Ориентиры

Когда Матвеич напивался, в нём, словно ромашки на перепаханном поле, всегда внезапно, ярко и богато расцветали вдохновляющие, будто парящие над всей нашей грешной землёй, речи о нравственных ориентирах. В моменты кульминации своей патетики он воспарял сначала к великим людям прошлого (обычно политикам и полководцам), потом к евангельским текстам, затем вспоминал что-то из далёкого своего детства как памятника «алмазной невинности души человеческой», неизменно оканчивая нетрезвые свои речи малосвязной софистикой про «дары, коими наделён от рождения человек каждый, но слабую волю, потакающую растрате всего драгоценнейшего в характере, утопающем в гнусной гонке за металлом презренным».

Этой неутомимой последовательности Матвеич не изменял никогда. А пил он, как и водилось среди людей его круга, «только лишь для разговору», потому как на трезвую голову разговор такой точно бы не вышел. Нравственные ориентиры трезвого Матвеича обычно спотыкались о то великое число соблазнов, коими был наполнен его обычный день. Чужие жёны, фривольно одетые, слишком громко, да, пожалуй, вульгарно смеющиеся; плохо лежащие казённые деньги; сплетни; ямы, которые разные «благодетели» периодически призывали его рыть для других – все это, вкупе со строгой, стареющей женой, имеющей большие связи и колкий язык, давно отошедший от нежных любезностей и пуще напоминающий собачий лай, чем робкий лепет некогда любимой, всё это безысходно напоминало Матвеичу о схороненной им раньше срока своей прекрасной, в меру чувствительной, но на фоне, так сказать, общем, достойной и даже несколько одарённой натуре.

Но всё ж таки в своей пьяной несуразице был Матвеич невероятно обаятелен. Вокруг непременно оказывались слушатели, мало понимающие, но сочувственно кивающие в перерывах между опустошением графинов и чересчур напористыми чоканиями, то и дело норовящими перерасти в порчу бокалов. Люди эти, сидящие подле и называемые Матвеичем не иначе как «братцы мои», в краткие моменты его задумчивых пауз одаривались суровыми, свинцово-тяжкими похлопываниями по плечу и глубокомысленными взглядами, пущенными исподлобья. Взглядами тяжелыми, в которых собеседник непременно должен был разглядеть «всю истину и скорбь человеческую», которую довелось Матвеичу постичь после очередной опрокинутой рюмки.

«Понимаешь ты, нонче ценностей нет, забыто всё!» – пить по понедельникам Матвеич начал недавно, после знакомства с хозяином кабака, показавшимся ему настолько «хорошим человеком», что ради общения с ним он решил несколько дней к ряду не просыхать. «Вот ты ж думай сам! Коли можно так? Высокое, понимаешь… Да я бы, понимаешь, никогда б! Безнравственно! Душа расколется, понимаешь!..» – Матвеич хотел вспомнить пару цитат про честь, чувство долга, мужество и милосердие, чем он обычно покорял не слишком высоколобых, но смазливых обладательниц кринолинов, но внезапно осёкся. Хозяин кабака смотрел на него новым, странным, в целом незлым, но равнодушно-снисходительным взглядом.
 
«Ну ты, Трошка, шпаришь,» – чем-то напоминая матвеичеву жену, отметил сухой, крючковатый, с землистыми глазами, хитрый Иван. – Ты, брат, лебеду эту бабёнкам с ярмарки загоняй. Слушать тошно, Цицерон уездный», – собеседник наколол на вилку большой кусок жирного сыра. «Хорошо б ты мне чё дельного порассказал. Вот убыток какой насчитал, когда с проверкой у земских был?», – Матвеич был ошарашен прямой, даже грубой манерой общения нового «друга». Служебные дела Матвеич по кабакам не разносил, да и болтлив не был, только если по части нравственных ориентиров как самой благодатной почвы для случайных нетрезвых бесед. «Ишь чего, Иван. Засиделся я с тобой тут. Надо б сворачиваться. Жена ж… Да и дети, дети ж у меня!» – медлительно ёрзая на стуле, немного подбочась, решил завершить этот вечер Матвеич. «Какие дети, ну помилуй! Сам же сказал, что они уж поперёк лавки, сами по себе, да и жинка твоя их пасёт, недорослей», – Иван с усмешкой в глазах глядел на собеседника. «Али про ориентиры нравственные опять? Ну тогда-то уж ясно, брат, шпарь к своим, небось заскучали уже!» – хозяин кабака подавил смешок и громко крикнул, – Леська! Слышь! Олеська, едрить тебя, девка! Дай господину сала, да хорошего, давеча которое привезли, да заверни как следует».

Матвеич выходил из кабака со спутанными ощущениями. С одной стороны, и Иван этот, и сало, и разговор – были для него делом обыденным, мало ли, в какую новую харчевню заглянешь, с каким новым знакомцем словами не сцепишься. Но было и новое для него чувство. Будто впервые ему кто-то бесцеремонно так, по-прямому, да не по-пьяному про его собственные нравственные ориентиры заикнулся.

В голове его одна только фраза Ивана засела: «Заскучали уже». И вправду, скучают там по мне, в добротной хате, куда жена то и дело то тряпье, то хлам какой тащит, или нет? Матвеич будто протрезвел, цепляясь за навящивые мысли.
А сам-то скучаю я? По дому этому… Своему, родному… По жене, вечно уставшей, по вёртким пацанам своим, которые смотрят на тебя глазами всё чаще повзрослевшими, сочувствующими даже, когда домой заявляешься некомильфо. Ну а ты в конторе пропадаешь до позднего времени, лишь бы домой скоро не являться, либо ночами в кабаках разглагольствуешь среди людей временных, которые тобой лишь скуку свою прикрывают, да и только.

А внутри тебя – пустота душевная… Только где-то ж они были в ней, в пустоте этой, ориентиры…Ну их… И заливаешь очередной ядовитой рюмкой пустоту эту, будто горькая тебя изнутри выжжет, а с этим и вся боль, печаль уйдет от чувств страшных, злых, что жизнь-то твоя прожита уже почти, что и дети выросли, и жена уж терпит скорее, чем любит, и что делами своими ты так и не смог мир к лучшему переменить…

– Дяденька, будьте любезны, возьмите эти цветы! Бесплатно, так отдаю, нести некуда, – на повороте к домашней калитке его окликнул тоненький молодой голосок.  – Матушка мне настрого запретила к ней с букетами ходить – ставить уж боле некуда! А я страсть, как их люблю! На поле сейчас, за кладбищем, море их целое, хоть плавай! Люди – они ж как цветы, понимаете ведь, дяденька? – девчонка смотрела на Матвеича даже немного ласково, глазища распахнутые, щеки красные, торопится, видать.

Никогда никто ему раньше цветов не предлагал. На секунду только помедлил, но взял букет. Девчонка аж подпрыгнула: «Вот и славно как! Пусть у Вас долго стоят! Глаза Ваши добрые, значит, и дом такой!», – улыбнувшись, она помахала ему рукой и скрылась за поворотом.

Не раз вспоминал Матвеич и Ивана того, и кабак, и девочку, имени которой он так никогда и не узнал. Не потому, что завязал с кабаками и «друзьями» ненужными, не потому, что вспомнил, какой жена его ласковой, нежной и притягательной бывает, когда головку свою на плечо к нему опускает и дышит так глубоко-глубоко, словно места в ней для воздуха - как в аэростате. Не потому, что в мальчишках своих себя разглядел, лучшие черты собственные, какие эти богатыри от его пусть противоречивой, но пылкой и неравнодушной натуры наследовали. А потому, наверное, что дозрел, осознал, понял… Нравственные ориентиры – не про слова, а про работу. Ежедневную, трудную. Когда понимаешь отчётливо, что пустота – это удел человека всякого, да только вот не каждый с ней знакомиться готов, подруку идти с ней. Да так, чтобы из неё сквозь годы человеческие долгие, и солнечные, и мглистые, через пути непрямые, ухабистые, полные поворотов внезапных, порою светлых, но чаще – опустошающих, цветы расти стали.

Как на поле том. Хоть плавай.


Рецензии