три своих афоризма по два рубля за штуку.
Афоризмы были следующие:
«Если крокодил съел твоего врага, это не значит, что он стал твоим другом».
«Тяжела жизнь желудя: если сорвался, какая-нибудь свинья тебя обязательно проглотит. И никому не пожалуешься: вокруг одни дубы».
«Судьба картошки: если зимой не сожрут, весной обязательно посадят».
Эти мои сентенции ушли в народ и прижились в разговорном языке, как, впрочем, многие иные.
Но вот с полноценной публикацией дело никак не выгорало. Между тем, в «Крокодиле» существовал международный отдел, специализирующийся на фельетонах, обличающих политику растленного Запада и его апологетов, представленных в соответствующих карикатурах, а также печатающий рассказики зарубежных юмористов-сатириков.
Иностранным авторам гонорары не выплачивались, деньги получал переводчик, публикации были пиратские, ибо не существовало никаких международных соглашений на сей счет, но с материалами наблюдался дефицит, поскольку каждый рассказик из-за «бугра» добывался с большим трудом.
Я не помню, какими соображениями я руководствовался – хулиганскими, авантюрными или меркантильными, хотя, наверное, в моем сознании присутствовали все перечисленные мотивы, но, так или иначе, я быстренько сочинил пасквиль про прокурора из капиталистической страны, кто, потеряв документы, очутился в полиции, перенеся в ее застенках кучу мытарств. Далее, позвонив своему приятелю – журналисту-международнику Ельникову в Гостелерадио, попросил его отыскать в своих рабочих анналах имя-фамилию какой-нибудь незначительной персоны из Центральной Африки.
Через час рассказ «Злоключения прокурора» был отпечатан на трех машинописных страницах и увенчивало его имя некоего Асмана Гаснури, мифического сатирика из государства Судан.
Заведовал в ту пору международным отделом «Крокодила» писатель-фантаст Зиновий Юрьев, автор многих романов, посвященных теме извечно враждебного нам Запада, задыхающегося в преступности, коррупции и наркотиках; получавшего за свои угоднические, но, небесталанные, надо сказать, вирши, космические гонорары, и посматривающего на меня, молоденького литературного огольца, со снисходительной симпатией, ибо моему устремлению стать литератором профессиональным, он симпатизировал.
Юрьева я увидел, еще не дойдя до парадного издательского подъезда. Удачливый фантаст хлопотал около своей новенькой белой «Волги», подкачивая колеса. Высилась над ним шумная Савеловская эстакада и голубое майское небо. Год на дворе стоял 1974-й, и новая «Волга» в частном владении являла собой символ престижа и умопомрачительной респектабельности. Я, прибывший к редакции на метро и троллейбусе за пять и четыре копейки, остро ощутил свою социальную ущербность перед заведующим отделом центрального издания, членом Союза писателей, журналистов и заместителем председателя парткома.
- А я к вам, - объявил я беспечно, под очередной вздох насоса-лягушки, накачивающего подванивавшую свежей каучуковой новизной антрацитовую покрышку.
- Растроган вниманием, - отозвался Юрьев цинично.
- Перевел рассказ, может, пригодится…
- Кто автор?
- Асман Гаснури, Судан.
- И откуда ты его откопал? – В голосе Юрьева мелькнула заинтересованность.
- Попался на глаза журнальчик на Гостелерадио, у меня там в редакции «Мир и прогресс» приятель…
Юрьев оторвался от насоса, снял с рук нитяные перчатки.
- Ну-ка, дай рукопись.
Тут же, не отходя от машины, в считанные минуты прочитал текст.
- Отлично, - сказал, как бы сам себе. – Африканский автор… Это у нас впервые… И перевод приличный… - Затем поднял взгляд на меня. – Все хорошо, но мне нужен оригинал…
- А как я его вам предоставлю? – изумился я. – Кто мне его даст вынести? Это же иностранная периодика для служебного использования. Она пронумерована, на ней аж три печати, по использованию сдается в архив… - Я сочинял на ходу.
- Значит, обойдемся без оригинала, - вздохнул Юрьев, убирая рукопись в карман пиджака и возвращаясь к упражнениям с насосом. – Тебе спасибо, удружил. Нароешь еще какую-нибудь экзотику, милости просим…
За перевод африканского автора, что было отражено мелким шрифтом внизу публикации, мне был выписан гонорар аж в восемьдесят рублей, - месячную зарплату секретаря-машинистки.
Афера прошла без сучка, без задоринки.
Позже я признался в ней Юрьеву, но тот либерально отмахнулся:
- Да я подозревал…
А в 1988 году главный редактор «Крокодила» Алексей Пьянов уже просил меня собрать все старые рассказы, дабы в библиотечке журнала, выходящей отдельным изданием, выпустить мою книжонку под названием «Ночная тревога». Книжонка состоялась, хотя публикации в «Крокодиле» меня – автора книг и крупноформатных журнальных публикаций повестей и романов, уже не интересовали, приоритеты сменились.
Последний раз, по случаю, я навестил редакцию в начале девяностых.
Пустые кабинеты, гробовая тишина в коридорах, озабоченный, мрачный Пьянов, не знающий, как сохранить журнал, чей тираж скатился от миллионов к нескольким тысячам; пыль забвения на стопках архивных номеров, сваленных в углу приемной…
Но сейчас машина времени, которой обладает каждый живущий, и называется она человеческой памятью, переносит меня в «Крокодил» прежний, процветающий, бурлящий деятельностью, и вот передо мною деловой отставной разведчик-фельетонист с круглой плутоватой физиономией, присевший на широкий подоконник возле лифта и выслушивающий мою азербайджанскую историю.
- Материал из отдела писем должен поступить к нам, в публицистику, сейчас проверю, - сказал он. – Острова там, говоришь, катера? Это увлекает…
- Ты сначала материал найди… И на себя его отпиши.
- Это техническая проблема. Мне нужна стратегия действий.
- Он мне должен позвонить, - сказал я. – Далее вас состыкую. Тебя представлю, как ответственное лицо и непосредственного палача. А после, как понимаю, последуют определенного рода договоренности…
- Сорок процентов – тебе, остальное – извини, - отозвался душегуб от предметной сатиры, отправившись на розыски доноса.
К подоконнику он вернулся через полчаса с изъятым из редакционной текучки компроматом. Заявил вальяжно:
- Дело в шляпе, шляпа на мне. Звони в свою кавказскую мафию. Скажи, процесс под контролем…
Вечером в ресторане гостиницы «Россия», ныне снесенной, состоялась наша встреча с министром, где опальный разведчик блеснул своими филигранными навыками вербовщика и интеллигентного шантажиста, мгновенно парализовавшего собеседника, как паук муху, паутиной своих доводов и итогового делового предложения, благосклонно воспринятого. Министр, в свою очередь, посмотрев на меня, заявил с чувством:
- Вам - верю! Ибо... – Выдержал паузу. – Убедился: вы – добросовестные люди. И уж если взялись за дело... Вот он, - ткнул в меня пальцем, - очень честный человек... Я многое предлагал, но он хранил твердость камня...
Я даже зарделся. Впрочем, уточнять нюансы определения честности в сознании сидевших рядом проходимцев было бы явно излишним отступлением от ведущегося ими конструктивного разговора по существу.
К нашему столу то и дело подсаживалась респектабельная азербайджанская публика, обитавшая здесь на постоянной командировочной основе; почтил нас своим вниманием даже Муслим Магомаев, проживавший здесь в выделенном ему в качестве квартиры номере, и, явно повеселевший министр в очередной раз пригласил меня на свои загадочные острова…
С Муслимом в последний раз я столкнулся в Нью-Йорке, на Брайтон-бич, солнечным апрельским днем 1990 года. Он ждал жену, отлучившуюся в один из многочисленных магазинчиков, приткнувшихся друг к другу, курил, рассеянно глядя на заполонившую улицу толпу, изредка кивая на приветствия узнававших его эмигрантов. Постояли на краешке тротуара под эстакадой сабвэя, поговорили о переменах, сотрясающих еще кое-как державшийся на плаву Советский Союз… Муслим был грустен и словно потерян…
- Пришло время, когда время ушло, - сказал на прощание.
- Скоро там будет, как здесь, - кивнул я на бруклинские убогие окрестности, занавешенные пестрящими рекламными вывесками.
- Такая же помойка с торгашами? - отозвался он. – Совершенно не мое…
Изик навестил Москву через год. Заехал ко мне домой. С традиционными подарками в виде икорно-балыковых наборов.
Уселись на кухне, выпили по рюмке коньяка за встречу.
- Как дела, Изик? Как твоя замечательная дача?
- Она уже не моя, - угрюмо проронил он. – Я же ее на жену оформлял…
- А что жена?
- И жена не моя. Развелись…
- Вот те на… Почему?
Он дернул щекой в потерянной усмешке:
- Она теперь – жена министра!
- Какого?
- Не догадываешься?
- И… каким образом?..
- Производственный роман. Вражда, переросшая в дружбу; дружба, переросшая в любовь.
- И чего мы с тобой напрягались, столько копий переломали…
- Верность – дело совести. Измена – времени. А вся наша жизнь - тщета, - глубокомысленно изрек он. – Наливай…
РИГА
В Ригу я приехал уже зимой, к запуску «Двойного капкана» в производство. Бренч заселил меня в стекляшке «Интуриста», на самом верхнем этаже, дабы я мог вдосталь насмотреться на крыши старого города.
Зима выдалась суровой, с Балтики дули напористые ветра, пробиравшие до костей, на прогулки по окрестностям не тянуло, а с утра предстояли съемки, ибо Бренч, памятуя мою несостоявшуюся актерскую карьеру, убедил меня сыграть роль моряка-контрабандиста.
Вечером пошел в ресторан гостиницы на ужин. И тут же за столик ко мне подсел некий тип с гладкой мордой, масляными блуждающими глазками и вкрадчивыми манерами застенчивого педераста. В ожидании заказа я разглядывал публику, производства, в основном, иностранного: финны, шведы, поляки. Тип же был явно из здешних, с места в карьер посыпал вопросами: откуда я, зачем прибыл в Ригу, и по ухваточкам его я сразу сообразил, что имею дело то ли с работающим здесь опером, то ли с одним из штатных гостиничных стукачей, в ту пору активно внедряемых КГБ в места скопления забугорного контингента.
Тип, впрочем, не помешал мне съесть интуристовскую котлету с салатиком, и, игнорируя его дальнейшие разработочные домогательства, я отправился в свой номер, где меня ожидали наслаждения: бутылка сухого и - купленная по случаю в привокзальном рижском киоске книга рассказов Юрия Казакова.
Утром, загримированный и переодетый, я уже был в студийном павильоне, где шли съемки. В этот день Бренч отснял почти пяток эпизодов, работа кипела на славу, последней сценой был стриптиз в развратном логове валютчиков и спекулянтов, для чего в массовку были приглашены отборные девчонки из рижского кабаре; кадры, эти, правда, безжалостно порезали цензоры; стриптизерша, танцевавшая на заставленном бутылками столе, обнажаться категорически отказывалась, крича, что она католичка, и теперь ей придется идти на покаяние к ксендзу; однако за утроенный гонорар на демонстрацию вечных ценностей в итоге согласилась.
Вечером грянул обильный снегопад, укрывший Ригу снежной искрящейся шубой. Кстати. В телевизионных советских метеосводках сегодняшние расхожие термины: «атлантический циклон», «снежный вихрь из Скандинавии», «теплые массы воздуха из Ирана», - не звучали, ибо могли травмировать сознание граждан мыслями о свободно, без разрешения партии, перемещающихся потоках атмосферы из мира капитализма, оказывается, находящегося совсем неподалеку и неуправляемо связанному с государством развитого социализма общими планетарными процессами.
Я возвратился в «Интурист», привычно отправившись на ужин в гостиничный ресторан. Народу в ресторане было битком, ожидалось какое-то шоу едва ли не с кордебалетом, но с местом в зале мне внезапно помог жирномордый агент, пригласив за свой стол, куда тут же по его распоряжению доставили и дополнительный стул.
Агент был со мною крайне обходителен и радушен, что поневоле настораживало, тем более, с места в карьер осведомился, желаю я выпить и что именно, за его счет.
- Сначала принял тебя за валютчика, - доверительно прошептал он, приглаживая и без того прилизанную прическу. – Тут они постоянно шастают…
- А ты их разоблачаешь, - кивнул я.
- Не скрою… - выпятил он губу.
- И за кого ты меня принимаешь теперь?
- За честного советского человека! – обтекаемо произнес агент. – Ну, будем!
В дальнейшем разговоре я поведал агенту о себе, как о консультанте нового детективного фильма, сказав, что именно валютчикам и спекулянтам в нем посвящена часть сюжета, а далее публика взорвалась аплодисментами, и на ресторанную эстрадку выкатились в плюмажах и распахнутых платьицах, в сетчатых чулочках на резинках, красавицы из варьете, в которых я не без удивления признал всю нашу женскую массовку из киношного притона. Любоваться ей можно было, пока глаза не растают. Я приветственно помахал дамам рукой, но тут грянула музыка и цветастой каруселью закрутилось представление.
- Ты чего, их знаешь? – выпялился на меня агент.
- Всех до одной!
- Познакомь!
- Если нальешь…
- Какие вопросы, дружище…
Во время перерыва девочки подошли к нашему столу, расцеловав меня, объяснили, что подхалтуривают тут время от времени, развлекая заезжих иностранцев, а после окончания представления согласились пропустить с нами по рюмке-другой, что воодушевило служивого человека, готового спонсировать мероприятие.
Все, как и следовало ожидать, закончилось пьянкой, артистки попросили агента угостить их «Айриш кримом», на что тот посетовал, что данный напиток продается только в валютном баре; я вспомнил про заначку в тридцать долларов, оставшихся от последней командировки в Индию, и, навестив бар, принес заветную бутылку. Однако только ее раскупорил, к столу подвалили двое смурных типчиков с непроницаемыми лицами и короткими одинаковыми прическами, вежливо попросив меня отлучиться на интимного свойства разговор.
И только в моей нетрезвой голове мелькнуло, что с баром и валютой я допустил оплошность, в дело вступил агент, сидевший к подошедшей парочке спиной. Обернувшись к ней, он процедил нечто похожее на «пшли вон», после чего эти шавки дисциплинированно и поникше удалились.
Далее пьяный агент признался в любви и готовности вступить в брак трем красоткам из кабаре, вероятно, путая их лица; затем полез под стол за упавшей вилкой, отчего от натуги по шву треснули его брюки, представив на обозрение сатиновые трусы с рисунком из стрекоз и бабочек; и я уяснил, что пришла пора тихой сапой ускользать к себе в номер с недопитой бутылкой ирландского ликера и сопровождающим меня симпатичным лицом...
Через день после моего прибытия в Москву мне позвонил помощник Чурбанова, приказным тоном заявив, что я должен немедленно приехать в министерство.
Поехал на улицу Огарева, где в ту пору размещалось все начальство МВД.
И, как подозревалось, нарвался на начальственный гнев.
- Что за дела?! – орал на меня заместитель министра. – Что за бардак с латвийскими девками? И доллары у тебя откуда?
- За границей не успел потратить…
- Обязан сдать! А ты по валютным барам шастаешь! – Он потряс у меня под носом какой-то бумагой, очевидно, докладной из рижских надзирающих органов. – И прикрываешься подписанным мною удостоверением!
- Я его никому не показывал, это вы зря!
Он помолчал, соображая.
- В номере его оставлял?
- Да, в сумке…
- Ну, тогда понятно. Наш «Интурист» самый бдительный «Интурист» в мире… В общем, еще один такой фокус, удостоверение изымается, а статья о валютных операциях применяется…
Так вот откуда взялась внезапная благосклонность ко мне гостиничного сексота, все-таки на меня настучавшего… Лизал пес руку, а потом – взыграли рефлексы, не удержался, тяпнул... То ли по неизбывной привычке, то ли - как оправдание за собственную пьянку, Бог весть, как для него закончившуюся, однако оформившуюся в весьма интересный отчет для начальства, тут же с восторгом перестуканувшего о моих невинных похождениях в Москву.
- Теперь… - Внезапно Чурбанов перешел на тон доверительный. – Я «Волгу» свою продаю… Ну, машина, сам понимаешь, на заказ сделанная, почти неезженая… Надо, чтоб своему человеку, без всякого звона… Вокруг тебя много всякого народа…
- Это – устроим, - сказал я. – Но только за рубли, не за доллары.
Просьба с продажей личной машины показалась мне странноватой, и попахивало от нее каким-то неблагополучием, намечающимися переменами то ли в его личной жизни, то ли в карьере, явно подходящей к финалу...
- И в следующий раз кино какое-нибудь подгони посмотреть… - продолжил он. - Что там увлекательного на нашем подпольном видеорынке?
- Ну, и это устроим, - откликнулся я послушно.
ЭПОХА ВИДЕО
Эпоха видео в СССР началась в начале восьмидесятых. И была эта эпоха весьма знаменательной, во многом перевернувшей общественное сознание, уже с сомнением воспринимавшее набившую оскомину пропаганду об ужасах капиталистического образа жизни.
Река начинается с ручейка. Первые видеомагнитофоны и кассеты к ним – с советскими идеологически выдержанными фильмами, быстро заменили видеомагнитофоны японские, высокотехнологичные, а следом, через контрабандные каналы хлынул поток голливудской кинопродукции.
Мой приятель Виталик Ельников, человек деловой и оборотистый, к кому я приехал по месту его службы на Гостелерадио, был одним из зачинателей подпольного бизнеса по продаже и перепродаже видеомагнитофонов и прилагаемых к ним кассет, стремительно развивающегося. К нему я приехал с предложением выкупить чурбановскую «Волгу», ибо связи журналиста с деловой публикой Москвы были всеохватывающими.
Вопрос обсуждали за обедом в служебной столовке на первом этаже. Ах, эта радиокомитетская столовка! Уголок кулинарного рая! За копейки там можно было отобедать так, как ни в каком из столичных ресторанов! Огромный выбор первых и вторых блюд, салатов и десертов; дни национальных кухонь различных стран; свежайшие фрукты и овощи… Поговаривали, что глава Радиокомитета Лапин платит заведующей столовой зарплату пяти инженеров, лишь бы та, обладая собственными связями на продовольственных базах, держала питание идеологических сотрудников на должной высоте.
Постоянный пропуск в Радиокомитет мне тоже устроил Ельников, и при любой возможности я предпочитал заехать на «Новокузнецкую», дабы потешить себя качественной жратвой, а не силосом советского общепита.
Виталик, памятуя о моих контактах с правоохранительным начальством, тут же внес предложения заработать: кто-то из его знакомых уже находился под судом, кто-то под следствием, кто-то нуждался в продвижении по милицейской или прокурорской карьере. Расчет был прост: клиент – источник дохода, я – исполнитель, Ельников – сторонний наблюдатель, контролирующий переход взяток из рук в руки по своему усмотрению. Позиция удобная и безопасная.
От скользких его предложений я отделался, но вот новые кассеты с очередными произведениями Голливуда взял с обещанием возврата.
Когда первая робкая волна западной видеопродукции лизнула российские берега, Ельников, как идейный борец за денежные знаки, считавший, что своим окладом могут быть довольны только святые на иконах, сразу узрел перспективу дальнейшего девятого видеовала с брызгами и пеной разноцветных купюр. Работая в международной редакции, сам неплохо знавший английский язык, он понял, что привезенным фильмам необходим русский дубляж, а далее растиражированные с оригинального носителя копии тут же становятся бойким товаром.
Однако подобный бизнес нес в себе немалую опасность: за эротический фильм «Эммануэль» могли пришить распространение порнографии, а за комедию «Москва на Гудзоне» - и вовсе антисоветскую пропаганду…
Но что может остановить идейного борца за денежные знаки при благоприятно складывающихся для этой борьбы обстоятельствах? Обстоятельства же складывались следующим образом: Ельникова вызвал к себе заместитель главы Радиокомитета, попросив об услуге: перевести дубляжом одному из влиятельных государственных мужей фильм на опять-таки государственной, огороженной капитальным забором, даче.
Ельников с восторгом согласился. Он с удовольствием коллекционировал полезные контакты и запылиться им не давал.
Этим же вечером он выпивал в личном дачном кинотеатре Семена Цвигуна – заместителя председателя КГБ. Надо отдать должное Цвигуну: фильмец оказался сомнительный, несоветский, а при наличии множества сотрудников, знавших язык не хуже Ельникова, он пригласил именно человека со стороны, дабы исключить лишний звон слухов внутри Конторы.
За первым фильмом последовал дубляж второго, потом – третьего. Отношения укреплялись пропорционально выпитому и наговоренному в беседах о том, о сем.
За спиной Виталика вырастали крылья, должные вознести его в парении над смертными. Но это были крылья Икара…
Когда бизнес развился на внушительную мощь и профессиональные переводчики за сдержанные гонорары продублировали Виталику кучу кассет, последовала нежная трель телефона, и в трубке прозвучал голос офицера КГБ, с командной интонацией обязывающий гражданина Ельникова явиться на Лубянку в означенный для того кабинет.
Допрос длился шесть часов.
Подробности допроса Ельников в своем рассказе мне о своих злоключениях опустил, но, видимо, ответы по существу капитана КГБ удовлетворили, и, получив строгое предупреждение о суровой наказуемости дальнейшей деятельности в распространении западных кинематографических достижений, Виталик был отправлен с подписанным, слава Богу, пропуском на выход из зловещего учреждения.
В ходе напряженной беседы с ответственным сотрудником, Ельников, в качестве приема самообороны, не преминул намекнуть о своей дружбе со всемогущим Цвигуном, на что получил небрежный ответ без заминки:
- Знаем… Но если вы еще раз упомянете это имя всуе, у нас состоится еще одна встреча, и закончится она для вас трагически…
В растрепанных чувствах Виталий покатил на работу, понимая, что информация из Конторы наверняка пришла к компетентным лицам в Радиокомитете, и с выводами относительно его персоны эти лица мешкать не станут.
Начальник отдела – дружок и соратник Ельникова, с кем он поделился своей бедой, насоветовал следующее: срочно явиться на прием к председателю Радиокомитета Лапину, упредив донос из кадров, поведать о своей категорической непричастности к идеологическим диверсиям, сослаться на заказчика переводов, как на лицо официальное, рекомендованное ему заместителем Лапина, и таким образом выскользнуть из тисков всякого рода оргвыводов.
Лапин принял Ельникова на следующий день. Благосклонно выслушал его горячий клятвенный монолог. Затем со скукой порылся в каких-то бумагах, лежавших на столе и, вчитавшись в одну из них, равнодушно произнес:
- Так зачем вы мне все это рассказали?..
- Я посчитал своим долгом… - начал Виталик, но шеф Гостелерадио его перебил:
- У вас передо мной нет никаких долгов. У меня, - он кивнул на бумаги, - еще со вчерашнего дня приказ отдела кадров о вашем увольнении по сокращению части сотрудников. Так что, ни вы ко мне, ни я к вам не имеем никакого отношения… Выходное пособие вам выплатят.
Со звоном в голове и качающимся под ногами полом Виталик вышел из кабинета уже бывшего шефа. Секунда за секундой приходило понимание: старый партийный волк, матерый номенклатурщик, легко и непринужденно переиграл его, щенка, ненароком сунувшегося ему в пасть. Конечно, никакие грехи ничтожного Ельникова были Лапину неведомы, конечно, сейчас от него последует звонок в кадры, и приказ об увольнении оформят задним числом, и теперь единственное, что остается, срочно сняться с партийного учета, чтобы выйти на вольные хлеба без выговора, а то и лишения волшебного билета, дающего кучу карьерных преимуществ.
Он срочно метнулся в партийный комитет. Так и так, сокращен, уволен, прошу снять меня с партийного учета…
Не тут-то было!
Местный партийный начальник, кивнув понятливо, промолвил:
- Снимем вас обязательно. Обещаю. Но – после рассмотрения вашего персонального дела на заседании. О времени заседания вам сообщат.
- Но я же уволен…
- Уволены. Но не из партии. И не из нашей партийной организации. А будете вы уволены или нет, решат товарищи коммунисты… Или останетесь в рядах, или станете, так сказать, «Бритиш петролеум». – Эта туманная формулировка трактовала анкетный термин «б/п», то есть – «беспартийный»…
Жизненный опыт наталкивал на вывод: если вопрос выносится на широкое обсуждение, значит, решение по нему уже принято!
Оставалось только восхититься молниеносной реакцией Лапина на все подвластные ему инстанции, но чувство восхищения у Виталия на данный момент отсутствовало напрочь. Как же глупо и смехотворно он опростоволосился!
Дело обошлось строгим выговором с занесением в партийные документы.
Сдав служебное удостоверение, безработный гражданин Ельников вышел на улицу. Странно, но тут его охватило чувство безбрежной свободы. Он не был никому ничего должен, не предстояло вставать спозаранку завтрашним утром, чтобы ехать на службу, где предлагалось кропать одни и те же пропагандистские материалы во славу советского строя, кланяться перед начальством, часами просиживать на идиотских партсобраниях с дебатами ни о чем… Другое дело: где твердая зарплата и гонорары? Ни на одну штатную должность, ни в какую из редакций, даже заводских многотиражных газетенок, с партийным «строгачом» не возьмут, это метка прокаженного, а устройство на работу необходимо, ибо существует уголовная статья «тунеядство» и преследование по ней чревато тюрьмой и зоной.
Впрочем, все устроилось в течение недели. Виталик был зачислен в редакцию журнала «Вокруг света» по своей международной журналистской специальности на договорной внештатной основе, но с записью в трудовой книжке, что придавало ему статус трудящегося гражданина, а далее оставалось лишь состыковывать между собой деловых людей, решая их проблемы на основе комиссионных и – потихоньку тиражировать на съемной квартире контрабандное видео, распространяя его по надежным каналам.
Эта концепция благополучно проработала до начала горбачевской перестройки, приведшей к краху коммунистической идеологии, и все фискальные мероприятия по борьбе с западной кинематографической продукцией уже казались наивными детскими играми по сравнению с лавиной когда-то запретной информации, обрушившейся на распадающееся советское общество.
И все же относительную правоту позиций тех, кто безуспешно пытался бороться с начинавшимся засильем западной видеопродукции, надо признать: возникшие как поганки после благодатного дождя разброда преступные группировки действовали по уясненным ими калькам гангстерских американских фильмов; притоны с проститутками существовали едва ли не в каждой московской многоэтажке; наркомания нарастала бешеными темпами; жажда наживы охватила массы людей, напрочь отрекшихся от туманных обещаний радужного коммунистического грядущего; красочные западные этикетки намертво заклеили прошлые поблекшие транспаранты.
Помню, один из моих знакомых, посмотрев «Крестного отца», крепко задумался, а потом сказал:
- Если такая мафия народится у нас, - будет куда как похлестче… Россия крови никогда не боялась!
Гражданин Ельников ныне проживает в Германии, где по поддельному свидетельству о рождении с указанным в нем еврейским происхождением, еще в начале девяностых получил статус постоянного поселенца. Много бизнесов различного толка он поменял за это время. Описания этих бизнесов заняло бы собрание занимательных криминальных романов, однако в сюжет и идею моего мемуарного повествования не укладывающихся. Германского гражданства он так и не получил, поскольку за налоговые преступления был судим, но тюрьмы по состоянию якобы пришедшего в упадок здоровья избежал, однако за привилегию нахождения на свободе был приговорен к ежемесячной выплате штрафа в качестве компенсации, составляющего практически всю сумму его пенсии. Его коммерческие предприятия, державшиеся на посреднических сделках между российскими и немецкими торговыми компаниями, давно рухнули, ныне работает за скромную зарплату в наличных, гостиничным менеджером у дочери, кому гостиница принадлежит. Что говорить: дети – это инвестиции в будущую старость. Если повезет – инвестиции удачные…
КВАРТИРНЫЙ ВОПРОС В СССР
Мой тесть, возглавлявший корпункт АПН в Праге, после длительной командировки возвратился в Москву, и передо мной во всей своей неприглядной красе возник квартирный вопрос, ибо совместное проживание с женой и ребенком в окружении родителей меня не устраивало никоим образом, и нашему семейству пришлось исполнить определенного рода трюк с родственным обменом: я с женой и сыном прописался у деда супруги, а престарелый дед переехал на нашу, теперь уже прежнюю жилплощадь.
Обитал дед в Перово, в старом, еще в начале двадцатого века возведенном обширном строении, занимая скромную комнатку в коммунальной квартире с двумя соседями. Ютиться втроем в шестнадцатиметровой комнате мы не стали, сын временно был оставлен на попечении тещи, а я, уже в первую неделю хлебнув коммунального быта до рвотной судороги, понял, что из этого капкана надо выбираться без промедлений и со всей возможной решительностью. Другое дело – как?
Выход был один: снимать квартиру, существуя в зыбком положении временщика, способного быть изгнанным из помещения в любой момент. Приобрести кооперативное жилище я не мог, хотя располагал деньгами в достаточном количестве, однако все кооперативы в стране относились к тем или иным ведомствам, а те ведомства, в коих я прямо или косвенно фигурировал, никакого строительства не затевали, свободными площадями не располагали, а вот длиннющими очередями на благоустройство быта сотрудников отличались повсеместно.
И тот же помощник генерального прокурора Полозов пребывал в двухкомнатной «двушке» в панельной пятиэтажке с женой и сыном, ожидая улучшения своего благорасположения в столице уже пятый год. Ему, вскоре, впрочем, подфартило, и он переместился в роскошные апартаменты рядом с пешеходным Арбатом, расстаралось для своего руководящего состава правоохранительное ведомство.
Мне же, увы, предстояло надеяться только на собственную персону, и, глядя из окна в облезлой раме на скромный московский дворик, я перебирал все теоретические варианты своего перемещения из тесной облезлой конуры в неведомые просторные помещения, где обитали десятки моих знакомых, то ли обладавшие каким-то индивидуальным везением, то ли отмеченные благосклонностью к ним судьбы и удачного стечения обстоятельств.
Замечу: все живущее на планете имеет склонность замыкаться в тех или иных стенах, и это касается не только обитателей городов и деревень, но и представителей фауны с их логовами и берлогами, а также мира пернатых и насекомых, также стремящихся отгородиться от окружающей среды в своих щелях, гнездах и норах. И все ищут пристанище покомфортней! И даже кладбища не исключения...
Дом, в котором отныне я был прописан, представлял собой зрелище убогое, наводящее грусть своей облезлостью, пониклостью и полной капитуляцией перед прошедшим со дня его сотворения веком, подточившим фундамент, прогнувшим перекрытия и изгрызшим растрескавшийся кирпич, подмазанный грязноватыми белилами. В доме водились мышки, тараканы, а подвал заселяли блохи, что вызывало нежелание местных сантехников лезть туда для устранения разного рода протечек и канализационных неполадок, возникающих на регулярной основе. Однако, как поведали мне старожилы, строение с метровой толщиной стенами, как старый крейсер, держалось на плаву крепко и незыблемо, претерпев два пожара, взрыв бытового газа, а также попадание в него во время Великой Отечественной войны немецкой авиабомбы, предназначенной для находящегося поблизости железнодорожного узла. Только ядерный катаклизм был способен потрясти этот памятник градостроения, но ядерный катаклизм устранял квартирный вопрос в принципе, что примиряло с безрадостным фактом его существования.
Публика, населявшая дом, на удивление состояла из представителей технической интеллигенции и квалифицированных заводских работяг, давно притершихся друг к другу в своем коммунальном сосуществовании, привычно и обреченно роптавших на неудобства и тесноту быта, и в отдаленных от действительности мечтах полагавшихся на милость неведомого начальства, конечно же, только и жаждущего расселить их клоповник по сияющим новостройкам, но вот беда - мешали первостепенные задачи: война с Афганистаном, помощь Африке, странам социалистического лагеря (а почему все-таки «лагеря»?), и – расходы на обороноспособность государства, навязанные империализмом. Не поспоришь!
Единственной деклассированной личностью, проживающей в строении, был мой сосед по подъезду Юра Шмакин, выхлопотавший себе инвалидность по психическому заболеванию, связанному с двумя купированными случаями белой горячки на фоне хронического и принципиального алкоголизма.
Юра был низкоросл, патлат, угрюм лицом, но жизнерадостен открытым и общительным характером.
Знакомство наше состоялось у дома во дворике, у ствола старой спиленной липы с обрубленными сучьями, заменявшим жильцам уличную скамейку.
- Прошу, присядь, - обратился ко мне Юра, указав рукой место по соседству, и в голосе его прозвучала едва ли не мольба, неспособная быть отвергнутой бессердечным отказом.
- Сосед, - продолжил Юра с той же трагической интонацией, напряженно глядя в пространство перед собой. – Посмотри наверх... Пожалуйста!
Я посмотрел наверх, на нависающую над нами облетевшую крону каштана. В кроне, почесываясь, сидела обезьяна, по внешним признакам породы – макака.
- Фига себе, - удивился я. – Обезьяна!
- Вот! – заявил Юра, осторожно заводя глаза к выси над головой. – Что и требовалось доказать! Это – не «белочка»! А мне показалось, что допился уже до видений... Ты меня спас, друг! Как же мне полегчало, как полегчало... – И он тут же сноровисто полез за пазуху, откуда извлек початую бутылку с водкой. Сделав из нее основательный глоток, протянул бутылку мне. – Вперед, угощаю!
Я отказался, сославшись на то, что, дескать, спешу, сегодня за рулем...
- Как бы ее приманить?.. – не отрывая взора от беглой обезьяны, пробормотал Юра, задумчиво взглянув на бутылку. – На водку она вряд ли позарится... Может, огурчиком ее завлечь или килькой?
- Зачем тебе мартышка?
- У меня есть идея... – загадочно отозвался Юра.
И я отправился в свою конуру, безуспешно ломая голову в поисках решения каждодневно одолевавшего меня квартирного вопроса.
Помог случай: в доме провалилась часть заснеженной кровли из-за подгнившей балки, вечером хлынул ледяной дождь, затопив верхние этажи, и поутру взбудораженные жильцы устроили у подъезда стихийное собрание, грозя властям некоей коллективной петицией, так, впрочем, никем не написанной и ни в какие надзорные структуры не поданной: днем пришли работяги, поменяли балку, подперли жестяные листы крыши чем придется, и народные волнения на том плавно утихомирились. А мне же в голову явилась мысль, озарившая беспросветье жилищного тупика открывшимся выходом из него, и выход этот олицетворял коммунистический принцип единства народа и власти; принцип, чья лживость обеспечивалась развесистой демагогией со стороны господ и покорным вниманием к этой демагогии молчаливых рабов. А почему бы рабам не обратить орудие господ против них?
Здесь, как и при всякого рода революции, был необходим лидер, и роль эту, при отсутствии, увы, активных единомышленников, мне предстояло взять на себя, а потому, вечером того же дня, я сел за печатную машинку, приступив к непривычному для себя творческому процессу созидания политико-социального воззвания к отцам города и его партийных органов. Задачей воззвания было живописание тягот бытия советских тружеников в доме, не отвечающем требованиям санитарии и недопустимой скученности человеческих существ на убогих площадях их обитания, на что начальству, конечно же, было по определению наплевать, а вот сверхзадачей являлась угроза тотального и идейного игнорирования жильцами ближайших выборов в Верховный Совет СССР, ибо какой смысл выбирать сподвижников власти, от которой нет проку?
Выборов, как таковых, в России за всю ее историю не было никогда, за исключением смехотворных фарсов, их пародирующих, но, тем не менее, начальство к данным мероприятиям относилось, как к действам сакральным, умело скрывая иронию за каменной серьезностью морд, а толпы шли опускать бумажки в ящики, справедливо именуемые урнами, отчасти из-за боязни попасться на заметку в качестве сомнительных в своей лояльности элементов.
Текст с оглядкой на КГБ, (а уж туда, хотя бы и на районном уровне, документик непременно должен был угодить), отличался толерантностью к общему положению дел в социуме, процветающему под неустанными заботами КПСС и подведомственного ему правительства. Дескать, в то время, когда партия призывает исполнительные органы печься о благополучии народонаселения на местах, допускается недопустимое: равнодушие, граничащее с уголовно наказуемой халатностью по отношению к объектам социалистического общежития, толкающее членов общежития на определенного рода выводы, способные быть использованными нашими идеологическими врагами. И, ведь, недаром, с задорной ухмылочкой сочинял я, намедни дом посещали иностранные корреспонденты неведомой, но явно капиталистической принадлежности, сфотографировав разруху в подъездах и - кто знает? – взяв интервью у морально неустойчивых лиц, выведенных из идейного равновесия неустроенностью бытовых условий своей жизнедеятельности.
Кляуза разместилась на двух машинописных страницах, последующие должны были заполнить подписи жильцов. Подозревая, что под писаниной, отпахивающей политическим душком, обозначиться сподобятся немногие, я дополнительно накатал кондовое униженное прошение рассмотреть целесообразность расселения ветхого дома для формального ознакомления с ним подписантов, дабы не пугать их радикальностью своих подлинных инсинуаций. Копии петиции предполагалось разослать в ЦК, прокуратуру, городской комитет партии, родной «Крокодил», а основной документик заказным письмом отправить первому административному лицу района, некоему Аверченко. Район Перово в ту пору курировался членом Политбюро ЦК Гришиным, и функционер Аверченко был его верным ставленником.
Размышляя о многотрудной процедуре сбора подписей, я встретил по случаю своего соседа по подъезду Юру, на некоторый период исчезнувшего из моего поля зрения, и, как оказалось, по уважительной причине: две недели Юра посвятил отбыванию заключения в милицейских застенках. Виною и причиной заключения оказалась все-таки изловленная им обезьяна.
- У меня знакомый есть, доцент, рядом с метро живет, - объяснил Юра. – Хороший парень, все у меня покупает... Я ему даже битое витринное стекло засадил: горный, говорю, хрусталь... А он мне: да, сам вижу... Позвонил ему. Давай, говорит, у входа в метро встретимся, вези макаку... А у меня друг – Рыбий Глаз. Глаз у него – фарфор, в зоне табуретом шнифт выстеклили... Ну, взяли у Рыбьего Глаза с антресоли чемодан, дыру в нем прорезали, чтобы дышала она, обезьяна... Ну, а сами уже приняли достойно... Стоим у метро, а тут мент патрульный: чего, мол, тут ошиваетесь? А обезьяна лапу из дыры высунула и скребет ей по асфальту... Я мента спрашиваю: слышь, легавый, видишь эту мохнатую лапу? Тот, вроде как, оторопел... Ну, говорит, вижу. А я ему: вот эта лапа меня и отмажет! Короче, очнулся в камере.
- А обезьяна где?
- Сдали в бюро забытых вещей в метро... Сломали, короче, бизнес.
Я, сознавая необходимость помощника в сборе подписей проживающего в доме контингента, посвятил Юру в свои переселенческие подвижнические планы, наткнувшись на его полнейшее равнодушие к моим инициативам.
- А чего, собственно, рыпаться? – вопросил он. – Живем и живем, у каждого койка, будильник, вода текёт, батареи греют.
- Тебе не нужна личная квартира?
- А на хрена она?
- Да тут же куча неудобств!
- Это еще каких?
- Скажем, приспичило тебе в туалет, а там сосед заседает!
- Бывает... Но у меня ведро есть... Всегда наготове.
- А толкотня на общей кухне?
- А чего там толкаться? Поставил пельмени или сосиски, пусть варятся, все под присмотром, пригореть не дадут. А там и борща у соседки из кастрюльки отолью, или чуток гуляша скрысю. А то и пирожком угостят, а уж если, что просрочено – я не брезгую, полстакана, и гибель сопутствующим бактериям в составе гуманитарной помощи обеспечена... Да и всегда есть с кем побазлаться, душу отвести... А если «белочка» по мозгам шандарахнет, кто ей «скорую» вызовет? А ты – квартира! Это ж – камера! Одиночка! В нее народ в наказание умещают! Вот я сейчас пятнадцать суток оттянул, но, хотя и на нарах, а посреди народа! Кто с выпивкой подсобит, кто – с куревом...
Я понял: моя аргументация жалкого интеллигентишки-индивидуалиста рассыпется о Юрино миропонимание, как дробь о стальную плиту. Здесь нужен был иной, несокрушимый довод.
- Надо собрать подписи, - заявил я твердым голосом. – И сказать народу: в случае волокиты на выборы не пойдем... Плачу тебе двадцать рублей за беготню. Как члену инициативной группы.
- Ну, это уже серьезно, - с уважением посмотрев на меня, молвил Юра, подавленный силой материального фактора. – Но двадцать рублей – мало... – Он призадумался. - Дело ведь политическое... Двадцать пять! – И - протянул мне грязноватую ладонь.
В эту же ладонь уместился сиреневый четвертной с профилем Ильича и свернутые в трубочку бумаги, а уже через час, выйдя на лестничную площадку, я слышал напористый голос своего наймита, убеждавшего единокомммунальных сожителей похерить любые выборы в стране в случае неучастия властей в благоустройстве народного прозябания и, получавшего необходимые закорючки с демонстрацией полнейшего безверия в эффективность самодеятельной дохлой бумаженции. Подписи ставили не глядя, лишь бы отделаться от назойливого, как комар, соседа с его пустопорожней болтологией и попутными просьбами занять рупь, дабы окупить труды машинистки и затраты на чернила. Вот, пройда...
Уже к ночи явно переработавший и перепивший Юра явился ко мне, с порога начав зазубренную агитационную проповедь, но через минуту, посвященную ее декларации, запнулся, вгляделся в мою личность, осознал ошибку в объекте, но строго вопросил:
- А ты-то сам подписался?
Действительно! Я с готовностью утвердил на документе свой автограф. Поинтересовался:
- Идею насчет выборов всем втер в мозг?
- Втер, - кивнул Юра. – В устной форме, как договаривались…Только чего ты за эти выборы уцепился? Да и с какой печи надо рухнуть, чтобы на это дурилово ходить, жизнь тратить? У них и без нас все выбрано-перевыбрано. Понимаю, если бы там еще наливали... А так – какой стимул? – Тут он отвердел лицом в сошедшем на него глубокомыслии. – Патриотизм... нуждается в поощрении! – заявил безапелляционно и сурово, и в интонации его мне почудился отзвук речей наших партийных вожаков, отчего я даже искренне остолбенел...
Комбинация между тем развивала необходимые обороты: вскоре к районному административному боссу Аверченко явился корреспондент «Крокодила» Александр Моралевич, кто, исполняя мою дружескую просьбу, поведал ответственному лицу о полученной редакцией коллективной жалобе на жилищные условия многочисленной группы граждан, присовокупив, что жалобой он займется предметно и лично.
Этот ход был продуман нами с коварством отпетых иезуитов: вся чиновная рать страны если не дрожала, то чутко вздрагивала от упоминания фамилии Моралевич, - короля советского фельетона, не вылезавшего из постоянно выигрываемых им судов, но, коли уж взявшегося пригвоздить к позорному столбу очередное аморальное явление или личность, то совершавшему данное действо с изрядным мастерством ядовитого словесника и беспощадного садиста от печати.
Верзила с литыми плечами и бицепсами, маленькой бритой головкой и змеиным взором, неторопливый в словах и в движениях, он будто излучал угрозу, чья непременность сразу же отзывалась тоской в сознании оппонента, и нехорошие предчувствия деморализованных Моралевичем жертв, как правило, плачевно оправдывались.
- Кстати, в подведомственной вам слободке, как оказалось, обитает известный мне персонаж, - доверительно пояснил Александр начальственному лицу. – Мир тесен, как фибровый чемодан... Он - наш коллега из «Человека и закона». С изложенными в заявлении фактами он согласен, хотя в инициаторах претензий не состоит.
- Инициатор там – некто Шмакин! – перебил его Аверченко раздраженным голосом. – Псих со справкой, двенадцать приводов в милицию... Выяснено, кстати, органами...
- И, тем не менее, он – полноценный гражданин Советского Союза, - парировал Моралевич. – А за ним – батальон не состоящих на сомнительных учетах соотечественников... В их числе - наш собрат по цеху, популярный писатель. У него, кстати, тоже аховая жилищная ситуация, может, нам стоит выслушать и его, пригласить сюда, к вам...
- И как мне этот батальон расселять? – всплеснул руками чиновник. – Да с такими амбициями нам треть столицы по свежим квартирам распихать придется!
- К такому будущему и стремится партия, - кивнул фельетонист. – Ее установка: всемерная забота о советском человеке... Мне ли вас учить!
Подумав, Аверченко молвил, понятливо прищурив глаз:
- Вашему товарищу мы поможем... Пусть приходит. Но остальные... Они же озвучивают безыдейщину с неявкой на выборы, дело дошло до ЦК! Мне светит выговор за этот бардак! Товарищи в горкоме в крайнем недоумении...
- Уверен, этот инцидент наш коллега сумеет разрешить... Обрубив его корни, внутри, так сказать, бушующих масс...
- Пусть приходит!
После доклада мне Моралевича о его состоявшейся встрече в верхах, я понял, что первый шаг на пути к победе над квартирным вопросом совершен удачно и твердо, однако личное достижение сопутствовало достижению общественному, ибо во всякого рода пластах власти моей милостью произвелись некие неведомые мне сотрясения, дом лично посетил градоначальник Промыслов, с кислой миной осмотрев предоставленную его взору обветшалую обитель, и на прощание, как мне поведал живущий в нашем же строении домоуправ, управитель столицы брезгливо махнул рукой, что, по мнению домоуправа, являло вердикт: снести к чертовой матери!
Пришла пора навестить могущественного Аверченко.
С сыном его патрона, московского партейца номер один Гришина, бойким и наглым пареньком Сашей, я был знаком, некогда соседствуя с ним в гаражном кооперативе в Сокольниках, по месту своего прошлого проживания. Саша был женат на дочери Лаврентия Берии. Ведая о моем содружестве с Чурбановым, Саша воспринимал мою личность, как родственную, надстоящую над окружающей нас толпой плебса, удостаивая меня милостью неформального общения, а потому, вняв моей просьбе, сподобился устроить предварительный звонок моему будущему, как я полагал, благодетелю Аверченко, и в звонке озвучилась характеристика моей персоны в самом ее позитивном и благонадежном аспекте психофизического и социального статуса.
Аверченко, - налитый чиновной дородностью крепкий мужик с зализанными назад волосами, в сером шерстяном костюме и с галстуком скромной расцветки, встретил меня радушно, явно продуманно, и, не утруждаясь церемониями, заявил:
- Идите в отдел распределения жилплощади. Там вас поставят на очередь...
- На очередь? – Я не скрыл презрения в интонации.
- Да, формальности надо соблюдать... И там же вы получите ордер на квартиру.
- Слов нет... – произнес я после невольной паузы, чувствуя себя героем некоей сказки. Сотворенной, сам себе не верю – мной же!
- Слов и не надо, - продолжил собеседник. - Тут важен слух. Слушайте! Первое: Моралевич, полагаю, не должен усердствовать в своих творческих фельетонных потугах на наш счет, ибо руководством города принято решение о расселении вашего конгломерата, вот вам копия документа. Ваша задача – предоставить ее содержание для окормления всем жильцам...
Я едва удержался от снисходительной усмешки. Да уже в день подписания очередной низкопоклонной грамоты, жильцы о ней и забыли, а многих, как и непритязательного люмпена Юру Шмакина, вполне устраивало нынешнее существование, не говоря о том, что, повинуясь приобретенному рефлексу, каждый из них послушно побредет на объявленные выборы, как боевой конь на зов полковой трубы. Но в ослепленности своими же догмами и страхами перед ропотом рабов, вы, товарищ Аверченко и подобные вам, как же удивительно уязвимы перед пристрелянным по вашим принципам и меркам холостым оружием...
Эту мою мысль впоследствии Юра озвучил в иной формулировке, краткой и емкой:
- Вот же – начальнички! Так привыкли дурить народ своими понтами, что, когда им эти же понты выкатили, автоматически обделались.
С другой стороны, в какой из капиталистических Америк за красивые глаза тебе подарят жилище с удобствами, оплата за которые в СССР не удручала и нищих?
Квартиру мне предоставили в тот же день, в новостройке, неподалеку от метро. Комнатки-конурки, тесная кухня, прихожая в два квадратных метра...
Рядом высился иной дом, также недавно отстроенный, покуда незаселенный. По слухам – улучшенной планировки, квартиры – строго для «блатных».
Я снова ринулся в административные эмпиреи, к Аверченко: дескать, премного благодарен, но нельзя ли слегка поменять адрес?
- Хорошо, идите в отдел, - буркнул он.
И я снова отправился в отдел по распределению жилплощади, где служивый человек с непроницаемым лицом хранителя многих скорбных тайн, мельком вздернув на меня взгляд из подопущенных век, на мой скромный вяк: «Мне сказали зайти повторно...», - обронил покладисто:
- Да, мы получили сигнал... – И - выложил на стол передо мной новый ордер и заветные ключи.
Раскрыв дверь квартиры, я обомлел: передо мной, за широким холлом, открылся солнечный простор комнат с высокими потолками, веранда балкона; на кухне мог бы разместиться ресторанный зальчик, а в ванной комнате, встав по ночному делу, спросонья можно было бы и заблудиться...
Таковыми являлись нахлынувшие на меня первые впечатления, естественно, преувеличенные восторгом, расширившим мои глаза.
Теперь предстояло перетащить необходимый скарб из ненавистной коммуналки и начинать новую жизнь!
Отправившись на ночлег по адресу пока еще актуальной прописки, увидел у голубенькой стекляшки гастронома соседа Юру. Тот, пританцовывая на ветру, стоял поодаль от входа в ликероводочный отдел, напряженно наблюдая за милиционером, - даже не столько за милиционером, сколько за человеком с мятым лицом, кто, отвернувшись с безразличным видом, стоял возле стража порядка, просматривающего его паспорт - тоже мятый. Человек был одет в тяжелое драповое пальто, лоснящееся стальным блеском. Пальто было много шире и явно старше своего хозяина.
Увидев меня, Юра призывно замахал рукой. В этот момент милиционер вернул «мятому» документ, с сожалением вернул, и, поправив ремень с микрофоном хрипящей рации, побрел восвояси.
- Кореша! - вскричал Юра, обнимая меня и притягивая за рукав «мятого». – Вот и встретились все одиночества! Вот и третий нашелся! Классика должна быть классикой! О, кстати, знакомьтесь: Рыбий Глаз, - хлопнул он «мятого» по плечу, отчего поднялась некоторая пыль, что, впрочем, того не смутило, как и подобное представление. - А это... - указал Юра на меня, - сосед мой. Замечательный... чувак... большой души! - закончил с чувством.
Рыбий Глаз покачал головой, пусто взирая сквозь меня фарфоровым оком с нарисованной точкой зрачка. Второй его глаз, натуральный, был не более выразителен, чем искусственный, единственно - более мутноват. Я поневоле вспомнил зону: подобных типажей в ней хватало. И – удручился глубиной приобретенного жизненного опыта... Где ты, пионерское детство, с сообществом ясноглазых, румяных, ангелоподобных сверстников?
- Дом расселяют, решение принято, - доложил я.
- Этого следовало ожидать! – с чувством сказал Юра. – Если я берусь за дело... И такой результат надо отметить! Ты, Андрюха, не спрыгивай, я тебя знаю, это – не по-мужски...
К прилавку магазина, тянулись две очереди: справа - благочинная, состоящая из граждан дисциплинированных, и слева - комплектующаяся из наглецов или же завсегдатаев, получавших товар иногда с конфликтом, но неизменно оперативно. Юра, внимания на очереди не положивший, угрем пролез в амбразуру окошка выдачи зелья, с эффектным стуком выставив из-за пазухи пустую бутылку, отчего все, в том числе и наглецы, на мгновение оторопели.
- Ну-к, Тамар, - молвил он, отпихивая напиравшую публику локтями и на робкие замечания справа, равно как и на матерные слева, не реагируя. - В той «бомбе» сколько вольт? Шес-снадцать? Идет! Две давай!
- Фу, - морщилась толстая розовощекая продавщица, послушно доставая «бомбы». - Перегаром-то прет...
- Какой перегар?! - возражал Юра гордо. - Свежак! - И под проклятья опомнившихся очередей, через угрюмые лица, выкрики: «Блатной, что ли?!» - передавал бутылки мне, механически их принимавшему.
- Где... врежем-то? - спросил Рыбий Глаз, поджидавший нас у входа.
- В гости идем... Ко мне! - провозгласил Юра. - Сыр у меня, огурец... Вилок, вот нет, затерялись где-то...
- Вилок? - удивился Рыбий Глаз. - Ну и чего? Мы же... не американцы!
В прокисшей Юриной комнатенке с выцветшими обоями, потолком в мелких кляксах убиенных комаров, кособоким шифоньером с треснувшим зеркалом, койкой, чей матрац был застелен одеяльцем с печатью какого-то учреждения, нашлось полбуханки каменного хлеба, банка консервов, охарактеризованных Юрой как ветчина, сыр - на удивление свежий, и три непрозрачных стакана.
Упомянутый огурец не отыскался, хотя Юра перерыл даже шифоньер и карманы одежды, висевшей на прибитой к стене вешалке. Но тут уж выручил я, принеся яблоки, маринованные грибы и бокалы, вызвав таким поступком большое к себе уважение у компаньонов.
Выпивали на балконе, стоя, как на официальном приеме и, разместив закуску на раскладном столике, ровно задернутом черной угольной пылью, в обилии летевшей сюда с близкой железной дороги.
- Э-э!.. - отставляя бокал, закряхтел Рыбий Глаз, рукавом утирая рот.
- У-у!.. - в тон ему откликнулся Юра, впиваясь в сочное алое яблоко, зашипевшее на губах его водянистым соком. - Я... в ботаническом саду раз яблоки рвал, - поведал, морщась и причмокивая. - Во - яблоки! Во такие! - развел руки от одной стены до другой. - Экспериментальные, понял? На экспорт. Охраняли... Ну, ночью залезешь и рвешь. С забора. Забор высокий... Однажды упал - хорошо, внизу снег... Так по грудь! - Ну-с, - он поднял стакан, - за наши безнадежные дела...
- И как в тебя влезает-то? – сокрушился я. - Ведь каждый день... Или страдаешь от избытка хорошего самочувствия?
- Кхм, - презрительно отозвался на такое замечание Рыбий Глаз. От водки и другое его око остекленело, стало недвижно, и, чтобы разгадать, какое искусственное, а какое нет, требовало теперь известного труда и наблюдательности. - Ты спортом занимаешься? - внезапно спросил он меня. - Б-бегом?
- Ну, нет...
- О-о! - кивнул Рыбий Глаз. - В чем и дело. Застой крови, мышц... Плохо! А стакан - все равно, что четыреста метров. С барьерами. Понял? Вот... некоторые. Сто грамм шлепнул - и с копыт. Почему? Сердце нетренированное. А его надо тренировать... учти! - Он выпучил губы и потряс пальцем, предостерегая.
- Подтверждаю, как будущий медицинский работник, - кивнул Юра.
- Причем здесь ты и медицина? - вяло удивился я.
- Доцент... ну, который без обезьяны остался, в институт меня подготовить обещал! Да я и сейчас любой запой устаканить могу лучше всяких там докторов! - запальчиво поведал Юра. - Знаю их, шарлатанов, навидался! Приедут, сами вдрабадан, у больных все оставшееся допьют, шакалы... А если бы я за дело взялся... У-у-у! - Провыл восторженно. – Вот, закуси хотя бы... - Прицелившись, Юра ткнул вилкой в кастрюлю, откуда извлек грязно-желтую куриную ногу с когтистой лапой и вареным колечком лука. Услужливо протянул ее мне.
Я категорически отказался.
- Это ж натуральный лебедь! - убеждал меня Юра. - Я вот в армии, помню, служил... - Он бросил ногу обратно, выплеснув на бесстрастного Рыбьего Глаза фонтанчик мутного бульона. - У нас там озеро рядом... И лебеди. Ну возьмешь автомат... Однажды пошел, глянь - сидит! Я - очередь. Сидит! Что такое? Э?.. Замерз во льду! Ну я ползком... на животе...
- По-п-ластунски! - вставил Рыбий Глаз деловито и, нахохлившись, икнул.
- Ну да. Наст тонкий... Хвать его за шею - и домой. Двадцать семь... килограмм веса! Отдал матери, сам на печку... Ох, время было... - Тут Юра запнулся, устремив встревоженный взор на карниз дома, откуда с легким шорохом оборвалась наледь, и сверкающая перевитая сосулька колом полетела к земле.
Я, следуя Юриному взгляду, также посмотрел сначала вверх, а после вниз и поневоле охнул: по тротуару, навстречу летящей сосульке, с беспечной неторопливостью шагал участковый милиционер.
Внезапно мне показалось, что, сделай тот еще один шаг, и...
Очевидно, то же самое показалось и Юре, поскольку, набрав полную грудь воздуха, он истошно завопил:
- Стой! Сто...
Участковый замер. Поднял недоуменно голову.
В этот момент сосулька с мистической точностью угодила ему в темя - хорошо, защищенное шапкой.
Участковый зашатался, поводил руками в пространстве, как бы сохраняя равновесие, затем, усмотрев перепуганное лицо Юры в вышине, погрозил кулаком, исторг хриплое проклятие и, держась за голову, решительно направился к подъезду.
- Ну-у, вот, ё-мое, - протянул Юра с тоской. - Попали!
- Линяем срочно! - откликнулся Рыбий Глаз, предусмотрительно присевший в углу за решеткой балкона.
Однако ни бутылку, ни Рыбьего Глаза спрятать не удалось: дверь в квартиру, оставшаяся незапертой, широко распахнулась, и в темноте прихожей замерцали пуговицы милицейской шинели и показалось бледное, гневно перекошенное лицо.
- Так, Шмакин, - на трагическом выдохе заявил милиционер. - Собирайся... Достукался.
Последовали торопливые, на плаксивой ноте заверения Юры в невиновности, непричастности, в лучших чувствах ко всем, а уж к милиции - в особенности, я тоже убеждал насупившегося лейтенанта в отсутствии состава преступления, и, наконец, остро покосившись на остатки трапезы, участковый повернулся к двери.
- В последний раз! - предупредил он, озабоченно ощупывая голову. После строго обратился ко мне: - Ну, собутыльников ваших я знаю. А вы кто будете? Где работаете?
- Оповещаю жильцов о расселении дома, - ответил я, предъявляя милиционеру бумагу, выданную мне Аверченко.
- Благодарная у вас работа, - качнул головой милиционер, покосившись на бутылки. – Вы уж по две-три квартиры в день обходите, не более. С таким объемом задания недолго и спиться на людских радостях...
В глазах Юры тут же блеснула живая мысль.
- Я все беру на себя! – заявил он, отбирая у меня бумагу. – Принимаю главный удар с распахнутой грудью!
- А вот тут-то по мерину и хомут, - согласился с ним участковый, удаляясь.
Мало-помалу я начал обживаться на новом месте, но, всякий раз проезжая мимо старого дома, притормаживал, с грустью рассматривая строение, предназначенное к скорому исчезновению в небытии, а в очередной свой случайный проезд мимо прежней обители по адресу: улица Плющева, 15, вышел из машины, привлеченный скоплением грузовиков, теснящихся во дворе.
Жильцы выносили мебель и узлы, покидая в массовом порядке уже отключенное от воды и электричества здание, направляясь по новым адресам своего пребывания, лица у всех были деловито-озабочены и отчуждены, и вдруг до меня дошло, что именно я, ныне отдаленно и безразлично стоящий в стороне, повлиял на их судьбы и на то многое, что произойдет в их дальнейших жизнях... И тут - узрел Юру, судорожно метавшегося среди публики, будто потерявшаяся в просторах города собака.
Увидев меня, кинулся навстречу.
- Как же так? Это чего... все, кранты?!. – произнес, едва ли не плача. - И куда теперь?
- Тебе, что, не дали ордер?
- Дали. Какое-то Лианозово... Это вообще – где?
- Отдельная квартира?
- Ну да. Однушка.
- Так это же прекрасно!
- Да сдалась мне их хата халявная! Что в ней делать? – Он беспомощно развел руками. – С кем там вообще дело иметь, в Лианозово этом? Ведь тут-то я... как в театре! А там?..
Бедный Юра... Я вдруг понял, что поневоле разрушил его жизнь!
Их уже нет, этого выродившегося племени советских городских алкашей – безответных, наивных, неимущих... Они быстро и неотвратимо погибли в новом жестоком времени, обрушившимся на них, как ледниковый период на обитателей беспечных благодатных тропиков. Они потеряли свои жалкие приработки и квартиры, обманутые ловкачами и бандитами, и померзли в подворотнях и в картонных ящиках под теплотрассами, что никак не могло случиться при Советской власти с ее тотальным запретом на бродяжничество и железными правилами учета и прописки.
Время больших перемен затронуло всех. Аверченко, ставший с подачи Гришина секретарем Перовского райкома партии, в итоге, доведенный до отчаяния крахом своей карьеры, пытался покончить с собой, выбросившись из окна, и с трудом был спасен врачами, оставшись инвалидом; его всемогущий шеф, хозяин столицы, умер от сердечного приступа у стола регистраторши, хлопоча о жалкой прибавке к пенсии за прежние заслуги в деле строительства коммунизма; а я же, из своего некогда столь желанного и уютного гнездышка, отправился пытать счастья в чужеземные дали, где решение квартирного вопроса определяли исключительно и беспристрастно не люди, а серо-зеленые доллары.
ВОЗВРАЩАЯСЬ К «ПЕРЕКРЕСТКУ»
«Перекресток для троих» вышел в свет почти девятимиллионным журнальным тиражом, заняв два номера «Человека и закона». Я раздавал авторские экземпляры направо и налево, навестив «Юность», отвергнувшую повесть, и с некоторой долей злорадства вручив свежеиспеченные журнальчики премудрой Мэри Лазоревне.
- Этот Сиренко сошел с ума, - кратко прокомментировала она мой успех. – И наша цензура – тоже. Это хулиганство вам с рук не сойдет. Тебе тридцать лет. А мне – шестьдесят четыре. И я всю жизнь – в советской печати. Твоя публикация – чудо. Но чудеса, как утверждал Булгаков, нуждаются в непременном разоблачении… И еще: стремясь к вершинам, помни, что Олимп может оказаться Везувием!
Как же была права многоопытная Мэри, воспитанная еще в сталинских редакционных школах, где за невинную опечатку можно было безвозвратно загреметь в колымские лагеря, как же права!
Первой на публикацию откликнулась «Литературная газета» - в ту пору издание солиднейшее, многостраничное, прочитываемое всей страной:
“А. Молчанов постоянно подчеркивает мелкое и пустое в своих героях через детали повседневного бытия. Жизнь у них проходит в суете, им некогда поднять голову к высокому. Егоров “химичит” с оценкой ремонта разбитых в аварии машин. Крохин мучается с похмелья, сочиняя очередную халтуру для передачи по радио. Марина ругается с мужем, отбивается от поклонников, бегает по магазинам... Автору этого мало. Он расширяет круг бездуховных персонажей. Но не все же у нас подонки, как в повести А.Молчанова. Да, работники Госстраха, как и специалисты других областей - отдельные работники и отдельные специалисты! - иногда находят “ход” ... Зачем же этот “ход”, неизбежно ведущий к скорому “мату”, выдумывать автору?”
Литературная газета. 7 июня 1984г.
Далее в дело вступила «Советская культура»:
“В повести три героя. Повествование ведется от первого лица. Мы имеем дело с тройной исповедью. Автор, несмотря на свою молодость, в литературе не новичок и, несомненно, знает, что повествование от лица отрицательного героя всегда опасно, на исповеди человек невольно стремится обосновать свои поступки, доказать неизбежность их, самооправдаться. Опытные литераторы часто в таких случаях используют прием “ненадежного” рассказчика, показывая свое скептическое отношение к герою, создавая атмосферу недоверия к нему. Однако в данном случае автор не пользуется этим приемом, предпочитая раствориться в своих персонажах, давая им полную волю на страницах повести, “балдея” вместе с ними”.
Советская культура. 5июля 1984г.
После критической пены, раздутой в периодике второстепенной, «Литгазета» продолжила:
“Двух мнений быть не может: повесть А.Молчанова - возмутительная клевета на советскую интеллигенцию. Вряд ли существует в нашей литературе последних лет другое произведение, в котором поголовно все действующие лица изображались бы преступниками либо подонками, в котором не нашлось места ни одному положительному персонажу. Вполне закономерно, что популярные газеты встали на защиту чести работников литературы и искусства”.
Литературная газета. 14 ноября 1984г.
Статейки в «Литгазете» подписывались неким Половниковым, что являло собой псевдоним, прямо ассоциирующийся с народной присказкой «по жопе мешалкой», как предположил Сиренко через нервный смешок. Он тоже предчувствовал грядущие неприятности, не замедлившие тяжелым артиллерийским градом пасть на наши головы.
Состоялось совещание всех главных редакторов в секретариате ЦК КПСС. Вел совещание Зимянин – секретарь ЦК, главный идеолог страны Советов. Как мне поведал Андрей Дементьев, на совещании «трещали кости». Вопрос стоял об отстранении Сиренко от должности, разнос получили все за наметившийся недопустимый либерализм в отношении аполитичных публикаций, а персонально по Андрею Молчанову было принято постановление ЦК «Об усилении идеологической работы в писательской среде».
- Поздравляю, - сказал мне Дементьев. – По Солженицыну такого не принимали, ты – первый.
Сиренко, между тем, осуществлял отчаянные попытки спасти должность и обойтись без партийного выговора, чья перспектива вырисовывалась более, чем отчетливо на грозовом горизонте ближайшего будущего. Были нажаты все педали, олицетворявшие влиятельных лиц, кстати, подписавших «Перекресток» к печати. Но в их причастность к идеологической диверсии партийные верхи не вникали, понимая: уважаемые люди не приспособлены к чтению даже ведомственных документов, принесенных им на подпись, а уж что толковать про какие-то романы и повести... Как выразился при мне один из больших начальников:
- Все необходимые книги я прочел в детстве. Основная – букварь!
После срочно созванного совещания редколлегии, в стенах «Человека и закона» родился следующий документ:
СЕКРЕТАРЮ ЦК КПСС тов. ЗИМЯНИНУ М.В.
Уважаемый Михаил Васильевич!
Мы, члены редакционной коллегии редакции журнала “Человек и закон”, серьезно обеспокоены в связи с критикой, прозвучавшей в адрес повести А.Молчанова “Перекресток для троих”, опубликованной на страницах этого издания, и сознаем свою писательскую, гражданскую ответственность за допущенный промах в работе. Сейчас совместно с руководством журнала, его партийной организацией мы направляем усилия на то, чтобы исключить подобные случаи впредь.
С этой целью 17 июля 1984 года в редакции журнала состоялось заседание расширенной редколлегии, на которое были приглашены ведущие писатели приключенческого жанра, ответственные работники Минюста СССР и Минюста РСФСР, руководители редакции, члены ее редколлегии и партийного бюро.
В ходе делового, заинтересованного разговора было высказано немало пожеланий и предложений по улучшению работы с литературными произведениями, намечены конкретные меры по расширению авторского актива, тщательному отбору произведений для печати, их многостороннему и авторитетному рецензированию. Члены Союза писателей СССР от себя и от имени своих товарищей по перу, (которые по тем или иным причинам не смогли прибыть в редакцию),* заверили собравшихся в том, что лучшие произведения приключенческого жанра, пропагандирующие гражданственность, уважение к закону, будут рекомендованы, прежде всего, на страницах журнала “Человек и закон”.
Совещания, подобные тому, что было проведено в редакции 17 июля с.г., редакционная коллегия планирует проводить регулярно, приглашая на них ведущих юристов, журналистов, работников аппарата МВД СССР, Прокуратуры СССР и других заинтересованных ведомств и организаций. Так, в ближайшее время намечено провести заседание расширенной редколлегии по вопросам контрпропаганды, в котором примут участие ученые, работающие в этой области, в частности, профессор Н. Яковлев, автор книги “ЦРУ против СССР”, и журналисты-международники.
Уверены, что все эти меры принесут ощутимые положительные результаты.
Члены редакционной коллегии:
А.М. Рекунков, Генеральный прокурор СССР.
А.Я. Сухарев, министр юстиции СССР.
Ю.М.Чурбанов, заместитель министра Внутренних дел СССР.
Ю.С. Семенов, писатель, кинодраматург.
* В окончательном варианте документа вычеркнуто.
Надо отдать должное Сиренко: удар он держал мужественно, по отношению ко мне не допустил ни упрека, ни косого взгляда, единственное, посетовал, что, помимо партийного начальства, ему намылили холку в пятом, идеологическом управлении КГБ, причем ссылки на их же разрешение публикации были тупо проигнорированы, зато намеки на грядущие неприятности прозвучали. В том числе и в отношении автора, то есть, меня.
Грянул звонок из МВД. На сей раз не от Чурбанова, а из управления кадров. Дескать, срочно зайдите. Зашел, понимая, в чем дело: непременно отберут волшебную милицейскую ксиву. Ксиву, естественно, отобрали. Процесс осуществлял человек с каменным кирпично-коричневым лицом, явный особист, смотревший на меня ненавидящими расстрельными глазами.
Соваться к Чурбанову я не стал: ходили разговоры о его скором и неизбежном падении с пьедестала, помочь он мне ни в чем бы не смог, да и вообще его никак не могли занимать чужие проблемы, хватало своих. Хотя бы с тяжело пьющей супругой Галей и ее коллекцией бриллиантов, о чьем криминальном происхождении гудела Москва.
В коридоре встретил знакомого капитана Сашу. Саша, собственно, всеми ксивами и ведал, выписывая и изымая их в соответствии с поступающими ему приказами. Саше я пару раз помог через «Человек и закон» с грамотными юридическими консультациями, отношения наши были вполне дружескими, поэтому, увидев меня, он сразу проронил:
- В курсе. Документик крест-накрест порезан бритвой с надписью: «Впредь не выдавать».
- Жаль, - сказал я. – Надо открывать новую статью расходов. Статья будет называться: ГАИ.
- Пойдем ко мне, - шепнул он. – Я тебе штатную соображу. Снимешься в форме. Звание: ну, скажем, капитан. Для гаишников это лучше, чем полковник, ближе по статусу, проверено. Должность: опер. Только не спались по пьянке, а спалишься, спали и ксиву. До того, как сюда на тебя протокол пришлют. И учти: я в случае чего ссылаюсь на устный приказ Чурбанова…
- Он, вроде, кандидатура на вылет… - осторожно предположил я.
- Дело решенное, - сказал Саша. – И это – к лучшему. С него за эту ксиву уже не спросят.
Саша провел меня в свой канцелярский отсек, где в специальном шкафу хранились милицейские мундиры ходовых размеров, а коробке – наборы подогнутых погон, плотно накладывающихся на плечи мундиров в соответствии с требуемым званием.
- Чтобы народу лишний раз в форме не париться, - объяснил мне Саша. – Чтоб со всеми удобствами. И на Лубянке такой же расклад…
- Откуда знаешь?
- Да они же к нам за документами прикрытия то и дело приезжают… Садись на стул, фотографироваться будем. А завтра подъедешь, позвонишь из проходной, я выйду… Кстати. Ты мне распредвал обещал для «Жигулей» …
- Будет тебе распредвал. Лучше заводского.
- Еще раз: ксиву понапрасну не свети.
- А в метро с ней бесплатно ездить можно?
- Да хоть поселись там!
У двери, ведущей в приемную Чурбанова я на миг остановился, сознавая, что уже никогда не войду в нее. Вот и еще один рубеж жизни бесповоротно пройден…
Но тут я несколько заблуждался… В годах девяностых, в Перово, на улице Плеханова, один из моих соседей по дому открыл магазинчик, торговавший бытовой утварью. Магазинчик примыкал к территории бывшего цементного завода, принадлежащего теперь компании «Росштерн». Сосед поведал мне, что заместителем генерального директора является опальный заместитель министра внутренних дел, и на мое восклицание: дескать, да я же с ним знаком! – сказал, что способен легко устроить нам встречу. И встреча состоялась.
Я прошел по запорошенной цементом площади к унылой бетонной коробке, где располагались офисы, поднялся по выщербленной каменной лестнице на второй этаж, и вскоре оказался пред взором сидевшего за неказистым письменным столом Чурбанова. Казалось, и не пролетели годы нашей разлуки…
Он был такой же, как прежде. Прическа – как всегда, волосок к волоску, набриолиненный, те же вельможные манеры, та же ирония в голосе…
В ту пору я работал в Германии, провожая на Родину нашу группу западных войск, раз в неделю летал оттуда в Россию на самолете командующего, дабы провести выходные с семьей, а по понедельникам возвращался в Берлин. Никаких тебе паспортных контролей, никаких таможен… Машина подъезжала прямо к самолету на пустующее летное поле военного аэропорта Шперенберг, через два часа самолет приземлялся в «Чкаловском», где существовала и таможня, и пограничники, но ни меня, ни моих попутчиков – деловых вояк, никто не фиксировал, ибо на почве вывода наших войск процветал бизнес со множеством в нем участников: из Берлина привозилось газовое и дробовое оружие, запчасти к машинам, а обратно самолет улетал, набитый коробками с сигаретами, стоившими в Союзе в пять раз дешевле, нежели в Германии. Сигареты с ходу раскупались в Берлине скупщиками-вьетнамцами, торговавшими ими возле станций метро. Всю эту вакханалию отчасти я отобразил в романах «Схождение во ад» и в «Падении Вавилона».
Попивая кофеек в новом служебном кабинете Чурбанова, я поведал ему о перипетиях своего сегодняшнего существования, тут же нарвавшись на вопрос:
- А ты мне привезти пистолет сможешь?
- Да пожалуйста… Газовый?
- А как насчет настоящего? «Макаров», к примеру. Ты же там с военным складским народом общаешься?
- А вам это зачем?
- Ну, времена, сам видишь, беспокойные…
Я невольно усмехнулся. Боже мой! И об этом меня просит пусть бывший, но заместитель министра внутренних дел, в подчинении которого некогда были тысячи вооруженных головорезов. Какие же беспомощные и жалкие все эти шефы и боссы без своих должностей и кабинетов!
О тюрьме, о том, как сиделось, мы не говорили. Да и о причине его посадки – тоже, она была предельно ясна. Новый бездарный царек Горбачев, решив, по моему разумению, отыграться за свои унижения и лизоблюдство перед Брежневым, выбрал фигуру его зятя, дабы перечеркнуть надуманным судом над ним всю прежнюю эпоху. В какие светлые дали мог привести государство, уже находящееся в упадке, злобный, завистливый и недалекий политик, способный вот так, походя, ради удовлетворения амбиций, изувечить жизнь ни в чем не повинного человека? Впрочем, в истории российских верхов найдется немало аналогичных характеров. Да и ныне за примерами идти недалече.
- Я ничего не брал, у меня и так все было! – говорил мне Чурбанов. – Мне требовалось только нажать кнопку и произнести в селектор: надо то-то и то-то, чтобы желаемое материализовалось у меня в кабинете. Ни о какой мзде я даже не помышлял!
И я верил ему, поневоле вспоминая грузинскую взятку. Размышлял: рассказать о ней или нет? Умолчал.
Не знаю, был ли его брак с дочерью генерального секретаря браком по расчету, хотя к этому склоняюсь, но итоговую цену за этот брак он заплатил по самой жестокой ставке. Мне было его искренне жаль, и тут я согласен с ненавистным мне Ельциным, сказавшим: «Хороший мужик, и попал ни за что». Ну, если хороший, да ни за что, а ты – президент, реабилитируй невинно пострадавшего своим указом, верни ему, если не погоны и награды, то хоть незапятнанное имя… Не сподобился.
Пистолет я Чурбанову привез. Газовый. По моему мнению, - глупую, бесполезную игрушку. Мог бы, конечно, привезти и боевой, но от этого греха решил воздержаться: попадется ненароком бывший генерал-полковник в руки ранее подчиненной ему милиции, потребующей объяснений, кто знает, что он ляпнет? Тут уж поручиться за него я не мог: если человек докатился со своих вершин до просьбы достать «левый» ствол, то неисповедимо, как сработают реле в его мозгу, когда он будет сидеть перед следователем, должным установить источник приобретения нелегального огнестрела. А сноровистая уголовная отмазка: «Купил на железнодорожном вокзале у неизвестного лица, находясь в состоянии опьянения», вряд ли придет в голову бывшего члена монархического семейства. Он быстро и бесповоротно запутается в витиеватых версиях. А там - и рукой подать до меня, грешного…
Впрочем, лоснящимся газовым «Вальтером» Чурбанов остался доволен, и я посчитал, что мой долг за незабвенную грузинскую командировку наконец-то погашен.
Из министерства, где еще пребывал в своей уже условно-досрочной власти Чурбанов Юрий Михайлович, я покатил в «Литгазету» с заранее заготовленным мною письмом на имя главного редактора Чаковского, любимца Брежнева.
В письме я ставил под сомнение объективность критика Бондаренко, скрывающегося под псевдонимом Половников, и подвизающегося на ниве заказного критиканства, также рекомендовал хозяину «Литгазеты», прежде, чем охаивать произведения, хотя бы по диагонали их просмотреть, намекая на поступившие ему указания сверху, и, кроме того, горячо благодарил его за сделанную мне рекламу. При этом я отчетливо представлял себе негодование номенклатурно-литературного вельможи, получившего подобный плевок от наглого отщепенца, должного замереть и каяться в раболепном послушании. Но меня, что называется, несло. Если у Шекспира: «Быть или не быть!», то у нас – «Была не была!»
Тем более, удары в спину следовали с самой неожиданной стороны: позвонили из «Интеркосмоса», сообщив, что мои планируемые командировки в Индию и во Францию по неизвестным причинам отменены, а мой служебный синий паспорт с готовыми визами отозван МИДом. После такой новости вполне вероятным событием представлялось появление в моей трудовой книжке записи: «Уволен на х..!» А я-то воображал, как вскоре улягусь в ванну в парижском отеле с бокалом «Шабли», мечтательно произнеся в потолок: «Шарман, бля!»
Номинально, в целях придания организации флера безвинности и респектабельности, руководителями «Интеркосмоса» назначались те или иные академики, но реальной властью обладал их бессменный первый заместитель Николай Степанович Новиков, один из ближайших друзей моего отца, также академика - Алексея Федоровича Богомолова. Сам Новиков был человеком с карьерой, более, чем состоявшейся. Во время войны служил первым секретарем посольства США, правой рукой посла Громыко - будущего министра иностранных дел, затем куратором политической разведки в ЦК КПСС, а его назначение фактически главой «Интеркосмоса» диктовалось опять-таки целями политическими: тут разрабатывались проекты сотрудничества с США, Францией, но особенное внимание уделялось Индии, как нашему дружественному плацдарму в Юго-Восточной Азии. Мы делали для индусов спутники, выводили их на орбиты своими ракетоносителями, советские наземные станции получали и анализировали поступающую информацию, и таким образом наше влияние на многие аспекты по другим направлениям сотрудничества получали весомое подкрепление. Однако все имело свою цену. Индийские специалисты – ребята из богатейших семей, получившие образование в Англии и в Америке, отчетливо склонялись в сторону Запада, но перевешивала рыночная составляющая: СССР предоставлял услуги по ценам смехотворным, и перебить их, даже пойдя на умышленный ущерб, американские и французские компании сподобиться не могли. Так что советский принцип собственной нищеты за счет обогащения лояльных к тебе иноземных друзей, работал на этой ниве со всей откровенностью.
Под покровительством всемогущего Новикова, знающего всех послов, консулов и резидентов из Ясенево, любая командировка проходила без проволочек, со всесторонней поддержкой встречающей стороны. Помню, как возвращался с ним в зимнюю Москву, таща через таможенные барьеры свои и его авоськи с арбузами и папайей. Сам Новиков важно вышагивал сзади, в сопровождении начальника погранохраны и ответственного по аэропорту чина из КГБ под стыдливо отворачивающиеся взоры таможенников.
Он был смел и резок в решениях, а иногда позволял себе просто-таки мальчишеское озорство, меня восхищавшее! Однажды, когда по вине индусов на два дня перенесся наш рейс из Дели в Москву, и нас поселили в какой-то третьесортной гостинице на окраине, шеф, осмотрев убожество предоставленных апартаментов, тут же перевез всю делегацию в самый роскошный отель индийской столицы, дав нам указание не отказывать себе в ресторанном питании, а, когда дело дошло до расчетов, равнодушно посмотрев на чек с итоговой длиннющей цифрой, бросил его на стойку администратора, промолвив небрежно:
- Это – не ко мне, это – к Индире Ганди, она нас пригласила в вашу страну...
Глаза управляющего отелем сигха, расширившись, подкатились к краю чалмы, далее последовали истошные звонки во всякого рода инстанции, однако Новиков на возмущенную суету гостиничных служивых людей даже плевать не захотел, надменно приказав им грузить наши чемоданы в такси, также должное быть оплачено средствами бюджета принимающей стороны.
- Рабы не уважают тех, кто уважает их, - заметил он мне назидательно, усаживаясь в головную машину, следующую в аэропорт.
На хулиганский факт нашего демарша никто не посмел и пикнуть, - более того, впоследствии индийские менеджеры услужливо согласовывали все детали пребывания в стране советских партнеров, превозмогая врожденную скупость страхом перед нашими самоуправствами, способными влететь им в копеечку.
В том же отеле, прихватив меня за компанию охладиться в просторном бассейне, и, увидев на поверхности десятки голов, будто там шло состязание по ватерполу, Новиков отлучился на минутку, и, по прошествии оной, вернулся, аккуратно погрузив в воду прихваченный из буфета шоколадный батончик, после чего уселся в плетеное креслице у края облицованного голубеньким кафелем водоема, мошеннически подмигнув мне. Через считанные минуты волшебный батончик сделал свое дело, бассейн пугливо опустел, и вскоре мы блаженствовали в прохладе безлюдной воды.
- В разведшколе меня научили многим забавным фокусам, - проговорил он, плавая неторопливым стилем «брасс» в соломенной панаме и темных солнцезащитных очках. – Делюсь с вами знаниями, молодой человек... Перенимайте навыки старой гвардии!
Я уважительно подправил его слегка съехавшую набок панаму...
Увы, вскоре он вышел на пенсию, но на свое место поставил проверенного соратника, генерала, опять-таки, из разведывательного ведомства. С ним, теперь уже моим новым шефом, отношения у меня сложились душевные и почти приятельские - на почве, не скрою, облагораживания мною его бытия продуктовым и прочим дефицитом от щедрот Васи Анисимова и деловых знакомых погорельца Ельникова. Как я давно заметил, вербовки сотрудников госбезопасности на бытовой почве проходят, если не касаются измены Родине, как правило, без осечек.
Итак, за объяснениями своего нынешнего служебного состояния я прямиком отправился к шефу, встретившему меня лукавой улыбкой, что сразу обнадежило: не все потеряно…
- Ну, рассказывай, чего ты натворил на своей литературной ниве, - начал он. – Мне уже с Лубянки обзвонились, просили закрыть поездки…
Я начал свой горький рассказ невинно пострадавшего агнца из-за неправильно понятой партийным начальством абсолютно безвредной в своем политическом аспекте бытовой повести…
- И на хрена тебе вся эта литература, - сказал он. – Тут надо или писать в масть и добиваться должностей в их писательской иерархии, или искать другую профессию. Есть еще выход: объявиться диссидентом. Ну, и вышлют тебя пинком под задницу на помойки Парижа… В лучшем случае. А я тебя, кстати, готовил нашим представителем в Штаты, в НАСА. Это – должность, это – позиция! Уже согласовал все предварительно… И Новиков за тебя хлопочет! А ты дурью маешься, по всяким редакциям шастаешь, трешься с сомнительной богемой…
- Значит, не судьба, - вздохнул я.
- Ты вот что, - сказал генерал. – Не выпендривайся особо, лишнего по телефону не трещи, я уже кое с кем переговорил, скандал через полгода затихнет, тогда вернемся к твоим вояжам и к прочему… А пока отправляйся в Институт космических исследований, они просили знающего техническую специфику переводчика. Работа там, как у водолаза: семнадцать минут в сутки, через день. Все, гражданин, аудиенция закончена. Можешь, кстати, получить тринадцатую зарплату, если не суеверный, сегодня выдают…
Под вечер заехал в гости, посоветоваться, к мудрейшему коллеге по литературно-приключенческому цеху, Эдуарду Хруцкому.
Жил Эдик в знаменитом Доме на Набережной, в бывшей квартире Василия Сталина, на письменном столе его стоял телефон Иосифа Виссарионовича, вывезенный из дачи в Горках после смерти вождя, и не счесть было раритетов советской эпохи в этой огромной квартире, ответственным квартиросъемщиком которой числился тесть Эдика, пенсионер по фамилии Серов. Он же – бывший первый председатель КГБ СССР, успевший, кстати, побывать и начальником ГРУ, - то есть, шефом всех военных шпионов. Ныне глава всех чекистов страны пребывал в опале, низвергнутый с прошлых командных высот из-за предателя Пеньковского, кого пригрел в разведке качестве своего доверенного лица.
В кабинете Эдика порезали сыр, колбаску, соленые огурчики и откупорили бутылку «Столичной». В отличие от меня, шастающего дома в спортивных брюках или в халате, Хруцкий ни малейшей небрежности в одежде не допускал. Будь он дома или на людях. Накрахмаленная рубашка, брюки со стрелкой, лакированные легкие штиблеты... Не хватало лишь одного из роскошных пиджаков из его коллекции, занимавшей длиннющий, как пульмановский вагон, шкаф. Впрочем, в этой квартире место нашлось бы и для магазина галантереи.
- Ну-с, - чокаясь, поведал мне Эдик своим бархатным баритоном, - навестил я давеча Союз писателей… Собираю плеяду мастеров приключенческого жанра для совместного совещания в Юрмале… Хорошая идея? Почему бы не погулять недельку за счет Союза? Так вот. Смотрю утвержденный список. И… где, спрашиваю, Молчанов? Он же был заявлен… Так секретарша аж завизжала: вы газет не читаете? Вы бы еще туда Аксенова включили! Я чуть выговор не получила, когда ваш список на подпись принесла!
В дверь кабинета постучали. Затем донесся голос Серова:
- Эдуард, я в булочную. Будут звонить, вернусь через полчаса.
Компанию нам бывший шеф КГБ не составил, даже лица не показал, откровенно почитая нас людишками второго сорта, негосударственными трепачами, и невольно припомнился мне сегодняшний разговор с начальством в «Интеркосмосе».
Может, действительно прекратить все мои писания и начать восхождение по карьерной лестнице в тех же шпионских иерархиях? Хотя сколько писателей были шпионами и наоборот? Не мешало ведь одно другому…
Я посвятил многомудрого Хруцкого в детали своих злоключений.
- Да ты не переживай, - сказал он. – Психушка тебе не светит, в тюрьму не посадят, за границу не вышлют, тут надо серьезнее отличиться, принципиальнее… Плохо, что позавчера Голос Америки о тебе вещал, как о восходящей звезде советской литературы…
- Да ну!
- Слышал своими ушами. И, полагаю, не я один…
- Какие же теперь перспективы?
- А я завтра с Бобковым увижусь, - беспечно отозвался он. - То есть, с начальником Пятого управления «гэ-бэ»… Поговорю. Он – человек взглядов широких… А дело твое по принадлежности спустили ему, это – с гарантией. Я знаю, что сказать…
- Что именно?
- Неправильно понятая позиция в высшей степени идейного автора. По аналогии с сантехником Сидоровым, получившим пять лет за выкрики на улице: «Все прогнило! Систему однозначно надо менять!» И потом. Ты думаешь, в Конторе полное единогласие? Там сейчас схлестнулись два крыла: сталинцы и обновленцы…
- И кто же обновленец?
- Да тот же Андропов со своей командой.
- Его уже нет. Но он же гайки и начал закручивать… Народ в магазинах хватали: почему, граждане, в трудовой час не на работе? Я тоже в очереди в винном отделе попался…
- И?
- А у меня французские международные права с собой были. По формату на паспорт похожи. Я их предъявил. Мне эти дружинники: вы иностранец? Да, говорю. А что здесь делаете, в СССР? Стою, говорю, за бутылкой. А так – работаю представителем радио «Свободная Европа». Мне эти права вернули, словно я им змею в руки сунул, и тут же их как ураганом сдуло. Документик я и гаишникам предъявлял. Сделал к нему талон предупреждений, вырезал квитанцию на доставку товара из парижского рекламного журнальчика. Там прописным текстом шмотки обозначены в номерном порядке, а сбоку - цифры, которые надо подчеркнуть. Гаишник спрашивает: где тут дырку ставить за превышение скорости? Цифра «три», говорю. Он пробил колготки.
Хруцкий расхохотался.
- Вот этими магазинными рейдами Андропов сталинцам и подыгрывал. И Любимова им отдал на растерзание, как пешку в игре... Кстати, между нами… Он же запретил «пятерке» разрабатывать Театр на Таганке. Вообще – никаких агентурных мероприятий!
- Да быть не может! Чтобы на Таганке, да без стукачей!
- Представь себе. Дежурный, что называется, куратор есть, да. Нормальный парень, в меру интеллигентный матерщинник, из московского управления. Ездит с ними на заграничные гастроли, не более того. Александр Георгиевич Михайлов. Мыслит широко, разнопланово, будет генералом, уверен.
- И что, Высоцкого тоже не обставляли?
- Постольку-поскольку. Доверительные, спокойные отношения. Он и в клубе их концерт давал, при всем сидящем в зале руководстве. Он нужен был, как клапан пара… Да и какую он представлял опасность? Бунтарь, протестный певец? Да чушь. Он – не Галич, кто бил власти в глаз, а не в бровь. Он имитировал протест, не имеющий адреса. Этакое мужественное оттягивание тетивы тугого лука без стрелы, где звон отпущенной тетивы заменял свист стрелы, ушедшей на поражение. К тому же, ему доходчиво и даже дружелюбно объяснили: в России ты – гигант, вне ее – пигмей. И он это понял, как только на Западе побывал.
- Ну, Володя был человек увлеченный, эмоциональный… И занести его могло в любую сторону. И вряд ли у него на Лубянке одни доброжелатели были. И на иглу его могли подсадить, тут комбинацию сообразить несложно при хроническом алкоголизме…
- Если Контора его на иглу подсадила, - сказал Хруцкий, - это не докажет никто и никогда. Никакого документа на сей счет не обнаружится. Такие дела обсуждаются исключительно на витиеватых словах и мычании. А человек он был хоть и эмоциональный, но в первую очередь – рациональный. И как в омут головой в западные кущи нырять не спешил, понимая: ты можешь там блистать, если представляешь науку или искусство вненациональное: музыку, балет, оперу… Примеры: Растропович, Вишневская, плясуны, фигуристы. И – Любимов. Он умеет ставить оперы, он и востребован везде. А если кому-то из актеров повезет с кино, то его или ее, возьмут исключительно на роль иностранцев. Даже Ален Делон у них – пришлый француз, хоть и давались ему одни из главных ролей в картинах.
- А как быть со Шварценеггером?
- Ну, этот играет роботов. Тупая, но весьма своеобразная физиономия и - клубки мышц. Персонаж также вненациональный. И – единственный в своем роде. А вот режиссеров со стороны в Голливуд приглашают. Ну, поехал туда наш Кончаловский. Могу сказать, чем закончится дело. Он - самец ухватистый, эрудит, любую ситуацию может вывернуть в свою пользу, это у них наследственное… Но он же – интеллектуал, его картины – не для всех. Ему нужны рефлексии, интеллигентское самокопание, символы, аллегории… А ему закажут жесткий голливудский сюжет. И деваться будет некуда – снимет, что прикажут. Начнет рыпаться и спорить – все тут же закончится. В общем, повертится там и вернется обратно. Наберется, конечно, полезного опыта, впечатлений, все потом пригодится. Для будущей работы здесь. А в литературе среди эмигрантов только одна звезда: Бродский. Но это – гений. И он виртуозно пишет на английском. Солженицын – не в счет, это продукт политических игр. Остальные выше преподавания славистики за умеренную зарплату не поднимались. Тот же Аксенов, Коржавин, Евтушенко… У нас же теперь писатели в двух лагерях, правда, в обоих - на режиме усиленного питания. Почвенники и западники. Кстати, тебя приписали к западникам.
- А вас, Эдуард Анатольевич?
- А я не претендую на звание прозаика, дорогой мой. Я – беллетрист, мой жанр: детектив и приключения. Фразеология, в отличие от тебя, у меня примитивная, я не шью модельную обувь. Я – мастер низкого жанра, валяю сапоги. Но уютные, из качественной кожи. Как и Вайнеры, как и Юлик Семенов. Хотя, что там у них в загашниках таится, не знаю…
В загашниках у Вайнеров и Семенова, как выяснилось позже, таилось и «Евангелие от палача» и - финал «Семнадцати мгновений весны», - роман «Отчаяние», за что обласканные Советской властью авторы, прознай эта власть об их тайниках, были бы, думаю, безжалостно ликвидированы. Без всяких рассусоливаний и компромиссов.
- Захлопнулась над Брежневым крышка гроба, - продолжил Хруцкий, - и тут все как очнулись: а где мы, братцы? Вроде, как в тупике… Незабвенный Леонид Ильич сказал бы так: мировой империализм стоит у края глубокой пропасти и смотрит, что мы там делаем... Разброд идет на всех этажах нашей уникальной государственности. Вечный вопрос: что делать? Жаль, конечно, что те, кто знает, как управлять страной, уже работают таксистами и парикмахерами... Но точки зрения следующие: одним мила царская корона, как матерому интеллигенту Гелию Рябову, например. Другим – роскошь Манхэттена, а части населения – портупеи НКВД. Тут из магазина сейчас вернется один из его руководителей, можно раскачать старика на беседу… Все-таки заместителем самого Берии был… Рискнем?
- Не стоит, - сказал я. – Ничего интересного он нам не сообщит. Все интересное он унесет в могилу.
- Согласен, - кивнул Хруцкий.
«Западник» из меня оказался никудышный: Россию я ни на что не разменял, а, прожив и проработав долгие годы в США и в Германии, с облегчением вернулся домой, куда меня тянуло из зарубежных далей ежедневно и даже болезненно. И позже, навещая эти дали с деловыми и с гостевыми визитами, долго в них не задерживался.
СТАРАЯ ПЛОЩАДЬ
Очередной звонок телефона в моей квартире принес следующую весть: учтивый голос попросил меня явиться в ЦК КПСС, пояснив, что в холле учреждения существует внутренний телефон, мне надо набрать четыре озвученных цифры, после чего за мной спустится сопровождающий.
Надев костюмчик с галстуком, поехал на Старую Площадь. Настроение было паршивое: утром мне сообщили, что умер Юрий Визбор, продолжив отсчет утрат наших великих бардов, раскрашивающих радугами своих песен полотна суконных будней. Их было четверо: Высоцкий, Галич, Визбор, Окуджава. Остальные – это так, около. Чья лира позвонче, - вопрос пристрастий и вкуса, но вся эта четверка отчего-то олицетворяла в моем сознании плеяду мушкетеров: д’Артаньян – безусловно, Высоцкий; Атос – Галич; Портос – Визбор; изысканный Окуджава – конечно же, Арамис. Он покуда оставался с нами. Один. И надолго ли?
Именно под его грустные песенки я доехал до серого унылого здания, таящего в себе загадочное величие власти, которой, уверен, мои горести по поводу ушедших поэтов, были смешны.
Пройдет несколько десятилетий, и вдруг окажется, что никаких бардов, хоть сколько-нибудь приближенных к величинам этой сиятельной четвертки, не обнаружится ни на каком горизонте, как писателей и актеров нашего погибшего СССР. Театральный и кинематографический пантеон мастеров и гениев, чье перечисление можно вести взахлеб, исчез, как убранное урожайное поле, оставив после себя редкие нескошенные колосья. Возродит ли новые побеги наша истерзанная, захламленная наносами пластикового бескультурья почва творчества, идущего от души, а не от жажды рублишек и долларов?
Но тогда, подходя к дубовым дверям ЦК, о будущем я не ведал, как и нельзя ведать о несуществующем, несмотря на лукавство всякого рода прорицателей; и, в кондовой реальности еще советского бытия, прошел в бюро пропусков, набрав номер внутреннего телефона.
Ко мне спустился безликий молодой человек, сподобившийся на угрюмый кивок подбородком, означавший приветствие, провел меня мимо цербера-прапора с васильковым гэбэшным околышем на фуражке, и – далее, в лабиринты высшего партийного ведомства.
Изумлению моему не было предела, когда я оказался у лакированной высоченной двери приемной, с пришпиленной сбоку черной стеклянной таблицей, где золотом сияло внушительное для меня предостережение: «Секретарь ЦК КПСС Зимянин М.В.» Многих функционеров, подумалось мимолетом, выносили из этой двери в глубоком и искреннем обмороке…
Я поневоле ощутил себя Одиссеем, входящим в пещеру Циклопа.
Циклоп же оказался хлипким пожилым человеком с одутловатым рабоче-крестьянским лицом, набрякшими веками над татарским разрезом узких внимательных глаз и густой, с заметной проседью, прической.
- Ну-с, проходите, господин сочинитель историй, - изрек секретарь ЦК достаточно благосклонно. – Извините, что оторвал от творческого процесса или от семейных дел… Но вот решил лично познакомиться с представителем нашей новой литературной, так сказать, поросли…
- Большая честь, - промолвил я, глядя на кабинетную икону над его головой. На сей раз пространство рамы занимала физиономия доходяги Черненко.
Откуда пошла у нас эта плебейская манера вывешивать в служебных кабинетах, портреты вождей, как символ рабской им преданности? Как по собственной инициативе, так и подчиняясь распоряжениям. Один из приятелей, человек служивый, рассказывал, что водрузить портрет шефа государства в кабинете ему приказали, какой-то капитан из тыловых принес свежеотпечатанную копию известной всей стране фотографии, а также застекленную раму с физиономией предыдущего владыки, извлеченную из запасников неведомого хранилища. Рама была старой, основательной, с задней фанерной подкладкой, прикрепленной к ней заржавленными шурупами. Втиснуть новый лист поверх старого, поддев фанеру, он не сумел, тот заедал в узкой щели. Пришлось откручивать шурупы. И не было конца его удивлению, когда из-за отделенной от рамы нашлепки вместе с засохшими тараканами на столе рассыпалась целая пачка изображений всех прошлых вождей, начиная с незабвенного Иосифа Сталина, не замедлившего упереться в него надменным и горделивым взором.
Он уместил всех вождей согласно их исторической череде, закрутил шурупы и повесил раму на гвоздь, подмигнув нынешнему главе государства, плотно припертому к стеклышку всей массой своих предшественников и отмечая на его лике мистически возникшую тень отчетливого недовольства.
- Так что же вас подвигает на очернительство нашей советской действительности, господин писатель? – продолжил старый капээсэсовец, и в голосе его зазвучали отнюдь не дружелюбные ноты.
- Михаил Васильевич! – произнес я с чувством. – Я и в мыслях не держал какой-либо антисоветчины! Вы же сами понимаете, что в любом обществе существуют отрицательные персонажи! И если писатель указывает на тенденции, противоречащие нашему социалистическому строю, а тем более, тенденции развивающиеся, этот писатель – не враг, а помощник партии! Вся проблема в том, что эти тенденции я показал и выразил слишком убедительно…
- И с симпатией к этим тенденциям! – повысил он голос.
- Ни в коем случае, - возразил я. – Да, я не вдавался в откровенную критику этих явлений, но ведь проза – это не нравоучительная публицистика, читатель должен делать выводы сам!
- Из вашей прозы читатель такие выводы сделает, что всем нашим органам тут же работы прибавится! А вы тут мне свой радужный образ борца со всякой швалью вырисовываете! Может, вас еще за ваши вирши и в задницу целовать?!.
- Это место предназначено для решения других задач, - сподобился я на достойный ответ.
Он помолчал, ответ оценивая. Спросил спокойным тоном:
- Если возвращаться к выводам, то какие именно выводы из всего происходящего сделали для себя вы?
- Во-первых, я очень благодарен вам за эту беседу, - сказал я. – Запомню ее на всю жизнь. Во-вторых, я осознал, что такое писательская ответственность и взвешенность каждого слова… Но я прошу вас поверить и в свою искренность…
Усталым жестом он указал мне, наконец, на стул – мол, присаживайся.
- И какие дальнейшие творческие планы? – спросил уже с либеральной интонацией.
- Есть интересная идея, - сказал я, памятуя о давешнем разговоре с Хруцким. – Написать повесть о наших сегодняшних эмигрантах, перебежчиках, так сказать… О тщете их заграничного бытия…
- Интересно, - кивнул секретарь покладисто. – Даже очень… Это у вас наверняка получится, не сомневаюсь. Негодяи ваяются у вас убедительными… Ваше направление. И… в чем препятствия?
- В одобрении самой темы, - сказал я. – С вашей стороны, к примеру…
- Ну, - кивнул он. – Тема, положим, одобрена.
- И еще проблема: недостаток материала, - продолжил я. – По слухам и всякого рода рассказам со стороны, достоверного произведения не создать. Вот - Алексей Толстой. Он знал, о чем пишет. Он эту эмиграцию изнутри рассмотрел…
Зимянин вонзил в меня холодный, как сосулька, взгляд. Произнес:
- На что намекаете? Чтобы мы вас в командировку отправили? В Париж, в эту Мекку диссидентскую? Или в Нью-Йорк?
- Нормальная идея, - согласился я.
Он усмехнулся, качнув головой.
- Есть идея еще лучше, - произнес, раздумывая. – Мы пошлем вас за границу. За счет Союза писателей, не беспокойтесь о материальном аспекте. Мы пошлем вас в Афганистан. И будем с нетерпением ждать вашей новой повести о наших воинах, выполняющих там свой интернациональный долг. Уже сегодня я дам команду, а на следующей неделе…
Да, этот козел определенно не был бараном… Да и вообще козлы и бараны – это совершенно разные люди! Но тут я перебил партийного иезуита, твердо заявив:
- Тема войны - не мое. К тому же, для этого у вас есть Проханов и другие изощренные специалисты. Мне за ними не угнаться.
Попутно мне вспомнился мой родственник, кадровый военный, который, стоя навытяжку перед комиссией училища, распределявшей в войска, на вопрос: где бы хотели служить? – ответил так:
- В любой точке Советского Союза! – И после паузы добавил: - Где есть метро…
- Вашу позицию я понял, - сказал Зимянин угрюмо. – Мы правильно наказали вас. Теперь на вашем примере должны учиться и все остальные олухи. Вы свободны.
«Так уж и свободен, - мелькнуло у меня. – Как зэк после профилактической беседы с «кумом», то бишь, опером в исправительной колонии. И вся обозначенная ему свобода – дорога из административного барака зоны в барак жилой».
В повисшей паузе отчужденного молчания партийного цербера, я вышел из кабинета. Интонация его молчания была угрожающей.
Кстати, свою повесть об очередной волне эмиграции из Союза «Брайтон-бич-Авеню», изданную в девяностых годах миллионными тиражами, я считаю одной из самых моих больших удач. И, будь она, пусть порезанная цензурой, опубликована во времена коммунистической власти, могла бы быть властью вполне себе признана и удостоена самой благожелательной критики. Но правили нами, увы, людишки с сознанием заскорузлым и недальновидным, и хитроумия их партийных решений никакая мудрость и стратегия не отличала. Да и что, собственно, стоила вся эта шумная история с моей повестью? Какой чепухой был озабочен всемогущий ЦК партии? Правдивым рассказом о жизни трех молодых людей, не несущим в себе ни малейшей угрозы существующему строю? Или идеологам уже нечем было заниматься, кроме как изыскивать намеки на крамолу? Но крамола была уже в каждой голове, ибо насмешкой казались лживые красочные лозунги над облезшими фасадами домов и предприятий, магазинов с пустыми полками и заброшенными деревнями с порушенными церквями.
На следующий день Сиренко попросил меня заехать в редакцию. Выглядел он безмятежно-усталым, но во взгляде светилась бодрость; на мой вопрос о его состоянии ответил так же оптимистично:
- Забодан, но не сломлен… - В другой несколько трактовке первого слова, тут я смягчаю.
По сведениям, из доверительных высоких источников ему было доложено, что беседой со мной Зимянин удовлетворился, сказав, что этот прохвост в дальнейшем может быть и полезен, критику в его адрес остановить, Сиренко объявить устный выговор, а весь творческий состав редакции вместе с ее автором Молчановым обязать завтрашним утром прибыть в Кремль к Спасским воротам, откуда состав последует далее на территорию особо охраняемого объекта с неизвестным покуда окончательным внутренним адресом.
Сумрачным утречком я притормозил свой «Жигуль» у ограды храма Василия Блаженного, прямо на брусчатке, вздымающейся к Красной площади. Не было в те годы проблемы свободно припарковать машину неподалеку от кремлевской стены, не было тотального здешнего надзора со стороны Федеральной службы охраны, да и не существовало ее самой. Лишь пара мильтонов с полосатыми палками прохлаждались у Спасских ворот, привычно и лениво козыряя въезжающим и выезжающим «членовозам» - то бишь, правительственным бронированным «ЗИЛам». И вряд ли бы мне поверилось, что когда-нибудь я с чувством произнесу: велика Россия, а поставить машину негде! Да, это было время, когда телефоны не падали в унитаз, и люди знали, зачем надо мять газету... И читали ее на унитазе вовсе не потому, что готовились устрашиться неприятной и неожиданной сенсацией. И наверняка любой человек оторопел бы, обратись к нему с просьбой: подскажите, сколько времени, а то я телефон дома оставил…
Редакционная публика уже кучковалась у ворот, ожидая прихода сопровождающих нас лиц. Зрела интрига: куда нас поведут, к кому и с какой целью? Я тоже был слегка озадачен, но спокоен: главное, собрали нас не у ворот лубянского учреждения, до которого, впрочем, рукой подать, а у административно-исторической достопримечательности, рядом с давно бездействующим Лобным местом.
Из проходной вышла полная дама в очках, окинула нашу братию надменным взором, уточнила:
- «Человек и закон»? Следуйте за мной! – Уже на кремлевской территории, обернувшись к нам, с патетикой в голосе произнесла: - Товарищи! По указанию ЦК КПСС, мне поручено сегодня провести для вас экскурсию в кабинете нашего великого бессмертного вождя Владимира Ильича Ленина! Прошу при входе в кабинет сменить уличную обувь на тапочки. Они для вас приготовлены.
- Белые? – буркнул под нос редакционный фотограф Фомин, пьянчуга с отекшей физиономией, от которого несло запахом бурякового самогона во всей его силе.
Сиренко, свирепо зыркнувший на него, заставил фотографа глумливо потупиться. Впрочем, запах перегара Фомин перебил, разувшись в мемориальном музее. Там-то и началось представление в виде скучнейшей лекции о жизни коммунистического гения, о его теоретических свершениях в стенах этого кабинета, заставленного еще дореволюционной потертой мебелью и книжными стеллажами до потолка. Я же искренне недоумевал над смыслом этой несуразной экскурсии. С какой целью здесь собрали зрелых и даже пожилых людей для мероприятия, предназначенного пионерам среднего школьного возраста? Что это? Издевательство или отрыжка тупого партийно-идеологического сознания? Чем, собственно, мы должны проникнуться посреди этой декорации? Впрочем, я проникался: вот же судьба у злодея, сидевшего в этих стенах: все в шаговой доступности: кабинет, квартира и могильный саркофаг. И, что знаменательно, покоится он по соседству с русскими самодержцами, последнего из которых расстрелял со всей семьей во избежание реставрации монархии. Едва ли царственные покойнички из гробниц Архангельского собора, что неподалеку, рады такому соседству. Вот, интересно: каков бы был диалог между Лениным и Иоанном Грозным?
Я с удовольствием поделился бы своими мыслями с присутствующими, но этого явно не стоило делать. И даже не потому, что вечно нетрезвый фотограф Фомин являлся редакционным осведомителем КГБ, что составляло всеобщую тайну. На письменном столе вождя я увидел статуэтку бронзовой обезьяны, задумчиво взирающей на лежащий в ее ладони человеческий череп. Чем-то ее взгляд напоминал взгляд секретаря ЦК, брошенный мне на прощание.
Центральный комитет коммунистической партии СССР – организация, чья история достойна всестороннего и кропотливого изучения. Однако я – не историк, и сподобился лишь на легкомысленный стихотворный реферат, посвященный его рождению, становлению и бесславной кончине. Озаглавил же я реферат, как «Экскурс». Итак:
Под вой пурги январской Ленин умер,
И нес его парчой обитый гроб,
В шубейке заскорузлой, назло бурям,
Товарищ Сталин – мрачный мизантроп.
Умолкли дудки, стихли барабаны,
Сколочен сараюшка у кремля.
В нем собрались партийные титаны,
Горюя над усопшим, как семья.
Там был Зиновьев, Каменев и Троцкий,
Бухарин, Сталин и шестерок хор.
И каждый думал в горести сиротской:
Соратников тут - явно перебор!
Сподвижники стояли неподвижно,
В дощатом мавзолее дул сквозняк.
И всем мечталось: чтоб скоропостижно,
Скончался Троцкий - общий злейший враг!
В вожди упорно лез товарищ Сталин,
И в этот исторический момент,
Он понял: Троцкий слишком популярен,
А потому – опасный конкурент.
Его топтали, но не доконали,
Он как хорек был смел и острозуб.
Он выслан был в тропические дали,
Где получил в свой череп ледоруб.
Потасовав партийную колоду,
Товарищ Сталин получил протест.
Но, вызвав Главчекиста Ге Ягоду,
Всех умников отправил под арест.
Рыдал Зиновьев, каялся Бухарин,
И Каменев ошибки признавал.
А вдруг заменит пули добрый Сталин,
На столь любезный нам лесоповал?
Но вот беда: Ягода впал в измену,
И вскоре состоялся трибунал.
В последнем слове, прежде, чем в геенну,
Посетовал: не всех я расстрелял!
Нарком Ежов пришел ему на смену,
Гибучий политический гимнаст.
Он тоже был расстрелян за измену,
Как уклонист и злостный педераст.
Лаврентий Палыч сунул его в печку,
И воцарился над страной, как клоп.
С ним мудрый Сталин допустил осечку,
И был отправлен Берией во гроб.
Власть в руки шла, но тут не подфартило,
Глава ЧК соратникам не мил.
Он признан был шпионом, англофилом,
И тело крематорий поглотил.
Не свято место не бывает пусто,
И вот на нем воздвигся лысый черт.
Провозгласив у сталинского бюста,
Что прошлый вождь стоит в графе «аборт».
Он был тиран, убийца, узурпатор,
Сгноивший миллион большевиков!
Вот так с трибун витийствовал оратор,
Волюнтарист, авантюрист Хрущев.
Партийные устои задрожали,
В номенклатуре начался разброд.
Но сталинцы Хрущева обломали,
Назначив пнем на личный огород.
На трон воссел бровастый маршал Брежнев,
Его карьера - грузовик наград.
Режим его – застойно безмятежный,
Создал повсюду дефицит и блат.
Но вот явился светоч, новый лидер,
Он осудил всех прежних, как врагов.
Его ЦК тотчас возненавидел,
За перестройку и фонтан понтов.
Тянуло Мишу влево и направо,
Он сам с собой уже интриговал.
И – проморгал партийного удава,
Бориса, кто его как мышь, сожрал.
И смылся тихой сапой за границу,
Презрен, забыт и никому не люб.
Но с новой властью, что пришла в столицу,
Не спорил, ибо помнил ледоруб.
В итоге победил нетрезвый Ельцин,
Вот этот полумеры презирал.
Он развалил Союз и в документе,
Запрет о коммунистах подписал.
В Америке, под флагом полосатым,
Отринув все, чем жил десятки лет,
Он проклял коммунизм перед сенатом,
И в водке растворил свой партбилет.
Рассказ мой не покажется вам сладким,
Но фактам не найти противовес.
Итак, мы осветили курсом кратким,
Историю ЦК КПСС!
ДРУЗЬЯ И ПОДРУГИ
В какой-то момент, после прошедших скандалезных несуразиц, меня постигло ощущение свободы и расслабленности, как после утомительного, навязанного тебе мероприятия, типа затянувшегося партсобрания, от которого наконец-то отделался в раздражении от его пустоты и никчемности.
К вечеру позвонила Ира Алферова: приезжай, у меня кошмар, в доме травят крыс, открываю дверцу мойки на кухне, а там – сдохшая тварь! Ничего не могу готовить, не знаю, как находиться в квартире! Хорошо, дочка у бабушки в Новосибирске, ребенок не видит этого ужаса!
- А Сашка где?
- На съемках, далеко…
- Ну, возьми совок, расстели газету…
- О чем ты говоришь! Мне проще повеситься!
Из какой галактики эта звезда свалилась на мою голову? Ну-с, пришлось тащиться на Красносельскую. Извлечение трупа крысы из недр кухонной мойки заняло не больше минуты, затем, содрогаясь от брезгливости, останки ее я вынес на уличную помойку, после сели попить чайку и потрепаться о новостях. Треп наш затянулся за полночь.
Дела у Ирины шли неплохо, был продублирован на русский язык венгерский фильм, в котором ей удалось отсняться, невзирая на жуткие препоны со стороны наших кинематографических фискалов, - дескать, нечего делать советским артистом на заграничных съемочных площадках, там своих хватает! Дело с ее выездом решалось едва ли не на уровне ЦК, хотя речь шла детской картине-сказке с розовыми соплями.
Сейчас же Ира моталась между Москвой и Одессой, запечатляясь в детективе «ТАСС уполномочен заявить» в роли жены предателя Родины, должной от руки безжалостного отравителя-супруга, сморгнем слезу, погибнуть.
- Половина рабочей группы – из КГБ, - говорила Ирина. – Один консультант погоняет другого. Кино чекистского престижа. Ребята очень стараются. Но актеры – великолепные. Компания на славу. Кстати. – Она взглянула на часы. – Ого, уже полпервого… А у меня в десять утра самолет из Внуково в Одессу… Надо заказать такси! – И через пять минут: - У них намертво занят телефон в их бюро услуг! И где мне метаться утром в поисках тачки?!.
- Ну, отвезу… - вздохнул я. – Сервис у нас ненавязчивый, а вот навязчивый спрос ему противоречит…
Утром прикатили в аэропорт. По сценарию фильма Ире надлежало быть теннисисткой, навыкам игры ее обучили, но эта вынужденная роль оказалась в итоге ее увлечением, и в Одессу она отбывала с целой сумкой инвентаря, из которой торчали оплетенные кожей рукояти теннисных ракеток.
Подхватив свои сумки, двинулась – упруго, летящей походкой, с прямой спиной, к стеклянным дверям аэропорта, неся в повороте головы и во взгляде какую-то озорную взбалмошность, или же в эту очаровательную взбалмошность играя; безоглядно проходящая сквозь толпу, погруженная в себя, красивая и гордая, как сильная вольная птица. Она уже была там, в своем кино, в будущей жизни, а ушедшее вчера ее уже не интересовало, я это почувствовал остро и грустно, оставшись в своем одиночестве…
И куда дальше? Домой? Что там? Читать нечего, смотреть, глотая пиво, свежеприобретенную видео голливудщину? Тут вспомнилось, что неподалеку, в писательском доме творчества пребывает Володя Амлинский, пообещавший мне дать на время в качестве чтива запрещенную для свободного оборота литературу, которой его снабжали странно тяготеющие к его обществу чекисты.
Из аэропортового телефона-автомата позвонил в писательскую пансионатную обитель. Амлинский возрадовался:
- Конечно же, приезжай! Только… - Он запнулся, а я тут же почувствовал подвох. И неспроста!
- Только книжка в Москве… Если ты имеешь в виду ту, про солдата…
Да, я имел в виду именно что обещанные мне для ознакомления «Приключения солдата Ивана Чонкина», за авторством крамольника Войновича, высланного из СССР.
- И что? – спросил я, уже предугадывая ответ.
- Я сегодня как раз собирался в Москву, - поведал Володя. – И, если ты…
- Довезти тебя до дома из пансионата?
- Ну, уж коли тебе нужна книга…
- Тогда ждите такси, - сказал я, не удержавшись от усмешки.
В пансионате зашел в буфет за бутылкой минералки, увидев в пустой столовке за поздним завтраком Нагибина, уминающего яичницу. Компанию мэтру составляла девица лет двадцати пяти, очень даже. Длина ее юбки и каблуков была примерно одинакова. Модница была представлена мне, как начинающая гениальная поэтесса. Таковой комплимент классика, несмотря на очевидную лживость, оправдывался его вполне определенными намерениями, должными быть подкреплёнными лестью, от которой покраснели прелестные ушки будущей жертвы. В литературных кругах этот степенный неуемный женолюб носил кличку «Нагибон».
После пары минут пустой болтологии ни о чем, я припомнил маленький фактик из детства, косвенно связанный с моим сегодняшним визави.
- В квартире моих родителей была большая библиотека, - поведал я. – Отчетливо помню книжные полки, где том Юрия Нагибина соседствовал с книгами Куприна и Алексея Толстого. И отчего-то у меня была непоколебимая уверенность, будто это - одна компания знаменитостей из века девятнадцатого…
Нагибин посмотрел на меня покровительственно, но тепло. Мой невольный елей пролился на благодатную почву его самомнения.
А я, глядя на него, думал: отчего наша писательская братия столь тяготеет к этим скучнейшим домам творчества, окруженным истоптанными убогими лесками; бетонными коробками с тесными комнатками, казенными постелями, столовками, где качество еды – на уровне заводского общепита… Неужели весь смысл здешнего времяпрепровождения – дармовщина и возможность безмятежного пьянства вдали от всевидящих очей бдительных жен? Припомнился нечаянно услышанный обрывок разговора за столиком в писательском ресторане: «Наконец-то, свобода! А вчера едва рюмку налил, тут же включилась сигнализация – супруга!»
Нагибин, впрочем, не пил, и с куревом решительно завязал, измученный приступами гипертонии. Но в остальном – не монашествовал…
Дверь в номер Амлинского была не заперта, но в комнате он отсутствовал, и на мой возглас: «Есть ли здесь кто?» - отозвался из-за туалетной двери – с явным неудовольствием, но утвердительно.
Я прошелся по комнате, увидев на диванчике уже собранную им сумку с походным скарбом и торчащими из расстегнутой «молнии» корешками книг. Одна из книг была заботливо обернута газетным листом. Что-то меня подтолкнуло раскрыть ее. Что и требовалось доказать… Войнович. «Приключения Чонкина». Веселая антисоветчинка, убедительно замаскированная в упаковку парадной страницы главной партийной газеты «Правда». Значит, книга в Москве? Ну-ну.
Мой неприглядный поступок рытья в чужом имуществе, видимо, телепатически транслировался через туалетную дверь, ибо Вова, еще не приведя себя в порядок, уже поспешил приоткрыть ее, омывая руки над раковиной и пронзительно вглядываясь внутрь номера, однако я уже стоял у окна, мечтательно обозревая достопримечательности местных строений и природы, ни малейшей отрады ни в том, ни в другом не обнаруживая.
По-крабьи расставив ноги, дабы не дать волю съезжающим к полу брюкам, Вова, чертыхаясь, затянул на себе ремень. Произнес с укоризной, испытующим взором следователя глядя на собранную сумку:
- Вся наша жизнь – конфликт обстоятельств и их несовершенство… И как ты угадываешь вот так…
- Сентенция, достойная отдельной публикации, - подпел я.
- О чем ты?
- Об обстоятельствах.
- Ну… да! – Просветлел он лицом.
Между тем я просчитывал маршрут нашего дальнейшего передвижения, полагая, что вполне могу заглянуть на юго-запад к Стругацкому, забрав у него рукопись только что законченного братьями романа «Хромая судьба», обещанного мне для прочтения без передачи кому-либо.
Остановившись у дома Аркадия, к очередной досаде Амлинского, должного торчать в машине в ожидании ветреного водилы, поднялся в квартиру, тут же, в коридоре, получив заветную папку с машинописью.
- Аркадий, у нас закончилась туалетная бумага! - донеслась из кухни ремарка жены фантаста.
- Борис привезет в субботу из Ленинграда! – отозвался он. – У них позавчера давали! Еще – шпроты и какой-то польский шампунь! – Обратил свой взор на меня: — Вот, что заботит людей... Основополагающие проблемы цивилизации: пожрать, сходить по нужде и по возможности – помыться. Отсюда - лучшее доказательство существования разумной жизни во вселенной: с нами еще никто не захотел связаться!
- Ну, мы же посылаем сигналы... – высказался я предположительным тоном.
- Идиоты! – рявкнул Аркадий. – Для тех, кто способен сюда прилететь, мы представляем такой же интерес, какой для нас представляют бактерии. И ладно, если прилетят гуманоиды в нашем о них понимании. А если хищники? Звали? Ну, здрасьте, голубчики! И тут же окропят нас своим инопланетным пенициллином!
Крайне довольный обретенным трофеем, я вновь вернулся за руль.
- Фантасты изваяли очередной шедевр? - высказался за моей спиной высокоинтеллектуальный прозаик.
- Шедевр или не очень, но прочесть – определенно стоит, - парировал я.
- И почему тебя тянет к второсортным жанрам? – заныл он. – Стругацкие, Вайнеры, Пикуль… Это же все – пена…
- Это - как пена на великолепном свежем пиве, - сказал я. – Если идти по пути аллегорий, то есть родниковая вода, выдержанное вино… Старые виски, подобные новеллам О’Генри. Но есть и производители дистиллированной воды, считающие, что их напиток божественен в своем совершенстве…
- Ты о ком?
- О некоторых эстетах, - буркнул я.
До Аэропорта доехали в отчужденном молчании.
Зашли в квартиру, встреченные новой пассией Володи, на которую он осторожно примерял матримониальные планы. Девушка была стройна, эффектна, мила лицом и, хотя до принцессы Иры Алферовой в своем очаровании не дотягивала, застрять с ней в лифте было бы не так уж и досадно... Пассия была особой пишущей, творческой, снующей по литературным компаниям, к устройству бытовых удобств приспособленной, как дворницкая метла к палитре, и потому опасения Вовы в ее несостоятельности как необходимого ему завхоза и поварихи дальновидно удерживали его от приобретения венчальных колец. Увы, но существует закономерность: если ноги от ушей, то руки из задницы...
Дама, скользнула по мне наметанным взором, тут же, как понял, меня просчитав и привычно оценив по личному трафарету параметров полезности и привлекательности.
- Где книга? – вопросил я, проходя с хозяйской походной сумкой в гостиную.
- Сейчас, надо найти… - Амлинский явно раздумывал над дальнейшими словами. - Как бы я ее на другой квартире не оставил… Ты пока посиди на кухне, сумку оставь…
Уяснив, что грядет какая-то изощренная измена, на что бывший мой педагог, увы, был, горазд, я намеренно косо водрузил ручную кладь в кресло, дабы та сверзилась на пол, что тут же и произошло – с некоторым грохотом и звяканьем каких-то пузырьков внутри саквояжа.
- Мои лекарства! – возопил Амлинский.
- Ай-яй-яй! – поддакнул я, сноровисто расстегивая «молнию» и распределяя содержимое сумки на сиденье кресла.
Лекарства были целы, лишь слегка пахнуло валерьянкой, я выложил книги, как бы ненароком развернув закутанную в лист «Правды» обложку и - ослепительно изумился:
- Так вот же – Чонкин! Мы его чего, из пансионата везли?
В глазах Вовы заметались разнообразные мысли, а щеки отяжелели от ведомого только ему разочарования.
- Видимо. У меня что-то с головой… - Он изобразил на лице трагическую гримасу и охватил пальцами руки лоб. – Сосуды… Я вообще-то ее не дочитал, может, заедешь в четверг…
- Нет-нет, - сказал я, держа книгу цепко и твердо. – В четверг верну непременно, но слово надо держать, господин учитель словесности!
- Вы хотите есть? – донеслось с кухни.
Амлинский удивленно вскинул голову. Крикнул обрадованно:
- Конечно, миленькая!
- Но у нас только консервы «Сайра». И еще – лук! Нужен хотя бы хлеб. Но хлеба нет!
И вновь очередное разочарование сизой тенью скользнуло по лику секретаря Союза писателей.
- Андрюша, сходи за хлебом, - обронил он обреченным голосом. – И прихвати курочку, или антрекотов там…
- Лечу, спешу, опаздываю, не могу! - отрубил я, посмотрев на часы. – Через сорок минут совещание на работе. Книгу возвращу в четверг.
- Ну, что ж… наслаждайся, - процедил Вова.
Я скатился по лестнице, вырвавшись, наконец, из липких тенет Вовиных инсинуаций, утаскивающих меня в какое-то удручающее амплуа лакея при беспомощном и капризном барине. Попросил бы меня сбегать за продуктами тот же Стругацкий или Васильев, я бы откликнулся на их просьбу безоглядно и естественно, без каких-либо внутренних нареканий. Но только они бы – не попросили! Они вообще предпочитали ни у кого и ничем не одалживаться.
Вечером я засел за «Хромую судьбу». Роман был неплох, но упоение Стругацких Булгаковым, откровенные параллели с ним, равно как и разного рода интерпретации в его слове и в сюжетных поворотах, резали глаз, однако глава о падшем ангеле показалась мне отдельной замечательной новеллой. История была забавной: какой-то потасканный горбун предлагает в пивной герою романа всего за пятерку купить у него партитуру Труб Страшного Суда, представляясь падшим ангелом. Герой партитуру покупает, возвращается домой и просит соседа-композитора посмотреть ноты. Сосед уходит в свою квартиру, возвращается через несколько часов крайне взволнованный, прижимая к груди партитуру, буквально падает в изнеможении в кресло, и на немой вопрос: дескать, ну, как?! – отвечает, что его любимый «Спартак» опять продул, и что с этим делать?!.
Я сократил текст с его описательными отступлениями и любопытными меткими диалогами до минимума, однако все равно новелла тянула на десяток машинописных страниц, с которыми на следующий день я навестил «Литературную газету», где шефом шестнадцатой незабвенной полосы сатиры и юмора отныне заведовал умный и тонкий литератор Андрюша Яхонтов, мой друг, читатель и сопереживатель в моих издательских неприятностях.
Что-либо объяснять Яхонтову не пришлось: появление Стругацких на его полосе было бы оглушительной удачей, несмотря на объемный текст, единственное, что оставалось – известить о моей инициативе авторов, добившись их согласия.
- Да кто это напечатает? – закипятился Аркадий, когда я разъяснил ему свои благие намерения в телефонном разговоре, из стен той же «Литературки» ведущимся. – Отрывок из романа, который для цензуры - еще неизвестно, о чем… Далее: для этого эпизода надо всю полосу отдать, а кто на такое пойдет? Да и гонорар там на тысячу потянет…
- А если отдадут полосу? И гонорар на тысячу потянет?
- Плевать на гонорар! Хотя… горячусь! Если такое случится, в тот же день впервые за год я повяжу галстук, и мы с тобой пойдем в ресторан ЦДЛ. И ты закажешь все блюда и напитки, существующие в меню. – Он помедлил. – А если публикации не будет, привезешь мне бутылку своего самогона. Как тебе пари?
Бутылку самогона я привез. Но уже после того, как на всей шестнадцатой полосе Литгазеты напечатался полюбившийся мне отрывок, что мы отметили с Аркадием именно что в ЦДЛ, согласно одной из сюжетных линий «Хромой судьбы». В качестве героя этой линии выступал автор, а я – в роли прототипа Михаила Афанасьевича, на что никоим образом не претендовал…
После выхода новеллы в свет, позвонил Амлинскому: так и так, не зря мы к Стругацкому завернули по дороге…
- Видел, - отозвался Володя хмуро. – Молодец. Печешься о друзьях. А вот, чтобы учителю за хлебом сходить через улицу…
- Кто знает, может, в будущем я переиздам ваше литературное наследие, - с легкомысленной иронией заметил я.
- Только на это и остается надеяться…
... Амлинский умер в конце 1989-го, и было ему пятьдесят четыре года. Я говорил с ним накануне его ухода, перед своим долгим отъездом в Америку, словно предчувствуя, что надо непременно с ним попрощаться. Голос его был тускл, печален, и звучала в нем нотка равнодушия ко всей нынешней жизни.
- Надо же, - сказал он, - завтра и сын в Америку уезжает... А я вот здесь...
Он чувствовал себя бесконечно одиноким, заброшенным и никому не нужным. Бушевала перестройка, никого уже не интересовала никакая проза и поэзия, народ читал сенсационные разоблачения деятельности советских вождей, расцветала коммерция, начиналась дележка земель и предприятий, возникали на каждом углу преступные группировки, разваливался и разворовывался Союз писателей, отторгнутый за ненадобностью от государственной кормушки... Обременять бюджет сочинителями-дармоедами государство уже не желало. Востребованные авторы теперь получали весомые гонорары, не нуждаясь ни в подачках, ни в принадлежности к каким-либо сообществам, остальным надлежало либо обретать конкретную профессию, либо клянчить пособия.
Амлинского нашли в квартире, лежащего одетым на кровати, а рядом, на полу, выпавший из безвольно опущенной руки, томик гениального Андрея Платонова...
Говорят, он даже не почувствовал смерти, просто остановилось сердце. Так же, присев в кресло и, порывисто вздохнув, умер и его приятель Нагибин. Бог даровал им легкую смерть.
Об его уходе я узнал, будучи в Нью-Йорке. Шел по зимнему Манхэттену, украшенному сияющими разноцветными гирляндами праздничных новогодних дней, валил пар из вентиляционных решеток, гудели нескончаемо и протяжно со всех концов города клаксоны и сирены машин, струились ароматы кофе и свежей выпечки из многочисленных кафешек и закусочных, неоновым заревом заливали стекла небоскребов рекламные витражи. А на душе было опустошенно-слезно, и тяжкое в своей окончательности чувство незаменимой потери глухой досадой сидело в сознании. Все мои обиды на Володю Амлинского, все мои едкие размышления о нем ушли и пропали, как сметенный в канаву никчемный мусор. Он все-таки был пусть маленьким, но творцом, человеком Слова, мастером, обучившим меня многим тонкостям ремесла. И с годами, прошедшими после его смерти, не отдалялся он от меня, а становился все ближе, как часть никуда не ушедшей, оставшейся во мне нашей общей судьбы и жизни, как, собственно, и Высоцкий, с кем цапался я постоянно, мечась от неприятия его до обожания. Исчезли червоточины былых мелочных обид и злобы отчуждений. Эти люди просто стали неразрывной частью меня.
В 2000-х издательство «Вече» решилось опубликовать серию книг советской классики. Моих томиков издали два. Предложил редактору издать и Амлинского.
- Только готовить книгу будешь сам, отберешь то, что на твой взгляд, лучшее, коли уж он твой наставник... – сказал тот.
Я все сделал. Перечитал старое, порой поражаясь отточенностью некоторых деталей его прозы, ранее ускользавших мимо глаз... Но то и дело возникал неотвязный вопрос: кому нужно теперь это бытоописательство прежнего, советского? Того бытия, что кануло за горизонт? Или все-таки нужно? Наверное, да. Ибо в книгах его были люди уже несуществующей ныне породы. Цельные. Милосердные. Мужественные и честные. Он воплощал в их образах тот идеал, к которому сам искренне стремился. Да и кто из писателей не пытается вылепить в своем творчестве идеал собственной личности? И многим это удалось. Только немногим удалось следовать этому образцу в дальнейшей жизни.
Я получил за Амлинского его авторские экземпляры. Раздал по знакомым. Брали, конечно, так, из вежливости.
Это был окончательный расчет.
И СНОВА – КИНО!
Покой нам только снится… Перевез жену с сыном на дачу, оставшись в квартире в блаженном одиночестве, но пробыл в оном считанный час: позвонил Володя Ивашов, напросившись в гости.
- Еду с вокзала, - сообщил кратко. – Со съемок из Минска. Водку везу.
Ему я отказать не мог. Этот мой друг был мне милее многих и многих… При всей своей актерской популярности в народе после «Баллады о солдате» и «Приключений «неуловимых», оставался он скромным, доступным и отзывчивым человеком, никогда своей известностью не кичась.
Самой большой его проблемой была женушка, - то бишь, Светличная Света. Эта красотка советского экрана являла собой барышню характера пламенного и неуправляемого. Подъем чувств в ней мог смениться их стремительным упадком, переоценка ценностей в ее голове шла постоянно, причем, по замкнутому кругу, но актриса она была небесталанная, что показала картина «Место встречи…», хотя киношная судьба Светы в итоге сложилась из череды мелких ролей, поскольку режиссеры видели в ней типаж фотомодели, а не драматической актрисы. Думается, они воспринимали ее с поверхностным снисхождением, а зря!
Взвешенный, уживчивый и доброжелательный Володя прощал ей все: увлечения, истерики, бытовые капризы, и, частенько бывая у них дома, я в конечном счете уяснил, что руководила им не слепая любовь или привычка, а все-таки родство таких, казалось бы, разных душ… Оба они были бесконечно добры, сентиментальны, легко прощали обиды как друг другу, так и недоброжелателям, их стол был всегда накрыт всем, чем были богаты, для любых гостей, за деньги они не держались, и всегда были распахнуты навстречу жизни.
В текущей период бытия у актерского семейного тандема произошел очередной разлом супружеских отношений, и в гости ко мне Володя пожаловал с молодой стройной пассией – актрисой одного из минских театров. Пассия была ослепительно хороша, и с высоким стройным Ивашовым они смотрелись, словно вышедшие из кадра кино о романе небожителей.
Красотка оказалась девочкой хозяйственной, быстро соорудила закуску, сунула в духовку утку, а мы тем временем повели разговор о киношных делах и проблемах. Мой роман «Новый год в октябре» хотели экранизировать практически все киностудии страны, звонки от режиссеров звучали постоянно, но перспективный результат тонул в тумане неопределенности. За туманом скрывалось окончательное решение начальства. А начальство остросоциальных картин повсеместно опасалось.
Я ездил по приглашению студии Довженко в Киев, и об этой поездке не пожалел. Глубоченное киевское метро, великолепная Лавра, симпатичная девочка, редактор киностудии, взявшаяся за обязанности гида… Уйма позитивных впечатлений, за исключением одного: разговора с руководством студии. Мне предложили на корню изувечить роман, превратив его в некое производственное действо с непременным наказанием и разоблачением главного героя, что соответствовало торжеству социалистической морали и законности: в финале злодей уезжает на «воронке» в тюрьму, а его идейные оппоненты празднуют победу. Кроме того, действие должно происходить в Киеве, а персонажи являться украинцами.
- Иначе никак? – спросил я местного начальника от кино.
- Иначе никак…
Я понял: этот из породы тех редакторов, кто, как их определил Колбергс, самым совершенным деревом считают телеграфный столб.
- То, что вы предлагаете – кино не столько художественное, сколько убожественное, - сказал я. – Прощайте, я поехал.
И поехал. Сначала в гостиницу в сопровождении милого гида, потом на вокзал.
По дороге спросил гида, почему ее начальство не устраивают в фильме русские действующие лица?
- Народу будет приятнее, если на экране будут свои…
- А русские – чужие?
- Ну… Тут не все так просто. Мы все-таки разные нации.
- Вот те на! А как же братство народов, совместная победа в войне…
- Ну, - поморщилась она, - братство – это декларация, политика, а насчет победы – куда было деваться, общий враг. А для наших «западенцев» - он - друг и соратник. И поклонников у них – тьма.
- Сегодняшних?
- Конечно!
Этот разговор о притаившейся по щелям умозрительной националистической шушере я не воспринимал всерьез, уверенный в незыблемости Союза, бдительности КГБ и беспомощности последователей Бандеры. Меня больше занимал очередной провал с экранизацией: как ни замах на полновесный червонец, так в результате – медный алтын…
Подобно киевским предложениям, те же цензурные варианты предлагалось мне и на «Мосфильме», и на Одесской киностудии; единственным лучиком надежды была Татьяна Лиознова, пробивавшая заявку на своей студии Горького, ибо я надеялся, что режиссеру «Семнадцати мгновений весны» пойдут навстречу, но навстречу ей не пошли, заявку отвергнув. В общем, суета с экранизацией уже происходила в глухом тупике и рассчитывал я на нее постольку-поскольку.
Я даже не сподобился и на толику разочарования, когда заведующая литературной частью МХАТа с энтузиазмом сообщила мне, что роман прочел Олег Ефремов, сказав, что постановка по нему спектакля – дело решенное, и ею он займется, несмотря ни на какие препоны. Препоны, увы, оказались незыблемые в отличие от авторитета известнейшего режиссера.
- «Такова тель-а-вив», как говорил мой незабвенный дружок Вова Высоцкий, - подытожил мои горестные повествования Ивашов. – Но ты не отчаивайся, может, что-то и выстрелит ненароком… Я, собственно, тоже к тебе по этой теме собираюсь обратиться. На «Белорусьфильме» есть режиссер, некто Коля Лукьянов, он, когда узнал, что мы знакомы, попросил твой телефон, будет звонить… Парень пробивной, горит желанием снять твой «Новый год» во чтобы то ни стало…
- А до сего момента что он снял? – поинтересовался я.
- Ну… если что-то толковое, - двух смазливых баб из массовки, - усмехнулся Володя, перейдя на полушепот и опасливо поглядев в сторону кухни, где кулинарничала его очередная пассия. – Повторяю: творческих заслуг там немного, но напор и нахрапистость у парня впечатляющие…
- Тебе главную роль не предлагал? – усмехнулся в свою очередь я.
- Нет, у меня типаж другой для твоего героя… Вот Высоцкий бы его сыграл гениально, только не успел с этим ни ты, ни он…
А вот тут Ивашов угадал! Я закончил роман в год смерти нашего друга, но, когда писал, уже думал об актере, способном парадоксально воплотить на экране образ этого мятущегося, страдающего человека, падающего в пропасть своего пустого благоденствия и отрывающего от своей светлой сути во имя ничтожных, по сути, целей, куски души… Как бы это сыграл Высоцкий! Но эти мои мечты так и остались мечтами.
- Ну, Лукьянов, так Лукьянов, - согласился я. – Пусть звонит. Ты-то что в Минске делал?
- Так, проходная роль в сером фильме… Но – хоть что-то…
Как же внешность актера влияет на его судьбу! Какая это зависимая, уязвимая профессия! При всем своем первоначальном успехе Ивашов так и не сумел реализовать себя ни в одной дальнейшей роли. Он представлял собою типаж этакого благородного офицера, что сразу же ассоциировалась в сознании режиссеров, тут же предлагавших ему подобное амплуа, но извечно на втором плане, с жестко очерченным образом.
Театр? Он отчего-то не видел себя ни в одном из них. А когда я однажды заикнулся о Таганке, куда мог бы составить ему протекцию через того же Золотухина, отверг мое предложение едва ли не с брезгливостью:
- Ты о чем? Идти в этот разнузданный балаган? В эту любимовскую казарму? Рядовым солдатиком? У него же вся труппа – пешки! Он вообще презирает нашу братию! И совершенно откровенно! Я, говорит, как дрессировщик. Выгоняю всю свою сволочь хлыстом на манеж. А звери, говорит, разные… Львов и тигров практически нет. Но гиен, шакалов и ядовитых гадов – целый паноптикум…
- Но в Москве куча театров…
- Нет, уж я в своем «Театре киноактера», у нас там спокойно, уютно…
По-моему, все-таки Володя был сибарит и лентяй. «Театр киноактера» представлял собою восхитительное организационное достижение надзирающих за культурой советских административных органов. Понимая, что часть известных артистов, не устроенных на твердом окладе в театрах, обречены вести нищенское существование, что непременно сказалось бы на общественных настроениях, власть создала этакий псевдотеатр, где лежали трудовые книжки знаменитостей, оказавшихся не у дел, где выплачивались зарплаты-пособия, и где каждый мог ставить для себя этакие моноспектакли, на которые в тесноватом зале собиралась публика. Чем не жизнь? Ежемесячные дотации, изредка – роли в кино, выступления по клубам и домам культуры с сольными концертами… На сытое бытие хватало вполне.
Эту идиллию под корень снесли революционные преобразования девяностых. Благотворительность со стороны государства для творческой безработной интеллигенции исчезла как само понятие, традиционное народное преклонение перед богемой сменилось равнодушием к ней, ибо все были заняты не проблемами культурного досуга, а добычей хлеба насущного, а в бывших клубных очагах советской культуры крутились видеопленки с похождениями американских гангстеров, мастеров каратэ и всякого рода фантастических терминаторов, коих публика воспринимала куда с более живым интересом, нежели душещипательные романсы и монологи Гамлета и Чацкого.
В девяностые годы актерская братия претерпевала нужды суровые. Посещаемость театров упала катастрофически, мизерные зарплаты окупали разве минимальную продуктовую пайку, Валера Золотухин всерьез подумывал о том, чтобы петь под гармошку в переходе метро «Таганская», собирая подаяние в картонный ящик, а Володя Ивашов от отчаяния и безденежья пошел рабочим на стройку, где окончательно подорвал и без того никудышное здоровье.
Деловой парень Ельников, с Ивашовым также близко знакомый по увлечению ими охотой, уже находился в Берлине, где обзавелся небольшим магазинчиком, торгующим разнообразным барахлом, скупаемым солдатиками уже уходившей из Германии советской армии, на чем магазинчик, собственно, и специализировался, находясь в районе Карлсхост, где располагалась танковая бригада наших войск. Бизнес Виталика процветал, и я задал ему вопрос: а почему бы в том или ином качестве ему не взять себе в подручные Ивашова, чтобы тот как-то смог перебиться в этот сложнейший для него период? Ответ прозвучал следующий:
- Как ты себе это представляешь? Народный артист СССР стоит за прилавком эмигрантского магазина на задворках Берлина? Или скупает китайское барахло у перекупщиков? Я одного продавца к себе взял Христа ради, - Вальку Зуева, мужа Жанны Бичевской, так у него на лбу не написано, что он ее муж, стоит у кассы, торгует. Приворовывает, правда, надо его увольнять. Но он в ресторанах на фортепьяно по вечерам наяривает, не пропадет…
- Ну, что? – сказал Володя, поднимая рюмку. – За нас! За нашу дружбу и взаимопонимание… Этот тост стоит своих ста грамм, ибо, если наука победит алкоголизм, люди перестанут уважать друг друга…
В этот момент брякнул тревожным звонком телефон.
«Опять, что ли, из какого-нибудь ЦК?» – мелькнуло у меня в голове поневоле. Ан, нет звонил Гелий Рябов, накануне упомянутый Хруцким, автор сценария уже легендарных «Рожденная революцией», «Государственная граница», «Один из нас».
- Через десять минут буду проезжать мимо твоего дома, - сказал он. – Могу взять твою рукопись для сборника… Выскочишь на улицу?
В издательстве «Молодая гвардия» составлялся сборник приключенческих повестей, ответственным был назначен Рябов, и мою вещицу под названием «Кто ответит?» он, несмотря на введенные против меня санкции, решил пробить в печать. Повесть также болталась в загашниках журнала «Смена», но на ее воплощение в типографский вариант я надеялся слабо при существующих границах дозволенного и моем утвержденном образе очернителя лучезарной действительности.
- Да вы бы зашли, - сказал я. – Хоть на чашку чая… Да и утку мы тут готовим…
Гелий зашел. Присел за стол с Ивашовым. И через десять минут поднялся: подтянутый, решительный, воплощающий внешне идеальный образ белого офицера, как, собственно, и его визави Ивашов.
- Нет, так не пойдет, - сказал он. – Мне сегодня по случаю перепал ящик чешского пива. Он в багажнике. И там же – «Джонни Уокер». И если уж я напросился в гости…
- То?.. –спросил я.
- То обратно меня повезет жена, - ответил он. – Как законопослушного гражданина. Не против, если она заедет?
Компания увеличивалась на глазах, но мне это нравилось.
- Девушка, - обратился Гелий к Володиной подруге, - вы не против чешского пива?
- Ой, я боюсь поправиться…
- Тогда я налью вам виски. Виски притупляет чувство страха.
- Кстати, - осторожно начал Володя, когда Гелий удалился. – Мы у тебя переночуем, как?
- Я это понял, когда ты еще стоял на пороге…
- Ну да. Уйти «по-русски» — это - выпить всю водку и остаться ночевать.
Вернулся Гелий с обещанным пивом и виски.
- Паспорт сегодня менял, - доложил он. – Приехали с женой в отделение милиции, я сунулся в кабинет, а мне оттуда:
- Стоять за дверью! Ждать вызова! Шастают тут… Моя супруга, конечно, не выдержала, вошла и говорит какому-то там капитану с пропитой мордой: - Вы каким тоном с нами разговариваете? Вы знаете, кто перед вами? Это автор – «Рожденной революцией»! А он посмотрел на нее стеклянным глазом, капитан этот, и отвечает: «А я сказок про милицию не смотрю…» Ну, в итоге, выдал паспорт, но так, брезгливо, как величайшую услугу оказал…
- Зато как виртуозно вы этих бандитов романтизируете! – сказал Ивашов, настраивая гитару. – Аж слеза прошибает.
- Я показываю милицию такой, какой хочу ее видеть, - сказал Гелий. – И фильмов своих не стесняюсь. Но показать ее такой, какая она есть… - Он махнул рукой. – Да и чего ее показывать? Она сама себя демонстрирует в полной красе и на каждом углу. И как мне сказал Щелоков: какой у нас народ, такая у нас и милиция…
Милицейский министр Щелоков Гелия уважал, привечал и даже выдал ему удостоверение своего консультанта, а, кроме того, вели они беседы дружеские, неформальные, домашние.
Идеей Гелия – убежденного монархиста, была идея непременного обнаружения захоронения царской семьи, варварски уничтоженной большевиками, и на свои деньги, тайно, он ездил в Свердловск, по каплям собирая информацию о тех, кто был тогда близок к Николаю Второму и его окружению; пытался воссоздать это запрещенное к упоминанию, позорно-кровавое прошлое, истово веря, что труд его не попадет даром и истина в итоге восторжествует, что и случилось.
Удивительно, но коммунист Щелоков в этом сомнительном с точки зрения властей деле Гелию помогал, искренне сочувствовал и даже посоветовал навестить Ипатьевский дом, где семья царя содержалась, причем, посоветовал следующее:
- Там есть лестничный пролет между первым и вторым этажом, ты постой там на площадке, отрешившись от всего… Просто стой, ни о чем не думая. Меня в свое время постигло там жуткое, непередаваемое чувство… Словно потихоньку, нехотя начали обступать со всех сторон тени убийц и убиенных…
- И как? – поинтересовался я.
- Представь себе, я испытал то же самое! – признался Рябов. – Действительно - жуткое, неописуемое чувство…
Приобщение царской семьи к лику святых представляется мне изрядным перебором, тем более, последний русский царь бесславно профукал и державу, и жизни своих близких, позволив прийти к власти бесам, угробившим миллионы безвинных людей ради «красной» идеи, за что российский народ расплачивается до сих пор. Единственное, что он доказал: монархия, как декоративный институт может существовать до бесконечности, но, как инструмент наследуемой абсолютной власти – она порочна и уязвима. Монарх по определению не может быть стяжателем и карьеристом, ибо ему по праву рождения принадлежит власть и страна, но большой успех – отнюдь не признак большого ума, что, собственно, череда царствовавших персон глупостью многих своих незабвенных деяний наглядно доказала. Как и последующая череда коммунистических вождей в окружении новых бояр, правящих в рамках прошлой исторической модели. Конечно, царь не будет разворовывать страну хотя бы потому, что в этом случае его потомкам ничего не останется, в отличие от всякого рода президентов, кто, не сподобившись украсть, своих отпрысков, увы, не облагодетельствует. Зеркально противоположное положение. Но вот вопрос: стоит ли отягощать себя грехами ради праздной жизни наследников? Тем более, как показывает история, легкие деньги им впрок не идут, а, напротив, транжирятся, обесцениваются, пропадают, превращая их легкомысленных владельцев в ленивых опустившихся неумех.
День плавно перетек в вечер, от утки остались косточки, от ящика пива – ящик, Володя пел под гитару свою коронную «Русское поле», откуда-то появился Золотухин, приехавший, как всегда, ни с чем, кроме своей знаменитой физиономии, но бесцеремонно выпровоженный мной обратно на улицу на поиски таксистов, торговавших в этот час водкой по тройной цене, но с гарантией качества.
Валера со своей крестьянской изворотливостью купил у таксеров водку по себестоимости за пару автографов, эти фокусы со всей своей прижимистостью он проделывал виртуозно, и скоро под гитарный перезвон в квартире зазвучал его голос под перестуки в стены готовящихся ко сну соседей:
Пусть коней твоих обида не догонит,
И метель следов не занесет…
Эту песню Золотухин пел, подмигивая Гелию, ибо звучала она в его фильме «Один из нас», слова написал Высоцкий, написал для себя, поскольку планировался на главную роль, но в очередной раз был отвергнут начальством, и вместо него героя сыграл Георгий Юматов, на мой взгляд – замечательно. Ранее эти слова про коней и метель Валера надписал на своей фотографии, подаренной мне еще во времена моего актерства на Таганке.
«Один из нас» снял Геннадий Полока, после того как его предыдущую ленту «Интервенция», в которой был усмотрен антисоветский акцент, цензура от проката отстранила, однако, то ли из жалости, то ли в целях воспитательных, шефы киностудии дали опальному режиссеру возможность отличиться, предоставив для реализации сценарий о героических буднях чекистов накануне Второй мировой войны.
Полока за работу, должную убедить всех и вся в его полнейшей лояльности, взялся, сняв гениальнейшую пафосную пародию на советский патриотический детектив. Это надо было суметь, не отойдя ни на шаг от навязанной ему матрицы, внутри ее перевернуть игрой актеров всю выспренность идеи в ее карикатурную ипостась. Да так, что формально не придерешься! Конечно, «Один из нас» разрешили к просмотру разве что в сельских клубах.
Уже поздним вечером мне позвонил Юлиан Семенов. Его интересовало окончание моей эпопеи с «Перекрестком», поскольку, как член редколлегии, косвенную ответственность за публикацию он нес, покаянное письмо в ЦК подписывал, да и из простого любопытства желал знать, чем закончилось дело.
Кстати, попросив от него рекомендацию для вступления в Союз писателей, я получил следующий ответ:
- Если хочешь, чтобы тебя сходу завалила комиссия, пожалуйста! Меня же в этом Союзе все ненавидят!
Он был прав. Его бесконечные зарубежные вояжи, многосерийные картины, миллионные тиражи мгновенно раскупаемых книг и нескрываемые контакты с КГБ, дающие ему возможность работать с архивами, вызывали в среде ваятелей высокой прозы не просто зависть, а клокочущее негодование!
Что меня коробило от общения с Семеновым, - так это его безудержное, напыщенное многословие. Он просто упивался своим словоречением. И представлял для себя истину в последней инстанции. Помнится, умыл его Горбачев на встрече с Рейганом, когда Юлиан, находившийся среди журналистов, первым высунулся и задал ему какой-то пустой вопрос, явно с целью саморекламы. А генсек его грубо и раздраженно послал: мол, что ты-то тут ошиваешься, трепло? Не котировался Семенов и в ГБ. Даже за «Мгновения» премии ему не обломилось. А уж как он для Конторы старался! Но – еврей… И как тут не вспомнить Галича:
Ну, а если ты торгуешь елеем,
Назовут тебя полезным евреем,
Даже сделают своим Россинантом,
И украсят лапсердак аксельбантом…
И не зря на Лубянке относились к нему с подозрением: после окончания коммунистической эпохи в своем «Отчаянии» он разнес эту Лубянку вкупе с легендой о Штирлице в пух и в прах. И какое же было для меня откровение, когда я прочел его ранее неизданные рассказы про довоенное детство и сибирских первопроходцев. Это была прекрасная, сильная и честная проза, далеко отстоящая от его сухой блеклой манеры написания расхожей детективщины.
Рекомендации же в Союз я взял от нейтралов: Сергея Антонова, Владимира Маканина и Вовы Амлинского, секретаря Союза, ласково именуемого студентами Литинститута «Амлинсиком». Для кого только этот Союз существовал? Для десятка писателей и пары тысяч писак?
Положив трубку, доложил собравшимся о разговоре с классиком детективного жанра.
- Что же ты не сказал, что я сейчас у тебя! – едва ли не возмутился Ивашов. – Как мне хотелось бы с Юликом переговорить…
- Вы знакомы?
- Еще бы! Я у него в фильме снимался…
- Это в каком?
- «Бриллианты для диктатуры пролетариата».
Фильм я помнил, но вот Ивашова в нем…
- Вова, а кого ты там играл?
- Как кого? – Он опустил руки на гитару. – Главного героя! Штирлица!
Да, молодого будущего Штирлица играл Ивашов, только в памяти моей этот факт отчего-то стерся…
- Фильм помню, тебя – нет, - ляпнул я.
У Володи дрогнули от обиды губы.
- Да шучу! – воскликнул я, исправляя оплошность. – Только Штирлиц у тебя там какой-то белогвардейский получился, прямо как твой штабс-капитан из «Неуловимых мстителей» …
- Потому и Штирлиц получился неуловимый, - вставил Золотухин.
- В Володе - внутренняя порода! – заключил Гелий. – Гены пальцем не раздавишь!
Эта ремарка Вову успокоила, он кивнул покладисто и взял новый аккорд…
Вся компания улеглась спать рано, в четыре часа утра. Покемарили в полглаза, и разбужен я был звонком от Ельникова.
- Вовка Ивашов, случайно, не у тебя?
- А что такое?
- Куда-то исчез. Светка моей звонила, они же подруги… У мадам истерика: я не могу без него спать, он где-то шатается, наверняка с какой-то девкой… Я тебе точно говорю: ни в одной порнухе нет такого закрученного сюжета, как в голове бабы, чей мужик исчез на два дня… Увидишь его, сообщи, что она в четвертой стадии паники…
- Ты думаешь, он купится на эту мелодраму? Ладно, увижу – сообщу.
Вскоре я провожал Володю и сопровождающую его даму в уготованные им судьбою пространства.
Посмотрев на себя в зеркале прихожей, Володя, ощупав на щеке суточную щетину, молвил:
- Воспитанный человек не придет в гости пьяным, небритым и неглаженным. Таким он уйдет из гостей.
Через неделю семейная актерская идиллия восстановилась. В следующие выходные Володя показывал мне, как он сделал ремонт в своей ванной комнате на Ленинском проспекте, сетовал, что Светка настояла на кафеле черного и белого цветов, комбинации, на его взгляд, мрачноватой; Светлана в свою очередь лучилась дружелюбием и беззаботностью, накрывая на стол, и ни облачком, ни намеком не проглядывались за окном, где высился титановым штопором памятник Гагарину, неуклонно наползающие на нас тучи страшненького грядущего…
ИНДИЯ
Выезд «за бугор» мне прикрыли, но, как я и подозревал, ненадолго. Правда, никакого бугра я не видел, поскольку передвигался в зарубежные дали на высоте десяти тысяч метров. Но вот над Гималаями пролетал неоднократно, при этом самолетик, парящий над вершинами заснеженных громад и зловещими ущельями, был уж не так уж и далек от тверди земной. Изредка, в расселинах хребтов и узких, стиснутых ими долинах, я видел мерцание крохотных теплых огоньков. Неужели кто-то был способен не просто выживать, но и жить в глубинах древнего мерзлого камня, кроме каких-либо гордых одиноких орлов? Наверное, именно эта мысль подтолкнула меня к стихам, ставших позднее песней…
ОРЕЛ
Льды окрестных вершин на заре воссияли,
И в отрогах долин засинела река.
Этот мир был един, ему не было края,
Он взирал на него с высоты, свысока.
Он, орел, был не стар, но и точно не молод,
Для него жизни течь стала частью стихий.
Что ушло, то ушло. Если зной сменит холод,
То отрада гнезда оградит, защитит.
Как давно это было? Этот миг канул в вечность,
Когда вместе с орлицей скользя в высоте,
Он увидел внизу всплеск огня скоротечный,
И людей, уходящих по осыплой тропе.
Это был праздный выстрел в недоступную птицу,
Что царила в пространстве, где не ставят силки.
Это был точный выстрел, им бы впору гордиться,
Если б зависть и дурость не спустили курки.
Люди скрылись за склоном, он, кружа, опустился,
Возле той, что милее всех гор и долин.
И в объятиях крыльев он над нею сгорбился,
Как отброшенный камень, безвозвратно один.
Нет желанья взмыть ввысь, утверждаясь в полете,
Клюв стал ломок и крыльев утрачен размах.
Он совсем захирел в безразличье к охоте,
Скоро снегом укроет его выцветший прах.
И вдруг в зеркале глаз, беспощадных и ясных,
Отразилось лицо, что он вмиг различил.
Люди шли по тропе, и средь них – тот, опасный,
Ради встречи с которым он жил, если жил.
Он мелькал в стыках скал неприметною тенью,
Он охотился так на увертливых змей,
Он возник ниоткуда пред заветной мишенью,
Погрузив в нее яростный трепет когтей.
Был бескрылый полет в серый сумрак ущелья,
Крик врага заполошный отлетал вдаль, как дым.
Люди молча стояли в пониманье отмщенья.
Горы тоже стояли. Обелиском над ним.
Я скучал по Индии. Особенно – пакостными московскими зимами с мертвечиной их грязного снега и серым тяжелым небом, за которым и в ночных просветах нельзя было угадать звезды. И даже не верилось, что лайнер, прорезав своей алюминиевой акульей тушей это небесное беспросветье, ворвется в чарующую лазурную высоту, а после я окунусь в пеструю галдящую ярмарку Дели с ее горячим пряным воздухом, запахами сандала, роз и горьковатого дымка уличных жаровен. Может, так же в каких-то неведомых измерениях, существует и потусторонний мир, доступный нам лишь в туманных о нем умозрениях?
Провожая друзей в их заграничные вояжи и, глядя на лайнеры, упархивающие из Шереметьево, порой я чувствовал себя запертым в клетке. Однако, как и рассчитывал, прострелило! Не пропали даром мои предыдущие усердия по работе в Индии, куда я шастал в последнее время постоянно по линии сотрудничества индийского правительства с «Интеркосмосом» во имя совместного созидания спутников для развивающейся страны, да и вообще стратегического политического сотрудничества.
Николай Степанович Новиков, мой бывший шеф, авторитетный и заслуженный разведчик, увы, скоропостижно скончался, но наследие своих прошлых инициатив оставил немалое, и преемники его ни одной полезной идеи из вида не упустили. Одну из идей подбросил я, причем, не без собственного корыстного умысла. Я заметил: индусы, в большинстве своем народ предприимчивый и златолюбивый, приезжая в Союз, в товарных количествах закупал электробритвы, утюги, радиоприемники, бытовой инструмент, а также, посещая валютную «Березку», отдавал предпочтение японской технике.
Один из индеев, кого я сопровождал в его блужданиях по магазинам, попросил меня привезти в Бангалор пару купленных им магнитофонов.
- Ты со своим паспортом нашу таможню не проходишь, а я должен платить налог в три цены, - объяснил он. – У нас закон: живешь в Индии, покупай индийское. Хочешь импортное – иди в кассу, оплачивай амбиции...
Индусу я, конечно, подсобил, тем более, отправлялся за границу с пустым чемоданом, не считая расходного материала, а именно: водки, сырокопчёной колбасы, доставаемой мне по блату за индийские таблетки для усиления потенции начальником охраны Микояновского комбината, а также пары батонов вкуснейшего орловского хлеба, выпекавшегося ранее на карамельном сусле и давно канувшего в Лету с иными натуральными продуктами СССР.
- А если я двадцать магнитофонов привезу?
- Хоть сто! У нас каждый инженер себе по паре купит, в накладе не останешься! – прозвучал ответ.
С этой информацией я пришел к Николаю Степановичу.
- Предлагаешь заняться спекуляцией? – небрежно спросил он.
- Зачем же? Все их специалисты – выпускники английских и американских университетов, на их столах я видел десятки писем от западных коллег, чьи технологии они успешно внедряют у себя, а нашим конструкторам таковые и не снились… Более того: помните последнюю встречу с индусами в НИИ на Калужской? Вам тогда директор сказал, что им наши лаборатории показывать не стоит с их ламповой техникой и ржавыми тисками, посему лучше обойтись пьянкой, именуемой приемом официальной делегации. Индусам нужны наши ракеты-носители, предоставляемые им бесплатно и станции слежения, отвечающие за телеметрию. Также – мозги баллистиков и иных спецов. То есть, халява. Вся дружба на ней и держится. И – на позиции премьера Индиры Ганди…
- Наш человек, - кивнул Новиков.
За этой его обтекаемой фразой, как выяснилось позже, скрывался тайный статус индийского премьера, относящегося к агентам влияния КГБ, но в ту пору мне, конечно же, данный факт был категорически неизвестен. Это была дама со стальным характером! Когда у нее на глазах на легкомоторном самолете разбился сын, первым ее поступком был приказ охране снять с трупа перстень, и этот принесенный ей перстень она с видимым облегчением прижала к груди: в нем были шифры всех западных счетов семьи… Потом уже началось проявление иных эмоций. Это мне рассказал Святослав Рерих, присутствовавший при крушении и стоявший рядом с ней.
- Нам же нужны близкие неформальные контакты с рабочим уровнем индийских спецов? – продолжил я. – Вот вам предлог и мотив – обоюдовыгодный бизнес. С легким оттенком криминала. Имею в виду неуплату частных налогов индийской стороной. А там можно развить и дальнейшее сотрудничество в смежных областях…
- А схема какая?
- Я работаю верблюдом, перевожу товар вместе с официальной аппаратурой, она досмотру не подлежит… Отчитываюсь о взаиморасчетах. Далее прибывают наши делегации для конкретной работы, в делегациях – ваши узкопрофильные специалисты, я их знакомлю с индусами, представляю, как своих поставщиков и помощников, таким образом контакты крепнут и спаиваются…
- Идейка, по существу, гнилая… - Качнул головой Новиков. – Но, одновременно, и свежая. Пора тебе на Доску почета, как передовику-рационализатору. Ты, случаем, не на шоссе Энтузиастов живешь?
- Неподалеку.
- Чувствуется. Но у тебя будет много хлопот, отлынивать ты не сможешь…
- И не собираюсь.
Да и зачем мне было отлынивать? Меня вполне устраивала регулярность зарубежных поездок с благословения Конторы, равно как и комиссионные, получаемые от тайных сделок, хотя и с пыхтением, но одобренных свыше. При этом индусов я не вербовал, информации из них не вытягивал, а уж как они дружили впоследствии со своими новыми знакомцами из Союза, меня не занимало.
И вот, пускай с неохотой и неприязнью, но паспортишко мой возвратили и вручили билет до Дели, а затем до Бангалора, где располагалась вся космическая научно-производственная база Индии: лети, голубь, укрепляй взаимопонимание между народами, и жди скорого приезда рабочих групп из Москвы.
Приезд наших специалистов в Бангалор был для меня праздником. Эти люди представляли собой отборную гвардию нашей научно-технической интеллигенции. Мало того, что они досконально знали профессию, так еще были начитаны, эрудированы, обладали отменным чувством юмора и собственного достоинства. Они были незаменимы в своем деле, как правило, беспартийны, и один из них, Вадим Подъячев, ответственный за накопители спутниковой информации, на выездной комиссии, где заседали члены парткома института, на замечание одного идиота о том, что партийным товарищам больше доверия в плане их обязательного возвращения на Родину, равнодушно заметил:
- Все, кто сбежал – как на подбор, коммунисты с партбилетом, о побегах беспартийных я не слышал…
В парткоме повисла задумчивая пауза, после которой командировку ему со скрежетом зубовным, но утвердили. А куда деваться? Без этого языкастого разгильдяя спутник не полетит…
Каждое утро служебный автобус доставлял из отеля всю честную компанию в индийский космический центр, а после работы народ отправлялся гулять в пестрый, пропитанный запахом цветов и благовоний город: пройтись по бесчисленным магазинчикам или же посмотреть новую американскую киношку. Индийские фильмы с их нескончаемыми песнопениями и танцевальными номерами популярностью у нас не пользовались, не соответствуя ассортименту наших духовных потребностей. Научиться же технике индийского танца несложно: достаточно представить, что одной рукой вы вкручиваете лампочку, а другой – гладите собаку.
Вечером, кучкуясь по гостиничным номерам, народ вкушал привезенную с собой водку под закуску из советских, экономящих валюту, консервов.
Как тут не вспомнить Галича с его песенкой про партийного функционера, отправившегося в заграничный вояж с банками маринованной салаки, опротивевшей ему через несколько дней и решившего, наконец, купить себе в разорение, местную иностранную еду.
«И пошел я, как в беспамятстве, к кассе, и очнулся лишь в отеле, в «Паласе». Вот на койке я сижу нагишом, и орудую консервным ножом! И до самого рассветного часа, матерился я в ту ночь, как собака. Оказалось в этой банке не мясо, оказалась в этой банке салака! И не где-нибудь в Бразилии «маде», а написано ж внизу на наклейке, что, мол, «маде» в СССР, в маринаде, в Ленинграде, рупь четыре копейки».
Эти строки высланного из страны барда, научно-технический состав делегации знал наизусть. Народ любил своих честных поэтов.
На окраине Бангалора, в своем имении, проживал Святослав Николаевич Рерих, с удовольствием принимавший у себя гостей из Союза.
Знаменитый папа Святослава Николаевича в свое время быстро сообразил, что его мировоззрение далеко отстоит от идеалов большевизма и всякого рода революционеров, связываться с этой опасной публикой себе дороже, решив пережить российский политический катаклизм в странах, не отягощенных мечтами о всемирной диктатуре пролетариата. Гражданская война, нищета, разоренные церкви и дальнейшие сталинские репрессии к возвращению на родную землю его не вдохновляли, а между тем шли годы, подрастали сыновья и надо было найти свое постоянное пристанище в этом мире. Возвращаться в Россию Рерихи не хотели, как на место сгоревшего дома, где стояло уже иное, чужеродное здание. В итоге он, востоковед и философ, остановил свой выбор на вольной солнечной Индии.
Но этот выбор нуждался в материальном фундаменте. А художественное творчество – основа зыбкая и трудно предсказуемая в перспективах благодарного воздаяния за него, ибо писание картин – творчество, а их продажа – искусство. Однако прямой и надежный, как железнодорожный рельс, Рерих-старший своим упорством и верой перемолол все препоны на путях своих скитаний по миру, поставил на ноги сыновей, и очень смекалисто вывез из Мексики в Индию саженцы реликтовых деревьев линалое, подчистую истребленных на местах их произрастания в Южной и Центральной Америках.
Из древесины деревьев добывалось ценнейшее эфирное масло, деревья вырубались еще до того, как успевали подрасти, но пытливая мысль ученого и естествоиспытателя привела его к идее изучения различных фаз в жизни растения в соответствии с лунными циклами, и он понял, что масло, чья цена на рынке исчислялась в золотом эквиваленте, может быть получено как из листьев, так из молодых побегов и плодов. Запах его схож с ароматом лаванды, перемешанным с нотами роз и бергамота.
Два неказистых саженца дали начало огромной плантации в двенадцать тысяч деревьев. И уже во второй половине века двадцатого, продолжатель дела отца, Святослав получал ежегодно три тонны своей благоухающей продукции, закупаемой парфюмерами Франции и Швейцарии. По соседству разводились гималайские кедры и сандаловые деревья, из которых также извлекались целебные эфиры. Теперь можно было спокойно и отдохновенно заниматься ваянием полотен…
Из оранжереи «тибетского сада», где в кущах диковинных растений таились древние, выщербленные временем буддийские каменные изваяния, мы вышли на светлый лужок. Там, под навесом, на бетонном постаменте сверкала хромом внушительных размеров бочка с подведенными к ней трубами. В бочку поступало уже переработанное, готовое к разливу масло. Рерих открыл кран, и в поддон ударила тугая, с оттенком платины, светлая струя. Он подставил под нее ладонь, затем обтер руку об руку, кивнув мне: делай так же, через пару минут масло впитается в кожу без остатка, это квинтэссенция жизни, поверь…
Я последовал его примеру. Заметив при этом:
- Мне это напоминает свечной заводик отца Федора из «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова. Воплощенный в реальность.
Рерих от души рассмеялся…
- Мой учитель – Валентин Петрович Катаев, - сказал я. – Именно ему посвящена эта книга. И – знаете, что? Вы и он говорите на русском языке с акцентом…
- Как?!. – оторопел Рерих.
- С одинаковым акцентом, - продолжил я. – Может, потому и тембры голоса у вас одинаковы. Это акцент русского языка девятнадцатого века. Очень точного и правильного языка с выверенной конструкцией фраз.
- Пойдемте в дом, - сказал Рерих. – Расскажете мне о Катаеве. Очень любопытно.
И мы пошли к дому – приземистому, затененному старыми деревьями, где нас ждал чай со сладостями, изготовленными женой Рериха - Девикой Рани – первой леди индийского кино, женщиной, не утратившей свою необыкновенную красоту даже с возрастом.
Она всегда встречала меня в своем красном сари, расшитом золотыми нитями, дружески протягивая обе руки ладонями вверх, напоминая своим лицом с таящейся в губах улыбкой, индийскую богиню мудрости и искусств Сарасвати.
Собственно, что я мог рассказать Рериху о Катаеве? Одному ровеснику о другом. Революция проложила раскол между их судьбами. И этот раскол ширился год от года. Для Валентина Петровича судьбой стала Россия с ее гражданской и Великой отечественной войнами, десятилетиями страха перед сталинскими псами из НКВД, готовыми в любой момент вспомнить о его белогвардейском прошлом, вынужденном приспособленчестве – в том числе, литературном… И, как итог – домик на подмосковном участке среди берез и елок, где наконец-то написалось главное и безоглядное, изумившее своим мастерством и изысканностью даже самых упертых злопыхателей. А вот о счастливце Рерихе я Катаеву расскажу. О том, что пишет он свои полотна, не нуждаясь ни в малейших материальных хлопотах, в сени тропических деревьев, пребывая в краю вечной весны, что дом его полон друзей и гостей, что жена его – первая красавица Индии, страны, где имя его произносится с благоговением…
Но, впрочем, и тот, и другой – чемпионы. Каждый выиграл собственное соревнование…
От чаепития нас отвлекли гортанные крики, донесшиеся со стороны садов. Оказалось, что в этом благостном уголке способны случаться события, заставляющие понервничать как их участников, так и свидетелей: на плантации, где работали жители местных деревень, в шалаш с младенцами, которых матери забирали с собой в поле, заползла королевская кобра.
Мы ринулись к скоплению возбужденных людей, увидев огромную, лоснящуюся кольчужной чешуей змею, привставшую в боевой стойке. Раздув капюшон, словно с некоей оценкой она осматривала пугливое человеческое собрание. Затем, вобрав в себя капюшон, двухметровый монстр плавно скользнул в траву и исчез в зарослях. Меня пробил пот. Оказывается, дети целый день играли со змеей, таскали ее за хвост, и все эти шалости она переносила безропотно.
Я посмотрел на Рериха. Он был, как всегда невозмутим, словно принимал случившееся, как должное. В его спокойных, светло-карих глазах отражалось лишь какое-то привычное раздумье над давно уясненным…
- В животных гораздо больше ума и эмоций, нежели мы можем об этом представить с высоты своего невежества, - сказал он, посмотрев на меня мельком, но, как всегда, зорко. – И, кто знает, какая душа в этом создании сейчас…
Я понял: христианской доктриной он не утешался. Этот светлокожий, высоколобый человек с седой бородой, похожий на деятельного варяга, давно и непоколебимо уверовал в восточные культы, окружив себя странствующими прорицателями и кудесниками, находящими приют в его владениях. Один из них, как он уверял меня, мог вызывать призраков из мира мертвых, и однажды, по просьбе Святослава, воплотил в его доме дух покойного брата Юрия.
- Я держал Юрия за руку! – говорил мне Рерих возбужденно. – И это была не эфемерная рука, я ощущал ее целостность как материальную плоть…
Что тут сказать? Ложь этому человеку была несвойственна органически, экзальтированности в нем не прослеживалось, оставалось лишь или поверить в услышанное, или объяснить сей феномен эффектом гипноза, но тогда – массового, ибо участников зрелища было несколько.
Моя молодость и легкомыслие, ей присущее, увы, не рождали тех вопросов о его восприятии мироздания, которые я задал бы ему сейчас; я воспринимал его личность с поверхностным интересом, как экзотическую знаменитость, с глупой юношеской гордостью от знакомства с ним. С другой стороны, пусть исподволь, но меня отталкивали его религиозные предпочтения, попахивающие чужеродной мне языческой мистикой, и я до сих пор остаюсь равнодушен к его живописной манере, как бы ни старался ею проникнуться.
Он подарил мне одну из своих акварельных миниатюр с автографом, но ее я вздорно утратил, отдав одному из приятелей, поклонников его таланта. Вот же, дурак! Эта миниатюра была осколком его творчества. А сам он был осколком той России, которую мы потеряли. Я - тоже осколок пришедшей ей на смену страны, так же разодранной, погибшей и утратившей свое естество.
Мы в очередной раз напрочь подавили в себе чувство своего единства и духовность, выбрав основной религией после религии коммунизма, поклонение золотому тельцу. Традиционные конфессии для многих превратились в некое хобби. В какой-то степени, по подобию тех же США, мы социализировали и новый строй, дабы обезумевший обнищавший плебс не выплеснулся на улицы, как при бездаре Горбачеве. Но созидательный и объединяющий дух страны испарился. Вместе со своими носителями. В частности, с теми инженерами из Москвы и Днепропетровска, кто когда-то единым коллективом создавал спутники и ракеты, устремленные в космос. Эти жили не для тела, для дела. И, может поэтому их привечал Рерих – человек творчества и труда. Он чувствовал чистоту их сознания, их устремлений, они были интересны ему своей целостностью.
Он не упивался своей «русскостью», подразумевавшей некую избранность и наше голословное славянское мессианство. Напротив, отмечал величие англичан, объединивших разноплеменную и раздробленную Индию своим языком, что сделали и испанцы в Южной Америке. Вся же российская культура, полагал он, выросла из культуры европейской, и ничего самобытного в ней нет. Даже иконопись пришла к нам из Византии. Мы просто сумели талантливо заимствовать достижения западных соседей. Отвернувшись при этом от культур восточных, к которым тяготел он.
Мы и в самом деле проявили себя, как прекрасно приспосабливающаяся нация в чужих государствах. Мы растворяемся в иных странах без остатка, как айсберги в океане, оставляя свой русский след лишь на могильных плитах. Увы, но наш язык непопулярен, наша литература интересна считанным числом классиков девятнадцатого века, а наши общины малочисленны, слабы и подвержены неминуемому распаду, что доказали многие и многие волны эмиграций. Есть страны центробежные и центростремительные. Те, в которые люди устремляются и те, из которых бегут. Жить в России, увы, устремляются единицы. Мне же эта участь, видимо, предчертана свыше.
«На всех перекрестках, что пройдены,
Держали, желая мне счастья,
Стальные объятия Родины,
И шею мою, и запястья.»
… - Завтра я уезжаю в Москву, - прощаясь с Рерихом, сказал я.
- А я завтра уезжаю на дачу. В Гималаи, - ответил он.
Я истомленно вздохнул, обозревая трепещущие на легком ветерке перья пальм и лазурное небо с парящими в нем орлами. И у него еще есть дача, и между этой дачей и сегодняшней лепотой, видимо, существует какая-то значительная разница в пользу именно что дачи, такие вот дела! А меня, сирого, завтра ожидают протухшие сугробы советской столицы с черными шапками спекшейся грязи. Вот это – разница! Эх, заберите меня на свою дачу, Святослав Николаевич, усыновите…
- Вы, наверное, очень соскучились по Москве, - сказал Рерих сочувственно.
- Москва соскучиться мне не даст, - ответил я. – Но в ней я определенно буду скучать по вам. – И – отправился к коллегам, уже пакующим командировочные чемоданы. Сувенирные матрешки были розданы, водка выпита, их место занимала индийская кожа и мануфактура. Замечу, что по своей сути матрешки и водка удивительно схожи: открываешь одну, а там уже гляди – и вторая, и третья...
Вечером с Вадиком Подъячевым мы прогуливались по вечно праздничному Бангалору с его тысячами магазинчиков, лавочек, сомнительных в своей чистоте закусочных, огибая темные углы, где таились прокаженные и увечные попрошайки. Сандаловый дым благовоний стлался в душном от уходящей дневной жары воздухе, переливались радужным неоном бесчисленные рекламы, пестрели, налезая друг на друга, вывески над торговыми рядами. И вдруг – полукруглым окоёмом над тяжелой и строгой дверью парадной, надпись: «Библейский дом».
За высокими стрельчатыми окнами первого этажа в мутном, словно прокисшем свете, виднелись стеллажи с книгами и кипами брошюр.
За стойкой у входа нас встретил невозмутимый индус в европейском костюме, сложив ладони в приветствии.
Я прошелся вдоль стеллажей: сплошная религиозная литература и Библии на всех языках мира… А вот и на русском: компактная книжица в зеленом дерматиновом переплете. Я показал книгу человеку за стойкой:
- Сколько стоит?
- Все Библии у нас бесплатно, - поразил меня ответ.
- Мы можем взять две?
- Вы из России? – изумился индус. – Берите, сколько хотите! У нас огромный запас русских изданий, зачем только нам их присылают, если в городе нет русских… Вы – первые!
Я посмотрел на Вадима. Сказал:
- В гостинице – никому ни слова! Наши тут расхватают все…
- Я думаю, лучше вообще попридержать язык, - отреагировал он. – Если кого-то на таможне припутают с Библией с твоей подачи…
Он был прав. Библия в Советском Союзе не продавалась, считаясь книгой запрещенной и внутрицерковной, цена ее на черном рынке доходила до двухсот-трехсот рублей, при средней зарплате инженера в сто двадцать, а тут – нате, забирайте хоть сколько, и - задарма!
Я прикинул объем своего чемодана…
- Берем все! – обратился к служивому человеку.
- Этим вы очень поможете нашей миссии! – откликнулся он. – Спасибо, сэр!
- Не за что…
Мы вышли на улицу, под свет полной индийской луны. Неужели она точно так же висит где-нибудь над Москвой, куда мы завтра полетим? Или над Антарктидой? И к ней, задрав головы, некогда устремляли взоры пережевывающие друг друга динозавры, последующие за тем питекантропы и Гомер с Эвклидом...
Кто только не был озарен ее печальным таинством...
- Какой удачный вечер, - сказал я, тряхнув пакетом с Библиями.
- Как бы и тебя в «Шереметьево» не захомутали... – сокрушился Вадик.
- Ты забыл: я – чемоданоноситель Новикова, - парировал я. – В аэропорту мне будет ассистировать в этом вопросе начальник местного КГБ. Остроумная идейка: багаж с Библиями я ему и всучу, подсоби, дескать...
Уже в девяностых, в беседе с одним из больших чинов бывшего КГБ, генерал-полковником Особенковым Олегом Михайловичем, заместителем директора Конторы, из уст его прозвучало следующее:
- А я уже давно усек, что что-то там... - Он завел взор к потолку, - есть! У нас, - продолжил доверительно, - был четвертый отдел – религиозный, - бывшего пятого управления, - идеологического... Так вот... Обойди всю Лубянку снизу доверху, спроси от прапора до генерала: есть ли Бог? - все руками бы замахали: нет, конечно, что за вопрос, товарищ коммунист?! А в четвертый отдел зайди, там бы тебе ответили... - Он выдержал многозначительную паузу. - Не знаем... Вот так-то, брат!
- Последний вечер в Бангалоре, - грустно усмехнувшись, сказал Вадим. – Кстати. Хорошее название для рассказа. Ты запомни. Может, пригодится для будущих писаний…
Пригодилось. Лет через сорок с гаком.
Сказать бы об этом Вадику. Но его уже нет на этой земле. Он уже приобщился к великому таинству смерти.
… Я посетил Индию в двухтысячных, отправившись туда по приглашению знакомого индийского бизнесмена. Жил в Дели, в огромном доме с собственной территорией, многочисленной прислугой и всеми новомодными удобствами сегодняшней обезличенной цивилизации.
Проехался по знакомым местам, по могилам моей памяти, вспоминая тех, кто когда-то был здесь со мной рядом. Меня не покидало постоянное ощущение какой-то скуки и пустоты. Все материальные приметы остались на своих местах: Железная колонна, храмовые комплексы, Ворота Индии, Красный Форт… Те же нищие в рубищах со слезящимися глазами на тротуарах, те же праздные толпы в торговом подземном центре, тот же висящий над городом тягучий звук сомкнутых в своем вое автомобильных клаксонов… Но пространство Индии было пронизано уже другим временем, составлявшим иную призму восприятия сущего, и прошлое, то и дело воссоздаваемое памятью, болезненно не совпадало с настоящим самой своей сущностью.
Мне все казалось серым и бесповоротно изжитым.
Чем же ты меня завораживала в юности, Индия? Или я прилетал к тебе из куда как еще более серого СССР? Или теперь, исколесив полмира, я подспудно сравниваю тебя с красотами иных стран? Или время молодости вспышками памяти затмевает нынешнее блеклое время досадной старости, скучной умудренности и череды потерь? Собственно, жизнь и есть список потерь.
А наши воспоминания, как драгоценные камушки, которые мы носим в карманах с прорехами. Половина из них просыпается на дорогу жизни, застилаясь пылью, скатываясь за обочину. С нами остаются немногие.
СУЕТА СУЕТ
С режиссером Сашей Боголюбовым я был знаком через Высоцкого, кого он привел еще в 67-м году на Одесскую киностудию, подвизаясь вторым режиссером у Киры Муратовой на картине «Короткие встречи».
Далее их киношное содружество продолжилось, когда Саша работал уже над своим фильмом «Волшебник изумрудного города», из которого, к ярости Высоцкого, начальство выкинуло едва ли не большинство его песен, но дружили они тепло, прочно, да и жили неподалеку, наведываясь друг к другу в гости. Соседом Саши был также режиссер Юнгвальд-Хилькевич, отснявший Володю в своих бездарнейших «Опасных гастролях», так что компания соратников в кооперативном киношном доме за номером 12, на Большом Тишинском собиралась частенько.
Сашка был балабол, но балабол убедительный. Именно он горячо заверил меня, что снимет мой «Новый год» на «Мосфильме», снимет непременно, и что от нас с ним требует начальство – так это - развернутую машинописную заявку. Кроме того, добавил, что хорошо бы, если директору студии дополнительно замолвил за нас словечко кто-то из уважаемых им, директором, сценаристов.
Творческий процесс нуждался в определенного рода камерности, поэтому на сутки я вывез на машине его жену Таню с малолетним сыном Женей к бабушке, и мы приступили к работе. Сын Женя, с возрастом ставший внешней копией отца, сподобился вырасти в известного артиста, взяв себе в качестве имени псевдоним Оскар и девичью мамину фамилию Кучера.
Заявку состряпали на удивление быстро, вечер только начинался и, сидя за столом, мы недоуменно пялились друг на друга: то ли расставаться, то ли что-то придумать… Естественно, придумалось: с двумя приглашенными в гости актрисами из начинающих…
Утром Саша поспешил на студию, где начинал съемки фильма «Батальоны просят огня».
- Может, меня снимешь? – вопросил я его при выходе из подъезда. – Все равно сейчас полоса простоя, хоть развеюсь у тебя под софитами, полицедействую…
- А кого ты у меня сыграешь? – развел он руки. - У меня же – ребята, уходящие на войну, двадцатилетние, хрупкие, с тонкими шеями… А ты уже старый… Тебе за тридцать…
Это меня внезапно и болезненно кольнуло. Как же бежит, калеча нас, безжалостное время.
Попутно вспомнился отказ снимать меня в картине «Ты – мне, я – тебе» Александра Серого. Его аргументация была, правда, иного свойства.
- Посмотри на себя в зеркало, - сказал он. – Ты там увидишь лицо. А я снимаю комедии. Мне не нужны лица. Мне нужны рожи!
Памятуя совет Боголюбова относительно дополнительной рекомендации на «Мосфильме», покатил от Белорусской к Аэропорту, в капище литературно-кинематографического кооператива, примостившегося рядом с метро, к Валерию Семеновичу Фриду, сценаристу авторитетнейшему. Кроме того, в этом хлебосольном доме не мешало бы и позавтракать после наспех выпитой с утра чашки кофе.
Фрид – лысенький, сутулый, в очечках в роговой оправе, с неизменно широкой и доброжелательной улыбкой, провел меня на кухню, где у плиты колдовала Зоя Осипова – вдова его соавтора Юлия Дунского. Вместе с Дунским Фрид в молодости был осужден за участие в каком-то вольнодумном молодежном кружке, и так же вместе пятнадцать лет они оттрубили в сталинских лагерях. Там Дунский, работая в шахтах, получил силикоз легких, болезнь с возрастом стала невыносимой, и в этой же квартире он покончил с собой из охотничьего ружья, предварительно повесив на входной двери листок: «Без милиции не входить, я застрелился».
- Какой же он дурак, стрелялся в сердце! – прокомментировал мне этот его поступок Борис Васильев. – В голову надо было! В сердце – это же так больно…
- Борис Львович, вы это с такой уверенностью… Что, пробовали, чтобы сравнить?
- Я видел на фронте, как мучаются раненые в сердце.
С Дунским Фрид сделал замечательные картины: «Служили два товарища», «Сказка странствий», «Экипаж», «Шерлок Холмс и доктор Ватсон», «Сказ про то, как царь Петр арапа женил» …
Зоя – волшебница от кулинарии, готовила десяток блюд каждодневно, ибо гости в этом доме не переводились, да и какие гости! Весь цвет нашего кинематографа, перечисление не имеет смысла.
- Показал твою повесть «Дао» Тарковскому, - говорил Валерий Семенович, - наливая мне чай. – Ему очень понравилось, сказал: будет думать, телефон твой я ему дал… Но неприятности у него с властями, как бы дело не закончилось худо. Видишь, Любимова гражданства лишили… Идет какой-то очередной заворот гаек, да ты по себе знаешь…
Позже Николай Губенко утверждал с телевизионного экрана: никто Тарковского не ущемлял, более того, когда он снял «Сталкер», был не удовлетворен результатом, и добренькие советские власти от кинематографа разрешили ему переснять картину. Решили, дескать, пойти навстречу капризу художника. Какая чушь! Фильм просто смыли при проявке в бочке, а с ним еще пару других. Второй бюджет выделили мизерным. Бился за него Тарковский из последних сил, а после приехал к Аркадию Стругацкому, сунул ему билет в Ленинград – мол, срочно дуй к брату и переписывайте сценарий под новый нищенский бюджет. Вот и вся правда, уж мне бы Стругацкий врать не стал.
Я поведал Фриду о наших планах с Боголюбовым снять картину на «Мосфильме».
- Какой «Мосфильм»! – отмахнулся он. – Ты подожди, пока пена вокруг тебя уляжется, не при на рожон; я и сам сижу тише, чем какашка в траве: дочь в Америку уехала, сын собирается, телефон слушают…
Походили по квартире, чьи стены были увешаны всевозможными саблями, шпагами, мечами, стилетами и кинжалами. Фрид собирал холодное оружие всех народов и стран, и коллекции его хватило бы на вооружение кавалерийского полка.
- На Боголюбова не рассчитывай, - продолжал старший товарищ. – Твой роман – штанга не для его мускулатуры… Даже если ему дадут снять… Не по Хуану сомбреро. Тебе нужен плохой фильм? Уж лучше – никакого… Я вот тут уговорился на халтуру, называется «Не бойся, я с тобой». Не смотрел? И не смотри. Этакий фарс с героем – мастером каратэ. Ну какой это герой по сравнению с Брюсом Ли, который уже на каждой третьей видеопленке, что в Союз привозится… Народу ведь уже есть, с чем сравнивать… Я гляжу на экран, вздыхаю и думаю: ну, получил свои пять тысяч за сценарий, и успокойся, жалкий халтурщик… Кстати, вот это мачете мне Высоцкий подарил, из Мексики привез…
С Высоцким Фрид работал на нескольких картинах, всегда успешно, но с фильмом «Красная площадь» случилась досадная накладка: уже утвержденный на роль Высоцкий, просто забил на пробах всех остальных актеров, отсеяв их на задний план, как шелуху, и пришлось поневоле брать другую кандидатуру, послабее, помягче, - Шалевича.
Я поймал себя на мысли, что последние дни хожу по квартирам, где часто бывал Володя: у Ивашова, у Боголюбова, теперь – у Фрида; в этом же доме – Жора Вайнер, к кому следует заглянуть; через дорогу – Нагибин… Только Володи уже нет; нет окончательно.
Я редко видел его в последние год-два перед его уходом, да и не стремился к общению: у него появился свой ближний круг, состоящий из личностей серых и, одновременно, темных; эта свора зарабатывала на нем, устраивая свои дела-делишки, используя бесстыдно его связи и отзывчивость, а он отчуждался от многих, кто действительно был ему предан и искренне его любил.
И как мне сказал Золотухин с горечью:
- Друзья ему уже не нужны, ему нужны слуги…
А слуга и «друг»-администратор, узнав о его смерти, с ужасом воскликнул то первое, что пришло в голову:
- Боже, я разорен!..
Я никогда не причислял его к друзьям. Да, мы были знакомы, какое-то время проводили вместе, но отношения были сложными и неровными. Та куча якобы «друзей», появившихся после его смерти, напоминала мне своими россказнями высказывания микробов о великой личности:
- Ближе нас его не знал никто! Мы жили в его жопе!
Последний раз я видел Володю в театре. Шел спектакль, он в нем не участвовал, видимо, забежал в альма-матер по делам. Холл у гардеробной был пуст, он подошел к высоким входным дверям, обернулся, увидев меня, поднял руку в приветствии, и вдруг в темном остеклении дверей зажглось солнце, и вокруг головы его засиял нимб, - просто иконный, ровно очерченный, и я оторопел от этой картины, представившейся мне тогда знаковой и мистической. Я просто не мог сдвинуться с места и отвести от него глаз.
Он явно ждал, что я подойду к нему, но я застыл как столб; тогда он повернулся, открыл дверь и исчез за ней. Я до сих пор кляну себя, что не догнал его тогда, не пошел за ним… Мол, успеется, увидимся еще… А сколько мне, дураку, ему надо было сказать! Не успелось, да еще как не успелось!
Но растаял мираж, путь к нему занесло,
Нет дороги обратно, в гордыню.
И в песочных часах опустело стекло,
И песок из них вытек в пустыню…
Это я напишу позже, на закате лет. Странно: поэты в зрелости приходят в прозу, у меня же, прозаика, никогда стихами не грезившего, получилось наоборот. Но, главное, что получились стихи.
- И не вздыхай так тяжко, - сказал Фрид. – В жизни все решается самым неожиданным образом. Жизнь — это сценарист, чье воображение – изощреннее всех человеческих фантазий, вместе взятых. Когда я дубел от холода в лагерном бараке, не зная, зарежут ли меня сегодня ночью блатные, или завалит ли меня завтра порода в мерзлой шахте, я и в самых смелых мечтах не мог представить, что буду обедать в парижских ресторанах, мои фильмы будут смотреть миллионы, и каждый вечер мой дом будет полон друзей, известных всей стране…
Я невольно улыбнулся. Я вспомнил армию. Из степной, продуваемой зимними ветрами глубинки с убогим поселком Южный, где один облезлый барак налезал на другой, - вокруг зоны, огороженной серым дощатым забором со сторожевыми вышками, я приехал в Ростов-на-Дону, в полк, на переаттестацию. Завалил экзамены на второй класс специалиста-срочника, оставшись при своем, третьем, а затем отправился на вокзал, чтобы в ночь уехать поездом обратно на постылую службу.
У меня было несколько свободных часов, и я отправился в ближайший кинотеатр, попав на только что вышедший фильм «Солярис». И – очутился в ином, волшебном мире, сияющем солнцем и всеми красками, где люди изъяснялись не матом и «феней», а русским литературным языком, где блистательный Банионис и красавица Бондарчук летели в невесомых объятиях любви на космической станции над огромным столом красного дерева на фоне «Охотников на снегу» Питера Брейгеля, возвращающихся в уют своей зимней средневековой деревни с ее нехитрыми заботами и забавами… Я постигал чудо этого шедевра, с комом в горле представляя, что скоро оно оборвется, зал застит мутный желтый свет, далее меня ждет качающийся полумрак летящего сквозь вьюгу поезда, а после – железная койка, сырая кирза сапог, алюминиевая плошка с подтухшей селедкой и ячневой кашей, чай из веника, серое небо, черные бушлаты зеков, выстроившихся в «пятерки» и блекло-зеленые телогрейки охраны с войлочными погонами.
Этот стол из «Соляриса» сделал мой одноклассник, выучившийся на краснодеревщика. Мы случайно встретились с ним в автобусе, он сказал, что работает на «Мосфильме», работы много, и вот сейчас поступил заказ на изготовление какого-то огромного стола для фильма «Солярис», только что запущенного в производство. Вот я и увидел этот стол, уже будучи далеко от Москвы, в армейской неволе, в окраинном кинотеатре чужого города. Картина же Брейгеля, вернее, великолепная ее копия, исполненная замечательным художником по моему заказу, висит теперь у меня в квартире, каждодневно напоминая мне о том далеком киносеансе. А режиссеру Тарковскому, снявшему «Солярис», я могу позвонить прямо из квартиры знаменитого сценариста Фрида, и справиться у него о совместных творческих планах… Мог ли я подумать об этаком тогда, выходя в зыбкую холодную темень из провинциальной киношки?
- Надеюсь, ты победишь, - сказал Фрид на прощание.
- Надежда – это не стратегия, - сказал я.
НАДЕЖДА УМИРАЕТ ПОСЛЕДНЕЙ
Я помню, как мучительно подбирал слова в диалоге героев, прежде чем возникла эта фраза, плавно и органично легшая в строку. Я писал повесть «Кто ответит?», посвященную еще только нарождающимся в стране преступным группировкам, пытаясь обнажить природу и корни их появления, и этой повестью как бы предугадал вал криминала маячивших впереди девяностых. После отдал рукопись в «Смену», - журнал популярнейший, с огромным тиражом, где главный редактор Кизилов и его заместитель Боря Данюшевский, несмотря на скандал с «Перекрестком», рукопись мою приняли, твердо пообещав публикацию. Сроков, правда, не обозначили, но и на том спасибо.
В очередной раз я наведался в издательскую многоэтажку «Правды» у Савеловского, навестив в редакции «Огонька» работавшего там приятеля Сережу Маркова. Сегодня мы шли с ним в гости к Илье Глазунову, с кем Сергей был близок, и с кем обещал меня познакомить.
Посидели в редакции, поболтали о том-сем. Сергей был женат на Лене Ульяновой, дочери знаменитого Ульянова Михаила, а потому вхож во все круги московской богемы; журналист он был толковый, прекрасно знал испанский, и даже перевел на русский язык романы и рассказы Габриэля Гарсиа Маркеса, с кем подружился, работая на Кубе. Семейная жизнь Сереги шла, судя по всему, наперекосяк, но в причины и подробности ее я не вдавался, лишь недоумевал над своим приятелем, ибо Лена была покладиста, далека от вздорных капризов, умна и, к тому же, работала в «Огоньке» штатным художником. Ей с удовольствием давали заказы и издательства, причем, вовсе не из-за заслуг прославленного отца, оформлять книги она умела со вкусом и мастерством. Так что, подозреваю, инициатива в их будущем разводе принадлежала в первую очередь неуемному бабнику и любителю крепко выпить Сереге. Скучна и традиционна была для него трудолюбивая праведная Лена, как он признался впоследствии, сменив ее на бабу, в конечном счете, его и уничтожившую. Но яркую, несомненно. Тут уместен совет герпетолога: чем ярче окрас, тем ядовитее тварь…
Выходя от Маркова на лестничную площадку, столкнулся со сбегающим вниз Кизиловым.
- Миша! – воскликнул я. – Как рад тебя видеть!
- Спешу! – откликнулся командир «Смены», спускаясь на пролет.
- Как с моей повестью? – крикнул я ему вслед.
Он остановился, взявшись за поручень, задрал голову, глядя на меня.
- Обещал, значит, напечатаю!
- Я могу надеяться, что хоть в этом году?!.
- Надежда умирает последней! – издевательски выкрикнул тот. – Если цитировать тебя! – И – скатился далее по лестнице.
Вот, сукин сын!
Умирать-то она умирает, не сдохнуть бы раньше нее…
Мое авторство в отношении «надежды», ставшей фразой крылатой и даже расхожей, кое-кто подвергал сомнению, утверждая, что она была придумана кем-то ранее, но, даже если я повторил чью-то мысль в своей интерпретации, то уж точно не намеренно, и, видит Бог, ее зарождение осталось в моей памяти отчетливым несомненным фрагментом.
Сзади меня кто-то осторожно тронул за плечо. Я обернулся.
Передо мной стоял человек лет тридцати, небрежно одетый, длинноволосый, в очках, одно из стекол которых змеилось трещиной.
- Простите, вы – Молчанов?
Я кивнул.
- Марков сказал, что вы будете сегодня в редакции, я вас ждал… - И добавил торопливо: - Я ваш поклонник.
- Очень приятно.
- Это вы опрометчиво, - хихикнул он. – Не спешите с выводами. - Протянул руку: - Жорик.
Ну, Жорик, так Жорик.
- Я пишу рассказы, но никто не хочет печатать… Говорят, слишком смело… - Он полез в холщовую сумку, висевшую на плече, достал потрепанную, в десяток машинописных страниц, рукопись. – Я очень хотел бы, чтобы вы посмотрели, дали совет…
Время у меня было, пошли в столовку, взяли кофе, и я принялся за чтение.
Речь в рассказе Жорика велась о молодом человеке, безвинно отсидевшем в тюрьме, после окончания срока приехавшем в деревню к престарелой тетке, где решил жить, вознамерившись восстановить разрушенный местный храм.
Собрав гроши на подаяниях у папертей московских церквей, и, выклянчив второсортные стройматериалы на окрестных строительных производствах, он начал свой подвижнический труд, сумев привлечь к нему нескольких сельских мужиков за мзду в виде водки, традиционно служившей среди селян самой твердой жидкой валютой. Однако, раздраженные его смиренными христианскими проповедями, его абсолютной чужеродностью среди их компании и, одновременно, покусившись на его жалкие денежные сбережения, негодяи решили присвоить их, убив его совковой лопатой.
По идее своей рассказ был вполне, с этакой «шукшинской» ноткой, хотя написан рукой неумелой, привнесенные художественные детали отдавали вопиющей безвкусицей и банальностью, но, перепиши его профессионал, могло бы получиться ярко, драматически и убедительно.
Однако веяло от этого сюжета надуманностью и «чернухой». Я задумался: может, после визита в партийные верхи я подхватил там какой-то вирус «их» понимания текущего литературного процесса? Но ведь и в самом деле, на кого из нашей братии ни покажи, все умудрялись в последнее время сооружать «фиги» в кармане, явно направленные в сторону сегодняшнего общественного бытия. Тот же Борис Васильев, чьи новые, с машинописных листов, рассказы я читал у него на даче, отличались одной и той же манерой: жестко сконструированный сюжет, сплошной негатив фона, торжествующая несправедливость и душераздирающий фатальный финал. Собственно, и в тех же знаменитых «Зорях», «Лебедях» и прочих своих произведениях без трагической оконцовки он не обходился. К этому же тяготел и Нагибин, а уж касаемо Стругацких и Вайнеров, говоря о моем ближнем круге, оставалось лишь разводить руками… Или это была некая заразительная рефлексия, отклик на ту безысходность, что все более очевидно вырисовывалась в обществе? А может, ответ на все более агрессивную пропаганду коммунистических ценностей?
Год назад я летел из Гонконга в Москву, возвращаясь из командировки. Рядом со мной расположился молодой парень – швейцарец в линялой майке и в джинсах. Завязалась беседа. Швейцарец возвращался на родину после проведенного вместе со своей подружкой отпуска в Юго-Восточной Азии, посвященного вольным туристическим странствиям. Работал он водителем мусороуборочной машины. Последовали вопросы о Советском Союзе. Я честно на них отвечал. Я говорил, что наше образование и система детских садов бесплатны, что квартплата и коммунальные услуги составляют мизерную часть любого семейного бюджета, а квартиры предоставляются бесплатно. Общественный транспорт дешев и доступен каждому, бесплатна также медицинская помощь и полностью отсутствует безработица. Про привилегии властей предержащих, про тотальный дефицит качественных лекарств, еды и прочего по бесконечному списку я умалчивал, но по существу заданных им вопросов отвечал, как партийный функционер. Постигая это для себя вторым планом с циничной ухмылкой. Роль, надо сказать, была несложная. Отправил совесть на передых и – трави себе… Швейцарец был поражен. В его задумчиво прищуренных глазах рождался следующий вопрос: а возможно ли переехать в вашу изумительную советскую сказку? Впрочем, до этого дело не дошло, он допил газировку, встал и отправился в туалет. В этот миг сидевший позади меня мой коллега привстал, со смешком прошептав мне на ухо:
- Этот парень не задал тебе очень простой вопрос: а может ли советский водитель помойной машины взять подружку и отправиться с ней в отпуск со своей наличностью в любое место, существующее на глобусе? Его страна, кстати, способна шесть раз уместиться на территории одной только нашей Тамбовской области. Но не хочет!
Да, мой честный ответ на такой вопрос развеял бы у швейцарца все его предыдущие очарования от моих басен… Для советских работяг Гонконг был малоизвестным географическим понятием, а все представления о Швейцарии ограничивались слухами о том, что там производятся великолепные ножи, витрины магазинов ломятся от дорогущих часов, а в банках хранятся несметные сокровища. Собственно, с ножей все и начиналось...
…Я вернул Жорику рукопись, сказав, что для издания рассказ неперспективен по причинам сегодняшних идеологических предпочтений. Тот покорно кивнул, а затем поведал мне историю о том, что поначалу занялся философской публицистикой, написав сравнительное эссе о лидерах нашей державы и отправив его почтой в журнал «Коммунист».
- О каких-таких лидерах? – поинтересовался я.
- Сталин, Хрущев, Брежнев… Я сравнивал тенденции…
- И какая была реакция?
- Реакция была! Меня вызвали в их шарашку, - поведал он. – Там за столом сидел какой-то человек… Он тут же начал что-то говорить, - быстро-быстро, я не мог разобрать… Тут еще двое вошли, а через час я оказался в психушке… Вышел оттуда через месяц, легко отделался… - Он порылся за пазухой своей куртки, и тут же протянул мне ворох листов, пролистав которые, я обнаружил в них новую грань его творческой натуры, а именно – стихотворные произведения. При беглом просмотре понял, что речь в произведениях идет о церкви, Боге, монашестве, постах и откровениях старцев…
Корректность – это умение скрыть от дурака его глупость.
- Ну, - заключил я с покладистой интонацией, — это высокая тема, но она явно не для «Комсомольской правды». Даже не знаю, что посоветовать… Хотя… А вы бы попробовали сходить в издательскую контору патриархии. У них там свое хозяйство, даже типография собственная…
О патриархии и ее подразделениях я имел представление смутное, а потому лукавил, стремясь обнадежить неперспективного автора, не задевая его амбиций. Единственный человек, служивший в церкви, которого я знал еще в начале семидесятых годов, был Боря Стеньшинский, староста Новодевичьего монастыря, через которого я доставал для Высоцкого его любимые американские сигареты «Winston», - и – продуктовый дефицит. Стеньшинскому же привозил магнитофонные кассеты с новинками песен популярного барда. Откуда в монастырь, чье название в устах некоторых переводчиков звучало как Fresh girls nunnery, поступали сигареты, черная икра и сервелат, мне было неизвестно, но какая-то подпольная деятельность там велась, причем, в масштабах, полагаю, солидных. Саму церковь я посещал в свободное от грехов время, руководимый, видимо, чувством интуитивного устремления к чему-то чистому и высшему, но эти походы были праздными, не отмеченными той осознанной необходимостью, что, Слава Богу, пришла позже.
- Идея! – отозвался Жорик на мое предложение вклиниться в издательский департамент отцов святых.
На этом расстались.
После обеда съездили с Марковым к Глазунову. Огромная квартира, огромные полотна, жена художника – в обвислом махровом халате и в бигудях, унылая, как понедельник; пустые разговоры о необходимости реставрации монархии и искоренения западного влияния на русскую молодежь…
В жилище живописца-русофила, между тем, я заметил обилие самой шикарной западной бытовой аппаратуры, начиная от утюга и не заканчивая последними моделями японских магнитофонов и телевизоров; ездил он на свеженьком «Мерседесе», а многотысячные гонорары за портреты деятелей американской и европейской политики, религии и культуры получал не в конвертах, а в бандеролях.
Его жена Нина сидела за столом, не произнося ни слова, лишь отрешенно смотрела в высокое арочное окно. Уже при первом взгляде на эту женщину я понял, что в этой роскошной, обеспеченной жизни ее не радовало ничто. В ней жила и зрела какая-то неуклонная, тупая трагедия. И позже, когда она покончила с собой, выбросившись из этого стрельчатого окна, я не удивился ничуть, словно тогда уже предчувствовал эту ее темную, страшную кончину.
Мой «Новый год в октябре» Глазунову пришелся по вкусу, и в оценке романа он произнес провидческое, осознанное мною потом:
- Ваш герой – из недалекого будущего. Этот человек уже среди нас, и он развалит страну…
Развалить СССР? Я тогда лишь хмыкнул про себя снисходительно, еще не сознавая, что ни одна капля не думает, что виновата в наводнении, как видоизменившаяся клетка – в гибели целого организма…
А дома, к вечеру, меня ожидал сюрприз. Позвонил протеже Ивашова - тот самый Николай Лукьянов с «Беларусьфильма», объявив, что находится в Москве, жаждет встречи и дерзает снять фильм по моему замечательному роману.
Нескончаемая пора то и дело возникающих надежд, кончающихся бесконечными крушениями, воспринималась мною уже с горьким стоическим смешком себе под нос: в готовности к облому – наша сила...
А порою мне было даже весело. Этот самый выстрел в точку никак не хотел состояться, но исподволь азарт нарастал. Причем, с моей стороны уже отсутствовали все инициативы, хватало сторонних.
- Ну, что ж, приезжайте в гости.
В квартиру вошел бородатый, невысокого роста человек, с порога разразившись речью о том, сколь эпохальное кинопроизведение нам предстоит ваять, и попросил, если можно, чайку, но шедший от него запашок явно указывал на похмельный синдром средней тяжести. Я лицемерить не стал: а как насчет рюмки? Предложение встретило живой, естественный отклик.
Творческая беседа затянулась допоздна, и в ее итоге еле ворочающего языком Колю, пришлось относить на диван, где он застал свое очередное похмельное пробуждение.
После утренней целебной рюмахи, Коля, проявлявший поначалу некоторые признаки трезвости, вновь их благополучно утратил, чистосердечно признавшись, что является запойным алкоголиком, в данный момент переживает критические дни, но попросил не беспокоиться, ибо в столице у него проживает верная подруга, готовая стоически переждать с ним кризис, забрав его к себе на проживание и попечительство.
Подругой оказалась приехавшая за ним тишайшая и интеллигентнейшая актриса Печерникова, добрая душа. Пьяного Колю она вывела из квартиры самостоятельно, очаровательно и с извинением мне улыбнувшись.
Перекрестившись на закрывающуюся дверь и, слыша уже с площадки у лифта выкрики о том, что киношедевр не за горами, я зарекся устраивать дальнейшие свидания с доброхотами от кинематографа.
Позвонил Колбергс.
- Слушай, - произнес со своим тягучим латвийским акцентом. – Алик Бренч просил тебе передать, что не сможет поставить тебя в титры «Капкана» …
- Почему?
- Ну, газеты, скандал… Он сказал, может, вскоре, тебя, как Крамарова, надо будет отовсюду вычеркивать…
- Крамаров в США, а я здесь…
- Ну, а что будет завтра? Он просил: без обид…
- А сам-то почему не позвонил?
- Ну, неудобно ему, ты же понимаешь…
Я положил трубку, уставившись на забытую Колей брошюрку, которую он, видимо, читал по дороге ко мне. Брошюрка выпуска 1959 года называлась так:
«Культура поведения советского человека после выпитой бутылки водки в компании классовых врагов».
Ах, Коля, очередной трепачок… Появишься ли ты на моем жизненном горизонте вновь?
Появился. Через два месяца молчания он позвонил вновь, и трезвым спокойным голосом поведал, что заявка на фильм утверждена, деньги выделены, мой аванс на сценарий у него, и он готов привезти его в Москву хотя бы и завтра. Присовокупил: зашился, не пью!
Сюрприз, однако! Впрочем, никакой окрыляющей радости я от этого сообщения не испытал. Странно, внезапно оно опустошило меня. Испарился азарт и нахлынуло ничем не объяснимое равнодушие. Потом я не раз переживал это чувство, когда ставил финальную точку в очередном романе: пустота после завершения большого дела, бывшего твоим смыслом, и - страх, что ты не сможешь повторить свой успех. Да, впереди наверняка маячили всякого рода цензурные рогатки, нервотрепка, но не в них было дело. Я неожиданно и как-то скучно осознал, что роман уже отдалился от меня, вещь была завершена, нужно было идти вперед, а не копаться с отработанным материалом. Но не отвергать же труды и усилия Коли? Однако, тянуть лямку сценария в одиночку и бегать по инстанциям не хотелось.
Позвонил Владимиру Валуцкому, кого считал драматургом тонким, толковым, а уж его сценарий «Начальник Чукотки» полагал попросту гениальным, как, впрочем, и одноименный фильм. Решили работать вместе.
Подъехал к нему в квартиру на Маяковке, в актерский кооперативный дом. Его жена Алла Демидова, кого знал еще с начала семидесятых по нашему блистательному таганскому театру, как всегда невозмутимая и вся в себе, сварила нам кофе, и – пошла работа по сценарной «рыбе».
Валуцкий сожалел об одном печальнейшем обстоятельстве, как о нем сожалел и я: он тоже видел в главной роли уже ушедшего Высоцкого, затмевавшего всех претендентов на роль, озвученных Лукьяновым, но абсолютно нас не устраивающих. Сценарий слепился крепкий, хотя уложить роман, рассчитанный на сериал, в полный метр, означало пойти на большие потери, но – хоть так…
Актер Юрий Демич сыграл, в общем-то, неплохо, хотя в ту пору беспощадно пил, отчего вскоре и умер; Коля Лукьянов тоже расстарался в меру своих навыков и дарования, но, посмотрев несколько фрагментов, я выключил видеомагнитофон. Картина, на мой взгляд, не состоялась. Роли и тексты отдавали заученностью, в деталях проскальзывал кондовый процесс кинопроизводства как такового, актерские решения были «лобовые», линейные, и интерес к полному просмотру пропал, не возникнув.
Я так и не посмотрел этот фильм.
Следующим днем мне позвонил литератор-многостаночник Жорик, неизвестно откуда добывший мой номер телефона.
- Спасибо за совет, - прошипел он в мембране. - Был я в вашей типографии православной…
- И чего? – спросил я, удивленный его очевидным озлоблением.
- Чего-чего… Пришел туда, а там КГБ! На каждом углу!
- И… что случилось?
- Стихи забрали, а сам чудом ноги унес, едва от них отмотался…
- Вот как? Спасибо за информацию, учту для себя на будущее…
- Пожалуйста, бля!
Более Жорик в моей жизни не возникал. В своих творческих потугах он был, безусловно, человеком многогранным, как пролетарский стакан. Но – пустым!
В конце восьмидесятых прежняя советская жизнь уже напрочь переформировалась в жизнь антисоветскую. Цвел и развивался частный бизнес, создавались коммерческие банки, реклама проституции и всякого рода сомнительных услуг, заполонила газеты, в том числе – «Московский комсомолец», отечественные книги, театры и кино мало кого интересовали, оттесненные голливудской видеопродукцией и скандальными телевизионными шоу; предприятия банкротились и закрывались, милиция не успевала регистрировать разнообразный криминал, КГБ оказался не у дел, замкнувшись в своих оплеванных толпой стенах, в республиках вызревал сепаратизм, а шустрый народец, воспользовавшись дарованной свободой передвижений, съезжал на Запад. Благо, от железного занавеса остался лишь каркас – ржавая решетка. Многие полагали, что следует поспешить, поскольку занавес мог в любой момент воссоздаться, причем, с какой стороны – вопрос!
Работа в «Интеркосмосе» не имела смысла, организация хирела и разваливалась, как вся наука, образование и промышленность. Экономика катилась под откос. И раздавать во имя мира и дружбы лояльным государствам ракетоносители и штучную стратегическую аппаратуру страна уже не могла.
Социальный статус писателя, признанный государством в качестве профессии, упразднялся на глазах. Да и о чем было писать в этой предреволюционной неразберихе? О событиях прошлого советского бытия, всем известного и никого уже не интересовавшего? О горяченьких скандальчиках дня текущего? Но с этой хроникальной летописью сноровисто управлялась пресса.
Я с успехом опубликовал свой «Брайтон-бич-Авеню», живо воспринятый публикой, поскольку повесть открывала для нее неведомые эмигрантские задворки таинственной Америки, что служило для некоторой части читателей своеобразным путеводителем, а потом решил свое писательство приостановить.
К тому же, мне предлагалась жизнь и работа в Америке. Это был новый увлекательный горизонт, новый жизненный путь. Я был уверен, что он даст мне материал для будущих, еще неведомых самому романов. Так и случилось.
В Америку отправился и Георгий Вайнер, с кем наша дружба продолжилась уже на заокеанских берегах. Он тоже хотел испытать себя в иной жизни, в ином качестве… Думаю, не получилось. Получилось с бизнесом, с бытом, но он так и остался советским писателем, советским человеком, как и Сергей Довлатов, как и Коржавин, и Гладилин… Родину и ее естество, напитавшее твою сущность с пеленок, как ни пытайся, не изживешь.
Мы не боролись с властью, мы ей противоречили. Дух свободы и достоинства, живший в нас, отвергал ее косность, бесконечные запреты и лицемерные восхваления вождей. Мы не желали раболепствовать и мыкаться в нищем бытие послушных поденщиков, но что получили взамен? Демократическое процветающее государство со свободой слова и передвижений? Нет, руины прежнего. С той же правящей публикой, перелицованной на коммерческий лад, но ничем от прошлых функционеров в своих иерархических поклонениях, глобальных и тактических решениях не отличающейся. И многие длинноволосые вольнодумные юноши семидесятых обратились в итоге в мордатых тупых чиновников нынешнего времени. Мы думали, что одухотворяем страну своим творчеством, а может, мы исподволь ее разрушали? И подрубили суки, на которых сидели? Партийные начальники стали сирыми пенсионерами, ученые и инженеры толпами хлынули на улицу из своих «ящиков» и НИИ, превращенных в склады и коммерческие офисы, творческая интеллигенция лишилась дотаций и востребованности, канув в забвение и прозябание, а рабочий класс, покинув разоренные заводы, попросту исчез и вымер. Пелена сакральной загадочности власти, за которой, как нам мерещилось, скрыты таинства грандиозных возможностей и рычагов, маскировала собою лишь глупость и гордыню малограмотных чиновников, и при ближайшем рассмотрении - слоны, подпирающие столпы государственности, оказались моськами.
Государственный крейсер превратился в торговое расхлябанное судно с таким же торговым трехцветным полотнищем на мачте, заменявшим алый стяг. И дальнейшие попытки снова одеть его в прежнюю броню, были безуспешны. Та прежняя броня закаливалась верой, энтузиазмом и бескорыстностью, вот в чем был секрет ее прочности. А ржа безверия и разочарований ее источила. И, может, поэтому, вместо черно-желтого, вышитого золотом и серебром имперского гордого знамени взреял над новой Россией трехцветный, как обывательский матрац, флаг торговцев, - купчишек и спекулянтов, которых никто не уважал, не любил, и уж никак не боялся…
Наш флаг гордиться может смело,
Ориентацией любой.
Он сверху красный, снизу – белый,
А посредине – голубой.
Родина от государства отличается тем, что у нее нет ни флага, ни герба. Государство может погибнуть, Родина – нет.
В моей памяти – символический образ обрушившейся прежней действительности: в девяностых, проезжая на машине мимо одного из продовольственных рынков, я вдруг увидел знакомое лицо… В очереди за картошкой, продаваемой из кузова грузовика, стоял сутулый старик в кургузой курточке, вязаной лыжной шапочке, с драной авоськой. Я не верил глазам своим: это был бывший генеральный прокурор СССР Рекунков. Я вспомнил его иного: в добротном пальто, шляпе, выпрастывающего, как медведь из берлоги, свое громоздкое туловище из казенной «Чайки», горделиво, с невидящим взором следующего к лифту, а затем — в кабинет, под шорох спешно скрывающихся за дверьми сотрудников...
Да уж, такова тель-авив…
В который раз я убедился в зыбкой основе того, что именуется властью, в ее временности и бренности. И недаром сказано: не сотвори себе кумира. Особенно – среди всякого рода начальства. Начальство заботится прежде всего о себе самом любимом, и в итоге со всеми своими речами и посулами превращается в прах, в черепки… Верь себе, верь в себя!
ВЛАСТЬ И МЫ
Мы обожаем власть в ее дебюте.
Посулам свыше внемлем, чуть дыша.
Нам скоро все преподнесут на блюде,
И не возьмут за это ни гроша.
Потом мешают перебои в планах,
Иль происки врагов, иль катаклизм.
Как говорил наш вождь - В.И.Ульянов,
Извилиста дорога в коммунизм.
В готовности к облому – наша сила!
Затянем пояса, ушьем штаны,
Кому не светят взятки, тот – рабсила,
Тому в деревне грядки суждены.
Наш суверен – подвижник и пророк,
Так повелось, что нами правит гений,
Жаль прежних, кто, отбыв бессрочный срок,
Отпали в равнодушное забвенье.
Остались двое, им не страшен суд,
Тиран и теоретик без надгробья,
Мощами их по-прежнему трясут,
Пока не появилось им подобье.
Как там ни врут, нам власть не выбирать,
А вот терпеть приходится веками.
Потом в слепом прозрении сметать,
До основанья. С яростью цунами.
А дальше вновь – период обожанья,
Он скоротечен, как курортный флирт.
Дальнейшие любовные признанья –
Удел, кому с карьерой подфартит.
Две головы орла у нас в гербе,
Налево и направо успеваем.
Власть позволяет многое себе,
И это «много» мы ей позволяем.
Так надо! - объяснение всему.
Аплодисменты следуют заранее.
Что? Кто-то хочет вякнуть: «Почему?»
Да нет, мы в авангарде понимания…
Ну, иногда, чуток усугубя,
Мы верим в помощь власти, коль приперло,
Но лучше полагаться на себя,
Власть помогает, взявши нас за горло.
Я не мыслитель возле шалаша,
Но я клянусь на всех его томах:
Бесплатная у власти лишь лапша,
Что очень долго сохнет на ушах.
ЗОЛОТУХИН ВАЛЕРИЙ
Характер Валеры напоминал гармошку, привычную для него сызмальства, как крик деревенского петуха за окном или звон молочной струи в дойном ведре.
То распахнется гармонь, взбудоражив притаившуюся мелодию в своих мехах, то, выплеснув ее без остатка, замрет в опустошении.
Валера мог явить русскую натуру во всех крайностях, в бесшабашности и боязливости, в высочайшем взлете и нижайшем падении. И укротить безудержность своего характера он так и не смог до конца жизни, да и не очень-то к этому стремился. Он пил, порой крепко, но никогда не опускался во хмелю до непотребства и оскорблений кого-либо, даже если его откровенно задевали; во всех своих влюбленностях был искренен, щедр и неистов; и все свойства его мягкой, сострадательной, восторженной и общительной души сквозили и в его ролях.
Охрипший, обреченно тяжелый голос в телефонной трубке:
- Андрюша, гулял три дня. Где, что – не помню. Пришел домой, дымящийся от скверны. Начал читать Евангелие. Вслух. Тамара не выдержала, ушла. Может, приедешь?
- Ты приведи себя в порядок, поспи… Вообще… возьми себя в руки… - Хотел добавить «если не противно», но удержался: юмор тут был вряд ли уместен...
- В руках-то я себя держу, но, чувствую, вырвусь… Моя беда: я к себе требователен, но не исполнителен...
- Я вообще-то за город собрался, - сообщил я. – Уже на выезде…
- С собой меня заберешь? – вопросил он мрачно. Добавил с волевой интонацией: - Пить не будем!
- Предупреждаю: за день не управимся…
- Это уже не страшно…
Тогда дачей у меня именовался старый деревенский дом под Калязиным, отстроенный еще в веке девятнадцатом в древнейшем поселении с названием Толстоухово на берегу реки Жабни, впадающей в Волгу. Жабней, как понимаю, речку назвали неспроста, ибо до строительства всякого рода ГЭС, являла она собой заросший осокой и камышом ручеек, заселенный пескарями и земноводными существами, но затем, со строительством плотин и каналов, Волга разлилась, затопив часть Калязина и находившийся в нем монастырь, оставив посреди водной глади лишь торчащую из нее колокольню, а мелкий приток с жабами и лягушками стал полноценной, едва ли не в полкилометра в ширь рекой, чье прежнее название явно умаляло ее сегодняшнюю полноводную суть.
Дорога наша лежала через Сергиев Посад с его злато-бирюзовой Лаврой, но трасса на подъезде к городу была перегорожена машиной ГАИ, - то ли ждали приезда начальства, то ли велись некие милицейские мероприятия.
- В объезд! – заорал, свирепо размахивая полосатой палкой гаишник, приближаясь к моему «Жигулю».
Валера опустил стекло. Высунулся в оконце. Подмигнул милиционеру. И, уловив миг своего узнавания на его физиономии, начавшей покрываться патиной приятного удивления, беспечно произнес:
- Меня-то, заслуженного милиционера СССР, по прямой в город пропустите?
Гаишник расплылся:
- Да вас – хоть куда… Только не гоните, там военная колонна на выезде…
- Вот, - сказал я, объезжая милицейскую машину, - налицо преимущества знаменитостей. Не надо никаких «ксив». Стекло опустил, ослепил физиономией, проблема закрыта.
- Да, - кивнул Валера. – Но иногда мне нравится дождь… Зонтом прикрылся, идешь, никто тебя глазами не ест, никто с рукопожатиями не суется… Помнишь, я с тростью раньше ходил? И собачку мою, фокстерьера? Я тогда еще мало снимался… А тут мне роль Махно предложили. В «Салют, Мария!». Я волосы отрастил по плечи, шапку-кубанку приобрел… Ну, чтоб в образ войти. Вечером оделся, и с этой тростью, в кубанке и сапогах пошел фокстерьера под вечер выгуливать. Меня пожилая пара стороной обходит, и вдруг я слышу: «Петя, кстати. Этот придурок живет в нашем подъезде».
Я невольно усмехнулся, Вспомнился Высоцкий: «Когда Валера берет в руки гармошку, в нем пробуждаются все его деревенские корни, и он превращается в полного придурка».
Ну, если не роль придурка, то роль человека блаженного, не от мира сего, ему действительно удавалась походя. И его дебют в фильме «Пакет», собственно, являлся предтечей образа знаменитого Бумбараша, прославившего Валеру ослепительно, - попал он им в какую-то народную, близкую миллионам сограждан суть, выразив ее частью собственной души. И Моцарт в «Маленьких трагедиях» получился в той же манере, но в других гранях, и состоялся бы, уверен, Гамлет, если бы на рожон не полез Высоцкий и не отступился от своей затеи Любимов…
- Эта история с Гамлетом у меня в глотке сидит! - говорил Валера. – Ну, посуди сам. Приходит Володя к Любимову и ледяным тоном сообщает ему, что вынужден уехать в Париж на неопределенное время и, дескать, крутитесь без меня, как хотите. И это, мол, не просьба в предоставлении отпуска, а констатация факта. Любимов взвелся: переверстывать планы из-за капризов или личных мотивов актеров – бред! А раз так, в «Гамлете» будет дублер, подать сюда Золотухина. Репетируйте, Валерий. А как же Высоцкий? А это неважно. Вот вам роль. Хотите отказаться – пишите заявление об уходе. Конечно, никто бы меня не уволил. И, сознаюсь, вторым планом я понимал, что спектакль сделаю. Собою, своим пониманием образа, опытом всего сыгранного… И Высоцкий потом согласился, что мог бы я вылепить своего принца датского, и это была бы интересная работа… Но ведь тогда – взвился! Все, ты мне не друг, ты предатель! Он же собственник дичайший! И разброс у него в настроении – от запредельной щедрости до въедливой мелочности. На гастролях как-то нам сувениры местные устроители подарили, чепуху всякую… В том числе – ножички от артели умельцев. Володи с нами не было, отлучился, я его ножик взял, а после – банкет, суета, и куда-то я его заховал, ножик этот… Так он мне за него истерику закатил: где мой нож?!. Сутки успокоиться не мог… На Татю Иваненко – не посмотри! А когда Гарик Кохановский к ней по пьянке клеился, а потом перед ним покаялся, лишь отмахнулся: ты же ведь по нетрезвому делу, какие проблемы…
Я вспомнил свой эпизод с Иваненко, кивнул хмуро.
- Лучше грешным быть, чем грешным слыть! – подытожил Валера. – Надо мне было этого Гамлета сыграть! А то ушаты дерьма на меня вылились, а за что?! Между прочим, в реальном смысле… Мне его поклонники письма присылали. Открываю, а там их анализы… Это – не поклонники. Это – фанатики с зашкаливающей психикой! И, кстати, Семеныча от их восторгов и низкопоклонства воротило, как от рвотного…
Я поймал себя на мысли, что мы говорим о Высоцком, будто он еще с нами: живой, близкий, доступный. Впрочем, таким он для нас и останется до конца уже наших дней.
Проехали деревню Иудино. Неподалеку у Валеры была дача, и я предложил:
- Свое хозяйство навестить не желаешь?
- Ни в коем разе! Хочу отрешиться от всего! Едем в новую жизнь! – Распахнутыми глазами он смотрел в летящий на нас простор словно поднимающихся из-за горизонта пригорков и налитых тяжелой августовской желтизной полей под нежной голубой акварелью залитого солнцем неба.
Вот и осень... Скоро упадет спрос на мороженое, исчезнут комары и мотоциклисты...
Мы ехали по узкой извилистой дороге, ведущей на Углич, поражаясь, что в этом пространстве, по этой же земле, ныне залитой асфальтом, перемещались кареты, везущие царевича Димитрия, спасающуюся от чумы царицу Марию, следовавшую в Калязин, объявленный столицей Руси; двигалась польское войско, принявшее бой возле моей деревеньки на берегу Жабни с ратниками Скопина-Шуйского; и ничего, даже призрачных теней не оставил от былого неумолимый ластик времени, стирающий всех и вся, дабы в оголенности прошлого произросло неизбежное в своей гибели настоящее…
Похожее чувство охватило меня, когда в 2011-м, опять-таки в августе, я приехал в театр к Золотухину, откуда мы намеревались направиться в ближайший ресторан перекусить. Театр был пуст, сезон еще не начат; Валерий принимал в своей гримерке каких-то знакомых, а я прошел в полутемный зал с занавешенными простынями полотен креслами, вышел на сцену и присел на ее изгвазданный от прошлых декораций дощатый настил, невольно припомнив, сколько страстей бушевало под этими сводами, скольких людских масс поместил в себе этот зал, в сей миг – словно замерший в своем сонном и гулком таинстве…
И сколько ушло тех, кто когда-то впервые вступал на эту сцену с волнением исполнения доверенной роли и заканчивал свой жизненный путь тут же, среди прощальных гробовых венков… И вот – сцена опять пуста, и готова для новых лицедейств, грома аплодисментов, взрывов смеха и музыки, и, увы, новых прощальных венков… Но духа той, прежней Таганки семидесятых я, как ни старался, не ощутил. Искрящееся вино прошлой жизни пролилось и исчезло, и я пребывал на донышке пустого бокала… И почему-то мистически остро ощутилось, что те, кто ушли, уже далеко-далеко и возврата сюда для них нет.
Но сейчас мы ехали с Валерой на Север, мимо корабельных сосновых лесов к Волге.
Машину загнали на участок, под кущи терна, усыпанного ягодными гроздями, налитыми седым фиолетом, вошли в прохладный сумрак бревенчатого дома, в запахи его: застоялой без топки печи, старого дерева, угасших свечей в подстаканнике на полке в красном углу под зачерненной сажей иконкой – наследством от прошлых хозяев.
Я распахнул окно. На смежном дворе хлопотали люди: сосед перевозил престарелую мать к себе в город, на квартиру. Вещи заносили в кузов жестяной машины военного типа, в народе именуемой «буханкой». Матрац, кухонная утварь, телевизор…
- А это ты чего с собой припасла? – спрашивал сын, поднимая с травы длинный плоский предмет, упакованный в старую простыню.
- Обыкновенно что, пила саморучная, - отвечала старуха.
- И зачем тебе она в городе? У тебя там все удобства, электричество, центральное отопление…
- А ежели война? – донесся невозмутимый ответ. - Разбомбят твое электричество с центральной отопкой, чем дрова пилить будешь? А? То-то!
- Кто разбомбит?
- Найдутся – кто! За этим у нас дело никогда не стояло!
Мы с Валерой переглянулись озорно.
- Вот это театр! - сказал он. – Вот это тексты! И такого золота – в каждой деревне – ведрами. А мы чего-то вымучиваем, придумываем...
- Завтра, - сказал я, - меня должен навестить один мой приятель. Вот за этим балаболом надо точно все записывать. Этот тебе такого понавешает…
- И кто такой?
- Некто Володя Полунин. Майор, боевой пловец.
- А пока пловца нет, может, на реку сходим? – оживился Валера. – Удочки есть?
- Удочками, - сказал я, - тут развлекается несовершеннолетняя публика. Но на реку мы сходим. И улов гарантирую. Но – позже…
Разъяснение относительно «позже» Валера получил ближе к полуночи, когда мы под робким сиянием ущербной луны шли к берегу в компании местного жителя дяди Жени – кряжистого лысоватого мужичка, опытнейшего рыболова и совестливого браконьера в плане умеренного отношения к добываемым природным ресурсам.
- Рыба ведь как, - рассуждал дядя Женя, выволакивая из кустов свою видавшую виды лодочку. – Она ж за ночь, как огурец не вырастает, хотя воду любит куда больше его, паскуды пупырчатой. Но если огурец закуска вторичная, то рыба – это уже блюдо из категории вторых и первых, то есть, питательная масса для непосредственного жизнеобеспечения организма. Потому брать ее надо столько, сколько организму ее потребуется, но не больше. У меня в доме еще пара организмов: жена и внук. Далее следует арифметика необходимого белкового продукта, выражающегося в… Ну, в общем, пару щук, пару судаков; еще по паре налимов, лещей и линей, вот неделя, считай, закрыта…
- Не много ли? – усомнился Валера.
- А сын приезжает? А невестка? Как раз впритык. А сосед зайдет на уху? Тогда, считай, еще окунь обязательно должен присутствовать и чехонь, у меня ее бочка в засолке, кстати, к пиву завтра возьмете… Вот так рационально следует природу использовать, чтоб без взаимных обид… Ведь раньше сколько рыбы было – в воду без трусов не войдешь! А тут рыбзавод неподалеку уже всю Волгу вычерпал, а в магазине в Калязине только минтай мороженый. Я кусок отщипнул, коту дал попробовать, так тот понюхал, да и опорожнился на него, и лапами зарыл в угол, до чего понятливая скотина! Даже покурить полезнее, чем этого минтая есть! А за него денег просят, как за какого-нибудь осьминога, прости, Господи! На рыбзавод же с черного хода проникни – ящик плотвы на двадцать кило за пузырь – без вопросов! Свежак, прямо с реки. Такие нравы…
Мы уселись в лодку, завороженно глядя на звездное августовское небо. Дядя Женя смочил водой уключины весел. Мне был вручен увесистый крюк, привязанный к канату, - им ловилась за верхнюю нить притопленная в глубинах реки сеть, поставленная еще прошлой ночью.
Речная волна терлась о песчаный берег сонно и вкрадчиво, словно убаюкивала саму себя.
- За сутки рыбки набралось, - говорил дядя Женя, отгребая от берега. – Накормлю всех, как Христос паству, пока на другой лодке не отправлюсь в пределы Магдалинские запредельные… - Он внезапно уронил весла и трижды перекрестился на сияющие небеса. Глаза его стали истовы.
Валера покосился на него недоуменно, но с пониманием.
- Как бы нам с тобой в пределы магаданские не угодить, - сказал я. – Статья «браконьерство», часть вторая, в составе организованной группы сообщников…
В этот момент ночная тишина дрогнула от внезапно заурчавшего в далекой темени лодочного мотора, в небо словно вонзился длинный желтый луч прожектора, метнулся в нем заполошно, а после лег на воду, дрожа в ее ряби и словно нащупывая нашу тихую лодчонку.
- Чтоб тебе типун на помело, черт ты речистый! – выразился в мой адрес дядя Женя, лихорадочно скидывая с себя одежду. – Рыбнадзор! Крюк спрячь под телогрейку!
- А ты куда?
Дядя Женя, оставшийся в одних сатиновых трусах до колен, перевалился через борт в воду, сказав:
- Плыву к бакену, за ним схоронюсь… - Сплюнул попавшую в рот воду. – Они меня очень хорошо знают, грядут неприятности.
- А мы?
- Сидите тихо! – донесся ответ уже из черноты реки. - Вы – творческие люди, совершаете ночное катание по реке перед отходом ко сну.
- А вам – не чихать и не кашлять! – напутствовал его Валера.
- У меня есть носки, которые старше тебя, а ты меня учишь! – донеслось в ответ.
В этот момент свет прожектора уперся в нашу лодку, рев движка перешел в октаву уверенного приближения к цели, и через считанные минуты перед нами качался на разбуженной воде боевой баркас рыбнадзора, представлявший собой внушительную посудину с застекленной будкой и стационарным дизельным агрегатом. На борту находились двое крепких мужчин в брезентовых робах и высоченных сапогах с отворотами. Один из мужчин держал в руках тяжелое двуствольное ружье. Второй - пожарный багор, которым довольно бесцеремонно подтащил наше беспомощное суденышко к жестяному борту своего правоохранительного плавсредства.
- Где рыба?!. – прозвучал требовательный вопрос.
- Мы не справочное бюро, - сказал я. – И не магазин «Океан». Мы участники лирического променада по водной глади.
- Приехали на дачу, решили развеяться, - покладистым тоном откликнулся Валера, утрамбовывая пяткой под лавку ком дяди-Жениного облачения.
Я посмотрел в сторону лениво покачивающегося бакена в облезлой оранжевой краске. Дядя Женя скрывался за его пустотелым бочонком искусно, как опытный партизан в тревожной засаде.
Один из рыбнадзорцев, наклонившись, вгляделся в безмятежный лик моего друга.
- Что за дела? – пробормотал оторопело. – Вы это… чего… Вы же Золотухин!
- И я тоже рад вас приветствовать! – бодро произнес Валера.
- Вот так и встречи под луной… - изумился второй рыбнадзорец. – Это как же такое случается в жизни?
- Времени на отдых у нас мало, используем каждый миг, - поведал Валера скорбно. – А вы-то здесь почему?
- Снимаем браконьерские сети, - доложили суровым голосом. – Служба!
- И много сняли?
- Три!
- С рыбой?
- А как же!
- Может, поделитесь рыбкой с городским населением? – В Валере тут же пробудилась его неизбывная практическая сметка. – Истосковались без свежего фосфора, прозябаем на мороженой треске… Ее из холодильника вынимаешь, а у нее в глазах немой вопрос: какой сейчас год?
Ответственные лица переглянулись.
Приподнявшись, я заглянул в глубь баркаса, заметив кучу спутанных сетей и блеск увесистых рыбьих туш во всем их разнообразии.
- Чего ж не поделиться с таким человеком, - сказал рыбнадзорец с ружьем. – Это даже нелепо обсуждать. Но у меня тоже просьба имеется. Вы нам спойте, а? Ну, хоть куплет… Это ж просто не верится, это ж, вроде, как сон мне снится…
- Зачем куплет? – сказал Валера. – Можно и всю песню…
Я подумал о дяде Жене, изнемогающем в холодной августовской воде. Дядя Женя, вероятно, исполнение полной песни сейчас категорически не одобрял, мысленно заклиная народного артиста обойтись именно что коротким, как залп, куплетом.
- Ну, получите, уважаемые сограждане! – объявил Валера, и над черной водной ширью грянул его сильный тугой голос:
Счастье вдруг, в тишине,
Постучалось в двери…
Представители власти замерли в немом восхищении, вслушиваясь в каждое раскатистое слово, а я в который раз убедился, что административные работники у нас млеют перед богемой, а богема – перед административными работниками.
Закончив, солист подытожил через одышку:
- Моя песенка спета. Прошу выплатить гонорар.
- А? – словно вынырнули из забытья охранители природных богатств.
- Где рыба, говорю!
- Так это… Из сети ее выпутать надобно, значит…
Я взял багор и, перевесившись через борт баркаса, самым наглым образом подтащил к себе сети. И чуть не ахнул, сразу же признав в одной из них имущественный признак дяди-Жениного снаряжения. На этой снасти красовались поплавки, сделанные из раскрашенных снежинками пластиковых шариков, подаренных дяде Жене в объеме картофельного мешка работником фабрики елочных игрушек за пару вяленых икряных лещей еще прошлым летом.
- Мужики, - сказал я, – чего нам с этой рыбой сейчас мазаться? Дайте нам ее с сетью, мы дома все выпутаем, а сеть завтра сожжем, она нам все одно – ни к чему!
- Точно сожжете? – спросили настороженно.
- Ну, не в Москву же ее везти на балконе сушить!
- А если деревенским отдадите? Тут есть один черт лысый, Евгений Карпыч! Ему дай, он завтра же ей точнейшее применение найдет!
Я, не теряя времени, вытягивал на себя заветную сеть.
- Да и рыбы там - два пуда! – горестно комментировал сотрудник, совершая незаконченные телодвижения в сторону ускользающего от него конфиската. – Не меньше, ведь!
- У нас семьи большие, - заверил его Валера с ободряющей улыбкой. – Справимся!
Покряхтев удрученно, рыбнадзорцы, пожав нам руки, завели свой дизель и вскоре исчезли за арочным мостом, на месте впадения Жабни в Волгу.
Из-за бакена показался сиреневый утопленнический лик дяди Жени.
- Гребите сюда, я уже околел! – просипел он через силу. – И за пятку меня кто-то хватанул, не дай Бог, сомище у нас объявился, с бакеном на дно утянет!
- А может, это русалка? – предположил Валера.
- Скорее! Пока вас дождусь, ваша русалка научится на шпагат садиться!
Мокрого, стучащего остатками зубов дядю Женю мы кулем уложили на дно лодки, спешно направившись к береговой заводи.
- Спасли кормилицу! – перебирая деревянными пальцами сеть, воздыхал главный деревенский рыболов. – Спасли, родимую!
Головы судакам и щукам отчленяли в сарае топором на дубовой колоде, - никакой нож не совладал бы с хребтами матерых рыбин. Улов поделили поровну. Свою долю мы уместили в подпол, в бочку с крапивой.
- Чтоб я так пел, как вы живете. Никаких снастей не надо. Лишь рот раскрыл, еда образовалась, - сказал дядя Женя на прощанье.
В тельняшке и телогрейке, посверкивая металлической фиксой, он стоял под уличным фонарем. Полиэтиленовый мешок с рыбой и мокрая тяжелая сеть, свисавшая с его налитого плеча, органично вписывались в его образ, вполне подошедший бы для иллюстрации в популярном журнале «Рыбоводство и рыболовство» в рубрике «Успехи наших передовиков».
Умяв к полуночи со сковородки двух румяных увесистых лещей, попили привезенного мной из Индии гималайского чайку и улеглись спать.
Утром, как, собственно, я и предчувствовал, Валеру одолели муки совести из-за покинутой жены, вспомнились кинопробы, назначенные на завтрашний день, и пришлось искать попутную машину в Москву, ибо я ожидал гостей, а «Жигуль» мой стоял во дворе на приколе с малой толикой горючего: с бензином на колонках начались безысходные перебои, и в деревне я заправлялся у местных водил с близкого космического объекта – то бишь, высившегося над лесом радиотелескопа. В стране неистовствовал «сухой закон», за водкой давились в колыхающихся очередях, крепло партизанское движение алкоголиков, именуемое самогоноварением, и здесь, в деревне, канистра бензина обходилась в поллитровку привезенного из столицы первача, посему на дачу я неизменно приезжал с пятилитровой банкой собственноручно изготовленного зелья, меняя алкогольные градусы на октановые числа.
Сравнивая прошлое с временами актуальными, стоит заметить: кто при Горбачеве за водкой стоял, тот в нынешних пробках не ноет!
- Рыбу возьми, - сказал я Валере.
- Об этом я и размышляю, - откликнулся он. – Явление второе. Приезжаю Бог весть откуда, в чешуе и крапиве, с рыбьими хвостами…
- Зато трезвый и с добычей. Скажешь: забочусь о семье, специально поехал на Волгу за свеженькими судаками и щуками…
- Сказать-то я скажу... Но версии все равно возникнут… С возрастом у женщин слабеют ушные мышцы. И лапша перестает держаться… Моя-то знает, что мужики – как куры. Десять метров от дома, и они уже ничьи... Но ехать надо! Хотя приятнее ехать домой, когда тебя там ждут, а не поджидают... - Он задумчиво глядел в окно на засохшие гроздья сирени в палисаднике.
Я тоже следовал за его взглядом, пораженный каким-то странным ощущением узнаваемости происходящего, красиво именуемым «дежавю». Все вокруг - как в детстве у деда в деревне: позднее лето, зелень, кузнечики, река и – какая-то тоска, словно перед тягостной неизбежностью… Ах да! Ведь скоро в школу! А Валере уже сегодня… И деваться некуда. Если в паспорте стоит отметка о браке, считай, что это – как штамп «военнообязанный».
- На начало сезона в театр придешь? – спросил меня Валера, стоя у раскрытой дверцы машины.
Я неопределенно пожал плечами.
- Понял, - вздохнул он.
Проводив друга, вернулся в дом, - гулко и грустно опустевший без него.
Эта гулкая грусть нахлынула на меня, когда в марте 2013-го, с утра мне позвонил его сын Денис, сказав:
- Все, отец умер. Сейчас грянет всякого рода суета… Мы хоть и были готовы к этому дню, но все равно потеряны, а вы в нашей семье единственный, кто сможет все как-то организовать…
Это его в «нашей семье» сбило мне дыхание. Вот как закончилось наше братство, Валера… Хотя – почему закончилось?
Я выдохнул стоящий в горле ком. Вечером предстояло ехать на телевидение провести прощальную программу на первом канале с Андреем Малаховым, надлежало связаться с театром по устройству прощальной процедуры и договориться со знакомым мне начальством «Аэрофлота» о перевозке гроба на Алтай, на Валерину родину.
Через год с друзьями Иры Линдт мы собрались в ее доме во Внуково. Подрастающий Ваня Золотухин играл со сверстниками во дворе в баскетбол.
- Копия отца, - высказался кто-то из гостей, и компания дружно с этим утверждением согласилась.
А я вспомнил Высоцкого: «Природа не любит повторений». Похожесть черт не означает схожесть душ. Но росток от светлого и сильного дерева обязан Божьим промыслом обрести свою изобильную крону. Чего мысленно Ване я и пожелал.
За белыми, тонко вязаными шторами, похожими на снежную заоконную завись, стояло фото Валеры Золотухина, глядящего на нас – беспечных, вкушающих, живых…
А в моей памяти калейдоскопом мелькал его образ из семидесятых: вот он на сцене, вот мы едем в такси, сидим на кухне, гуляем по Тверской… А те, кто сейчас рядом, та же Ира Линдт, еще не существуют на этой земле, и мы даже не подозреваем, что когда-нибудь они появятся в этом мире и станут частью нашей жизни.
- А теперь настала пора рассказать вам о городе Калязине, его окрестностях и особенностях тамошней рыбалки, - сказал я, еще раз невольно посмотрев на фотографию, как на немого свидетеля.
КАЛЯЗИН И ОКРЕСТНОСТИ
Мое недолгое одиночество разрушил рявкнувший сиреной автомобиль «Урал», подъехавший к дому и заслонивший своей громадой всю узкооконную деревенскую панораму. Из кабины вылезли два местных молодчика в цветастых рубахах и замасленных портках, один из них живо открыл крышку бензобака, привычно сунул в рот запыленный шланг, хранившийся под кабиной, вобрал в него бензин, равнодушно выплюнув излишек, попавший в организм, и направил струю горючего в горловину одной из канистр, выставленных мною рядком у калитки.
Я в свою очередь добросовестно разлил самогон из банки по пустым пивным бутылкам, на чем товарообмен был к удовольствию сторон плодотворно закончен.
Шоферюги поделились последними местными новостями: скот в колхозах шел на массовый убой, ибо кормов на следующий год государство не предоставило, стройка на космическом объекте, где они трудились, была заморожена из-за недостатка материалов и рабочей силы, разбежавшейся по размножающимся кооперативным лавочкам, а сами они подумывали податься в какую-нибудь коммерческо-бандитскую группировку, наподобие тех, что зарождались в столице.
Слушая этих провинциальных пролетариев, я приходил к мысли, что, несмотря на сегодняшний запас бензина и рыбы, завтрашний день обещает нам большие повсеместные проблемы во всех аспектах нашего покачнувшегося бытия.
Тревожными и странными были годы конца восьмидесятых. Ровненький асфальт, по которому мы катили в обещанное светлое будущее, постепенно покрывался ямами и рытвинами, а потом перешел в некое бездорожье, застланное мглой неопределенности. Морковка в виде будущих коммунистических благ, подвешенная перед нашими носами, усохла, подвяла, и наличия в ней жизнеутверждающих витаминов не ощущалось. Упадок царил повсюду, обесценивались деньги, зарождалась волна эмиграции, на телевидении и в газетах хлестали фонтаны скандальных разоблачений и всякого рода сенсаций, - фонтанчики мутные, вонючие, но щедро омывающие мозги обалдевшего от идеологических перемен обывателя. Издательства и киностудии деградировали столь же стремительно, как вся советская система: спрос на их товары сваливался в область равнодушной невостребованности.
Союз писателей-бездельников дышал на ладан и вскоре его недвижимость будет растащена, продана и перепродана хищниками, умело и цинично обдурившими ничего не соображавшую в коммерческих сделках творческую интеллигенцию, сброшенную ими же за борт ее прежнего оранжерейного существования. От прежней писательской шарашки никаких пряников я не получал, а распавшийся на самостийные части Союз писателей меня не интересовал в принципе: главное, в моих романах были заинтересованы любые издатели, вопрос состоял только в том, кто заплатит больше, но на гонорары от литературных трудов я, как и раньше, не полагался, выбирая стези для заработков стабильных и основательных. А в какой Союз – московский или российский причислят мою персону, я относился с полнейшим равнодушием. Как и все мои друзья – состоявшиеся писатели, не нуждавшиеся ни в подачках, ни в членстве в каких-либо сообществах с их пустопорожними заседаниями, коллективными выпивками, именуемыми банкетами и беспомощными пьяными драками во имя идейных и художественных самоутверждений.
Работая в «Интеркосмосе» с делегацией американцев из НАСА, я познакомился с одним из них, прямого отношения к научным деятелям не имевшего, представляющего одну из компаний, заинтересованных в покупке наших ракетных двигателей и, как в дальнейшем я уяснил, вольного стрелка на ниве крупного западного бизнеса, ищущего свои ниши в странах третьего мира. Имя этому человеку было Хантер де Баттс.
Предки Хантера еще в восемнадцатом веке эмигрировали из Франции в Америку, и, как он утверждал, являлись прямыми потомками, как, собственно, и он сам, знаменитого мушкетера д’Артаньяна, чья оригинальная фамилия действительно озвучивалась именно как «де Баттс».
Об этом удивительном факте Хантер поведал мне без тени зазнайства, между прочим, как о банальном факте, отраженном в его родословной, и я отчего-то в таковом его утверждении не усомнился. Впрочем, что удивительного в том, что среди нас существуют носители ген царя Соломона, Понтия Пилата, Людовиков, а, что касается России – того же Ивана Грозного? Логически не исключено, что и привезшие мне краденый бензин шоферюги отдаленные родственники Чингисхана или же Вещего Олега. Только толку-то…
Хантер был подвижным крепким парнем с волевой нижней челюстью, постоянно перемалывающей мятную жвачку, карими смешливыми глазами и неизменно дружелюбной, отзывчивой манерой общения, чем сразу подкупал любого собеседника. Он был ветераном вьетнамской войны, служил во взводе «зеленых беретов» - то есть, спецназе ЦРУ, и, как я не без оснований заподозрил, связей со своей бывшей, а, может, и актуальной конторой, не терял, хотя находился на территории главного американского противника с целями сугубо личного шкурного характера.
Направления деятельности Хантера исчислялись десятками. Он был непоколебимо убежден, что вскоре СССР предстоит движение по капиталистическому пути, а значит, стране потребуются западные технологии, новейшее оборудование, компьютеры, трактора и автомобили. Валюты в стране было всего ничего, но зато хватало всевозможного сырья, что означало процветание бартерных сделок.
В своих деловых устремлениях Хантер считал основой взаимодействие с российскими чиновниками из министерств и ведомств, способными предоставить государственные гарантии под поставляемый дефицит и собственной властью разрешить всякого рода таможенные и банковские неувязки.
Он сразу же столкнулся с озадачившим его российским взяточничеством в крупнокалиберных наличных суммах и различной переговорной византийщиной, обтекающей его прямолинейный деловой менталитет, как вода горной реки прибрежный валун. Однако вскоре сообразил: ему необходим англоязычный помощник с двумя, что называется, «сим-картами»: умеющий мыслить, как американский бизнесмен и как российский держиморда от экономики. Этому немало способствовали мои рекомендации и наущения по поводу его кулуарных взаимоотношений с распорядителями министерских ресурсов. Но если раньше, под неусыпным надзором КГБ в сфере внешнеэкономических сделок, распорядители, подписав многомиллионный контракт, с благодарностью довольствовались в качестве предоставленного «отката» колготками для жен и тещ, либо каким-нибудь магнитофончиком «Сони», то ныне, в условиях всевозрастающей демократии и умаленной роли госбезопасности, аппетиты их выросли стремительно и агрессивно вместе с уясненным пониманием своих прошлых досадных недоимок с алчных западных олигархов.
Хантер был мне глубоко симпатичен, и я оказывал ему всяческую помощь совершенно бескорыстно: посодействовал с арендой квартиры в доме напротив американского посольства; пару раз переводил переговоры, оберегал его при времяпрепровождении в малоизученных компаниях сомнительных, с моей точки зрения, персонажей, и без моих советов он вскоре не мог обходиться и дня. Пока, наконец, не предложил мне работу в качестве своего помощника за зарплату. Сумма зарплаты была вдохновляющей, а по тем временам – сумасшедшей: шестьдесят тысяч долларов в год. За доллар уже давали российский красный червонец с профилем плешивого Ильича, новый «Жигуль» по спекулятивной цене стоил двадцать тысяч наших деревянных «дубов», двухкомнатная кооперативная квартира – десять, и такие же десять – японский телевизор с диагональю экрана 67 см. Цена бытового компьютера колебалась в районе шестидесяти тысяч, хотя в долларах он стоил всего лишь одну.
В этой парадоксальной несусветице цен за месяц созидались состояния, должные в своем ватном рублевом эквиваленте вскоре сгореть без остатка, но в нашей стране оптимистов, это еще мало кто понимал. Разноцветные советские деньги мистер де Баттс именовал «Микки Маус Мани».
Так или иначе, предложение Хантера меня более чем устроило, и, хотя писательские труды были отложены в сторону, я с уверенностью полагал, что вернусь к ним, как к основному делу жизни, причем – уже с тем опытом и пережитыми событиями, которые мне уготованы благодаря, отчасти, моему столь внезапно обретенному американскому приятелю, должному сегодняшним днем явиться в деревню под городом Калязиным в сопровождении еще одного из моих знакомцев - Вовы Полунина, майора ВМФ, боевого пловца.
Прошла уже неделя после того, как мы с Хантером возвратились из Красноярска, где местные деловые ребята решили построить деревообрабатывающий комбинат, закупив оборудование в Штатах. Из Америки приехали специалисты для осмотра будущей площадки и близлежащих лесных угодий. Контракт обеспечивал я и Хантер.
В сам Красноярск нас не допустили, воспротивилось КГБ: дескать, в городе много военных режимных предприятий, иностранцам въезд воспрещен. Пришлось менять билеты и лететь через Абакан, что сильно осложняло логистику дальнейшего маршрута. Сибирские ребята через мат комментировали такое решение властей следующим образом:
- Да все эти предприятия у нас каждому ханыге известны! В городе шарашка типа НИИ с бактериологическим, значит, оружием, ну, мандавошек выращивают… Когда она загорелась, из тюрьмы зэков на пожаротушение бросили, вот тебе и секретный объект! А тут людей из аэропорта по прямой дороге в тайгу перевезти не моги!
Мне вспомнилась речка Мана с деревянным от топляка дном от молевого сплава, чья быстрая, но мертвая вода несла наш плот с Олегом Корабельниковым до Дивногорска, и Олег с саркастическим смешком рассказывал, что японцы, дабы расчистить навалы серой иссохшей древесины по берегам и забитое ей русло, предлагали миллионы, но, опять-таки в силу режимных соображений, получили отказ: пусть сидим в дерьме по уши, но стратегические секреты Отчизны дороже каких-то бревен. А уж алюминиевый комбинат с сиреневыми лицами вкалывающих на нем работяг и серый купол от него, укрывающий город – вообще наше принципиальное национальное достояние. Тайга в округе благодаря ему жухнет? Ну, что пожухло – то на дрова… Правда, пропитанные промышленными ядами, они неважнецки горят...
Бросив плот у многотонной запруды из громоздящихся друг на друга бревен вблизи Дивногорска, пошли через тайгу под теплой сыпью мелкого дождичка. Вдоль дороги буквально на глазах из опавшей хвои возникали маленькие крепенькие маслята, коих набралось пара ведер.
В Дивногорске разместились в квартире приятеля Олега, нажарили уйму грибов в сметане, но тут из окна донесся крик:
- Пиво завезли!
С банками и канистрами весь подъезд метнулся к заветной бочке. Что и говорить, день удался. Но не удалась ночь: в туалет вся наша компания шествовала один за другим до изнурительного рассвета.
- Несовместимо пиво с грибами! – причитал я запоздало.
- Это осадки с комбината, грибы ни при чем! – возражал Корабельников. – Губим природу, а она – нас!
Эту историю я излагал своим попутчикам, когда из Абакана кружными путями, в сопровождении «хвоста» комитетской машины, мы ехали к далекому поселку в тайге, где располагалась убогая местная лесопилка, должная быть замененной сверкающими американскими станками. Но уже через пару километров присыпанной щебнем грунтовки пришлось остановиться: из гущи тайги прямо на нас выкатились тягачи с незачехлёнными стратегическими ракетами.
Фотоаппараты американцев защелкали пулеметными очередями, запечатляя стальные махины военной техники. У нашего водилы – явного труженика чекистского ведомства, почернело от горя лицо: такой подарок не мог быть преподнесен чужеземным пронырам и по самому коварному умыслу.
Я еле удержался от хохота, представляя эмоциональную лексику контрразведчиков в плетущейся за нами машине. Вот вам ребята и премия на погоны за все ваши хитромудрые ухищрения!
Таежный поселок поразил меня чистенькими аккуратными домами, ухоженными палисадниками и вымощенной булыжником мостовой. Оказалось, что большинство жителей – высланные сюда еще с началом войны приволжские немцы, и их глава, - дородный, неторопливый в словах и жестах мужик с суровым лицом, - тщательно выбритый, в приличном костюме, ознакомившись с проектной документацией, усмехнулся потеряно, молвив:
- Такая техника все деревья в округе за полгода сожрет…
- Ну, тайга же тут до горизонта, - оптимистично заметил я.
- Только дорог нет. На горбу стволы тащить будете? – Он помолчал. – И кедровник жалко. Думал, внукам моим останется… - Махнул рукой. – Ладно, все равно уезжать…
- Куда?
- Да у нас в поселении у всех уже визы на переезд в Германию. Так что – располагайтесь тут со своей механикой и пилами, будьте, как дома…
Сейчас, стоя на крыльце, глядя на корабельные сосны, плотно окружающие нашу приволжскую деревеньку, я представил себе вместо них удручающее безлесье с цветным пластиковым модулем американского лесопильного монстра, подумав, что, Слава Богу, здешние угодья его прожорливости не чета, хотя, уверен, променяла бы местная публика без всяких колебаний совести эту розово-янтарную красоту на повсеместно вожделенные ныне долларовые бумажки, чье вольное хождение с недавней поры власть благосклонно разрешила.
А неутомимый сеятель этих бумажек на российской почве мистер Хантер де Баттс уже вскоре вылезал из машины, откуда вскоре выбрался и двухметровый атлет, морской офицер Вова Полунин с двумя поллитровками, зажатыми в основательных кулаках.
- Я предупредил твоего друга, что в деревне особенных удобств нет, - сказал Володя. – Но это его не смутило. Он сказал, что его, как потомственного фермера, наше захолустье своей простотой быта не удивит.
- Ну-ну, - сказал я. – Как же вы друг друга понимали? И где ты учился английскому?
- В кино, - пожал Вова плечами. – Но главное, я, как и он, ориентируюсь на интонацию, чтобы соображать, что происходит, да и вообще. И это великолепно удается.
- Отличное место, - оглядываясь, произнес Хантер. – А это дом для жилья? – Он критически осмотрел приобретенное мной строение. – Что же… - Подумав, спросил простодушно: - А где здесь душ?
- Здесь только джакузи, - ответил я. – Называется река Жабня. Там бьют ключи, придающие телу необычайную бодрость и свежесть.
Хантер несколько скис, но я твердо пообещал ему сауну, то бишь, баню, которую уже топил мой сосед, пригласивший нас скоротать в местной компании старожилов воскресный вечерок.
В деревне между тем справлялась свадьба, на всю округу гремели из динамиков быдловатые мелодии из категории ресторанного жанра, доносился заливистый женский хохот и мычание взволнованных музыкальными непотребствами коров.
На основной дороге, разделяющей поселение, выясняли несостоявшиеся, судя по всему, отношения, порядком хлебнувшие гости жениха и невесты, одетые по случаю в мешковатые костюмы явно из сельского универмага и неумело повязанные галстуки тусклых расцветок, похожие на засохших тропических рыб.
Отношения выяснялись с помощью колов, выдернутых из разоренных огородных оград. Битва кипела вдумчивая, беспощадная и по всем видимым признакам, - привычная. На мордах бойцов то и дело возникали багровые вздутости, кто-то вставал, потерянно нащупывая утраченное орудие, но тут же валился от очередного удара увесистой деревяшкой; последовательно хрустели кости, сочными шмяками отзывалась плоть, и летели на асфальт не успевшие отслужить свое зубы.
Хантер с банным полотенцем на шее скрылся за могучей спиной Володи, кто, беспечно поплевывая семечки, с абсолютным спокойствием шел прямиком на сражающуюся ватагу, обронив опасливо похрюкивающему потомку мушкетеров:
- Не бзди, американец. То есть, донт ворри. Сквозь такое воинство я прохожу, как эсминец сквозь запруду шаланд. Переведи, Андрюха, вторую часть я не знаю, как… - И, глядя на разворачивающиеся события битвы, продолжил: - Нам предстоит еще многому поучиться у японцев. Их культура владения деревянным мечом и копьем ни в какое сравнение не идет с этой калязинской самодеятельностью. Насколько все же разные у нас традиции снятия накопившегося стресса и контактной соревновательности… - Не замедляя шаг, он переложил семечки в мою ладонь и, ухватив за лацкан пиджака вставшего на его пути драчуна с занесенным над головой колом, отшвырнул его, как напакостившего кота, в кучу соратников, сбитыми кеглями повалившихся в придорожную канаву. Продолжил: - Но если нам привить японскую тщательность и углубленность, наверняка исчезнет вся бытовая харизма…
И мы проследовали далее, под оторопелыми взорами пьянчуг, невольно растерявших свой боевой пыл от нашего невозмутимого в своей уверенной силе коллектива.
Следующим испытанием для Хантера явилась баня с ее раскаленными булыжниками, огненным паром и ледяной обмывочной водой.
Он с ужасом смотрел на веники из ядреной крапивы, запаренные в жестяных ведрах.
- Зачем здесь эта опасная трава?
- Для массажа тела и оздоровления кожных покровов.
- Я спрашиваю тебя очень серьезно…
- Этим не шутят, Хантер…
- Вот именно. Возможна фатальная аллергическая реакция.
- Мы это так и запишем в твоем свидетельстве о смерти.
- Проводи меня обратно домой, Энди!
- В Америку?
- Нет, туда, где мы будем сегодня жить!
- Сегодня мы будем жить здесь.
- О, мой Бог!
Собравшееся в бане общество, состоявшее из крепких провинциальных мужчин, невзирая на протестующее блеяние Хантера, заволокло гостя в парилку, далее различились его протяжные вопли, чередуемые ненормативной английской лексикой, выкрикиваемой в стиле песнопения «рэп», но, в итоге, укутанный в простыню, порозовевший, как новорожденный поросенок, он вернулся за накрытый стол умиротворенно-восхищенным, тараща просветленно глаза от неведомых доселе ощущений.
В предбаннике, в топку печи, хозяин то и дело подбрасывал вяленые туши судаков и щук, - неликвиды от прошлогоднего улова, уже ссохшиеся до каменной очерствелости. Сухая рыба сгорала в мгновения, словно начиненная порохом.
- Стыдно перед природой, - сетовал истопник. – Попусту израсходованные ресурсы. Зажрались мои едоки, теперь рыбу вялить буду в обрез, чтобы и такую, крестясь на дары Господни, жевали…
Общество на такое замечание согласно кивало головами, не без укоризны наблюдая за канувшим в огонь чучелом полуметровой стерляди.
Володя Полунин безвылазно провел в парилке не менее часа и, бесстрастно освежив туловище студеной водичкой, высказался в том духе, что парок сегодня слабоват, венички жидковаты, а в парной он чуть не заснул, на что старожилы недоуменно покачали головами, а один из них – лысый, грузный человек с неторопливыми манерами и с большим жизненным опытом в глазах, заметил:
- Ты хоть и советский офицер, но таких нагрузок никакая машина не выдержит, тут и у дизеля радиатор закипит…
- О том, что я – большой красавец, я знаю самостоятельно, - сказал Вова, усаживаясь в креслице и поглаживая свою волосатую мужественную ногу. – А вот если сравнивать мою персону с машиной, то степень износа в процентном отношении у меня куда меньше, чем год выпуска. Фары – серые, но не тусклые, карданный вал без разболтанных крестовин, салон – чистая кожа. Горючее - воздух, иногда пиво. Совсем иногда – водка. Все узлы и приборы работают согласно параметрам и задачам. Аккумулятор – есть свои плюсы и минусы. Кузов не битый и не ржавый. Крыша на месте. СО не мерил, не проктолог. В общем, состояние рабочее. Готовлюсь к очередной командировке.
- И куда? – поинтересовался лысый, почесывая застарелый шрам на носу пальцами, татуированными синими чернильными перстнями. Судя по количеству перстней, объему заведенных на этого персонажа томов в уголовных архивах мог позавидовать и Дюма-отец.
- Ты странный человек, - отозвался Вова. – Здесь находится американец, а мне предлагается публичное разглашение государственной тайны. Андрей, это не переводи, у нас сейчас разрядка отношений, возможны необоснованные обиды… А в парной я могу и ночь перекоротать, так намерзся в просторах Ледовитого океана. По двое суток с боевыми дельфинами ночевал в волнах…
- Зачем? – поинтересовалась публика, с аппетитом поглощавшая свежую свиную убоину, присыпанную сырым ядреным лучком.
- Снимал натовские разведывательные буи, - покосившись на Хантера, с подозрением уставившегося на убоину, ответил Вова.
- А как же спал?
- Жилет поддул, нагрев прибавил, на дельфина облокотился и – кемарь, - объяснил Вова. – Жди, когда подойдет лодка.
- Да за это «Героя» надо давать!
- Меня представляли, - важно кивнул Вова. – Но что-то перепутали в инстанциях, и вручили всего-то медаль…
- «За отвагу»?
- «За спасение утопающих». Штурмана смыло с мостика в шторм, пришлось нырять, идти на очередной подвиг. Он уже на пятьдесят метров в глубь ушел, был обнаружен по фосфоресцирующему циферблату часов. Далее наградные документы наслоились друг на друга, видимо, слиплись, награду вручили по последнему зафиксированному событию.
- Во, как! – изумилась публика сокрушенно.
- М-да, мне тоже обидно, но, думаю, все еще впереди…
Хлебнув кваску, я вышел из бани. Уже начинало вечереть, вдалеке утихал гул отгулявшей свадьбы, кружили первые пожелтевшие листья, опадающие со старых лип, и накрапывал редко и колко назревающий к ночи дождь. Неужели скоро зима?.. Укутается деревенька шубами из сугробов, в снежную пустыню превратится Волга, почернеет замороженный лес, остудится мой одинокий дом в печали своей заброшенности…
Я вернулся в теплую, радостную от людского застолья баню. Вова повествовал разинувшей рты публике очередную тюльку, якобы связанную с его флотской службой. Я подсел ближе к Хантеру, принявшись за синхронный перевод Вовиных баек.
- Рыбой мы на лодке уедались! — безапелляционным тоном травил Вова. — У нас там спецотсек был. Как гидролокатор косяк нащупает, команда: отсек раздраить! Р-раз, и косяк наш! Всосало! Спускаем воду, туда кок приходит, Борей его звали, сортирует рыбу. Лопатой. Однажды акула в общую массу втерлась и в зад ему вцепилась. Откусила полжопы! Напрасно ржете, смех хреновый... По радио объявление дали о сдаче крови для операции, бутылку спирта пообещали; так весь личный состав в очередь в санчасть по линейке выстроился, у лодки даже дифферент на нос пошел...
Я с самым серьезным видом перевел Вовин рассказ Хантеру.
- Кок выжил? - спросил тот взволнованно.
- Вставили силикон, - мрачно кивнул Вова. - Мы потом в Бангкок пришли, на отдых, значит...
- Но там же нет моря, - слегка удивился Хантер, - там река...
- Правильно, - с уважением взглянув на эрудированного слушателя, согласился Вова. - По реке мы... Через устье, дельту, то есть. И Борю один секс-турист за зад схватил, думал... ну понимаете... Силикон, формы дамские... Мы с этого пидо... ну, понимаете... потом неустойку за моральный ущерб получили. Купили на нее «Запорожец». Уже в Москве, естественно. Это такая представительская украинская машина, мистер Хантер. Черного цвета. С антенной. И с радиотелефоном.
- А зачем радиотелефон? - спросил тот механически.
- Как?! Чтобы связь с лодкой не терять. Мы же люди военные, вдруг аврал?..
- Вы человек с историей! — уважительно заключил Хантер.
- Послушай, - встрял в разговор один из гостей, - долговязый тип с цепкими глазами, стриженный под бобрик. – Ты сказал, что вытащил этого утопленника с пятидесяти метров глубины.
- Ну, - пожал плечами Володя. – Рабочая глубина. Не вижу препятствий для преодоления.
В глазах собеседника блеснул ядовитый скепсис.
- У нас на Жабне возле бакена яма, - продолжил он. – Общая глубина – тридцать пять метров. Гидрологи измеряли. Вот следующим летом приезжай, посмотрим, как ты нырнешь до дна. Ставлю на кон ящик коньяка.
- Во-первых, - рассудительно молвил Вова, - когда мне выражают недоверие, я склонен повышать ставки. Например, в данном случае – до тысячи рублей.
- Идет, тысяча рублей! – заключил долговязый, опустошив рюмку и волевым жестом утвердив ее на середине стола.
- Во-вторых, - продолжил Вова, подняв бровь, - необязательно ждать следующего лета. Сомнения в наших доверительных взаимоотношениях мы можем устранить прямо сейчас.
- Да сегодня к ночи до нуля похолодает, - высказался хозяин дома.
- Глистам холера не помеха, - сказал Вова. – А Северный Ледовитый океан приучил меня к неблагоприятным температурам. Я принимаю ваш смехотворный вызов.
Возникла настороженная пауза. Затем, наспех накинув на себя залежалые дачные шубейки и ватники, побрели к реке. Мне достался драный овчинный тулуп, Володя степенно шествовал в пластиковых пляжных тапочках и в двубортной старой шинели, надетой на голое тело. На плече шинели болтался скукоженный полковничий погон.
Дошли до края пирса, остановившись на краю его бетонной плиты и всматриваясь в оранжевый поплавок далекого, метров за сто, бакена, одиноко торчащего в черной неприветливой воде.
Небо уже заполонила вечерняя лиловая мгла, влажный холод лез настырными лапами в прорехи моей овчины, а воздухе я заметил пару мимолетных снежинок, канувших в речную неуютную стынь.
Вова неторопливо снял шинель, повесив ее на ограду пирса. Скинул с себя тапочки.
До последнего мгновения никто, в том числе и я, не верил, что он нырнет сейчас в эту холодную непроглядную жуть, полагая, что мы участники всего лишь бесшабашного розыгрыша, но тут случилась и вовсе несусветное: Вова не просто без всплеска, в длинном скользящем падении вошел в глубину, но и бесследно канул в ней на несколько минут, заставив нас в беспокойстве озирать речное пространство с его бесстрастно утвердившимся бакеном, возле которого, наконец, возникла голова нашего товарища.
- Контрольная точка достигнута без происшествий! – донесся до нас его выкрик. – Приступаю к основному заданию!
Я посмотрел на долговязого спорщика, тянувшего шею для лучшего рассмотрения своего оппонента в застланном мглой водном просторе. Лицо спорщика отяжелело от нехороших предчувствий скорого расставания с опрометчиво выставленной на кон суммой, равной в своем выражении цене деревенской хаты. Его товарищ включил прихваченный из дома фонарь, в подробностях высветивший бакен и мелькнувшие над водой Вовины голеностопы, тут же исчезнувшие в пучине.
Потянулись еще несколько минут томительного ожидания, но вскоре, из фонтана брызнувшей по сторонам воды, стремительно, во весь торс, возникло тело боевого пловца с широко раскинутыми руками, в чьих кулаках находился придонный грунт, тут же подброшенный им в воздух.
Глаза долговязого сначала округлились, затем остекленели, как у выпотрошенного к ухе ерша. Остальная компания, ошарашенно переглядываясь, предалась комментариям, основанным на сложных витиеватостях восхищенных нецензурных эпитетов. С помощью той же лексики в ее англоязычном варианте свои впечатления выражал и Хантер, восторженно, как заводной попугайчик, крутивший головой из стороны в сторону. Он был облачен в ватные штаны лагерного конвоира и - видавший виды милицейский бушлат с латунными пуговицами. Голову его украшала бейсболка с эмблемой футбольного клуба «Манчестер Юнайтед». Стоит заметить, что, выслушивая его, публика с ним понимающе соглашалась.
Между тем, используя могучий стиль «баттерфляй», Володя, словно паря над водой, приблизился к пирсу, подтянулся за край бетонной плиты и, отряхнувшись зябко, сказал:
- Погрузившись под бакен, я одновременно погрузился в воспоминания о нашей парилке. Ее пора вновь навестить.
- Долго ты там... – последовала реплика.
- Опытный ныряльщик всплывает через три минуты, - отозвался Володя. – Неопытный – через три дня. Но есть исключения. Например, водолазу может последовать приказ: «Поднимайся, мы тонем!». Тут для принятия решения необходимо время на раздумье...
Побрели обратно, в заветное тепло жилья. Я шел впереди, слыша за спиной очередное повествование матерого моряка:
- А вот когда я нырял в Японском море, то нашел в зарослях трепангов, то есть, кораллов, шестиконечную морскую звезду.
- Да ну!
- Явно еврейского происхождения… Биробиджан-то рядом...
По возвращении в баню, удрученный и отчужденный от нашей беспечности спорщик переоделся, отлучился на полчаса, после чего явился вновь, молча выложил на стол пачку червонцев и, не попрощавшись, растворился в гулком мраке накрывшей деревню ночи.
Утром, выйдя за калитку, я встретил соседа, хозяина вчерашней незабвенной баньки.
- Ты вот что, - сказал он мне хмуро. – Ты эту чуму сюда больше не привози. Эк, как он Геннадия нахлобучил… Американец – да, американец хороший, а эту чуму… - Он сплюнул через плечо. – Ты понял, в общем…
- Пожелание учтено, - сказал я.
В этот момент дверь дома открылась и на крыльце, просунув во входную дверь свои габариты, появился Вова, - босой, с влажным после утреннего омовения торсом и в набедренной повязке в виде махрового полотенца. Вова сладко потянулся, при этом протяжно и отдохновенно пукнув в утреннее безмятежное пространство.
- В хорошем человеке дурное долго не держится, - обратился он к нам. – А баня прекрасно способствует здоровой перистальтике. – Доброе утро!
Сосед снова, но куда энергичнее сплюнул и как бы ненароком перекрестился в обуревающих его неприязненных чувствах.
Вечером, по приезде в Москву, Хантер позвонил в Америку своей сестре, доложив, что с ним полный порядок, и только что он вернулся из удивительного путешествия в старинную русскую деревню. Я оказался нечаянным свидетелем этого семейного разговора.
- Там все очень похоже на Америку, - говорил Хантер. – Какой она была двести лет назад. Я видел много интересных людей. И много опасных. Они бьют друг друга на улице большими палками. И топят печь сухими осетрами! Что еще? Они едят сырое мясо и моют себя крапивой. И носят одежду разного рода войск. Я сам одевался в это. Мы видели, как один из них нырял ночью в реку на сто пятнадцать футов за большие деньги! Но в целом они живут очень скромно. Там были такие бедные люди, что перстни на пальцах у них были нарисованы авторучкой.
Я подумал, что Вова Полунин охарактеризовал бы такой отчет, как донесение агента ЦРУ о своем нахождении в малоизученном американской разведкой регионе российской глубинки.
Вова Полунин послужил мне прототипом одного из героев в романе «Канарский вариант», переизданный позднее под названиями «Золотая акула» и «Остров негодяев». Перемены оригинального названия относятся то ли к редакторскому произволу, то ли к соображениям дельцов от книготорговли о ведомой только им коммерческой целесообразности, о чем, как мне заявили на мои возмущенные претензии, есть строка петитом в издательском договоре. Но это были не самые ослепительные издательские грабли, на которые я наступал. Переиздание романа «Кто ответит?» ознаменовалось его переделкой в «Благослови затравленного зверя», хотя никаких затравленных зверей в данном произведении я благословлять не собирался, но главный редактор, сочинивший этот перл, альтернативы не предоставил, заявив, что без этого названия книги мне не видать. Вероятно, он был упоен своим видением идеи произведения, и видение это решил запечатлеть в типографском варианте в качестве личностного самоутверждения в российском литературном процессе. Достижения иного рода были ему недоступны. Но уж куда более меня огорошил один из кретинов, своей редакторской властью заменивший название романа «Схождение во ад» на… «Дезу сливают на рассвете». Я бы с ужасом отказался бы от такой публикации, но дельце состряпали тайно и кулуарно во время моего отсутствия в стране.
- Я говорил с коммерческими менеджерами, они в восторге! – простодушно объяснила мне совершенное непотребство эта тупая самодовольная сволочь.
Я бросил трубку. Вступать в полемику с обезьянами, кому чувство слова и художественного вкуса заменяла арифметика наживы, было подобно взыванию проливного ливня в пустыне египетской. Этим деятелям было все равно, чем торговать – книжками или сосисками, лишь бы товар продавался бойчей и наваристей.
Но, увы, бал на книжном рынке отныне предстояло править именно этим чудовищам. Тиски советской цензуры сменила циничная рыночная алчность.
Жажда напечататься обильно и непременно, под любую «заказуху», овладела тогда и достойными, казалось бы, авторами, - естественно, исписавшимися и прежними своими почитателями отторгнутыми. И на сей счет звучат в моем сознании слова Стругацкого, сказанные им мне незадолго до смерти:
- Никуда не спешу. И от моды дня сегодняшнего не завишу. Не то, чтобы я – автор на все времена, но в век грядущий, думаю, переберусь, как писатель, не прилагая стараний, вне всякой толкучки и очереди, никого локтями не распихивая. Да и куда торопиться, Андрюша? У нас же впереди – вечность...
*****
В одном из книжных магазинов Майами на глаза попался тяжеленный фотоальбом, озаглавленный «Россия в фотографиях». Пролистал его не без ностальгической грусти. Фотографии были отменные, смысловые, но при взгляде на одну из них дрогнуло сердце: знакомая одинокая колокольня посреди речного пустынного простора... И вот она иная, уже из моей памяти: белеющая в солнечных лучах, словно плывущая свечой в синеве воды...
И не стало знойного города с белесым небом над океаном и аллеями пальм, что окружал меня еще миг назад, а был деревенский дворик, из которого виделась эта колокольня, и милое лицо старушки-соседки за плетнем, и звучали ее слова:
- А я еще дитем была, когда триста лет дому Романовых праздновали. Ой, сколько гостей прибыло в город! Весь монастырь коляски расписные с верхами кожаными и атласными, да со спицами в колесах окружили, не пройти, не протолкнуться! И все в нарядах: шубы, батист, бархат! Знати – не счесть! И селян толпы! И все чисты, умыты! Март, а солнце округу затопило, как в июле! Колокола пудами меди на колокольне гудят, радуются, аж до Углича слышно! Эх! - все вода смела, да и время ей подсобило. А с колокольни-то нашей в век еще царя стародавнего, говорят, один смельчак-удалец вниз сиганул с крыльями самодельными, деревянными. Волги-то тогда там не было, не разлили ее, убился поди...
И вот, в закоулке тропического чужедалья, на ином континенте, я в который раз убедился: рассудок воспринимает происходящее буднично и рационально, а душа, проникаясь ускользающей от поверхностного взгляда сутью, накапливает свое, сокровенное, что порой преподносится тебе внезапным прозрением, либо строкой...
Я захлопнул этот ненароком попавшийся мне на глаза фотоальбом. Во мне уже были стихи. Еще робкие, неоформившиеся, призрачные. Но я знал, что они состоятся.
ДЕРЕВЯННЫЕ КРЫЛЬЯ
При лучине строгал он доску за доской,
Стружки-перья вилися кудрями.
Он спешил за судьбой, он спешил за мечтой,
Улыбаясь сухими губами.
Пот на лбу проступал, как смола в завитках,
От рубанка и пил руки ныли.
Этот странный столяр, полуночный чудак,
Мастерил деревянные крылья.
Колокольня взметнулась стройна и строга,
Крест сиял в устремлении к Богу.
И холодной ступени коснулась нога,
В первом шаге, ведущем к итогу.
Вот последний порог, вот окно в высоту,
Вот просторы под чашей купели,
Только б духу хватило на шаг в пустоту,
Только б крылья смогли – полетели!
Всуе ль, нет, но помянем мы подвиг Христа,
Даровавший спасение смертным.
На кресте пал один, а под сенью креста,
Пал другой, не подхваченный ветром.
В дали, чей синевой не очерчен предел,
И в поля неземные, ковыльи,
Он легко долетел, он еще не одел,
Свет души в деревянные крылья.
Дальше – просто: подводы дощатое дно,
Крякнул возчик: Эх-ма, незадача!
Хоть бы грошик с покойника мне на вино,
А он нищ, как казенная кляча.
Мужичонка соседский метнулся ужом,
Крылья сгреб: печке – рухлядь – забава!
Пил комар кровь из лужи, присыпанной днем,
Сонно нежились свиньи в канавах.
Куры квохтали, вишня на солнце цвела,
И неслись соловьиные трели,
По дороге раздрызганной рать провела,
Трех разбойников, словленных в деле.
Суета улеглась. Одинокий малыш,
В белотканной рубахе, спокоен,
Видел, как над крестом вьется хлопотно стриж,
И с прищуром смотрел на пролет колокольни.
Пепел крыльев развеян веками как дым,
Новый крест к колокольне прилажен,
И проносится часто над ней и над ним,
Истребителей стая отважных.
Устремлением ввысь был оправдан наш пыл,
Доказать силу мысли на деле.
Взмыли мы в небеса мощью тысячи крыл,
Только сами взлететь не сумели.
Литературная газета 13.01.2021
БРАТЬЯ ВАЙНЕРЫ
В конце восьмидесятых, из разброда, неопределенности и нищеты уже разваливающейся страны, многие потянулись искать пристанища в чужедальних просторах, манящих своей стабильностью, сытостью и нагромождением всякого рода удобств. Приоритетной целью для большинства, без сомнения, являлась Америка во всем ослепительном блеске своего экономического благополучия.
В эту землю обетованную потянулись как интеллектуалы общего и специфических профилей, так и откровенные авантюристы с мировоззрением приспособленцев и хапуг. Нашу кинематографическую и писательскую братию это эмиграционное веяние, конечно же, стороною не обошло.
Американцы, вдохновленные разгулом советской крепнущей демократии, штамповали свои сине-розовые чернильные визы в серпастые паспорта с механическим бездумным гостеприимством, истирая печати, до сего момента десятилетиями томившиеся в консульских сейфах. Виза получалась бесплатно, в день обращения, после заполнения на коленке коротенькой анкетки в специально пристроенном к посольству неотапливаемом ангаре. Формальности занимали не более получаса, очередь двигалась бойко, организованно и оптимистично. С парковкой личного авто у стен дипломатического представительства также не возникало препятствий.
Что же касается братьев Вайнеров, писателей более, чем признанных и процветающих, то их отношение к переезду в зарубежную новую жизнь разнилось существенным образом. Аркадий – сибарит и консерватор, вполне довольствовался своим размеренным бытием в просторной столичной квартире с ежевечерними походами на различные премьеры, рауты и ресторанные кутежи в качестве почетного гостя, а заводной подвижный Георгий стремился к постоянной новизне разнообразных проектов, то и дело возникающих в его неуемном сознании. Это были два о-очень разных брата!
Свой отъезд в Штаты Георгий мотивировал причинами объективными, хотя кому-то способными показаться непатриотичными: он категорически не желал для своих сыновей службы в суровой нищей армии с царившими там бандитскими нравами; он не верил в перспективы благостного развития государства российского, полагая, что возвращение к коммунистическим стереотипам неизбежно, ибо рабство для русского мужика куда привычнее свободы, предполагающей личную ответственность и пугающую обременительную самостоятельность. А все реставрируемые вещи - ветхие, они не выдерживают нагрузок.
Кроме того, в Америке ему предлагалось занять должность главного редактора учрежденной еще в дореволюционные времена газеты «Новое русское слово», так что ехал он не на пустое место, а к интересной работе и впечатлениям, несомненно стоящим, дабы ими впечатляться.
Редакция «Слова» располагалась в Манхэттене, что косвенно указывало на респектабельность издания как такового, но в кулуарах его на меня сразу же повеяло ностальгическим душком московского газетного закулисья с характерными признаками богемной развязной непринужденности, сквозившей в манерах и диалогах здешних сотрудников.
Неподалеку от кабинета Вайнера стоял худой, как жердь парень в клетчатом твидовом пиджаке и потертых джинсах. Свисающие до плеч пряди волос, узенькие очки в пластиковой оправе, небритая физиономия. Рядом с ним – такая же худосочная девка в легкой курточке и мешковатых штанах. Парень рычал на нее исключительным в своей виртуозности матом, распекая за небрежно отчитанную верстку. Девка, словно остолбеневшая, с открытым ртом, внимала ему. Она была похожа на курицу, загипнотизированную зрелищем снесенного ей яйца. Мат между тем крепчал, и я предпочел скрыться за дверью производственного отсека Георгия, осознавая скудость своего неформального лексикона. Напоследок до меня донеслась ремарка, отпущенная в адрес разгневанного парня проходящей мимо редакторшей:
- Неужели все это нельзя сказать более русским языком?
А в кабинете я застал вальяжного, чрезвычайно довольного собой Жору, тут же полезшего в секретер, откуда он извлек виски, два фужера, коробку конфет и подвядший, уже нарезанный лимон, на блюдце с эмалевой надписью: «Эта тарелка была украдена из столовой №2 Ленхозсельпрома».
- Кто бы знал, что когда-нибудь мы будем сидеть не на кухне возле метро «Аэропорт», а… - Он указал на виднеющиеся в окне небоскребы, - а в недрах цитадели мирового империализма!
За это действительно стоило выпить американского кукурузного самогона длительной, как уверяла этикетка, выдержки.
- И как ты тут? –поинтересовался я.
- Как все, - пожал он плечами. – Интенсивно зарабатываю и тут же трачу серо-зеленые доллары. Тяну лямку.
- Газета процветает?
- Пока – да, но есть настораживающие тенденции. Из Союза повалила расторопная шпана, никакого отношения к средствам массового одурения до сей поры не имевшая, однако нахально втирающаяся в наш сегмент…
Опасения дальновидного Вайнера, как выяснилось впоследствии, полностью оправдались: на рынке очень скоро возникли пухлые, едва ли не стостраничные издания с пестрой цветовой гаммой завлекательных иллюстраций, чье содержание составляли колонки скабрезных анекдотов, чудовищный вал низкопробной рекламы, пиратские перепечатки из текущей отечественной прессы, и притягательные для обывателя откровения из сфер мистики и конспирологии. Консервативное, черно-белое, как советский телевизор, «Слово» в итоге под напором этой наглой лавины скукожилось, а затем и вовсе смылось с прилавков.
Мне также предлагалось некоторого рода сотрудничество с возникшими на ниве местной периодики деловыми ребятами, один из которых, узнав о моем присутствии в Нью-Йорке, пригласил меня на встречу в ресторан «Одесса» на Брайтон-бич. Мой визави прибыл к заведению бруклинского элитного общепита на машине марки «Роллс-Ройс», облаченный в модный для той поры малиновый пиджак, майку от «Армани» и в башмаки из змеиной кожи. На шее его болталась златая цепь с шестиконечной звездой в рубинах, а на пальцах сияли бриллиантами пудовые перстни. За обедом данный персонаж даровал мне экземпляр свежего выпуска своего массмедиа. Экземпляр был впечатляюще увесист и иллюстративно глянцевит. Прихлопнуть муху изданием такого формата было бы затруднительно, а вот нанести легкую черепно-мозговую травму – вполне! По содержанию это, конечно же, была бульварная ахинея, но по форме – авторитетная газета, чей босс сделал мне предложение, мигом преодолевшее гордыню моего отказа.
- Хочу печатать ваши романы с продолжением в каждом номере, - сказал он. – Пятьсот долларов за главу.
- Роман в газете?
- Вот именно. Народ не очень тяготеет к книгам. А тут будет ждать очередную публикацию, как продолжение телесериала, это здоровая идея… Я могу выписать чек за месяц вперед…
- Это еще более здравая идея, - согласился я, уже толерантно воспринимая как малиновый пиджак собеседника, так и языческую роскошь красовавшихся на нем ювелирных излишеств. Я даже снисходительно извинил ему определения «по-любому» и «волнительно», списав их на интеллектуальную недоразвитость, вынужденно компенсированную коммерческой сутью натуры.
Эрудиту Жоре Вайнеру, ходившему по редакции в резиновых тапках, похожих на галоши и в домашней фуфайке, было далеко до выспренной презентабельности этого русскоязычного американизированного индивида и широты его финансово-расчетных отношений.
- Нью-Йорк, честно говоря, уже надоел, - повествовал мне тем временем Жора. – Ужасный климат. Летняя жарища и промозглая зима. Надо искать какое-то пристанище южнее. Сейчас предлагаются увлекательные варианты в Доминикане. Золотой океан, фрукты, полуголые попы дев, словно в калейдоскопе, атмосфера тропического бардака… Куплю виллу, потом куплю лодку и буду плавать по морю.
Я слушал его, поражаясь, насколько все-таки волшебна и непредсказуема наша жизнь в своих парадоксальных переменах, пускай, от нашей воли и устремлений зависящая. И вспоминал, как привез ему новые покрышки для его «Волги», с трудом добытые через связи вездесущего Ельникова.
Из лифта мы перетащили тяжеленные баллоны в коридор его кооперативной «трешки», и Жора, морщась от ядреного химического аромата свежей резины, сетовал:
- Как же мне теперь спать в этой резинотехнической вони?
- А балкон?
- Там все под завязку! Какие-то соленья, мои авторские экземпляры, обувь, картошку еще вчера по квартирам носили, жена взяла мешок… Ладно, управимся…
Что же хранится теперь на этом балконе?
- Братца моего случаем в Москве не видел? – спросил Жора.
С братцем месяц назад я встречался на дне рождения одного из общих знакомых, и посему доложил, что Жорин одиноутробец вполне жизнеспособен, каждодневно выпивающ и светскому образу жизни неутомимо привержен.
Мне, как и некоторым иным посвященным, было превосходно известно, что, в отличие от Стругацких, работающих в тесном тандеме формирования ткани прозы, в мастерской Вайнеров назревал принципиальный разлад, ибо писал, собственно, Жора, а Аркадий удовлетворялся ролью соавтора в сочинительстве сюжетных линий и глубокомысленных редакторских замечаний, претендуя вместе с тем на половину успеха, значимости и гонораров.
До откровенного конфликта дело у братьев не дошло, но, перед очередной своей поездкой в США, позвонив Аркадию, и, спросив, надо ли что-нибудь передать Георгию, услышал ответ:
- Передай ему мое недоумение. Он поймет…
Понял и я: речь шла о последних романах Жоры, подписанных его, и только его именем. Без знакомых читателю «Братья Вайнеры».
Я отделался шуткой, сказав:
- Аркадий, извини, но я не пойму, как можно вдвоем написать «Я помню чудное мгновенье…»
После паузы, явно посвященной непродуктивному раздумью, ответом мне были короткие гудки в трубке, исполненные то ли досады, то ли обиды.
Но в Америке Жора все-таки тосковал… В СССР, каждодневно окруженный блеском творческой элиты, будучи автором многомиллионно изданных книг и прекрасных кинокартин, включающих знаковое «Место встречи», в Штатах ему приходилось удовлетворяться компаниями парикмахерш, страховых агентов, автомобильных дилеров, риэлторов и местных, провинциального пошиба, писак, составляющих русскоязычную интеллигенцию. Имелись и исключения: Бродский, Довлатов, Коржавин, но к писателям детективного жанра эти персоналии относились с присущим авторам высокоинтеллектуальной поэзии и прозы пренебрежением.
А вот тут-то стоит заметить, что наследие и потенциал Георгия Вайнера остались катастрофически недооцененными в своем виртуозном мастерстве как рядовыми читателями, так и самыми капризными и искушенными апологетами высокой российской словесности.
До определенного момента я воспринимал Жору, как крепкого ремесленника, подобного Хруцкому или же Юлиану Семенову, твердой рукой осуществлявшему привычную писанину, из русла идеологически выверенного сюжета не выпадающему, и твердо уверенному, что русло заканчивается дельтой издательских касс с хрустящими бумажками гонораров, компенсирующих преодоленные творческие муки. Да и что, собственно, представляло собой прогремевшее в своем киновоплощении «Место встречи», - в оригинальном названии «Эра милосердия»? Милая, аккуратно и старательно написанная повестушка без претензий на художественные открытия. Однако меня постиг шок, когда я прочел «Евангелие от палача», - вещь, написанную им еще до всякого рода перестроек и гулких разоблачений прошлой власти на фоне демократических преобразований девяностых. Это был роман об опере с Лубянке тридцатых голов – негодяе, интригане и убийце, трансформировавшимся при выходе на пенсию в почтенного профессора-правоведа. Роман изобиловал историческими неточностями, домыслами, неоправданной «чернухой», всхлипываниями по несчастной судьбе еврейского народа в кандалах сталинского антисемитизма, и об этом я прямо и детально поведал Жоре, всецело согласившемуся с моей критикой. Однако главное, что было в этой вещи – потрясающая образная проза, виртуозное владение словом, поэтика каждой строки. Прежние Вайнеры с их грамотной гладкой лексикой былых романов представлялись теперь дисциплинированными солдатиками, бредущими в колее советской приключенческой беллетристики, но вдруг, каким-то чудом чудесным обнаружившие в себе буквально эпическую силу и мощь. Переписывать роман было бессмысленно, но сделать из него сценарий телесериала представилось мне идеей благодарной.
И мы сделали этот сценарий, приблизив его действие к временам актуальным и безоглядно надеясь на воплощение нашего проекта.
Дело, естественно, уперлось в проблему финансирования картины. Убедить знакомых нам богатеев тряхнуть мошной не получилось, дельцы требовали гарантий прибыли от проката, а откуда могли взять эти гарантии два писателя? Впрочем, существовал иной вариант решения вопроса: так или иначе предстояло найти серьезного режиссера, связанного со столь же серьезными продюсерами, чья профессия – изыскание необходимых средств.
И вот тут-то мы напоролись на непреодолимую стену отчуждения. Поначалу все загорались идеей: Чухрай, Говорухин… А после один за другим следовали отказы: мол, по долгому размышлению пришли мы к выводу, что тема скользкая, объем сценария предполагает исключительно сериал, а таковой вряд ли одобрит начальство, ибо критика прошлых советских перегибов стремительно сходит на нет, да и вообще следите за тенденциями глобальных общественных изменений…
А изменения действительно нарастали день ото дня. После всеобщего разброда девяностых приходило прозрение и ощущение тупика, в котором оказалась страна. Из тупика предстояло выбираться, но куда? Тот капитализм, который мы построили, более походил на карикатуры из прежнего журнала «Крокодил», живописавшего советскому человеку ужасы западного бытия, а все позитивное, чем жило общество, мы брезгливо и весьма неосмотрительно отринули. Вернуться к истокам? Но как? Истоки, увы, пересохли… А новые не обнаруживались ни на каких горизонтах.
Мы извлекли из пыльных запасников старые имперские герб и флаг, подредактировали совдеповский гимн на новый лад, изжили сталинскую прививку против казнокрадства, мздоимства и вольнодумства; помыкавшись в демократической вакханалии, поняли, что в безвластии и в полемике России конец, и вернулись на прежние рубежи. Возродили ЦК в образе администрации президента, создали госаппарат – вороватый, но с устоями и порядками из прежней советской закваски выбродившими. Секретарей обкомов сменили губернаторы. Но – ни промышленности, ни сельского хозяйства не учредили. Вылепилась из частных инициатив разнородная импровизация по выпуску продукции, на откатах и отступных устоявшаяся. А как гнали при Советах за зеленые бумажки нефть, газ и лес, так и продолжили…
Народный разброд, по идее, должен был прекратиться с созданием партий. Пекущихся о благе нации.
И партии создали. Но только что они решают и кому нужны?
В своем соку началось круговерчение паразитов и демагогов, и полезли в партии за деньгами и льготами. А вот заставь кого-то за идею работать – через день от партий прах останется, и следы простывшие активистов карьерных.
По моему разумению, в мировой истории существовали лишь две партии как действенные и непреклонные силы: коммунистическая и национал-социалистическая, близнецы-братья. Сильные своими идеями, близкими массам, олицетворявшие реальную власть и идеологию. И как вступление в них, так изгнание были событиями в судьбах людских поворотными. Партийный билет означал избранность, он привязывал к поклонению государственности прочнее кандалов. А лишение его означало путь в никуда, в низший слой плебса.
Что же касается картонных декораций наших партийных образований, то в них можно войти любому желающему, прогуляться и, не найдя там ничего питательного, послать партейцев по матери и двинуться в иные общественные перспективы без воздаяния за отступничество. Да и убери все эти партии – что может измениться в стране, где в реальности каждый выживает в одиночку, сообразно мировоззрению стихийного рынка?
Однако, пусть исподволь, работы по воссозданию образа былой имперской государственности велись, образ уже намечался рельефно и неотвратимо, как и возвращение к традициям цензуры и охранки, и мы с Георгием начали так же исподволь проникаться всевозрастающей непопулярностью нашего кинопроекта.
- У России героическое прошлое, ужасное настоящее и великое будущее. И так будет всегда... – подвел итог Жора.
«Евангелие от палача» я дал прочитать Золотухину. С кислыми комментариями о его несостоятельном будущем. Валера же идеей фильма загорелся.
- Я сыграю главного героя! Я сделаю его так, как ты себе не в состоянии и представить!
Восторгов товарища я не разделял, но вскоре Валера сообщил, что нам необходимо прибыть на «Мосфильм» для разговора с директором, Кареном Шахназаровым.
Я не был на «Мосфильме» очень давно, но что меня поразило сразу же, едва не вогнав в оторопь, - безлюдная территория и пустые безжизненные коридоры административного здания. А я-то помнил другой «Мосфильм»! Здесь сновали сотни людей, ими и техникой были забиты все павильоны, и в памяти тут же всплыла знаменательная сцена одной из съемок пришлыми киношниками из азиатской студии, прибывшими сюда, видимо, по программе сотрудничества. Местный московский оператор сокрушенно говорил гостевому режиссеру:
- Послушайте, для этих кадров нам необходима тележка…
- А, дорогой, что ты бормочешь! – отмахивался азиат. - Какой тележка? Мы снимаем быстро, где здесь касса?
Прошли в кабинет Карена. Я обозрел цветные фото в рамках на стенах: Карен с патриархом, Карен с президентом, Карен с премьером…
Я не был знаком с ним близко, но то и дело пересекался в компаниях общих знакомых, и пришел к выводу его принадлежности к той редкой породе людей, что внутренне практически не меняются с возрастом, несмотря ни на какие обстоятельства. Он был всегда деликатен, логичен, рассудителен и точен в выделении и определении сути каких бы ни было событий, разговоров и деклараций. Я не был в восторге от самой природы его творчества, мы не совпадали с ним в какой-то своей художественной первооснове, но уж тут, если бы он взялся за «Евангелие» от Вайнеров, уверен: картина бы получилась нестандартной, с неожиданными интерпретациями самой сути романа.
Встретил нас Карен по-домашнему: чай с конфетками, непринужденная беседа. Одет он был в рубашечку и в джинсы с драной прорехой на колене по сегодняшней моде, заставляющей думать о моде дня завтрашнего, когда шиком начнут считаться дырявые носки. На экране его компьютера, стоящего на столе, я приметил картинку карточного пасьянса и, невольно соотнеся окружающую обстановку с мертвой тишиной в пустынных коридорах, уяснил, что особенной обремененности в делах служебных директор не испытывает.
- Идея интересная, - говорил Карен, рассеянно оглядываясь на компьютер с незавершенным сюжетом пасьянса. – С одной стороны – стоит попробовать, с другой - опасаюсь, что – не мое…
- Конечно же, надо пробовать! – загорячился Золотухин. – К тому же – Вайнеры, аншлаг нам обеспечен!
- Не факт, - пожимал плечами Карен. – Вайнеры были хороши для страны Советов, сейчас уже вымахало новое поколение… И не одно! К тому же, при существующей политической конъюнктуре…
Мне стало скучно. Далее, невзирая на все убедительные и не очень, доводы Валерия, беседу продолжать не стоило. Я понял: мы с Жорой попросту опоздали с этой работой. Она уже была мало кому нужна.
- Я подумаю… - вежливо цедил Карен.
- Ну, творческих успехов, - сказал я, поднимаясь со стула.
Ответом мне был его фирменный благожелательный смешок.
Вечером я связался с Георгием.
- Я бы его убедил! – закипятился он. – Как жаль, что я не в Москве! Вы просто никудышные переговорщики!
Я слушал его, все более и более убеждаясь в своей правоте: Вайнеры, как большинство из нас, всем своим творчеством и духом были намертво привязаны к той стране, что обратилась в руины, уже становясь мифом. Свежеиспеченные романы Жоры, написанные им в Америке, являли всего лишь неудачную попытку по-новому определить себя в действительности, которую он понимал умозрительно, но и не более того.
Умирающий Юлиан Семенов, лежавший в постели, кому дочь поведала о беснующейся под окном революционной толпе, сказал устало:
- К нам это не имеет никакого отношения… - И отвернулся к стене.
Видимо, это «к нам» относилось ко многим и многим.
А суть неприятия также многими и многими «Евангелия от палача» я уяснил для себя так: этот роман посягал на первооснову всей советской жандармской идеологии, в которой, как ни парадоксально, виделась защита незыблемости самой российской государственности.
Хорошо знакомый мне Николай Леонов, генерал КГБ, уже в двухтысячные, при нашей с ним встрече, сказал:
- Как бы ты ни пытался отрихтовать это «Евангелие» от Вайнеров, как бы ни старался приблизить его к идеалу исторической правды и объективности, ничего путного из такой затеи не выйдет. Сталинские перегибы и его опричнина – это всего лишь частности в строительстве огромного проекта под названием СССР. А суть этого проекта – спасение России от уничтожения ее Западом. Именно России! Все буферные республики и такие же буферные - страны Восточной Европы, по сути своей были корой, охраняющей сердцевину.
- А теперь кору ободрали.
- Начисто. И ободрали мы ее сами, не ведая, что творим. А вы – творческая, хе, интеллигенция, лили воду на мельницу врагов не ушатами, а бочками! По сути своей вы были «инициативниками», теми, кто сам предлагает услуги противнику. При этом, в отличие от всякого рода агентуры, вас не надо было финансировать, о вас не надо было заботиться, вы не нуждались ни в каких руководящих указаниях! Вы все делали самостоятельно, талантливо, а порой и самоотверженно! И вам завороженно внимали миллионы! Как тут не вспомнить про крыс и дудочку… И что теперь? А теперь вы – пусты, как отстрелянные гильзы. И годитесь разве что на металлом. Другое дело, все пули достигли цели…
- А, по-вашему, функция творческой интеллигенции – исключительно в воспевании мудрости и благости существующей власти? Даже если эта власть самодуров, безграмотных тиранов, воров и убийц?
- Беда в том, что нами управляли косные, ленивые, не обладающие никаким видением перспективы людишки, пекущиеся о своих шкурных интересах. Они прохлопали тот переломный момент, когда материальный фактор преодолел главенство коммунистической идеи. Они казнили Берию, кто понял, что если в стране появится частник, то появятся и продукты на прилавках, и необходимая бытовая мишура. Они объявили его английским шпионом, потому что Лаврентий быстро сообразил: новая экономическая политика в стране сулит разрядку в начавшемся противостоянии с Западом, а это ломало всю идеологическую концепцию. Приспосабливаемость концепции к настроениям в обществе, ее гибкость, многогранность, требовали интеллектуальной повседневной работы, а зачем утруждаться, когда есть уютное кресло и кремлевские пайки? Решения принимались идиотические и келейные. Я, начальник аналитического управления КГБ, заместитель Андропова, узнал о вводе наших войск в Афганистан из телевизора! Ну, а возвращаясь ко всякого рода писателям, поэтам и песнопевцам с их миссией разрушения частностей и основ, то всех их умная власть могла бы превратить не в оппонентов, а в союзников в сотворчестве повседневных преобразований. А вы тупо рубили под собой сук этой власти… А теперь говорите, что во всем виноват топор… Вот тебе и суть этого романа Вайнеров.
СУХОЙ ЗАКОН
Плешивый косноязычный человек с фамилией Горбачев, восседавший на вершине партийной пирамиды, спустил с нее в тишь да гладь нашего государственного болота валун своих прогрессивных планов, объединенных названием «перестройка». Поверхность болота естественно вспенилась множеством информационных пузырей, лопавшихся в какофонии разнородных мнений по поводу будущего нашей многострадальной державы, в очередной раз претерпевающей неясную по своей сути трансформацию. Перспективы пахли капитализмом и упразднением родной коммунистической партии с одной стороны, по другую же сторону стояли незыблемые шеренги непреклонных ленинцев и сталинцев, не желающих расставаться ни со своими льготами, ни с полномочиями, ни с инструментарием в виде гаечных ключей из легированной идеологической стали.
«Ой, что же теперь будет-то?» - воздыхал обыватель, завороженно выслушивая очередной призыв вождя сделать в ближайшие годы СССР лидером в мировом автомобилестроении и вообще!
По телевизору уже попискивали критикующие сложившуюся систему журналисты, свобода частного предпринимательства еще осторожничала, но неутомимо крепла, пробиваясь из подполья, но в какие пространства в очередной раз повернула российская «птица-тройка», мало кто понимал. Я тоже не был исключением. И, наверное, во имя уяснения сути такого поворота, решил нанести визит к деловому отщепенцу Ельникову, но не потому, что тот обладал хоть какими-то провидческими способностями или талантами аналитика и специалиста по политическому прогнозу. Его жена, дама ушлая, с холодной и логичной головой, входила в группу консультантов при Горбачеве, дружила с его супругой, и на утечку любопытной информации из верхов я определенно рассчитывал.
Картина в квартире лица без определенных занятий была неизменной: четыре видеомагнитофона копировали продукцию, предназначенную к продаже, в комнатах теснились коробки с импортной бытовой техникой, уже расписанной по клиентам, а на подоконнике помаргивало контрольными лампочками неслыханное чудо японской электроники: цветной копировальный аппарат, на котором Ельников изготавливал гаишные талоны предупреждений и транспортного техосмотра. Не хватало лишь самогонного аппарата около кухонной раковины, куда поступала остужающая медную спираль струйка холодной воды.
Аппарат работал денно и нощно, ибо Ельников перестраивал под дачу приобретенный в деревне дом, саморучно производя на дому универсальное средство оплаты за труды работягам и поставщикам стройматериалов, - большей частью, уверен, краденых из казенных закромов. Кроме того, аппарат удовлетворял и личную потребность своего владельца в деле поднятия тонуса.
Ограничения в продаже спиртосодержащей продукции, в бытовой интерпретации озвученных, как «сухой закон», введённый в целях борьбы с повальным, как утверждалось, общественным алкоголизмом, компенсировался в своих неудобствах также повальным народным творчеством с богатейшими вековыми традициями.
Незатейливая конструкция размером с ведро, являла собой эффективное оружие противодействия решениям недальновидного начальства, полагавшего, что его нововведения должны поддерживаться подчиненными массами с коровьей покорностью.
- Где аппарат? – спросил я товарища. – Ты завязал, или перевыполнил производственный план?
- Беда, - вздохнул он. - Что-то в нем распаялось. Ломаю голову, что делать. Мне его изготовили на оборонном заводе из какой-то стратегической нержавеющей стали. Запаять не удается. Надо варить аргоном. Не знаешь, в какие инстанции подавать прошение о пособии в связи с утратой кормильца?
- А ты напрямую Горбачеву подай, - предложил я. – Через жену. Получится – практически из рук в руки. Пусть проникнется последствиями своих директив. Но если что - с аргоном подсоблю, есть у меня умелец-универсал, - прибавил я, вспомнив рукодельника Валеру Раскина, - тот смекалисто перегонял бражку с помощью банальной кухонной скороварки.
- У меня ноль-семь литра в холодильнике, - сообщил Ельников. – На сегодня нам хватит. Думаю… Оставайся, посмотрим кинцо, переночуешь… Жена, тем паче, в командировке…
- Так вот насчет Горбачева, - продолжил я развитие своей разведывательной миссии. – Какие там у него итоговые планы?
- Сплошная импровизация, - отмахнулся Виталий. – Дурак дураком, и такими же дураками, как сам, погоняет. Он же к власти пришел, как запоздалый гость к окончанию банкета: все выпито, сожрано, посуда частично перебита, стулья поломаны. Под столом и в углах видно, кто что ел… Ну, помоев для пропитания на какое-то время хватит, а дальше – крутись. Первым делом – выдвинуть лозунги для роста собственной популярности в массах, чтобы его крокодилы из Политбюро не обглодали. А лозунги такие: задние колеса должны взять на себя обязательства догнать и перегнать передние. Затем – развитие кооперации, пускай расторопные ребята колбасу и трикотаж в народ гонят… Чего еще? Планируется свободное хождение иностранной валюты.
- Так это и до выезда за границу по личному предпочтению дело дойдет…
- Безусловно!
Да, после таких новостей сегодня в гостях у товарища определенно стоило задержаться…
- Не знаю, сломает ли он себе башку на таких виражах, - изрекал между тем Ельников, нарезая ветчину. – Кстати, вот тебе стишок в тему: таить тут нечего греха, в народе есть привычка эта: считать любого петуха тотчас – глашатаем рассвета. Но! Если с валютой и с заграницей все состоится, а с накоплением первоначальных частных капиталов не заржавеет, у общества будет другой фасон. И лично меня он очень устраивает. – Он полез в холодильник, откуда извлек бутылку. - Перед злоупотреблением – остудить! – прокомментировал состоявшееся действие с появлением заветной емкости на скатерке. – Ну-с, - продолжил, чокаясь, - на спирту любая гадость доставляет людям радость… За нас! Мы входим в новую эпоху! На ее сверкающий паркет в сермяжных лаптях!
Я, осмысляя содержание тоста, невольно опустил взор на пляжные резиновые тапочки на своих ногах, выданные мне в качестве домашней обуви, и, приметив намечающуюся дырку на носке, утвердительно кивнул.
Далее произошло несусветное: после третьей рюмки, в очередной раз потянувшись вилкой к закуске, я локтем задел бутылку, тут же сверзившуюся на скатерть, перекатившуюся к краю стола и, брякнувшись на плитки пола, аккуратно расколовшуюся пополам.
Любовно очищенный марганцовкой и активированным углем самогон застил кухонный пол.
Нас, застывших в оцепенении от свершенной оплошности, обуял первобытный ужас.
Наступила такая тишина, что было слышно, как где-то вдали пролетел самолет…
Лицо Ельникова окаменело от горя.
- Как же так? – прошлепал он безвольными губами.
Я горестно вторил ему, кляня себя, раздолбая.
После беспомощных причитаний и безрадостной приборки пола, прошедшего тотальную антисептическую обработку, мы предались коллективному постапокалиптическому мышлению, придя к выводу, что в городе водки не достать даже у таксистов, соваться за подаянием к соседям-жлобам бессмысленно, однако оставался трудоемкий, но реальный вариант поехать к знакомому кооператору Стасику, владельцу круглосуточного бара, располагавшегося в подмосковной Апрелевке.
Путь в Апрелевку лежал неблизкий, но минут за сорок с дорогой можно было управиться.
- Едем на твоей машине, - сказал я. – У меня в обрез бензина.
- Но за рулем – ты! – заявил Ельников нервно. – У тебя – ксива! А у самогона – приятный для гаишников запах!
Я покорно согласился.
Рискованной точкой маршрута нашего передвижения в сторону области был пост на выезде из города, и худшие наши опасения по поводу вероятности остановки машины гаишниками, увы, состоялись: нюх не подвел блюстителей дорожного порядка, указавших остановиться на обочине. Вот же – парадокс! Общее число водителей страны в сотни раз превышает число надзирающих над ними дорожных ментов, но нет ни одного шофера, не побывавшего в их лапах! Причем – не единожды!
Я приспустил оконце, увидев перед собой суровый лик постового лейтенанта.
- Документы! – последовало требование.
С доброжелательной улыбочкой я полез в нагрудный карман куртки за удостоверением, но пальцы мои утонули в тревожной пустоте войлочного мешка… О, Боже! Я оставил волшебный документик дома!
- Ну-с? – вопросил гаишник, заметив растерянность на моем лице.
- Удостоверение дома оставил… - промямлил я.
- Вы – сотрудник?
- Да…
- Нет удостоверения – нет личности, - произнес гаишник. И, принюхавшись к растворенному оконцу, продолжил: - О, какие от вас ароматы, граждане! Выходим из машинки, следуем на пост…
- И какого хрена ты ко мне сегодня заявился! – прошипел Ельников, зыркнув на меня взглядом разъяренного демона. Затем, обратившись к постовому, сменил октаву на примирительный лад: - Может, договоримся чисто по-человечески…
- В стране идет борьба с пьянством, не слышали? – грозно отозвался тот. – Или вас она не касается? А по-человечески нам такие подставы устраивают, что у ребят погоны слетают, как перья с куриц! На пост, граждане!
Претензий к Ельникову, ехавшему в качестве пассажира, гаишники не выказали, мое же аморальное состояние отразили в протоколе, но, получив отказ в согласительной подписи, усадили меня в свою машину с мигалками для поездки в ГАИ города на медицинское освидетельствование.
Ельников остался ожидать моего возращения, околачиваясь возле гаишного логова.
Упрямая позиция моего несоглашательства с милицейским протоколом, имела весомую мотивацию: в ГАИ города постоянно дежурил один из известных мне гаишников Костя Патрикеев, - договороспособный жуликоватый лейтенант, пару раз выручавший по моему звонку таких же, как и я, знакомых охламонов, попавшихся в капканы всякого рода патрульных рейдов. Если сегодня Костя нес вахту, то шанс выпутаться из этой пренеприятнейшей истории у меня определенно имелся.
Подойдя к стойке дежурного, я вопросил сидевшего за ней милицейского чина, не тая надежды в голосе: дескать, на службе ли сегодня доблестный офицер Патрикеев? - на что краснорожий капитан сообщил мне с торжествующей злобой в голосе:
- Патрикеев? Уволен из органов за коррупцию!
Я поник, как овес в засуху. Значит, спалился покладистый Костя на своих сострадательных инициативах…
Далее, согласно конвейеру отлаженной процедуры, я был препровожден в кабинет врача и усажен на стульчик. Мне было предложено дунуть в трубочку, присоединенному к прибору, фиксирующему количество алкоголя в выдыхаемых парах, что с первой попытки не удалось, ибо в трубочке обнаружился технический брак, и доктор вынужденно удалился в соседнее помещение за необходимой запчастью. Я же тем временем рассеянно оглядел пространство кабинета, остановив взор на стеклянном медицинском шкафчике, где среди многочисленных пузырьков внезапно обнаружилось наличие двухсотграммовой симпатичной бутылочки с этикеткой: «Спирт медицинский». Резиновая пробочка бутылки была надежно опечатана металлической заглушкой.
Не испытывая ни малейшего сомнения в своих последующих действиях, носивших рефлекторный характер, подобно тому, как барракуда устремляется к зазевавшейся рыбешке, я раскрыл шкафчик, и в следующее мгновение бутылочка надежно упокоилась в кармане моего пиджака.
По возвращении же медперсонала на рабочее место, я без лишнего бесполезного сопротивления дунул в трубочку, дуновение оформилось в мгновенно поставленный диагноз «Легкое опьянение», и через считанные минуты мы катили с озлобленным от потраченного на меня времени лейтенантом по обезлюдевшей ночной Москве к знакомому треклятому посту.
- Отъездился ты, братец! – ликовал постовой, тряся полученной бумагой экспертизы. – Три года теперь будешь стирать не тормозные колодки, а подошвы, и разучивать песню: «А я иду, шагаю по Москве…»! Это - как: «здрасьте»!
- Из худших выбирались передряг, - ответил я на его глумливые реплики строкой из наследия Высоцкого. Этих строк, применимых к любым жизненным перипетиям, у гения были сотни.
- Из этой не выберешься!
- Поживем – увидим. Умрем – узнаем, - заметил я философски.
На светофоре к машине бросилась с истошным лаем стайка пегих дворняг, заставив нас вздрогнуть от своей судорожной злобной атаки.
- Вот, твари, - процедил милиционер, превозмогая внезапный испуг.
- Зачем же вы так? – укорил я его. – В этих существах, бегающих за автомобилями, наверняка обитают души умерших гаишников…
Лейтенант посмотрел на меня искоса налитым неприязнью глазом, но промолчал.
На посту, вместо изъятого водительского удостоверения мне была вручена бумага, изъятие документа подтверждающая, и по ее получению я воссоединился с истосковавшимся в ожидании меня Виталием, не преминувшим обрушить в адрес моей позорной личности град нелицеприятных определений.
Выслушав его справедливую тираду, я достал из кармана украденную медицинскую бутылочку.
- Откуда? – умерив свой критиканский пыл, уставился на меня товарищ.
- Спер из шкафа на экспертизе, - объяснил я.
- Ты исправляешь ошибки, - глубокомысленно изрек он. – Ловим такси и – ко мне. Машину с поста заберу завтра.
Уже стояла глубокая ночь, трасса была безвидна и пуста, редкий автотранспорт на наши отчаянные сигналы, выраженные в махании конечностями, не останавливался, стараясь быстрее миновать милицейскую ловушку, и только через полчаса отчаянного «голосования» возле нас затормозила машина с красным дипломатическим номером.
- В город, поближе к центру, - произнес я, вглядываясь в глубь салона, где обретался какой-то очкастый бородатый тип, и боковым зрением отмечая, как из двери поста пулей вылетают оба дежурных, ожесточенно вопя:
- Отойдите от машины!
Да-с, не полагалось советским гражданам в ту пору вступать в контакты с иностранными дипломатами, а уж тем более отправляться на их автотранспорте в неведомые властям дали. Да и мало ли какой контакт мог быть осуществлен между столь противоположными в своем статусе сторонами? А вдруг, наше задержание по пьяному делу, - всего лишь акция прикрытия, а последующая остановка дипломатической машины – финал хитроумной шпионской комбинации? Ох, и нагорит же гаишникам за их нерасторопность в пресечении данного соития разногражданских однополых субъектов!
Но пока взбудораженные менты устремлялись к дипломатическому транспорту, мы уже занырнули в него, и покатили в недра столицы, лишь мельком обернувшись на негодующие физиономии стражей порядка, недееспособно замерших на дороге. От них буквально валил пар нерастраченной к нам ненависти.
Дипломат, представившийся подданным Великобритании, с сочувствием выслушал историю о случившемся с нами злоключении, приятно удивившись, что пониклые граждане с обочины оказались бойко англоговорящими индивидуумами и благородно вызвался довезти нас до дома, с удовольствием внимая гипотезам болтливого Ельникова о перспективах бушующих в стране перемен. Собственно, почувствовав его интерес к себе, как к интеллектуальному информационному источнику, Виталик и витийствовал, экономя таким образом средства на дорогостоящее в это время суток такси.
По прибытии в жилище спирт был незамедлительно разведен и опробован, в полной мере отвечая задаче снятия объективного стресса. Изучив выданную мне квитанцию, Ельников после секундного раздумья сказал:
- Изумительная бумаженция. Дай мне ее на денек, надо наштамповать копии. Народ встанет в очередь. С такой квитанцией - какой с тебя, обреченного, спрос? Езжайте, коли доездились…
Поутру, проснувшись с тяжелой мыслью об утрате водительских прав, я тут же схватился за телефон, принявшись ворошить свои правоохранительные связи.
Дозвонившись в прокуратуру до Полозова, изложил ему ситуацию. Тот перезвонил буквально через пятнадцать минут. Сказал:
- Дуй в ГАИ города. Тебя ждет начальник. Учти: его приятель работает у нас, он представил тебя, как консультанта генерального…
- Секретаря?
- Прокурора!
- А я, представь, звоню из квартиры консультанта именно что секретаря…
- Что же он не помог?
- Не он, а она… Но дело не в половом вопросе. Партия плотно занята решением стратегических задач, и на ГАИ отвлекается только в случаях сопровождения своего кортежа…
Положив трубку и, подтянув штаны, я тут же помчался в знакомое учреждение, где накануне проходил унизительную экспертизу. По пути завернул домой, прихватив на всякий случай из стратегических запасов бутылку виски «Белая лошадь» с изображением унылой кобылы на этикетке.
Начальник ГАИ с места в карьер встретил меня яростной отповедью:
- Вы! Прокуратура! Истязаете нас проверками и придирками, а сами?.. А?!. Вы обязаны служить примером! А сами?!. Вы должны, нет, вы обязаны… - Он отпил воды из стакана, переводя дух, а я, воспользовавшись паузой в его обличительном монологе, ниц опустив повинный взор, поставил на казенный письменный стол пакет с валютно-иностранной бутылкой.
Начальник оттопырил ногтем край пакета. Качнул в задумчивости головой.
- «Огненная моча шотландского пони»? - Поиграл бровями. – Годится. Но штраф, сами понимаете…
- Конечно-конечно!
Всего-то штраф за пьянку за рулем во время «сухого закона»? Да с таким талоном, пробитым в вопиющей графе «1», можно было ездить, как с удостоверением сотрудника ГАИ!
- Сберкасса за углом, оплачивайте… - И, вдогонку, когда я уже закрывал за собой дверь: - Заходите еще…
Следующим утром позвонил Ельников, взволнованно сообщив:
- У меня грандиозные проблемы!
- Что там еще?.. – отозвался я хмуро, ассоциативно отягощенный по отношению к нему отрицательной эмоцией после материального ущерба, нанесенного мне органами ГАИ.
- Мне прислали повестку явиться к мусорам по поводу наших с тобой приключений…
- То есть?
- Привлекают к ответственности за передачу управления машины лицу, находящемуся в нетрезвом состоянии. То есть, тебе. А это – лишение прав! Ты-то выпутался, а мне без твоих концов – крышка!
- Вези литруху хорошего конька или виски, - буркнул я.
- Виски можно купить только в валютной «Березке». Купи, доллары я тебе отдам.
- Купи сам.
- У тебя французские права, а с моим паспортом меня возьмут за жопу.
- Ты же говорил, что статью о валюте вот-вот упразднят…
- Да, но этот праздник я не хочу встречать в камере! Хотя… есть у меня один знакомый итальянец, может, сподобится...
- Машину забрал?
- Забрал. Колеса, суки, сдули. За дипломата. Хорошо, не прокололи. И «дворники» свистнули.
Ельников привез литруху. Ей оказалась сакраментальная «Белая лошадь».
– Вы сказали, чтобы я заходил… - просунул я голову в начальственный кабинет шефа ГАИ.
- Во! – откликнулся тот. – Опять, что ли, попался?
- Нет, эхо былого инцидента… Дело в том, что я ехал на чужой машине…
- Кто хозяин машины?
- Журналист-международник, уважаемый человек…
- Пакет поставь в угол, - приказал начальник деловым тоном. – Там тоже что-то международное?
- Не изменяю традициям…
- Ну, значит, штраф!
Как я уяснил, в этом кабинете издержки «сухого закона» не ощущались в принципе. Как, впрочем, и в иных лакированных кабинетах, где под видом чая из чайников разливался с саркастическими ухмылками коньяк, и куда в итоге полетели жизнерадостные отчеты с мест об успешной вырубке элитных виноградников и секретные сведения о возросшей в стране смертности среди тысяч и тысяч бедолаг, отравившихся разного рода самопальной бурдой во имя провозглашенной коммунистической трезвости строителей поблекшего лучезарного будущего. Редактуре в переизданиях едва не подвергся и Пушкин с его: «Выпьем с горя, где же кружка…» Этот вопрос вдумчивыми идиотами от цензуры рассматривался всерьез!
ВОЗВРАЩАЯСЬ К ВЫСОЦКОМУ
Позвонил Валера Золотухин:
- Старик, мне пришла идея: напиши книгу о Высоцком. Художественную. Уверен, только ты это сможешь сделать.
У меня – круговорот мыслей. Как писать? От третьего лица? Или от первого? Смог бы – от первого? Влезть в его шкуру и… Как у него: «И вперед головой…» Отвечаю в замешательстве:
- Писать о нем? Либо – от него? По-моему, выйдет или дешевка, или фарс…
- Я тоже об этом думал, - говорит Валера. – А ты - как Тынянов о Пушкине… Отстраненно. Ведь прекрасный получился роман, корректный…
Вот это – ход!
- Подумаю, - говорю.
Подумал. И додумался: в принципе, смог бы. Но – категорически ломает. Тут не просто придется греться в лучах чужой славы, но и самому от этих лучей урвать… Вот Валера без стеснения признается, что Володя его всю жизнь кормит. И книжки свои он продает лихо, потому что хоть и не гений Золотухин, но с гением был документально и фактически весьма на короткой ноге. К тому же за ними общие работы, общее творчество. А тут – здрасьте, некто Молчанов. Тоже решил присоседиться. Ну, знал я Высоцкого, ну, был близок к нему. Но таких, как я – общих, кстати, знакомых, с десяток навскидку пересчитаю, не запинаясь.
Вывод: «Пусть пробуют они, я лучше пережду…»
Но техническое воплощение подобной идеи Валера придумал неординарное. Вот, что значит, пишущий и читающий артист. Зашел с того боку, о котором я и подумать не мог в своих шорах.
Так или иначе – не сподобился, и вряд ли сподоблюсь. Хотя, наверное, стоило бы противопоставить что-то истинно художественное и пронзительное той макулатуре, что была посвящена не столько ему, сколько авторской саморекламе.
Когда на скандально-коммерческой книжной ниве возникла книжонка под названием «Высоцкий – суперагент КГБ», я, весьма заинтригованный, решился опус прочесть. Доказательной базы у этого вздора, конечно, не обнаружилось никакого, но прежде всего у меня возник вопрос: а что, собственно, представляет собою агент? Это – либо осведомитель, либо внештатное лицо, выполняющее задания секретных служб, в данном случае – КГБ. Ну-с, примерим на Высоцкого роль стукача. Смешно сразу. А какие задания ему могла поручить разведка? Человеку эмоциональному, взрывному, непредсказуемому, да еще порой запивающему…
В книжонке был домысел о спецподготовке, в том числе – физической. Видел бы автор Владимира даже в его тридцать с небольшим лет: к тому возрасту - с целым букетом болезней; уже и сердце пошаливало, и язва желудка донимала, и давление скакало…
Да, держался он бодрячком, выглядел подтянуто, рвал все жилы в «Пугачеве», делал стойки на голове, но все это было показным, созвучным с его: «Я должен уйти, улыбаясь…»
Но отношения с КГБ, естественно, были. Если это можно назвать отношениями. Конечно, личность подобного рода, чьи песни гремели по всем окраинам, игнорировать КГБ не мог по определению. Брак с Мариной Влади тоже кое-что стоил – в смысле его скандальности уже на уровне международном. Но в чем заключался интерес органов по отношению к Высоцкому? Да лишь в одном: абсолютно неуправляемо растущая популярность барда в считанные годы вознесла авторитет его Слова на недосягаемую высоту. Дискредитировать этот авторитет уже представляло задачу сомнительную и скользкую. Но был и выбор: а почему бы не договориться без всякого рода бессмысленных вербовок и тупых угроз?
КГБ в семидесятые был уже не НКВД тридцатых, на Лубянку пришло поколение людей, предпочитавших логику и профессионализм, а не палаческое ремесло. Он тоже был логичен и знал, как умело пройтись по краю. В отличие от Галича, кто, какую песенку ни соберись писать, все одно выйдет – точный и ядовитый плевок власти в глаз. И даже после его смерти в Париже, когда, казалось бы, улеглись по нему все страсти, я, попытавшись пристроить его дочь – актрису Алену Архангельскую, томящуюся в безработице, в театр на Таганке, получил незамедлительный «отлуп» от смельчака Любимова: дескать, не хватало мне еще вот такого кадрового демарша, увольте!
Поразмыслив же, решили умные люди из ГБ перейти с бардом на контакты доверительные: мы вообще-то за тебя, только смотри, не подведи нас, ибо динозавры партийные очень твоим вольным творчеством недовольны и, коли пойдешь бодаться с дубами, лоб треснет…
А вторым планом была в ГБ и другая концепция, рабочая, для тех же ненавистников Высоцкого предназначенная и очень разумная: дескать, винит нас Запад за преследование диссидентов, а тут вот какой противовес: свободный певец, не ограниченный ни в концертах, ни в заграничных вояжах, ни в театральных ролях, ни на съемочных площадках… А вы талдычите, что в СССР нет свободы… Думается, стоило им в продолжении данной концепции наградить Вову за его усердия во взаимоотношениях с французской кинозвездой, советским орденом «Дружба народов». Но – не рискнули. А ведь орден-то пришлось бы принять, серьезно расквасив себе репутацию…
Но вот, что мне известно достоверно: дабы оградиться от упреков всякого рода начальства в бездействии и либерализме, ответственный офицер из пятого управления определил Семеныча «кандидатом на вербовку», тем самым наделив его определенного рода иммунитетом, далее поместил состряпанный документик в дальний ящик стола, а после смерти фигуранта бумаги уничтожил, да и было-то их, с его слов, всего три страницы…
Владимир и сам никогда не отказывал властям предержащим в общении с собой, и не только потому, что рассчитывал на практическую полезность таких контактов, но еще из-за любопытства и получения той информации из первых рук, что давала возможность оценить происходящее в стране и в мире с вершин, скрытых от обывателя беспросветным туманом умолчаний.
Он пробился в гости к Хрущеву, опальному партийному функционеру, уже лишенному всякого рода полномочий, ничем не способному ему помочь, человеку тупому и безграмотному, но хранящему в себе историю и тайну власти, проникнуться которой ему, поэту Высоцкому, было необходимо прежде всего для своего кругозора, а вовсе не за тем, чтобы самоутвердиться, посидев наравне за одним столом с руководителем, хоть и прошлым, но государства!
Привез его на дачу к Никите Сергеевичу Игорь Кохановский, оставшись ждать Володю в машине. Хрущев уделил гостю час, выпив с ним водочки и поговорив за жизнь, после чего встал, сказав, что рандеву завершено, он устал и прибавил напоследок: «Пойду перед сном врагов послушаю…», - намекая на вечернюю трансляцию то ли «Голоса Америки» то ли «Свободы». На вопрос Кохановского: «Ну, как?!», расположившийся на сиденье Семеныч произнес заплетающимся языком:
- Возвращение невозможно… - И – глубокомысленно кивнул.
Я встретился с ним перед его поездкой в Америку, единственный раз побывав в его новой кооперативной квартире на Грузинской улице. Меня попросили знакомые об устройстве его концерта в одном из НИИ, я позвонил ему, откликнулся усталый равнодушный голос, в котором, в следующий момент узнавания меня, промелькнула нотка удивления и теплоты.
- Вот те раз! В кои-то веки объявился…
Я поведал о просьбе приятелей.
- Заезжай, обговорим…
- Сегодня?
- Да, я весь день дома.
В квартире обнаружился целый выводок неизвестных персонажей, рассмотренных мною мельком, но сразу же и резко мне не приглянувшихся: какие-то прощелыги с развязными манерами, ведущие себя вполне по-хозяйски и пребывающие здесь, чувствовалось, едва ли не каждодневно. Мне вспомнились слова Валеры Золотухина «о слугах», и тут же пришло понимание: вот они, деловые прихлебатели, группа поддержки…
Мы ушли на кухню, закрыв за собой дверь. Компания между тем активно дискутировала о чем-то в гостиной, откуда доносились возбужденные голоса и тянуло запахом свежезаваренного кофе.
Наш же разговор был для меня в какой-то степени откровением. Владимир выглядел утомленным, с синевой под глазами, но пребывал в том редком мягком, душевном настроении и расположении к собеседнику, что сразу же отозвались во мне светлой и благодарной волной.
Мы говорили много, он был захвачен данными ему посулами, пускай и весьма туманного свойства, о возможности работы в Голливуде, намекнул, что не исключает серию концертов в США после своих парижских выступлений… Он был устремлен к будущим победам и безусловному успеху, но, вместе с тем, я вдруг почувствовал, будто он сам себя уговаривает, пытаясь обрести в этих своих планах некое успокоение от какой-то темной и большой тревоги, довлеющей над ним. Тогда я еще и краем сознания не подозревал о той беде, связанной с морфием, что уже непоправимо вгрызлась в него, а он знал, что она не отпустит, сожрет, вопреки всем его устремлениям и надеждам.
- Концерты, кино и – ни одной напечатанной строки! – сказал я. – Слушай, может, попробовать предложить что-то в «Юность»? Там вполне вменяемые люди в отделе поэзии…
- Да никогда! – внезапно вспылил он, и в голосе его взорвалась, словно комом в нем стоящая ярость. – Никогда и никто меня печатать не будет, запомни! За меня хлопотали! – Он провел ладонью по лицу, остывая. - И Евтушенко, и Вознесенский, и даже Вася Аксенов…
- Да не верю я им, - сказал я. – И в их хлопоты тоже. Они прежде всего сами собой заняты. Я давно убедился: все наши друзья из творческой интеллигенции – друзья до той поры, пока им это ничего не стоит. Надо лично прийти к Полевому, поговорить…
- Все! - отмахнулся он. – Пустое! Не хотят – не надо! Пусть сами приходят!
На его выкрик в дверь просунулась чья-то физиономия, но, уяснив, что с благодетелем все благополучно, тут же и исчезла.
- Слышимость в квартире хорошая? – поинтересовался я.
- Думаю, более чем, - усмехнулся он.
- Кстати, о слышимости, - продолжил я. – Стены в домах наших правителей, как ты понимаешь, не в один кирпич. Я к чему? В твоей песне «Меня к себе зовут большие люди», некто большой начальник включает магнитофон, а далее следует текст: «тихонько, чтоб не слышали соседи, он взял, да и нажал на кнопку «пуск». И при чем здесь «тихонько»? Когда стены толщиной в метр? Да еще «тихонько нажал кнопку»! Небрежности допускаем, Владимир Семенович!
- М-да? И как же, по-твоему, надо?
- Я бы сделал так: «Убавив громкость от ушей соседей, он взял, да и нажал на кнопку «пуск».
- Ха! – Качнул он головой. – Твой Литинститут на тебя положительно влияет. Какой из тебя писатель выйдет, посмотрим, но редактор получится, тут не сомневаюсь. Точно подметил. И придумал хорошо… - Он помолчал, поморщившись в раздумье. Потом махнул рукой. - А, все равно уже все в народ ушло… - Посмотрел на меня испытующе. – Какие еще замечания?
- Финал «Побега на рывок» просто никакой, - осмелев, продолжил я. – Нет закольцованности, а песня сюжетная… Ну, бежал зэк из лагеря, повязали его и заперли в камеру. И сидит он там, рассуждая, что надо сыпать соль на раны, чтобы помнить, как они болят. Какая соль, какие раны? Идея-то песни: вечное устремление человека к свободе, несмотря на смертельный риск… Может, в заточении, его, искалеченного, беспомощного, все равно неотступно гложет мысль о новом побеге? И, навскидку, стоит закончить так: «Все взято в трубы, перекрыты краны, а за решеткой – только черный снег. И лишь одна свербит на сердце рана: когда уйду я в новый свой побег?»
- Ну, как-то… - Он покрутил в воздухе кистью руки. – Не очень, но мысль твою понял. Интересно. – В глазах его блеснуло оживление. – Андрей, нам надо чаще общаться. Ты стал взрослым мужиком, и с тобой есть, о чем говорить… Ты звони, ты не стесняйся, дай почитать роман, что пишешь…
- Мне еще год нужен до завершения.
- Хотя бы отрывки. Любопытно. – Помолчал, прислонившись спиной к холодильнику. – Как семейство твое?
На данном жизненном отрезке мои отношения с женой претерпевали серьезный разлад, подумывалось о разводе, о чем я удрученно ему и поведал.
В этот момент из гостиной донеслась отчетливая громогласная фраза с оттенком скабрезности, а вслед за ней прозвучал комментарием визгливый женский смех.
- Разведешься, - брезгливо обернувшись на смех, произнес он. – И что? Ты хочешь получить вот это?.. – Он ткнул большим пальцем за свое плечо, в глубину квартиры, где обреталась честная компашка. И как-то сгорбился, поскучнев лицом. Он понимал истинную цену своего окружения… Но уже не мог его отвергнуть, как и ту болезнь, что уже завладела им.
Я уяснил это позже.
- Кризис в отношениях доказывает их искренность. И необходимость! – заключил он, провожая меня к двери. – Будь мудрее...
У меня хватило ума избежать развода, но не хватило времени закончить роман, чтобы дать ему рукопись на прочтение, о чем я мечтал, у нас больше не было встреч, в чем я виню себя и только себя. И я помню, как раскрыл газету с его некрологом и – замер, словно получил удар под дых, и долго не мог отделаться от чувства глубочайшей обреченной пустоты, нахлынувшей на меня в осознании его ухода и незавершенности всего, что нас связывало. Меня словно обокрала судьба!
На прощание, уже в коридорчике возле лифта, я поведал ему анекдотец: мол, в ХХI-м веке на уроке учитель спрашивает ученика: «Кто такой Брежнев?» Ученик отвечает: «Мелкий политический деятель эпохи Высоцкого и Солженицына».
Он усмехнулся устало и снисходительно: слышал, не пори, дескать, чушь…
Время подкорректировало эту шуточку. Эпоху все-таки олицетворял фалерист, автолюбитель и, одновременно, молодой писатель-мемуарист Брежнев, и именно благодаря его либерализму зазвучали имена тех оппонентов его эпохи, кого Сталин бы растер в пыль в самом начале их творчества. Но хотя и катил в предполагаемое светлое будущее Леня Брежнев на паровозе, сконструированным и отлаженным вождем народов, в вагонах состава уже играла другая музыка, контролеры утрачивали неподкупность и суровость, веяли в форточки свежие сквозняки, а пассажиры начинали сомневаться в правильности маршрута. И требовали не морковный чай, а непременно индийский. Ибо сколько ни корми человека пресной идеологической лапшой с подливой коммунистической морали, ему все равно грезится румяный антрекот… И если этот антрекот для вождя и соратников – ежедневная данность, то чем мы хуже?
Я разделяю уверенность Николая Леонова в том, что пала коммунистическая идея под напором сугубо материального фактора. Из сталинской нищеты мы переместились в нищету брежневскую, что была посытнее, но понимание ущербности своего существования в нищете, пришло в сознание всех. Как и оценка лживости лозунга о всеобщем человеческом равенстве. Какое к черту было равенство в СССР между партийными функционерами с их персональными машинами, загранпоездками, продуктовыми распределителями, закрытыми больницами и - остальным быдлом? Но быдло себя таковым не считало, более того – переносило данное определение на своих управленцев. Те, конечно, чувствовали, что настроения в обществе не в их пользу, а потому лгали уже запальчиво и наивно, попутно придумав термин «вещизм» в применении к тем, кто стремился к комфортабельному человеческому быту, но попытки уговорить народ в очередной раз смириться с тягостями, не проходили. Народ кивал, соглашался, полагал, что фразу «Нужно еще немного потерпеть», необходимо внести в конституцию страны, но был уже себе на уме. Подавляющее большинство было против перемен, а подавляемое – за!
А потом грянула буря. И вот увяли в забвенном прошлом и ЦК КПСС, и райкомы, и идейные комсомольские вожаки-перевертыши, чьи дети и внуки уже давно граждане Англии и США. А от могущественного ареопага Политбюро и пыли не осталось. Время смело всех. Лишь торчат могильные бюсты под кремлевской стеной, но мало желающих возложить под ними цветы. А на могиле незабвенного Владимира Семеновича их каждый день – охапки! Пусть и не олицетворял он эпоху. Он ее озарял, он был над нею.
ВЫСОЦКОМУ
Ты меднолик, твой неподвижен взор,
Он устремлен в века через пространство.
И осени таинственный узор
Застлал листвой могилы постоянство.
Я знал глаза твои, прищур их голубой,
То злой, то испытующий, то пьяный,
Теперь они залиты пустотой,
И равнодушьем ко всему, что рядом.
Ты знаменит теперь, как никогда,
Среди духовной пустоши по праву.
Твоих врагов от власти шелуха,
Осыпалась, как палый лист в канаву.
Протест твой, обращенный в никуда,
Сомненья сеял исподволь, но едко,
Вот так по капле копится вода,
Что дамбы и плотины рвет нередко.
Ну, что ж… Сбылись мечты, как сбылся сон,
Цензуры нет, пиши и пой в просторе,
И не проблема съездить за кордон,
И «Мерседес» на каждом светофоре.
Но время это – суррогатный бред,
Пластмассовая яркая помойка.
Пластмасса песен, книг, погон, газет,
Здесь – все товар, и продается бойко.
Здесь не нужны ни кони, ни стихи,
Ни проза иль еще какая заумь,
Вполне хватает праздной требухи,
А что всерьез – так это - за шлагбаум.
Пестра равнина копошеньем тли,
В кумирах нынче сонм кичливых кукол.
И монумент твой высится вдали,
Спеленутый такой же, прежней мукой.
Хвалы тебе звучат наперебой,
Ты – идол, а вокруг - младое племя.
Но те, кто восторгается тобой,
Чужды тебе, как чуждо это время.
Андрей Молчанов. Литературная газета 04.03.2020г.
ДВЕРЬ В НОВУЮ ЖИЗНЬ
Волшебная дверь, внезапно возникшая в глухих стенах нашего бытия в конце восьмидесятых, сулила всем, кто решился шагнуть за нее, манящие просторы недоступного доселе зарубежья, свободу творчества, бизнеса и радужные перспективы всеобщего благоденствия. Вся эта романтическая замануха, естественно, обернулась весьма неприглядной изнанкой разрухи, бандитизма и безверия, однако я за эту дверь шагнул без сомнений и страхов, о чем в дальнейшем нисколечко не пожалел.
Наши предпринимательские инициативы с Хантером ежедневно набирали обороты - с воодушевлявшими нас удачами и с досадными провалами, к которым мы относились философски, как игроки, уверенные в выигрыше, перекрывающем потери. Увы, многие из наших трудов оказались затратными и бессмысленными, однако в совершенных ошибках нам стоило винить самих себя. Не вчитывались мы в классиков марксизма, характеризовавших период первоначального накопления капитала, как торжество откровенно хищнических, спекулятивных устремлений алчных деляг, созидательной и долгосрочной ролью в своих проектах не утруждающихся.
Свежевылупившиеся красноярские бизнесмены, решившие купить американские лесопильные агрегаты, деньги переводить не спешили, настаивая на ознакомлении с предложенной им техникой на месте, то есть в Америке. Конечно, мы понимали их бесхитростные мысли об увлекательной поездке в богатую и развитую страну с бесплатными гидами и переводчиками, поневоле должными печься об их устройстве и перемещениях в неведомых империалистических далях, но, с другой стороны, - почему бы и нет? Ведь всю нашу затратную часть на их пребывание в США составляло лишь уделенное им время.
Хорошо, поехали!
Завод по производству оборудования находился в глуши штата Пенсильвания и, приехав в эту глушь, красноярцы буквально обалдели от переплетений широких ухоженных дорог, торговых центров и ресторанов, ничуть не уступающих по своим масштабам и респектабельности подобным трассам и заведениям в Нью-Йорке и его окрестностях. Разница между жизнью в Союзе и в Штатах, конечно же, впечатляла.
Побродили по местным магазинам и автомобильным распродажам. Сибирякам приглянулась новая модель «Линкольн-таун-кар» с простором его салона, лайковой кожей сидений и завораживающей мощью обтекаемого широкого кузова.
«Линкольн» был приобретен незамедлительно и тут же уехал в порт Питсбурга, откуда ему предстояло, переплыв Атлантику, оказаться в российских таежных далях. Далее, видимо, созвонившись со своими контрагентами, наши деятели решили машину втридорога продать, приобретя другую… И – пошло-поехало! Дело закончилось тем, что, прийдя к выводу о закупке лесопильного завода как о затее многотрудной, затратной, с неясными ощущениями прибыли, парни решили вложить все имеющиеся деньги в шикарные лимузины, незамедлительно готовые обернуться в увесистые пачки долларов, уже складируемые новоявленными советскими нуворишами по коробкам и сейфам за отгружаемое на Запад сырье, - за копейки и взятки уворованное ими у государства через всякого рода кооперативные лавочки.
Нам с Хантером оставалось лишь утешаться благородной мыслью, что от такой перемены коммерческих планов наших несостоявшихся партнеров, лесные угодья Красноярского края на некоторое время останутся неприкосновенными.
Дела и делишки, захлестнувшие меня в Америке, оставляли крохи свободного времени, но все-таки, помня о главном своем предназначении, я буквально за сутки написал повесть «Брайтон-бич-авеню», тут же, в миллионных тиражах напечатавшуюся в СССР. Мне ничего не пришлось придумывать, все истории и коллизии были подлинными, часть событий происходила на моих глазах, а персонажи частенько заходили ко мне в гости, - кто на чай, кто на напитки покрепче. Один из персонажей, Алик Бернацкий, эмигрировавший в США еще в начале семидесятых годов, непременным условием в описании его похождений, потребовал обозначить его именно что реальным именем, и, после некоторых колебаний, я таковое его пожелание удовлетворил, в очередной раз убедившись, что правдивое слово почета и благодарности не сулит. По выходу повести в свет Алик сообщил мне, что я выставил его в неприглядном свете, его престарелая мама, ознакомившись с текстом, ахнула: Боже, ее сын – бандит! - и старушке вызывали «скорую». Вывод: он подает на меня в суд! Следом раздался звонок от нашего общего приятеля Вилли Токарева, известнейшего в эмигрантских кругах песнопевца, уже набиравшего популярность в Союзе, и Токарев сказал следующее:
- Я говорил с Аликом. Этот дурак строит из себя оскорбленную невинность. Но я объяснил ему, что по чем. В том числе, что его, никчемного раздолбая, прославили на всю Россию и Штаты! И теперь – он навек в анналах истории!
- Насчет анналов – как-то двусмысленно… В плане семантики. Ну-с, и что он?
- Он призадумался своей одной извилиной, но потом признал мою правоту.
В суд на меня Алик подавать не стал, тем более к нему, как к завсегдатаю ресторанов на Брайтон-Бич, то и дело подходила публика с купленными в русском магазине книгами, и стеснительно просила автографы. За проставленные автографы Бернацкого приглашали к тем или иным столам, где он украшал уже известные читателям события из повести, дополнительными деталями, полагаю, завиральными, но проходящими на «ура». Одетый в элегантный костюм, с галстуком, раскраской напоминающим тропического попугая, в золотых затемненных очках, горбоносый, с тронутой проседью курчавой шевелюрой бывшего брюнета, Алик, нашедший свое новое амплуа, не уставал повествовать о былом, с достоинством переходя из одной компании в другую. По слухам, не брезговал он просить за автографы и долларовую мелочишку.
Между тем ажиотаж с поставкой американских автомобилей в Союз достигал своего апогея, и из Нью-Йоркского порта Элизабет еженедельно в сторону Питера, еще именовавшегося Ленинградом, отбывали суда, тяжело и плотно загруженные продукцией предприятий жутковатого города Детройта, похожего на конгломерат из автомобильных стоянок, чьи площади простирались за горизонт, заброшенных городских кварталов и безликих коробок гостиниц и офисных зданий, также частью заброшенных, разрушенных и проросших ностальгически знакомыми березками и ивняком.
В то время я проживал в Бруклине, на берегу океана, в арендованном доме на Манхэттен-Бич, с удовольствием принимая у себя приятелей из Москвы, и очередная компания, навестившая меня в Америке, также жаждала приобрести заграничное изысканное авто, повсеместно входившее в столичную моду среди деловой публики. На новые машины у компании не хватало средств, но с приобретением подержанных колымаг по аукционным ценам, они вполне укладывались в доступный бюджет.
Ребята приобрели пять машин, подбив на подобное мероприятие и меня.
- Что ты ездишь по Москве на каких-то жалких «Жигулях»! – хором убеждали они. – Возьми себе что-то приличное! Мы снимем машины с судна в Гданьске, не в Питере, так будет дешевле, и оттуда колонной тронемся в Союз. А ты уже в столице без мороки получишь свою машинку, как только приедешь.
И я согласился. Выбор мой пал на шестицилиндровый «Олдсмобиль» с бархатными темно-вишневыми сиденьями и приборной панелью, обшитой бордовой кожей. Мне представилось, как славно я покачу на этом сверкающем элегантном авто по унылым в ту пору московским улочкам, повергая в завистливый трепет перед совершенством заокеанского лимузина сирых советских обывателей.
Вскоре мои гости отбыли на просторы Отчизны, оставив мне купленные машины, должные быть переправленными в порт. Тут-то возникла проблема: у машин отсутствовали бортовые номера и необходимая страховка, для их перемещения с места на место требовался грузовик с платформой, чьи услуги выливались в несусветную сумму, а потому, позаимствовав у знакомого автодилера жестянки номеров с машин, давно снятых с учета, я привинтил их к томящимся на парковке телегам, собрал знакомых, готовых доехать на них до места погрузки на борт, и вскоре наша кавалькада тронулась в путь.
Однако, проскочить несколько миль до заветного окончания маршрута нам не удалось. Полицейские, следовавшие за нами по трассе в патрульной машине, «пробили» наши давно упраздненные номера, и под изумленный вой их сирены нам пришлось съехать на обочину, после чего состоялось мое драматическое объяснение со старшим офицером наряда.
Объяснение, на которое я не пожалел эмоций, состояло в следующем: я в полной мере сознаю допущенное мной нарушение закона, но эти машины представляют собой гуманитарную помощь советской полиции, переживающей в данный момент катастрофический финансовый кризис. То есть, вы, господин полицейский – свидетель жеста доброй воли со стороны американских спонсоров, пекущихся о правопорядке в стране, являющейся в настоящее время другом и партнером замечательных во всех отношениях Соединенных Штатов. Что же касается меня, некоего Андрея Молчанова, я перегоняю эти машины из чувства солидарности с русскими полицейскими, однако мои симпатии к ним никак не могут перевесить ту сумму, которую мне предстояло бы выплатить за услуги американского эвакуатора.
- Знаешь, что, - задумчиво выслушав мою трогательную, произнесенную на самом искреннем актерском порыве легенду, молвил патрульный. – Пожалуй, я сопровожу тебя до порта. Вдруг, вашу компанию тормознут мои коллеги повторно…
И этот славный парень действительно докатил с нами до ворот порта, где мы попрощались, дружески обнявшись, словно коллеги по профессии. Мои американские приятели, уже приготовившиеся к отсидке в бруклинском участке и находящиеся в упадке каких-либо позитивных чувств, последующую неделю повествовали всем своим знакомым о случившемся инциденте, как о чуде.
Чудом, впрочем, казались и заявления лидеров стран об упразднении «холодной войны» и их декларации о дружбе и всемерном партнерстве, во что с удовольствием верилось огромной массе дураков, не понимающих, что перемирие – всего лишь передышка перед раундами для оценки возможностей противника и конструирования хитроумной атаки с завершающим ее нокаутом. Такую задачу ставил себе более сильный оппонент, а более слабый рассчитывал на невозможную приятельскую «ничью». Ха-ха.
Уже практически век мы живем с подспудным страхом перед ядерной катастрофой, способной смести и уничтожить в огненном вихре и в ядовитом угаре всех нас, обесценив все наши труды, надежды и сам смысл существования на этой земле. И почему простая и ясная идея содружества отметается тупой злобой непременного противостояния и неприязни? И ведь доиграемся!
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Ведь он придет, тот Судный день,
Как день Помпеи, Вавилона…
Его уверенная тень скользит по скату небосклона.
Воздастся всем,
Вражда племен сметется братством общей доли.
И идол золота смешон,
Как клоун на арене горя.
Вельмож тщеславных суета
Осядет прахом их забвенья.
И сумрачной земли черта,
Отрежет поиски спасенья.
Во мраке грозовом скрыт меч,
Клинок его сверкнет упруго,
И миллионы в храмах свеч,
Затухнут в трепете испуга.
Меч этот крушит сталь и плоть,
Под таинством луны печальной.
Нет, Судный день назначит не Господь,
Он выкован на нашей наковальне.
Литературная газета 13.01.2021
Прошел месяц, моя машина уже должна была томиться в ожидании хозяина в Москве, но тут пришло удручающее известие: во время перегона из Польши в Белоруссию «Олдсмобиль» заглох, все попытки привести его в чувство оказались безуспешными, и пришлось его оставить под Минском у поста ГАИ, профинансировав надлежащий над ним надзор также надлежащей суммой в твердой европейской валюте.
Вернувшись с Хантером в Союз, решили ехать за машиной в Минск с инструментом, буксировочным тросом и зарядным устройством для аккумулятора. Времена стояли беспокойные, на трассе водителей потрошили бандиты, и знакомый милиционер, прознавший о моих проблемах, снабдил меня на всякий случай пистолетом «ТТ». Биография пистолета была загадочной, но, поколебавшись, я все-таки сунул его за пояс. Тем более, пусть липовая, но выписанная в кадрах МВД, ксива референта очередного министра, у меня имелась.
В путь тронулись на «Жигулях» восьмой модели уже за полдень, и к вечеру въехали в столицу союзной республики, где нас приютил у себя режиссер Коля Лукьянов, к немалому моему удивлению, собиравшийся в эмиграцию в Израиль с новой женой, чья национальность этой эмиграции прямо и законно способствовала.
Квартира Коли была заставлена упакованными чемоданами, в воздухе жилища витал дух дальних странствий и расставания с прошлым, и наше общение пронизывала грусть какой-то завершенности былого бытия с отречением от его увядших, уже никчемных ценностей, ставших скучной историей…
Мотивом эмиграции для Коли в первую очередь являлась безработица и упадок его родного «Беларусьфильма», чья нынешняя приспособленческая продукция на злобу дня, была пустопорожней дешевкой, никоим образом с киноискусством не сочетавшейся. Более того, эту скороспелую ахинею отвергал и рынок, забитый голливудской второсортицей в завлекательных рекламных упаковках.
Ни о какой стезе режиссера в Израиле, Коля, будучи реалистом, не мечтал, предполагая для себя обычную рабочую профессию, способную прокормить семью, и нисколько подобным изменением своего социального эго не удручаясь. В конце концов, мы были жертвами катаклизма, покуда уцелевшими в его продолжающихся содроганиях, и главной нашей задачей являлось выживание с надеждой возращения в то основное дело, что доверил нам Господь. А перерыв в этом деле означал лишь полезное накопление информации, опыта и всяческих переживаний, - то есть, будущую почву для творчества.
Прожив десять лет за границей, поменяв кучу профессий, пережив клиническую смерть на операционном столе, Коля опять вернется в Минск. И станет главным редактором «Беларусьфильма».
Но это будет потом. А пока мы сидели в осиротелой квартире, за окнами стыла осенняя ночь, висели над столом вымученные фразы о неизвестности будущего, а настоящее, его предтеча, было столь же неопределенным и проживаемым механически, как на преодолении горы, за чьей вершиной, как надеялось, будет пологий спуск в долину некоей обязательной благодати.
Утром, созвонившись с местным гаишником, приехали к нему на службу, сразу же увидев обреченно запыленный, с подспущенными шинами «Олдс», стоящий на пятачке возле застекленного куба въездного поста.
- Машину вам не оживить, - сразу же заявил нам дорожный блюститель порядка. – Даже не тратьте время. Я попросил специалиста посмотреть, в чем дело, и диагноз таков: заклинило движок. Вы крупно влипли, ребята. И выход у вас один: тащите телегу в Москву на эвакуаторе и там с ней разбирайтесь. С эвакуатором я договорился, цену мне обозначили божескую, так что – вперед! Вот телефон водилы. – Он передал нам ключи, бумажку с накарябанными на ней адресом и цифрами телефона, затем фехтовальным жестом выбросил в сторону трассы свою полосатую палку, останавливая приглянувшуюся машинку с очередным «терпилой» и более на наши персоны не отвлекался.
Пока мы приводили машину в относительный порядок, неутомимые гаишники несли службу, проявляя чудеса интуиции в избирательном выявлении неблагополучного автотранспорта. В частности, вскоре была остановлена забрызганная грязью телега с глухим кузовом и лупоглазыми фарами, где при досмотре обнаружился мертвый кабан и винтарь с оптическим прицелом. До нас донеслись объяснения пассажиров:
- Кабана нашли в лесу! Рядом – винтовка…
- Почему не вызвали милицию?
- В лесу нет телефонов… Кабана повезли лечить. А винтовку сдавать в компетентные органы… Вот, и сдаем ее вам на добровольной основе…
- Но кабан же мертвый!
- Пусть доктора разбираются! Он, вроде, похрюкивал…
После таинственных переговоров в глубине поста, где за наличные продавалась фраза «Счастливого пути!», замызганный автомобиль с тушей кабана отправился восвояси, а винтарь, судя по всему, на посту остался, как и некоторая сумма милицейской неформальной премии за проявленную бдительность и, одновременно, либерализм.
Мы, между тем, тронулись на адрес проживания водителя столь необходимого нам эвакуатора.
Эвакуатор, представлявший собой проржавевший советский грузовичок с рифленой платформой, стоял возле обозначенного подъезда.
Водитель Дима, - долговязый сухопарый мужик лет пятидесяти, кого мы застали за поеданием домашнего борща, проживал в бетонной пятиэтажке в квартале от поста ГАИ. Дима выразил готовность к немедленному передвижению в сторону Кремля и Большого театра, и, запив борщ стаканом «Кока-колы», повел нас к своему коммерческому транспортному средству, томящемуся под окном его обиталища. Неказистый вид проржавевшего буксира, с кабиной, будто веником покрашенной, удручал своей непритязательностью, но, верно истолковав задумчивость в наших взорах, Дима, дружески похлопав ладонью капот ветерана белорусских дорог, бодро заверил:
- Тачанка боевая, чапаевская! В возрасте, совершеннолетняя, так что иногда приходится с ней изрядно... Далее – возможны непристойные выводы... Но бегает, как перепуганная, не извольте впадать в беспокойство!
Поднапрягшись, я перевел озвученный им текст Хантеру, тут же и конкретно уточнившему характер взаимоотношений одушевленного лица с бездушным механизмом зрелого возраста.
Так или иначе, но после непродолжительных сборов, наша команда тронулась в путь.
К тому времени «Олдс» был помыт водичкой, набранной на посту, шины его подкачаны, и выглядел он уже куда веселее, скалясь хромированной решеткой облицовки радиатора, и эта своеобразная улыбочка, как мне показалось, отдавала известным злорадством над двумя дураками, прибывшими вызволять чужеземный агрегат из столь же чуждых ему белорусских пущ. Эта металлическая сволочь, подозреваю, ведала о тех мытарствах, что предстояли нам в многотрудном процессе по перемещению ее бездыханной туши по асфальтовым перегонам стратегической трассы всесоюзного значения с изрядно раздолбанным в тот, еще формально социалистический период, покрытием.
Путешествие наше, между тем, начиналось на оптимистической ноте. Выглянуло солнышко, потеплело, «Олдсмобиль» был прочно укреплен на платформе, мы с Хантером уселись в уютные «Жигули», попивая квасок, и поехали вслед за грузовичком, устремленные к далеким звездам Кремля.
Карданный вал грузовичка непоправимо развалился через двадцать километров после выезда из Минска. Еще светило солнышко, и приятно щекотал нёбо бархатистый белорусский квас, но вторым планом сознания я ощущал приближение темной грозовой тучи, и в горле уже саднила досада предстоящих мучительных испытаний, неизбежных в своем обязательном воплощении.
- И что делать? – в отчаянии обратился я к Хантеру.
- Безнадежность – не факт, а умозаключение, - философски откликнулся мой друг. – Надо лишь справиться с самим собой.
Подобного рода пассаж нуждался в неторопливом осмыслении его глубины, чему препятствовали обуревавшие меня эмоции. Видимо, их Хантер и имел в виду.
Восстановление карданного вала требовало запчастей, специалиста и кучу времени, телефонная связь на трассе отсутствовала, случайные эвакуаторы по дорогам не ездили, их было всего наперечет и в самом Минске, так что единственным решением оставалось перетащить проклятый «Олдсмобиль» на тросе до Москвы, полагаясь исключительно на себя и на верный безотказный «Жигуленок».
- Жаль, что Калашников не родился конструктором ваших автомобилей, - высказался Хантер, кивнув на сломанный грузовик.
- И ваших! – в сердцах добавил я, доставая из багажника новёхонькую парашютную стропу, дальновидно взятую мною из Москвы и предполагаемую к использованию в качестве буксировочного троса.
«Олдс» был спущен с платформы, рукоять переключения коробки передач переведена в нейтральное положение, за руль уселся Хантер, сказав, что машиной будет управлять он, ибо чувствует себя в ее американском чреве максимально приближенным к духу Родины, а я расположился в отечественной машине, с трудом тронувшейся с места от могучей тяжести повисшей на ее бампере бездыханной металлоконструкции.
Колеса «Жигуленка» самозабвенно вгрызались в асфальт, стропа мало-помалу натягивалась, и вскоре мы уже гнали под сотню, страшась возникновения на пути какого-либо препятствия, ибо при выключенном двигателе гидроусилитель тормозов у «Олдсмобиля» не работал, и висевшие у меня на хвосте тонны металла смяли бы легкую ведущую машинку, застопори она движение, как кувалда пивную жестянку.
- Не тормози резко! – заклинал меня Хантер перед началом движения. - Иначе я впрессуюсь в лобовое стекло, и мои очки превратятся в контактные линзы!
Сумерки, перешедшие в ночь, принесли очередную проблему: Хантеру пришлось включить фары, пожиравшие энергию аккумулятора, и через каждые пятьдесят километров приходилось останавливаться, отвязывать стропу, уже изрядно истертую об асфальт, перекидывать батареи с машину на машину; далее, вручную, с передачи, заводить «Жигуль», вновь привязывать стропу к проушине бампера и, помолясь и поматерясь, продолжать свой безрадостный путь.
На очередной вынужденной стоянке к нам подкатила машина с коротко стриженными ребятами, чья принадлежность к клану местных потрошителей кооперативных ларьков и незадачливых водителей печатью лежала на их плоских невыразительных рожах. Ребята заученно поинтересовались, необходима ли нам от них какая-либо помощь, способная быть оказана за скромное вознаграждение в твердой валюте.
Я ответил вежливым отказом, как бы между прочим откинув полу куртки и продемонстрировав залетным доброхотам рифленую рукоять «ТТ», безошибочно узнаваемую искушенной публикой. Посмотрев на рукоять, парни уважительно кивнули и отвалили.
Ночь накрыла нас колпаком своего безвидного пространства, поселив тревожное предчувствие каверз полуслепого полета в черноту неизвестности.
Я жил один в душноватом салоне автомобиля, и в глаза мне неслась серая лавина дороги, и ей не было конца. Угольный мрак обочин был замкнут сам в себе, словно хранил некую тайну своего отчужденного существования. Свет, отрываясь от редких встречных фар, летел мне в лицо желтыми распадающимися хлопьями, рассекаемыми стеклянными нитями внезапно хлынувшего тяжелого дождя. Дворники отчаянно сражались с обрушившейся на нас стихией, забрасывая через приоткрытое оконце в теплый пузырь кабины водяные плюхи от обильного враждебного ливня. Машину вело и качало на влажной дороге из стороны в сторону, как лодку в дождь под изменчивым ветром.
Когда цементная серость наступившего утра лениво высветила дорогу, рассеяв клубящуюся тьму непогоды и поблекла угрожающая чернота обступившего трассу леса, мы перевели дыхание, пытаясь сбросить с себя судорожное напряжение от своего преодоления неверно высвеченного загрязненными фарами коридора измокшей туманной мглы. И тут, в миг напрасного и опасного расслабления, «Жигуль» туго дернуло к кювету, ватный хлопок оборванной стропы ударил в воспаленное сознание, я едва справился с рулем, и боковым зрением в зеркале заднего вида заметил крутнувшийся, а затем косо замерший поперек дороги «Олдсмобиль».
Мы налетели на какую-то железяку, валявшуюся на асфальте, в клочья порвав заднее колесо ведомой машины. На горячем диске рвано топорщился лохмотьями стальной проволоки и обгрызлой резины мокрый корд, красиво и выпукло увенчанный надписью «Пирелли».
Измученный Хантер, ошарашенно качая головой, выбрался из салона, откуда, к моему немалому удивлению, услышалась магнитофонная запись Высоцкого, запущенная на полную громкость. Семеныч исполнял своих незабвенных «Коней».
- Ты же не понимаешь, о чем он поет… - сказал я.
- Неважно, - отмахнулся Хантер. – Этот парень мне здорово помог. В его голосе столько энергии и напора, что мне казалось, будто он прорубает нам путь в этой жуткой ночи. Домкрать машину, Энди. У меня нет сил.
Вместо полноценной «запаски» в багажнике «Олдса» нашлось лишь маленькое колесико для временного продвижения к ближайшей станции техобслуживания, коих на американских дорогах бытовало величайшее изобилие в отличие от великого СССР, где таковой удобственной инфраструктуры не существовало на трассах и магистралях по определению. В моем сознании характеристика данного колеса определилась, как «пупсик». «Пупсик», увы, был сдут и нашими совместными усилиями с имеющимся ножным насосом, никак не накачивался, несмотря на пламенные нецензурные заклинания, звучавшие из уст потомков дворянских родов России и Франции возле подмосковного поселения Тучково, где, возможно, наши далекие предки выражали подобным образом свои соображения о жизни после Бородинского сражения, происходившего недалеко от места нынешней совместной битвы с американским резинотехническим изделием. Что ни говори, а мат порой лишь способ выживания в экстремальных ситуациях! И хотя печатное слово – сила, непечатное все-таки сильнее...
В итоге, погнув две монтировки, сломав ногти и сбив пальцы, мы разбортировали «запаску» от «Жигулей», вытащив из нее камеру, далее втиснули ее перекрученный ком в «пупсик» и наконец накачали его. Остатки разодранной парашютной стропы были сочленены грубыми комьями узлов, и наша убогая кавалькада двинулась дальше.
В пустынную, еще не проспавшуюся Москву прибыли ранним утром, бросив машины на стоянке у дома и немедленно завалившись спать.
- Мне проще было бы купить тебе новый «Кадиллак», - сказал Хантер, подбивая подушку. – Его стоимость несопоставима с ценой того риска, на который мы пошли. В эту ночь я то и дело вспоминал Вьетнам и его джунгли… Боже, как мне идет одеяло...
Я мрачно кивнул, призадумавшись над своей несусветной глупостью со столь тяжким и суетным приобретением фешенебельного заграничного агрегата, воистину олицетворявшего чемодан без ручки. Зачем он мне понадобился в Москве? Дабы показать публике, которой до меня нет никакого дела, насколько я благополучен и состоятелен? Или продемонстрировать это перед семьей, безо всяких «Олдсмобилей» воспринимающей меня как свою незыблемую опору? И понял: как бы меня ни очаровывала Америка, мой дом здесь, и я наивно тащу из чужедалья все то, что раскрасило бы мою привычную серенькую жизнь на Родине. Жизнь, которую я на благости и удобства чужедалья не променяю, сколько бы в нем ни пришлось пребывать.
«Олдс», потерявший всякую привлекательность своей респектабельной заморской наружности после облепившей его грязи российских дорог, сонно торчал на автостоянке в ожидании своей дальнейшей судьбы, чьим распорядителем поневоле оказался дурачок, закупивший его в жульнической сутолоке аукционного надувательства.
Дурачок, то бишь, я, кинулся поднимать все известные связи, способные возродить к механической жизни этого усопшего железного конягу, скомпонованного на конвейере космически далекого от древней славянской столицы, безликого и безбожного города Детройт.
Мне был знаком некий автомобильный мастер Леша, специалист по иностранным маркам машин, и павший на него выбор в качестве компетентного лица, способного реанимировать американскую четырехколесную рухлядь, оказался верным: Леша перетащил «Олдс» в свой гараж, быстро разобрал двигатель, после чего вынес неутешительный вердикт:
- Пациент безнадежно мертв.
Выяснилась и причина фатальной неисправности: кусочек алюминиевого литья оторвался от блока двигателя, намертво закупорив маслопроводящий канал, давление смазки упало, а далее пошел износ вкладышей, коленвала и прочих потрохов агрегата, приведший к его фатальному разрушению.
Кроме того, движение в нейтральном положении коробки передач было недопустимо, и теперь ее внутренности представляли собой своеобразный коктейль из разрушенных шестерен, втулок, прокладок и прочих деталей, чью гармонию, выверенную в микронах, создавали тонкие инженерные идеи, не предполагавшие учиненного нами варварства над великолепием их творения.
- Итак, у вас имеется красивый кузов, - констатировал Леша. – С комфортабельным салоном. К нему нужен движок и трансмиссия. Когда они приедут из Америки, машина поедет. А пока плюс в этом транспортном средстве только один, он на аккумуляторе. Так что, если хочешь сохранить ее себе, чтобы бибикать, могу сделать звуковой сигнал погромче. Это, между прочим, хороший вариант, когда трудно отремонтировать тормоза.
Цена запчастей выливалась в сумму запредельную, о чем я с огорчением поведал Леше, кто, ковыряясь в чесавшемся ухе отверткой, задумчиво произнес:
- Тогда дай объявление в газету. Типа: «Христа ради! «Олдсмобиль»! – Затем, посвятив минуту последующим раздумьям, неуверенно продолжил: - Конечно, возможен эксперимент… Если воткнуть в агрегаты переточенные запчасти из отечественного автопрома, есть шансы на воскрешение… Но это – теория…
- Воплощай ее на практике! – взмолился я.
Через неделю я вновь навестил кандидата в свои спасители, узрев в его гараже впечатляющие декорации в виде десятка ватманских листов, развешанных по стенам с чертежами разнообразных механических сочленений будущих хитроумных конструкций. Эти полотна задрапировывали прежние плакаты с орнаментом популярных актрис в легкомысленных купальниках – могучие источники познания театра и эротического вдохновения.
Одна из плакатных фигуранток была мне сердечно знакома и, сравнив ее двумерную полуголую ипостась с хранящимся в памяти трехмерным оригиналом, я пришел к сентиментальному выводу: «Похожа...»
- Работа практически научная, - говорил Леша, дорисовывая на ватмане фломастером очередную деталь. – В автодорожном институте такие идеи потянули бы и на докторскую диссертацию… Мы приведем в чувство эту американскую вакханалию путем внедрения в нее деталей от пяти советских машин. В том числе – от двух грузовых. Но на их закупку мне потребуются купюры…
Я с готовностью отсчитал необходимые средства.
- Деньги меня не волнуют, скорее, они меня успокаивают, - прокомментировал Леша, умещая аванс в бумажник. – К тому же, сейчас на моем счете цифра с шестью нулями и других цифр на нем, увы, нет. В стране перестройка, деньги – роскошь, таланты бессмысленно гибнут...
И вот, по прошествии месяца произошло чудо: движок «Олдсмобиля» застрекотал, как веселый июльский кузнечик, машинка выползла из коробки гаража под московское небо, и даже солнце, вышедшее из-за туч, радостно заиграло на отмытой эмали, вспыхивая на ее полировке сотнями золотистых искр.
- Гарантии даю следующие, - говорил между тем Леша, пересчитывая свой трудно заработанный гонорар. – До Минска, к примеру, эта тварь доползет уверенно, но счастливый обратный путь вынужден поставить под вопрос. С другой стороны – кто знает? – вдруг, фрагменты созданного мною конгломерата подружатся между собой и сольются в гармонии, как граждане в общих усердиях при коммунизме. Но с этой утопией нас уже накололи, так что, добирайся до стоянки, глуши мотор и начинай искать покупателя. Желательно – неконфликтного.
Уже через час я убедился, что в стране процветающего дефицита, ликвидный товар не залеживается ни на мгновение. Я не успел еще закрыть дверцу машины, припарковав ее у подъезда дома, как возле меня остановился облезлый «БМВ», из которого вылезли двое кавказцев в кожаных куртках и синтетических спортивных брюках, спадающих на пожеванные кроссовки, тут же коротко меня вопросив:
- Продается?
- Думаю, да… - промямлил я.
- Сколько хочешь?
Я обозначил сумму, едва компенсирующую стоимость машины и ее состоявшегося ремонта, однако меня устраивающую.
- Пиши доверенность, - сказал один из кавказцев, бесцеремонно усаживаясь за руль и, примеряя свою пятую точку к удобствам бархатного кресла, ерзая в нем, как школьник на подсунутой ему под зад сотоварищами канцелярской кнопке.
От кавказцев душно и пряно несло откровенным криминалом.
- Деньги прямо сейчас, нотариус рядом, где магазин «Рыба», - продолжали кавказцы. – Не бойся, доллары можешь сразу себе домой оттаранить… - И мне тут же была вручена потрепанная пачка американской валюты.
На «Олдсмобиле» еще красовались просроченные нью-йоркские номера, я не успел заплатить смехотворную по тем временам таможенную пошлину, но горячих парней, изнывающих от желания заполучить сверкающую иностранную машинку, единственную, подозреваю, этой марки в Москве, эти факты ничуть не смущали.
- Давай доверенность! – наступали они. – Дальше – наши проблемы!
То, что за проблемами дело не встанет, я нисколько не сомневался, но вслух данную мысль по понятным причинам не озвучил.
Домой я вернулся с небольшим грузом полученных денег и с тяжкой ношей предчувствий, что исчезнувший из моей жизни «Олдсмобиль» способен возвратиться бумерангом будущих разбирательств с уголовной шушерой, когда он застопорит свое движение в пространстве Москвы уже бесповоротно и навсегда, как упокоившийся в земной тверди метеорит.
Кавказцы позвонили мне через два дня. Своего телефона я им не оставлял, что являлось признаком нехорошим и настораживающим.
- Слушай, друг, в твоем машина что-то звякает в мотор, - сообщили мне ожидаемую новость. – Очень плохо звякает. Если ты продал нам фуфло, то лучше возьми сразу обратно. - В тяжелом чеченском акценте собеседника звенела недвусмысленная угроза.
- Когда я продавал машину, в ней ничего не звенело, - отрезал я. – Покатайтесь еще, может, притрется…
- Мы покатаемся… - откликнулись загадочно. – И как бы тебе не покататься с нами…
Следующий звонок, раздавшийся уже утром, был из милиции. Мне предлагалось подъехать на Петровку 38 по некоему делу, имевшему, как мне обтекаемо пояснили, прямое ко мне отношение.
В управлении нашей столичной милиции меня встретили два опера, провели просторными коридорами в тесный прокуренный кабинетик, где поведали интересную историю, а именно: прошедшей ночью на Московской кольцевой дороге внезапно остановился посередине трассы «Олдсмобиль», в который въехал неизвестный грузовик, впоследствии скрывшийся с места происшествия. «Олдсмобиль», отброшенный грузовиком в дорожную разделительную конструкцию, получил тяжкие дополнительные повреждения, приведшие к его полной несостоятельности в качестве средства передвижения, что нельзя сказать о двух находившихся в салоне персонажах, отправленных с невыясненной до конца степенью увечий в больницу, из которой они тотчас сбежали. Побег персонажей был мотивирован, ибо при транспортировке останков «Олдсмобиля» на стоянку ГАИ, в его багажнике обнаружились две гранаты и автомат Калашникова с изрядным боезапасом.
Далее последовал вопрос ко мне: знаю ли я граждан, которым продал машину и при каких обстоятельствах была совершена данная сделка?
Достаточно искренне я поведал об обстоятельствах и о своем полнейшем неведении личностей покупателей, объявленных в розыск.
- И чего они тормознулись на полном ходу, чего им померещилось? – задал вопрос в пространство кабинета один из оперов, на что я, великолепно знавший правильный ответ, лишь недоуменно пожал плечами.
Да и как я мог объяснить своим дознавателям природу все более крепнущего во мне подозрения, что в облагороженное детройтскими промышленными штампами железо был вбит мистический вампир, завезенный сюда тщетой моих глупейших стараний?
Мне было предложено дать показания, что к обнаруженному автомату и гранатам я отношения не имею, что я с воодушевлением осуществил.
Полон тайн недоступный нашему пониманию высший смысл жизненных перипетий. Ха-ха, но кто знает? – может, злосчастная американская машина фактом своего передвижения с континента на континент, предотвратила какие-то преступления во спасение кого-то, о существовании ее и не ведавшего. Эта мысль утешила мою совесть, признающую некоторую вину своего носителя перед братками, влипнувшими на ровном асфальте в ситуацию с последствиями более, чем плачевными.
Сыщики отловили кавказских ухарей уже через несколько дней, тогдашний уголовный розыск, еще не успевший сдаться и деградировать перед грядущим валом преступности, работал отменно, притязаний на хранящийся в загоне штрафной площадки ГАИ «Олдсмобиль» никто не выказывал, и, полагаю, он очевидным образом канул в тоннах металлолома, возродившись впоследствии в полезных народнохозяйственных изделиях, надеюсь, не отмеченных духом его неблагополучной кармы. В своей дальнейшей жизни машины марки «Олдсмобиль» я обходил дальней безопасной стороной…
По поводу эпилога моих злоключений с бракованным изделием американского автопрома, Хантер высказался так:
- Я говорил тебе, что безнадежность – это не факт. Лучшее доказательство: судьба омаров, которые находились в аквариумах ресторана «Титаника».
Вскоре мы с Хантером собирали чемоданы, отправляясь в очередную поездку в США.
Шагая под спаянными металлическими абажурами аэропорта «Шереметьево» к воротам, ведущим к самолету, мы не знали, что уже никогда не вернемся в СССР. Мне было уже за тридцать, я думал, что прожил большую жизнь, не ведая, что это только один из ее этапов, а впереди – многие страны, невероятные приключения и повороты судьбы; впереди новые книги, кино, и я только поднимаюсь в гору, чья вершина еще неразличима.
Как утро переходит в день, а день в вечер, так одна действительность затмевает собой другую, и это дело рук и идей человеческих, хотя большинство влияет на это не более, чем рыбы на смену воды в аквариуме. Но за какие-то два-три десятилетия мир, словно по умыслу потусторонних сил, изменился в своей сути неузнаваемо, и слепо помчался невесть куда, как машина с запавшей педалью газа. Как Змей дал яблоко Еве, так, после эпохи видео, он подкинул нам цифровые технологии, мегатонны удобного пластика, а с ним - пластмассовое, одноразовое бытие… И прежний рай исчез.
Некогда огромное пространство континентов и стран сузилось до размеров коммунальной квартиры с ее теснотой, склоками, дележом площади и плевками в кастрюли соседей. И пугающе множится количество государств, где шизофреники управляют параноиками. Романтика же о сказочных в представлении советского человека зарубежных далях развеялась, как туман на ясной заре, забылись имена прежних начальников и кумиров, увяли авторские песни, пожухла былая литература, но в прошлом, без которого нет настоящего и будущего, иногда очень полезно покопаться пытливым умам, дабы осмыслить его свершения и катастрофы. Ведь настоящее – это осознанное прошлое. И нем – корни дня сегодняшнего. Как и во всякого рода ушедшей от нас бытовой чепухе, чье описание в данном опусе, надеюсь, основной его канве не повредило.
Роман закончен, на дворе благословенный июль, из громоздкого «Кадиллака», стоящего под окнами дома, доносится музыка... Вот те на! Это же Высоцкий... И его слушают, и кому-то он до сих пор интересен...
Начнем с Высоцкого, им и закончим. Так или иначе, но моя юность и молодость прошли под его звездой, и моя рука до сих пор помнит тепло его ладони. Я постоянно задаю себе вопрос: что случилось бы с ним, останься он в этом мире еще на пару десятилетий? Он, при своем неуемном и пламенном характере, конечно же, не взял бы себе роль стороннего наблюдателя событий, потрясших нашу державу, распавшуюся на куски. А какую бы роль взял? Кому бы поверил, к кому бы примкнул? Или остался бы одиноким собой?
Он не поменял амплуа: он ушел не расхожим политиканом, не телевизионным болтуном, не разжиревшей поп-звездой, он навсегда остался Поэтом, Певцом и частью народной души. И, может, смерть оберегла его от многих искушений и каверз, способных разрушить то цельное и уже несокрушимое, что означает теперь его Имя.
Ноябрь 2022г. – Июль 2023г.
Свидетельство о публикации №224070801472