Апокалипсис нежное слово
Жизнь слишком сложна и ценна, чтобы пустить её на самотёк.
1. Сегодня утром я встал не сразу. Проснувшись, я долго лежал, пытаясь вспомнить сон, что приснился мне перед самым пробуждением. По мере того, как утраченные картины вновь возникали во мне, чувство беспредельной тоски наполняло моё сердце. Ни с чем нельзя было сравнить силу и глубину этого чувства. Это было чувство глубокого и беспредельного одиночества. Я был жителем планеты, находившейся вне каких-либо звёздных скоплений. Ночное небо было абсолютно чёрное и пустынное. На нём не было ни одного светила, только редкие одинокие туманные пятнышки — едва различимые звёздные галактические скопления, до которых были миллионы световых лет. Солнце там было маленьким жёлтым карликом, слабо согревавшим две планеты, вращавшиеся вокруг него. Одной из них была Офу;р — планета, на которой я находился.
Я был управляющим гигантского имения, на плантациях которого выращивалась культура, похожая на кукурузу. Не помню, были ли там другие работники, кроме меня, но помню, что хозяйкой там была Гиганта — прекрасная женщина высокого роста, разъезжавшая по своим владениям в экипаже, запряжённом четвёркой могучих лошадей, каждая из которых по силе могла соперничать с земным африканским слоном.
Всё то время, что длился сон, меня не покидало ощущение, что на этой планете чего-то не хватает. Какого-то энергетического наполнения, быть может. Она была очень бедна. Она была дальше от любого другого мира, чем просто остров, затерянный в земном океане. До острова рано или поздно могли доплыть какие-нибудь корабли, волны могли принести семена неизвестных растений. В конце концов, могла бы приплыть какая-нибудь бутылка с письмом внутри, из которого можно было бы узнать, что в мире, помимо острова, есть и другая земля — материки, населённые людьми и животными, птицами... Но не было надежды у планеты, до которой даже свет не всегда мог долететь.
Каким образом, по какой причине она могла оказаться в таком отдалении от прочих миров, не берусь судить. Но жизнь без звёздного неба — это было слишком жестокое испытание. Я проснулся в такой тоске, что не имел желания даже к малейшему движению. Я лежал больше часа, глядя в потолок, и с какого-то момента мне стало казаться, что сон этот был неспроста, что он что-то обязательно значит. Скорее всего, в ближайшем будущем произойдут какие-то события, предвестником которых он, наверное, был.
В ту минуту я даже представить не мог, какие именно события в скором времени произойдут...
2. После обеда я отправился к Шкрабатову. Он работал художником-оформителем в ближайшем Доме Культуры, что на Гвардейской. Пустынный холл встретил меня тишиной. Я прошёл дальше по коридору и оказался в просторной комнате, заставленной деревянными рамами у стен, столами, мольбертами, встретившей меня запахами красок и пыли, которую редко тут стирала влажная тряпка.
Шкрабатов (для близких друзей просто Шкраба) пожал мне руку и пригласил сесть на мягкий стул, стоявший подле стола, на котором в беспорядке валялись бумага и кисти.
— Как дела? — спросил он.
— Нормально, а у тебя?
— Да ничё так.
Я рассказал ему свой утренний сон. Он долго молчал, колдуя над чайником, заваркой и стаканами. Потом сел тоже — напротив меня по другую сторону стола.
— Слыхал новость? — спросил он. — На город надвигается нашествие.
— Это что ещё за зверушка?
— Не знаю... Да и никто не знает...
Наш город назывался Новочеркасск. Под этим именем его знали во всём мире. Именно так его обозначали на картах. Но у него было и другое имя — Дивногорск. Странно, конечно — в нашем городе, кроме знаменитого Новочеркасского холма, на котором, собственно, Новочеркасск и стоял, никаких гор не было и в помине. Может, тут имелось в виду что-то фигуральное, иносказательное? В переносном смысле, так сказать. Не берусь что-либо утверждать, но, может быть, это второе имя обозначает какую-нибудь культурную ипостась города. Или тонкоматериальную, как у эзотериков. И нашествие надвигается не столько на город в целом, сколько на его маленькую ипостась. Культурная цензура, быть может? Ограничения на движение мысли? В общем, тут явно какая-то тайна.
— И когда этого ожидать? — спросил я.
Шкрабатов пожал плечами.
— Никто не знает, — снова сказал он. — Может, сегодня, а может, и через год.
— Или через два.
— Или через десять.
Мы помолчали. Тонко засвистел чайник. Шкраба залил в заварник кипятку и снова сел, глядя в окно, за которым, откликаясь на порывы ветра, шевелил ветвями взволнованный тополь. Какой-то воробушек прыгнул на ветку, но тут же улетел, тоже чем-то взволнованный.
3. Следующие два дня я провёл дома, глядя через окно на небо, по которому летели привычные глазу облака. Иногда они образовывали нагромождения, похожие на странные горные пики, на бездонные тоннели, уводящие ввысь, диковинные города... Мне хотелось поговорить с ними, но разум мой не был способен на такие усилия. Я был созерцатель, и только.
И я не сразу заметил, что мир вокруг стал изменяться.
Телевизор отказывался транслировать каналы. Компьютер неохотно подключался к интернету. Страницы загружались по полчаса, а то и дольше, и, в конце концов, выдавали какую-то белиберду, лишенную всякого смысла — лиловые пятна, искажённые фото, недоработанную рекламу. Какой-то блогер с сизым носом и приклеенными ресницами говорил о магнитных бурях, разрушающих нейроны головного мозга. А за его спиной плясали танцоры в костюмах различных зверушек — зайцев, белок, медвежат.
Потом блогер сказал: "Это я — Двенадцать!" — и исчез без следа. Танцоры исчезли тоже. А по монитору пошли полосы, будто канал отключился.
Тоска возвращалась ко мне, и я снова думал о затерянной в космических глубинах планете. Пытался вспомнить ещё какую-нибудь деталь, рассчитывая, что она всё разъяснит. Но больше не вспоминалось ничего, и я каменел в неведении, бессильный, и казалось, что близок уже тот час, когда душа будет готова упорхнуть из тела, и мой земной путь будет закончен.
На третий день голод выгнал меня из дома. Я отправился в магазин и, оказавшись на улице, с первых же шагов понял, что с моей памятью произошли чудовищные изменения. Я точно помнил, что магазин "Пятёрочка" был слева от моего дома, наискосок, но теперь там располагался детский сад — приземистое двухэтажное здание, вокруг которого лепились уродливые грибочки и беседки с жёлтыми скамеечками. "Пятёрочка", кстати, нашлась — она было правее, там, где раньше располагался пункт проката, а сам пункт проката исчез ещё в советское время — это я помнил, так как брал там когда-то магнитофон, когда мы ездили с компанией студентов на Дон дикарями. А потом я как-то пришёл туда за телевизором, а там — мясная лавка, вонючая и полная мух.
Я купил в "Пятёрочке" булку хлеба, но сразу выяснилось, что есть мне уже не хочется. Я не стал размышлять над этим, а молча отдал хлеб какому-то неряшливому мужику, который вместо благодарности потребовал водки.
Это был какой-то случайный мужик. Вообще, такие в моей жизни почти не попадаются. Но всё дело было в том, что людей вокруг меня почти не было. Улицы были пусты. И пустота эта была не одухотворённой, образованной после долгого и недавнего в ней живого присутствия, но какой-то давней, устоявшейся, привычной для окружающего мира.
Перед своим подъездом я обнаружил мой диван, стоявший поперёк дороги, а на нём, ни на что не обращая внимания, спал мой кот Сустав, безмятежный, как память о детстве. Кто-то, наверное, вынес диван, пока я шлялся по магазинам. Но зачем? Мне его в одиночку теперь ни за что обратно не затащить. Я взял кота на руки и поплёлся наверх. Никого на лестничной клетке не было. Двери в квартиры стали какими-то полупрозрачными. Сквозь них можно было заглянуть в самые дальние уголки квартир. И очень быстро я убедился, что в них тоже нет ни одного человека. Все куда-то подевались. Может быть, ушли на какие-нибудь народные гуляния?
В моей комнате действительно не было дивана. Вместо дивана была какая-то странная человекоподобная фигура, висящая горизонтально в воздухе в полуметре над полом, очень похожая очертаниями на меня. Впрочем, нет. Это была чёрная дыра в виде человеческой фигуры, из которой неприятно и зябко тянуло арктическим холодком. Оставаться там, рядом с этой дырой, я не захотел. Мне было жутко от такого соседства, и я снова спустился на двор, где перед подъездом по-прежнему стоял мой диван. Мы с котом легли на него, а вокруг не было никого, кто мог бы меня упрекнуть в такой легкомысленности. А если дождь?
Уже на пороге засыпания странное слово "Апокалипсис" зашевелилось во мне. Оно шевелилось так, будто было отдельным от меня организмом, этаким червячком, внедрившемся в мою плоть, будто я был сам по себе, а оно тоже было само по себе. И мы друг от друга никак не зависели. И в то же время каким-то непонятным образом оказались в одном и том же клочке пространства и времени, как два разных симбионта, нуждающиеся друг в друге, но не зависящие друг от друга. Но потом оно стало от меня отползать (или это я его стал отторгать), и мне стало значительно легче — потому, наверное, что и другие слова зашевелились во мне, требуя места и для себя. Конец света для тёмных, подумал вдруг я, и конец тьмы для светлых. Я светлый или тёмный?..
4. Проснувшись, я никак не мог сообразить, по-прежнему ли город стоит вокруг меня или то, что я вижу, лишь нематериальный мираж. Дома были перемешаны, как колода карт, и я никак не мог сообразить, в каком я районе. Я даже собственного дома не мог узнать — на его месте стоял краснокирпичный особняк с распахнутыми окнами, в которых сизые и белые занавески трепыхались от ветра.
Я вспомнил давешние мысли об Апокалипсисе. И это показалось мне таким пошлым...
Боже мой, боже мой, боже мой...
Сустав сидел рядом со мной на диване и вылизывал лапку. Удивительно, но он не требовал есть, как это обычно он делал по утрам, наглым мявом подымая меня из постели. Не проголодался, наверное. Я и сам не чувствовал голода, хотя не ел уже несколько суток. Тут тоже какая-то тайна.
Я смотрел по сторонам на меняющуюся местность и никак не мог сосредоточиться. Глаза мои видели предметы чётко, но их смысловое содержание, обрамлённое в конкретное слово, ускользало от меня, и от этого я как бы исчезал, теряя идентификацию мира, а, значит, и себя.
Я снова лёг и закрыл глаза.
Наивная попытка. Как будто это могло что-то изменить. Видимый глазами мир и мир умозрительный по сути мало чем отличались друг от друга. Я вдруг понял, что я один во всём этом мире. И мне стало легче. Я всегда стремился в своей жизни к абсолютному одиночеству. Частично мне это удавалось, когда я замыкался в своей квартире на дни и недели, отключал телефон и телевизор, интернет... Но, конечно, всей глубины одиночества я тогда постичь не мог. Одиночество — это ведь не просто отсутствие других людей рядом с тобой. Это инфернальное чувство отсутствия жизни, как таковой. Вокруг только бесструктурное небытие, а единственный комочек жизни — это ты сам, твоё "Я", медленно сокращающееся под постоянным напором этого небытия, как шагреневая кожа. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его. Так ли?
Почему же так беспредельно тоскливо?
И всё-таки мне стало легче. Не знаю почему. Таковы были факты.
Факты были таковы, что сидеть на диване мне было больше нельзя. Надо было куда-нибудь идти. Например, к тому же Шкрабатову в его художественную мастерскую. Он обязательно мне что-нибудь да подсказал бы. У него какое-то врождённое культурологическое чутьё на подобные вещи. Он их чует, как собака-ищейка, идущая по следу кролика.
Но, увы, нужного Дома Культуры я не нашёл, хотя и ходил по району несколько суток.
За это время я окончательно смирился со своей новой участью — участью пассивного наблюдателя, который никак не может влиять на окружающее и который никак не может сконцентрироваться таким образом, чтобы окружающее бытие воспринималось цельным, чётким, однозначным. Всё как бы плыло вокруг меня — дикий туман, наполненный призраками.
Мне попадались разные дома с искривлёнными стенами, как на картинах Дали, но ни один из них не был Домом Культуры, где находилась мастерская Шкрабатова. Я, кажется, плакал. Или это роса оседала на моём лице от окружающего тумана. Кот шагал рядом. То ли он боялся остаться один, то ли стал мудрее в окружающей коловерти, и это хоть и было странно, но в то же время и приятно, потому что я теперь видел в нём друга, который понимал меня лучше всех — других ведь вокруг не было.
Потом я понял, что довольно мне ходить по одной и той же местности, надо куда-нибудь идти целенаправленно, например, в сторону той части неба над горизонтом, где было странное свечение. Может, это был след от Луны, которую я уже не видел несколько суток. И я пошёл, и кот пошёл вместе со мною, потому что, наверное, ему было без разницы, куда идти, так как все направления для него были одинаковы, а я с детства ассоциировался у него с чем-то приятным — с миской еды, например. Всё в нас (у меня и кота) съёжилось до самых примитивных рефлексов — смотреть, идти, и тем самым наполнять наше скукожившееся бытие хоть каким-нибудь смыслом. Единственное, мы по-прежнему не хотели есть. Голод не терзал нас, и это я воспринимал как благо, потому что всё вокруг казалось нам несъедобным.
5. На исходе второй недели я начал понимать, что действиями окружающего мира управляет какой-то могущественный разум. Настолько могущественный, что я ничего не мог бы ему противопоставить, даже если бы захотел. Единственное, я мог лишь ему подчиняться, рассчитывая на какой-нибудь хэппи-энд — ведь не могло же это безумие продолжаться бесконечно. Я вдруг понял, что разум этот не взялся из каких-то глубин вселенной неожиданно, но присутствовал на нашей планете всегда. Точнее, он был частью нашей планеты, частью нашего мира, управляя эволюционным процессом человечества, когда того требовал момент. А моменты были всегда — когда приручался огонь, когда измазанный сажей палец первобытного человека проводил первую линию по пещерной стене, когда приходило осознание, что жизнь сына или дочери важнее своей собственной, когда нужен был новый социум, в котором человек находился, как в лоне, становясь лучше, достойнее, совершеннее... Понятно, что жизнь — штука неизмеримо сложная, неизмеримо жестокая и неизмеримо ценная, чтобы пустить её на самотёк... Я вдруг понял, что младенческий разум на нашей планете, крохотной частью которого я являлся, который ни единой минуты в своей истории не был сам по себе, стал нуждаться в новых условиях, в новом лоне, где он мог бы стать сильнее, глубже, изощрённее. И разум отеческий тут же откликнулся, преображая планету. Как у Вольтера, стало ясно, что законы материи на разных планетах не идентичные, но тоже разные, соответствующие глубине и запросам развивающегося разума, который идёт к своей божественной цели...
Моя функциональность балансировала на грани между прошлым и будущим, где ни то, ни другое не имело отношения ко времени, но только лишь к состоянию зрелости. Я иду не в будущее, но в место, где могу обрести самую полную гармонию. Время тут ни при чём. Оно лишь сопутствующий элемент на крохотном отрезке пути.
Единственное, что удивляло, это то, что вокруг меня не было людей. Я был один-одинёшенек во всём мире, как покинутая тростиночка под бескрайним небом, под небом, у которого было бесчисленное количество измерений, а не три или четыре, как это утверждали совсем недавно учёные. И на этом небе долгими бесчувственными ночами прорезалась какая-то иная жизнь, далёкая и непонятная мне совершенно. Какие-то гигантские города чудились там. Ни один из них не был похож на те, что покрывали когда-то мою планету. Были они наполнены совсем иной жизнью, в которой не было места для меня, потому что я никак не мог к ним приблизиться — даже мыслью, не дерзая слабой кистью своего разума коснуться чего-то совершенного. Только свечение впереди над горизонтом росло, превращаясь в голубую светящуюся гору от земли до бескрайнего неба. Быть может, люди, населявшие совсем недавно Землю, теперь были там, в этих городах, а я, самый ничтожный, самый несовершенный, никак не мог победить собственных демонов, имя которым — сомнение, мнительность, эгоизм...
Когда я вышел на берег океана, я был уже совсем другим человеком. Мышцы моей воли окрепли, а взгляд стал острее. Кот тоже изменился. Тело его раздалось в длину и в ширину, и он стал похож на маленького леопарда. Узенькие вертикальные зрачки его смотрели на меня с непередаваемой лаской. Не было никаких сомнений, что он любил меня. Любил так, как только и может любить одно живое существо какое-нибудь другое живое существо, когда мир твой фатально беднеет и больше не может вместить в себя ничего, кроме любви.
И вода, которую я перед собой увидел, была уже не та вода, что раньше, это было преобразованное вещество, самое подходящее название для которого — эфир. Вместо ровной глади передо мной вздувался гигантский бугор, который я издали принимал за гигантскую голубую гору, который, утоньшаясь, превращаясь в подобие слоновьего хобота, в нитку, в этакий космический мост, уходил куда-то в небо — как я сразу же понял — на соседнюю планету, Луну. Луна тоже прошла через фазу преображения. Она теперь была значительно крупнее, чем раньше, висела в небесах, как солидный шар — именно к нему летел утоньшающийся хобот эфира, перетекая на неё, как перетекает вещество с одной звезду на другую, если они рядом, и одна их них газовый гигант, а другая тяжёлый карлик, колоссальной гравитацией перетягивающий к себе материю соседа.
Преобразованный эфир теперь был легче, чем тогда, когда был водой, но качеств своих он не потерял. В нём по-прежнему было много кислорода, что было благом для его бесчисленных обитателей. Теперь не только твари морские, но и сухопутные тоже могли в нём жить без всякого для себя вреда, не боясь захлебнуться. Это была беспредельность, таящая массу сюрпризов тому, кто захотел бы там поселиться. Я понял, что мой путь теперь лежит туда — в бездонные сияющие глубины...
Но Сустав идти дальше со мной не пожелал.
Он глядел на меня своими узенькими зрачками, и весь вид его казался виноватым. Мы долго стояли друг против друга, не двигаясь с места, и оба понимали, что пути у нас теперь разные. Тогда я дал ему новое имя. Я назвал его Солнцем. Он и впрямь походил на Солнце — сияющий, добрый, с ушками и усами вроде огненных протуберанцев, торчавшими в разные стороны. Он наверняка ещё обретёт своё предназначение, но это будет не здесь и не сейчас. Мы простились, и я шагнул в ласковую беспредельность, погружаясь в неё целиком. Эфир обхватил меня, и я стал им дышать. Это не было трудно. Субстанция легко проникала в мои окрепшие лёгкие. Я мог видеть всё, что меня окружало. Прибрежные скалы по своим очертаниям превосходили самые смелые фантазии Дали. Множество существ населяли эти блаженные эфирные воды. Едва я в них оказался, как стая красивых рыб окружила меня, и глаза их были такие же мудрые и внимательные, как у Солнца. Эфир, хотя и был разрежённее, чем вода, но легко держал моё тело, и я мог по желанию плыть куда угодно — и вправо, и влево, и вверх, и вниз — достаточно было лишь легкого движения руки или ноги, или даже простой мысли, пожелавшей изменений.
6. Я поплыл в глубины лазурной беспредельности, привыкая к понятию вечности, как образу нового бытия. Масса различных существ окружала меня. Какие-то стаи рыб размером с пятиэтажные дома проплывали мимо меня. Я ощутил ток эфира от движения могучих плавников. Но они не были там самыми большими. Другие рыбы, похожие на китов, угадывались в беспредельных глубинах. Они были в длину до нескольких километров, подобные чудо-юдо-рыба-китам из русских сказок, на которых, наверное, могли бы разместиться целые города, такие они были большие. Долгими часами я наблюдал, как их совершенные прекрасные тела скользят в глубинах морской державы, которая казалась новообразованной вселенной. И не было для моего сердца притягательней момента, чем этот, и хотелось воскликнуть: "Остановись, мгновение!" Но я молчал, потому что сердце кричало и так, кричало от восторга, от того, что блаженству теперь не будет конца. И звуки странные и глубокие, как из хрустальных уст, звучали то там, то здесь, издаваемые морскими жителями. И было в них и много смысла, и красоты, и мудрости... Я и не заметил, как вместе с другими существами был вовлечён в движение той части эфира, что под действием гравитации Луны устремлялась на соседнюю планету. Это нисколько не повлияло на царивший вокруг покой. Ни малейшего беспокойства не возникло во мне. Я плыл в прекрасную неизвестность, и стихия эфира, ласково убаюкивая меня, словно бы врачевала каждый мой атом, каждую частичку моего тела, навсегда изгоняя всё недостойное, чего я нахватался в предыдущей своей жизни и что мешало мне обрести совершенство. В какой-то момент мир вокруг меня стал походить на гантель — это значило, что путь мой достиг середины, и обе планеты — Земля и Луна — были теперь на одинаковом расстоянии от меня, что значило — я на середине пути. А потом Земля стала уменьшаться, а Луна увеличиваться, и длилось это ещё долгие годы, потому что расстояния в космосе ведь колоссальные. Пока их преодолеешь, не одна эпоха успеет пройти.
Некоторые существа — дельфины, осьминог, касатка — плыли рядом со мной, как добрые спутники, и мы познакомились. Осьминога звали Верный, он хотел обрести на Луне предназначение смысла, то есть стать хранителем в какой-нибудь библиотеке. Дельфины специальной цели не имели, они просто любили плавать по бескрайним просторам — туда и обратно, туда и обратно. Касатка хотела узнать, есть ли пределы вселенной.
И вот наше путешествие подошло к концу.
7. Эфир мягко опустил нас на другую планету. Там уже был огромный океан, наполняющий жизнью когда-то бесплодный кусок космического вещества. Множество существ встретили нас, приглашая к играм, увлекая в радужные хороводы, но я поплыл к берегу, потому что на его склонах увидел прекрасный город. Это был город белый, как бы из белого камня, но яркий, утопающий в зелени гигантских секвой. Он был так прекрасен, что не возникло ни малейшего сомнения, что населять его должны были исключительно прекрасные существа — не только люди, конечно, но обязательно и животные, евангельские, например, — невиданной, как пел когда-то в полузабытые времена полузабытый бард, красы — и лев желтогривый, и вол, исполненный очей, а ещё золотой орёл небесный, чей так светел взор незабываемый... Но, подплыв, я увидел на пристани только одну девушку, она стояла, глядя на то, как я приближаюсь, и это был первый человек, которого я встретил за долгие годы.
— Привет! — крикнула она мне, как только я приблизился.
— Привет! — откликнулся я и выбрался на тёплые гладкие камни.
Солнце стояло над самыми нашими головами.
— Как долго вы плыли... Я не один месяц за вами наблюдала.
— Нужно было от многого избавиться.
— А где ваш кот?
— Там остался.
— Такой красивый.
Я поглядел назад, туда, откуда приплыл. Теперь зрение у меня было не то что раньше — предметы больше не расплывались в моём разуме, я видел их чётко — не только формы, но и вложенные в них содержания. Причём расстояние тут не имело никакого значение. Достаточно было лишь небольшого внутреннего усилия, и предмет, на который было обращено моё внимание, как бы далеко ни был, быстро приближался, словно бы увеличенный в подзорной трубе, и становился виден во всех своих деталях. Какой-то компас внутри моего сердца мгновенно указал нужное направление. Земля резко приблизилась, и я увидел своё Солнце. Он бежал среди прочих подобных ему существ — изящных кошек, по покрытой травой равнине, и было видно, что все они счастливы. Он тотчас почувствовал мой взгляд, остановился, поднял голову, заглянул как бы в самую мою душу своими ласковыми узенькими зрачками, потом приветственно махнул мне лапой и снова побежал дальше — догонять умчавшихся вперёд товарищей.
— Вот он, — сказал я девушке.
— Вижу, — сказала она.
Лицо у неё было светлое, как у доброго ангела, созданного исключительно для радости окружающих.
— Что за город там? — спросил я, кивнув ей за спину.
— Город золотой, — сказала она. — С прозрачными воротами...
— И яркою звездой?
— Точно.
— Покажешь?
— Конечно, идём.
Она первой повернулась и пошла в гору к прекрасным строениям из белого золота. Я пошёл следом. Назад я больше не оглядывался. Впереди была новая жизнь — полная прекрасных тайн, познания и труда, плоды которого обязательно дадут начало удивительным новым мирам...
02.09.2020 г.
Свидетельство о публикации №224071601455