Призвание и прозвище
Плакать перестать не могла. Никак.
Что-то мучительно схватывало в центре живота и сотрясало её всю, всю… Потому что поняла: зря она жила. Зачем столько лет она отдала школе, детям? Видела своё отражение в больничном зеркале. Оно с отколотым уголком и будто пыльное от времени, в царапинах. Как её одинокое сердце. Такое же – никому не нужное. Она давным-давно не придавала значения своему отражению. Лицо и лицо. Обыкновенное. Наверное, таким и должно быть лицо шестидесятилетней женщины, советской учительницы. Но сейчас оно – измученное, с опухшими глазами, сжатыми губами, осунувшееся и бледное, даже сероватое.
Врач её спрашивала: «Что же, у вас никого нет, ни детей, ни мужа?» Она качала головой. Рассказывать не хотела. Детей не случилось, а муж давно умер, десять лет после ранения в Великую Отечественную прожил. Самых счастливых её лет. Восемнадцатилетней девчонкой встретила Победу. И свою судьбу. Так они и жили – Антон и Антонина. В сорок пятом у неё даже мысли другой не было – кем стать. Только учителем! Столько детей-сирот, столько знаний им надо! Когда мужа не стало, будто мир померк. Ей много, много лет говорили: «Ну, что ты себя хоронишь?! Не при Пушкине живём. Молодая же, небось хочется ещё!» Не хотелось ей. Потому что любить душой надо. «Лебединая верность» - песня о них. Мартынов поёт, а стихи Дементьева. Только любимый её не слышал, конечно… Если бы не ученики, ей и сердцем некуда было бы прислониться. И вот теперь… Слёзы снова застили глаза. А тут еще вчера такую хамку рядом положили… Антонина испытывала отчаянный стыд, наблюдая поведение новой соседки по палате. То бельё той рваное дали, то каша жидкая и несолёная. «И вообще, вы здесь работаете? Ну, и работайте! Нянечки зачем нужны? В сестринской чай пить?» Антонина краснела от обиды за старую Глашу. Ясно, что нянечкой она устроилась не от хорошей жизни. Муж у неё рядом лежит, парализованный… В отделении сестринского ухода. Этажом выше. Она с ног сбивается. А этой хамке что? Всех построила. В шеренгу. И на первый-второй рассчитала. От этого тоже текли слёзы. Они всё время тут, рядышком.
Молодая ещё, нахальная. Видно, что из торговли. Худая, вспыльчивая, огненная, как спичка. Глаза огромные, вразлёт, будто птицы. Сирин. Злая, колдовская, хищная. Про таких женщин говорят: пиковая дама. Ведьма. Ноздри трепещущие, сердитые, вырезанные, как из камня. Губы тонкие, с сильным изгибом. Её можно было бы назвать красивой, если бы не жуткий нрав. Антонина про себя называла её Лидией Вертинской. Они и впрямь были похожи. Особенно всплывала в памяти Вертинская в роли птицы Феникс в сказке «Садко». Поступила соседка без сознания, с гипертоническим кризом. Сказали, что едва успели. И вот же, нет благодарности, одно недовольство. А она, Антонина, поступила с инфарктом. В груди будто факел боли горел. И дышать не могла.
Её койка у стены, а справа эта хамка. Так что никуда не денешься, разве что глазами в потрескавшуюся светло-зелёную краску.
Напрасно её успокаивали. Рассказать о жгучей обиде она всё равно бы не смогла. Даже - слово это вымолвить. И вспоминать было трудно школу… Дома, в старом шкафу, висят её платья. Все шила сама. Для школы. Учитель – звучит гордо, она должна соответствовать. И не только знаниями. Выкройка одна, только материя разная. И украшения. Где бант на груди, где воротничок кружевной, а какое-то и вовсе с высокой стоечкой, так шея лучше выглядит. Все – сшиты по фигуре. Она всегда стройной была, но женственной. Сейчас, пожалуй, в моде худышки. Она такой никогда не была. Но и жирной – тоже. Не сказать, что очень уж ограничивала себя в еде. Просто боялась в платья не влезть. Шить уже трудно – глаза не те, а покупать дорого.
Чем она жила? Любимыми книгами. И учениками. Учитель русского языка и литературы. Пусть в школьном дневнике маленькие графы. Лучше сократить «литер.», но не «лит-ра». Своё призвание – быть учителем – несла высоко, бесконечно любила. Перечитывала и перечитывала русскую классику. Каждый раз, каждый год находила для себя новое. Потому что душа её росла. Росла одиночеством и страданием. Неправда, что человек должен быть счастлив. Это глупость, неизвестно кем придуманная, вредная глупость. Страданием душа совершенствуется, чтобы не умереть ей.
«Мне страшно, — ведь душа проходит,
Как молодость и как любовь».
Так ведь у Есенина? Но эти стихи, конечно, детям нельзя. Радует, что программу расширили. А то только «Белая берёза под моим окном». Теперь и «Шагане», и «Анна Снегина». Только как понять эту поэму, если не прочесть всего Есенина? Это же невозможно… И в школе всё так. Маяковский – трибун революции, а не страдающий человек… Вот ведь правда: «Неужели пришла пора? Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?» Именно это Антонина чувствовала сейчас. Она упала. Её казнили. Содрали и без того тонкую, нежную кожу. И теперь слёзы никак не останавливаются. Затянется ли сплошная рана? Она берегла её, свою душу. Все годы. И любовь к ушедшему мужу. Потому что душа может умереть задолго до смерти… Мало кто об этом знает. Даже так: она обычно и умирает гораздо раньше физического ухода. Просто большинство людей не осознают этого, не понимают, не чувствуют, что теперь живут без души. Она уходит тихо, на цыпочках. Не тревожит человека. Даже в этом. Душа – это когда больно. Не важно, от чего. От любви ли, от подлости. А если «Я живу давно на все готовым, Ко всему безжалостно привык», - это и значит, что она покинула тело… Когда «Не больна мне ничья измена, И не радует легкость побед». И вообще – не больно ничто. Ей и в школе много раз говорили коллеги, что нельзя так остро всё воспринимать… Надо же броню какую-то от жизни иметь. Корку нарастить, шкуру. «Зачем вы за них переживаете? Пусть родители переживают». А если родителям всё равно? Потому что «Не от этого ль темная сила Приучила меня к вину?» Антонина всегда оценивала человека одним критерием: есть ли у него совесть. То есть, жива ли в нём высшая справедливость души? Правда души. А сейчас совесть – и слово-то немодное, даже смешное... Бессовестный – бесовский. Совесть означает быть со всеми. Сообща, вместе. Ведать вместе с людьми, с внутренним голосом. А сейчас все живут для себя. Дети им даже свои, родные, мешают. Они же счастливыми хотят быть! И сколько людей вокруг ради этого надо унизить и растоптать, – не важно. Всё ради счастья: подлость, ложь, кражи, самые страшные вещи… А надо просить страдания. Слишком ценят комфорт, в том числе и комфорт своего сердца. И никто не ценит боль. А ведь через неё человек чувствует ярче, дышит глубже. Ценит жизнь и её дары – больше. Глаза, омытые слезами, видят мир чётче. Пока умеете страдать, вы живы. И вы – русский.
Да, она будто законсервировалась в школе. В том времени, в пятидесятых годах, в своей молодости. Испытывала всё тот же трепет, читая стихи гениев. Делала всё, чтобы суметь передать этот трепет детям. Отдать, главное – отдать. Мы же для этого живём. Приглашала учеников домой, если у них были трудности в русском языке, много ошибок. Говорила главное: надо читать! Они и читали вместе зачастую. После чая с печеньем и теми простыми вкусностями, которые она могла себе позволить. Ни один ребёнок не уходил от неё в плохом настроении и голодным. Каждому отдавала свои знания и лёгкое понимание сложных вещей, которым обучилась давным-давно. Как правильно писать? Надо читать. Она давала свои книги. Многократно прочитанная классика, да и любой текст, если он прошёл грамотных редакторов, - настоящее пособие. Родной язык вливается в тебя через эти строчки: дух обретает силу, а ум – уверенность. Один раз побывав у неё в гостях, дети наведывались часто. И приводили друзей. Антонина чувствовала: им тоже одиноко, как и ей. Она охотно заполняла своим сердцем пустоту и неприкаянность, дарила им своё время, которое не могли дать им родители. Да, вырастая, они уходили… Она всех помнила, по именам. Если они, будучи уже взрослыми, хотя бы здоровались при встрече, она улыбалась радостно и светло: значит, жива в них душа. Значит, как у Высоцкого - «нужные книги ты в детстве читал».
Она очень любила цветы. Особенно розы. Но ей дарили только гладиолусы, хризантемы и астры. Ну, еще иногда георгины. И только один день в году – первого сентября. Возвращалась домой с охапкой, расставляла по всем комнатам, по всем вазам, и ходила между ними, как в оранжерее…
Большинство людей отказываются от страданий. От любви. Живут, как ящерицы. Отбросил хвост – новый вырастет. Снуют туда-сюда. У неё был трехтомник Сергея Есенина, изданный в 1970 году. Вспоминалось письмо Мариенгофу из Остенде в 1922 году.
«Знаете ли вы, милостивый государь, Европу? Нет. Вы не знаете Европы. Боже мой, какое впечатление, как бьется сердце… О, нет, вы не знаете Европы.
Во-первых, боже мой, такая гадость, однообразие, такая духовная нищета, что блевать хочется».
И ещё.
«Со стороны внешних впечатлений после нашей разлуки здесь все прибрано и выглажено под утюг. На первых порах твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты стал бы хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрее ящериц, не люди – а могильные черви, дома их – гроба, а материк – склеп. Кто здесь жил – тот давно умер, и помним его только мы. Ибо черви помнить не могут.
Родные мои. Хорошие…
Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут, и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной моде Господин доллар, а на искусство начихать, самое высшее – мюзик-холл. Я даже книг не захотел издавать здесь, несмотря на дешевизну бумаги и переводов. Никому здесь это не нужно».
В последние годы Антонина чувствовала, что описанная поэтом гнилая пошлость, погоня за мещанскими радостями и духовная скудость стали и их, советской реальностью… Вот и эта ужасная женщина из торговли… Антонина молчала, ничего не говорила ей, но каждый поступок, каждое слово соседки отзывались болью в её сердце, словно она отжимала из него длинными пальцами с ярко накрашенными острыми ногтями всю кровь…
Врачи запретили ходить. Но здесь, в палате, она задыхалась. И некому было принести ей книг.
Антонина вышла. Стояла в коридоре, читала грустный больничный стенд об инфаркте миокарда. А что ещё читать? Почувствовав головокружение, прислонилась к стене.
Вдруг близко увидела лицо девочки лет четырнадцати, оно было перепуганным.
- Вам плохо?
Девочка подхватила её за локоть и усадила на прохладный коридорный диванчик.
- Я мигом, сейчас позову кого-нибудь.
Она оглядывалась. Антонина покачала головой.
- Не надо. Всё прошло.
В руках у девочки был Конан Дойль.
- Ого, редкая книга! – обрадовалась Антонина. – А мне здесь читать нечего… Как тебя зовут?
- Тоня. Хотите, я вам оставлю книжку? Так люблю Шерлока Холмса! Перечитывала уже раз пять.
Антонина даже улыбнулась. Всё в девчушке ей нравилось. Скромно одетая, немного робкая, с простым хвостом гладких светлых волос. Глаза небольшие, серые, наивные. Обыкновенная, не слишком хорошенькая. Невинная, неизбалованная, сразу видно.
- Наверное, ты вообще любишь читать?
Тоня кивнула. Антонина поблагодарила за книгу и обещала вернуть через пару дней. А про себя подумала, что ей и одного дня хватит.
Оказалось, что Тоня шла в их палату. Антонина последовала за ней. Каково же было её удивление, когда девочка подошла к ужасной торгашке, назвала её мамой, вытаскивая из сумки еду, какие-то вещи, туалетную бумагу, расчёску, рассовывая всё это по ящикам тумбочки…
Антонина смотрела и не понимала. Девочка была тихая, воспитанная, со всеми поздоровалась. Внешне она даже отдалённо не была похожа на мать. И не только внешне… Посидев немного, расспросив маму про самочувствие, выслушав все наставления, что принести в следующий раз, она перед выходом обратилась к Антонине:
- Какие книжки вам принести? У нас большая библиотека, папа собрал.
- Если есть, что угодно из Гоголя и рассказы Льва Толстого.
Когда она ушла, Антонина подумала: «Ах, папа… Это папа. И похожа она на него. Ясно». Ещё она слышала, как торгашка потихоньку говорила дочери о ней. Что она учительница с инфарктом.
Несмотря на захватывающие истории о Шерлоке Холмсе, Антонина всё равно плакала. Потому что они скорее развлекали её ум, а не врачевали душу. Но всё равно это было утешение. Когда очень голоден, самые простые блюда кажутся необычайно вкусными.
«Интересно, в какой школе девочка учится, - думала Антонина. – Всего-то их двадцать пять в городе. Не в нашей, это точно…»
В это время зычный голос из столовой оповестил болящих: «У-у-уж-ин!» Все засобирались. Только торгашка велела зашедшей случайно бабе Глаше принести еду сюда, в палату. Нянечка вышла.
Антонина видела: это бесполезно. Они говорят на разных языках, хотя и по-русски.
И всё-таки не выдержала, пытаясь усовестить наглую женщину:
- Вы же можете дойти, зачем нужно, чтобы вас обслуживали? Даже так: прислуживали вам?
- А зачем она сюда устроилась?!
- Вы же не знаете обстоятельств человека…
- Пусть работает!
Антонина отвернулась и пошла в столовую. Уже в коридоре её обогнала другая соседка по палате. И сказала на ходу:
- Не связывайтесь. Вы в глаза ей смотрели? Мне кажется всё время, что она сглазить может.
Это было смешно, и учительница невесело улыбнулась.
Да… Какая мука, что эта женщина оказалась в её палате… Есть не хотелось. Сидя на колченогом стуле, у которого были то ли разной длины, то ли погнутые ножки, но он качался, не стоял ровно, она слушала возмущённые крики торгашки из палаты. «Всё-таки хорошо, что она не пошла на ужин в столовую», - думала учительница. «Столько шума… «Много шума из ничего». Учительница улыбнулась второй раз за вечер. Как давно она не была в театре. Сто лет. Наверное, поэтому слёзы капают в тарелку?
«Да, картофельное пюре холодное… Наша культура ещё жива. Надолго ли?» Антонина ковыряла вилкой рыбную котлету. Она была вкусной. Но не сейчас… «Или перерождение в бездушье – свойство всякой великой культуры? Законы диалектики: переход количества в качество и обратно. Единство и борьба противоположностей. «Любой процесс или явление, развиваясь, или точнее, изменяясь, переходит в свою противоположность». Всё течёт, всё изменяется… Снова вспомнился Есенин. С его «паршивейшим Бель-Голландским морем». Это очень забавно: либо паршивейшее, либо belle – прекрасное. Но у Есенина оно именно такое». Почему-то Антонина была уверена, что иностранные языки он знал, хотя бы немного. Для этого – достаточно. Но написал именно так. «Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Бель-Голландское море и свиные тупые морды европейцев. От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер. Очень много думаю и не знаю, что придумать.
Там, из Москвы, нам казалось, что Европа — это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии, а теперь отсюда я вижу: Боже мой! до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны еще и быть не может».
«Несомненно, Есенин боялся умереть душой там, в Европе. Среди всего этого парфюма, душистого мыла, дорогих сорочек, сытости, роскошных фотоателье и новеньких хромированных авто… Всё это мишура жизни. Может, и приятная, но мишура. И не надо ни к чему стремиться. Счастье не в достижении целей. Не в научных званиях, не в диссертациях. Если рассматривать исследования как результат, а не как процесс. Это Антонина давно поняла. Тот, кто живёт тихо, внутри себя, своим светом, только тот может быть по-настоящему счастлив. И никому не надо показывать это пространство внутри себя. Зачем? Тот, кто не видит, не сможет и понять никогда…»
«Все успокоились, все там будем,
Как в этой жизни радей не радей, -
Вот почему так тянусь я к людям,
Вот почему так люблю людей.
Вот отчего я чуть-чуть не заплакал
И, улыбаясь, душой погас, -
Эту избу на крыльце с собакой
Словно я вижу в последний раз».
Она и была счастлива, очень счастлива. Да, со своим одиночеством, со своей лебединой любовью, со своими книгами - вечными, самыми верными друзьями. Современный мир навязывает человеку другие критерии счастья. Успешность. Карьера. Богатство. А для неё успех – благодарность учеников, их открытые души… В этот момент слёзы снова с неистовой силой хлынули из глаз. Нет, это просто невозможно, чтобы кто-то посмел так её назвать… За что? Это ужасное слово она услышала спиной. И оно жгло её до сих пор. Спину жгло. Не остужали слёзы сердце. Она поняла: это – и есть её прозвище, кличка среди детей в школе. Пошлое, липкое, скользкое слово. Такое отвратительное, тяжёлое, жужжащее. Почему для прозвища выбрали её женственную фигуру? Почему не ум?
Антонина думала, что девочка похожа на неё саму, юную. Она была такой же – по глазам видела. Как внимательно смотрит, как двигается, как скромно улыбается. Всё это будило в Антонине смутное чувство узнавания.
Она плакала… Сердце никак не хотело заживать.
Нет, плесенью в здании больницы не пахло. Но был едва уловимый, старый больничный дух. Тоня знала, что здание строили еще до революции. Двухэтажное, с толстыми стенами. Строили специально и сразу – для амбулатории.
Она хорошо училась. Не так хорошо, как бы ей хотелось. Но всё же. Все считали её отличницей. И напрасно. Наверное, она очень старалась. Потому что у неё с восьми лет была цель – получить высшее образование. Как папа и мама. Тоня знала, чувствовала, что отличницей ей больше не быть. Последний раз она видела красивую вертикальную линейку из пятёрок на итоговой странице дневника во второй четверти пятого класса… А это уже немыслимо давно. Четвёрки у неё по всем самым важным предметам, а учительница физики и вовсе ненавидит её и за что-то мучает… Тоня плакала каждый вечер после её урока. Плакала и рисовала. Так легче. Немыслимо было понять – за что её так преследует учительница. От этого ещё больней. У неё отец физик. И дедушка - изобретатель, энергетик, всю жизнь в самолётостроении и ракетостроении. Пусть этого не учат в школе в восьмом классе. Она ещё год назад прочла постулаты Нильса Бора, труды Макса Планка и главное в теории относительности Эйнштейна. Она всё поняла. Пространство и время – не разные вещи, как нам кажется, а две стороны одной общности. Время замедляется в продольном сокращении, оно – более чем относительная величина. Как и масса тела зависит от скорости. Мы думаем, что мир трёхмерен, а это не так. Мы только видим его таким. А четвёртой оси, оси «t», не видим… Чем сильнее гравитация, тем медленнее протекает время. Папа говорил, что в Библии написаны чудесные вещи. Сколько раньше жил человек… А ещё он рассказывал про физику плазмы Льва Ландау. Ничего сложного в физике микромира нет. Потому что всё обосновано формулами и уравнениями. Но учительница ставила ей неизменные три балла: она плохо решала заковыристые задачки на основные физические законы Ньютона. Задачки – главное. Правильно, конечно. Тоня боялась, что такая оценка будет в четверти… Позор. Папе не говорила. Несмотря на то, что задачки эти не будили её воображения, были скучными, она старалась изо всех сил… И ошибалась. И не понимала. Она же была уверена, что сделала всё правильно… Учительница снова и снова, на каждом уроке доказывала ей, что она – тупица… Тоня не задумывалась – почему. У неё не было даже протеста внутри. Только отчаянная боль. Она поверила, почти поверила учительнице. Она – тупица. Учитель – авторитет. Ни о каком самостоятельном мнении ученика, а, тем более, его родителя, речи быть не могло. Никому бы и в голову не пришло тогда пойти к учителю и просить поставить другую оценку… Дикость какая. Но у неё цель – поступить в институт. И она будет идти к своей цели во что бы то ни стало. Она не сломается. Она будет плакать. Плакать и учиться. И биться снова с этими задачками. И рисовать балерин чёрной тушью. Чтобы слёзы высыхали, капая на бумагу. Она хочет быть учителем русского языка и литературы. Если не получится, то хотя бы истории… Тоня любила смотреть балет по телевизору. Как жаль, что в детстве её не отдали в танцы. Рисовала руки, глаза, портреты, тени, изгиб берёзовых веток и танцующих тел, всё, что восхищало её взгляд. А ещё много читала и писала стихи. Их никому не показывала. Даже папе. Хотя и привыкла делиться с ним жизнью своей души, секретов не держала. Разве могла бы она эти стихи показать в школе?! Во-первых, это стало бы известно всем. Во-вторых, учительница русского языка и литературы у них была хотя и умная, но грубая. Внутренне. Её громогласный голос и смех неслись по коридору… И топот её огромных каблуков. Она могла на уроке, дав задание, скажем, изложение прочитанного текста, просто достать из сумки яблоко и начать хрустеть им над опущенными глазами учеников… Наверное, ей что-либо показывать Тоня не хотела вообще. Хотя её сочинения учительница неизменно читала для всех.
Тоня полюбила Пушкина. Целиком. С его зримой прозой, воздушными стихами, письмами и даже большим портретом кисти Ореста Кипренского, как говорил о нём Пушкин, «льстивым», висевшим в кабинете русского и литературы аккурат напротив её парты. «Себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит». Лазила на верхние полки отцовской библиотеки, занимавшей всю комнату, и таскала тяжеленные тома большой советской энциклопедии, чтобы прочесть, переходя в новые статьи по выделенным курсивом словам, о Пушкине всё, что было возможно… Это как сейчас – интернет со ссылками. Идёшь по ссылкам глубже, глубже… Но понимаешь, что всё равно – мало и мелко.
Однажды Пушкин ей приснился. Он что-то говорил. Проснувшись, она мучительно пыталась вспомнить – что… Хорошее – да, что-то бесконечно хорошее… Вспомнить не удалось. Но душевный подъём был такой, что казалось, в тот день она летала. Потом поняла. Он говорил безмолвно, одними глазами, всем обликом. Но всё же – что?!
Тоня была уверена: слабые у неё стихи. Хотя, наверное, чуть лучше, чем не решённые задачки по физике.
Ворон чёрный в поднебесье
Взвился вихрем лихолетья.
Старый князь упал главою:
Уж не чаял жить в покое.
Что сулит напасть народу?
Соловьиный свист раздора…
К чёрным тучам ворон
Грозно обратился.
«Вы почто на землю
Морок, Слёзы льёте?
Вы почто любовь,
Счастье не зовёте?»
Пушкин восхищал её. Лёгкостью пера, огромным смыслом, заложенным, казалось бы, в простых строках… «Евгения Онегина» перечитывала. Особенно любимые места. Представляла себя Татьяной…
В тот день вечером мама не вернулась домой. Ничего необычного в этом не было, Тоня не удивилась и не испугалась. У папы тоже были «вечерники» в институте. Мама часто оставалась на ревизии в магазинах на всю ночь. В самом деле, зачем из деревень с риском ехать ночью на случайной попутке? Машин было мало. Иногда мама всё же рисковала. Один раз это едва не стоило ей жизни, во всяком случае, безопасности, здоровья и женской чести. Поймала попутку. Около одиннадцати вечера. Самое начало лета, темнело поздно. Ехали из Щапово, где она работала, по пустынной дороге через дачи и поля к городу. Мужик на «жигулях», на «копейке», оказался разговорчивым, а она старалась молчать. Начал приставать в самом глухом месте. За ноги трогать, за грудь. Она сказала, что сейчас выскочит, на ходу. Он подавился смехом. Кто её здесь спасёт? Ни души в ночи. Поворот к Дубровицам. Она знала, где подвесной мостик через Пахру. Хлипкий, висячий, шаткий. Через поле маленькое – река, а там быстрый, крутой подъём и вот он, родной дом. «Сию секунду или никогда». На левом повороте мужик немного затормозил, она открыла дверцу и выпрыгнула. Упала, разодралась вся, бежала через поле, через травы… Они раздирали ушибленные колени… На уходящих из-под ног, редких досках мостика поняла, что за ней не гонятся. Задыхалась до хрипа. Еле дошла. Дома увидела, что все колготки порваны вдрызг, колени, локти в крови. Кто жил в то время, знает, что значили тогда тонкие эластичные колготки. Настоящая валюта. Ерунда, она себе ещё достанет. Радостно прыгало в груди сердце: она жива! Она победила! Она – ничего не боится! Утром поехала на работу. Ни слова. Никому – ни слова.
Так что пусть уж мама остаётся на ночь в магазинах, ей виднее.
Только на следующий день к вечеру Тоня узнала, что мама в больнице.
Маме стало плохо среди дня, на работе. Пошла в медпункт. Он был через дорогу в Щапово, в маленьком здании рядом с церковью. Спасла её Елена Зиновьевна, главных бухгалтер в их райпотребсоюзе. Сидели же все в одной большой офисной комнате. Перед уходом с работы она заметила, что сумка мамы лежит по-прежнему на столе… И пошла в медпункт. Мама лежала без сознания в коридоре. Никого рядом не было. Почему? Позже врачи сказали, что, если бы хватились на утро, она была бы уже мертва. В сорок два года, как умер чуть позже её младший брат…
Тоня шла, мягко ступая по розоватому в разводах линолеуму в длинном больничном коридоре. Шла к маме, в кардиологию. Она всегда смотрела себе под ноги. И редко – по сторонам. В этот раз с ней была подруга. Виделись они редко, но Тоня всегда была ей рада. А тут! Она пригласила её гулять, доехать до гостиницы, самой крупной в городе. Там интересная компания… Актёры, режиссёры, целая команда со съёмок. Нет слов, как Тоня обрадовалась! Только ей к маме надо заехать. Поехали вместе.
Света была на пару лет старше. Красивая, яркая, пышноволосая, с длинными стрелками на смеющихся глазах, которые всегда радостно и победно блестели. Очень нравилась Тоне. Она чувствовала в подружке неординарную личность. Её манера одеваться – модно и почти из ничего, в какие-то перешитые мамины кофты, украшенные макраме и случайной бижутерией, её умение подать себя красиво, что совершенно не умела Тоня, - притягивало, как магнит. Света, обладающая тонким вкусом, еще и прекрасно рисовала: заканчивала художественную школу. Тоня, увы, в художке не училась, просто любила смотреть на её рисунки, училась по ним, как накладывать тени, как видеть их там, где не видит глаз обычного человека. Все поверхности – сочетание свето-тени. Свет рисует объем.
Тоня не забыла про книги для учительницы. А ещё ей в голову пришла потрясающая идея: показать свои стихи. Только надо так, чтобы мама не узнала. Стихи и краткую записку она вложила в томик Гоголя.
Антонина Петровна очень обрадовалась книгам. Её тонкое, одухотворённое лицо с чудесными, живыми глазами, на миг из серого стало по-настоящему прекрасным. Тоня странным образом чувствовала с ней внутреннюю связь. Как со своим отцом. Словно они – одной крови, родственники. Конан Дойла вернула. Сразу нашла записку Тони, прочла. Смотрела, ласково улыбаясь.
Мама сходу спросила, почему со Светой. Тоня честно ответила, что сейчас они пойдут знакомиться с большой компанией съемочной группы, в «Подмосковье».
- Не сметь!
Этот окрик разнёсся не только по палате, но по всему отделению.
- А ты одна иди, если тебе надо! – крикнула мама Свете. – Знаю, чем такие посиделки заканчиваются! Проституцией!
Света сразу встала и, косо взглянув на Тоню, выпорхнула из палаты.
Тоня не могла вдохнуть. Чувствовала, как похолодели руки. Она тоже ушла скоро.
- Домой!
Последним, затравленным взглядом посмотрела на учительницу. В глазах её прочла всё: боль за неё, переживание и горячую поддержку. Она взмахнула томиком Гоголя. В знак того, что рада книгам и напишет ей. Если бы не этот взгляд, полный сочувствия, она вообще не знала, что с ней было бы…
«До свидания» - сумела выдавить из себя Тоня и вышла.
Тоня пришла к маме через два дня. Одна. Она должна, маме без неё плохо. Её нельзя расстраивать.
Первое, что она увидела, войдя в палату, - пустую койку Антонины Петровны. Следом – книги из дома на её тумбочке. Койка была застелена аккуратно, гладко, ни складочки.
Вопросительно посмотрела на мать.
- Ночью соседка умерла.
Тоня смотрела ошеломлённо. Во рту пересохло. Как?!
- Она всё время слёзы лила, без остановки. Одинокая была, некому горевать.
Будто сквозь пелену слышала, что мама сказала: послезавтра её выписывают. Как заказать такси, если отец не сможет помочь, что она ела, покупают ли продукты, вытирает ли она пыль дома? Тоня отвечала машинально, чувствуя всё время пустую койку рядом. Чувствуя её целиком, всей кожей.
Перед выходом взяла книги. Почему они такие тяжёлые? Словно кирпичи.
Мама отдала ей часть вещей: «не тащить всё за раз при выписке».
Шла обратно, смотря себе под ноги… Прижимала книги к себе, к сердцу.
Слёзы покатились дома. Мыла руки почти на ощупь: ничего не видела.
Развернула книги. Развернула машинально, не думая ни о чём. Выпало два листка: её записка со стихами и письмо Антонины Петровны, написанное красивым учительским почерком, похожим на почерк Пушкина…
Поспешно протирала глаза, чтобы хотя бы прочесть.
«Дорогая Тонечка! Ты скрасила эти дни, спасибо тебе. «Никогда над жизнью не грустите, У нее корявых много лап» - написал Сергей Есенин случайный экспромт в альбом Софье Толстой. Мы с тобой похожи: люди без кожи. Такое бывает. Кто-то скажет, что это плохо, жить трудно. Жизнь ведь не просто корявая и шершавая, она режущая, она страшная. Твои стихи мне напомнили «Слово о полку Игореве». Это фундаментальный труд, основа нашего языка, его надо читать всю жизнь. Как и Пушкина. Читала ли ты «Слово…»? Твои строки – подражание нашему эпосу? А ещё читай русские сказки, в них мудрость народа, зашифрованные тайные смыслы бытия. Я поправила знаки препинания в твоих стихах, но это не имеет значения. Они могут быть и авторскими. Потому что это – стихи. Один современный поэт сказал, что «поэзия – не лучшие слова в лучшем порядке. Это – высшая форма существования языка. Движение языка в те сферы, откуда он взялся». Его не преподают в школах, я не имею права назвать его тебе. Объяснять это не буду, конечно. Читай Есенина. Он глубже, чем кажется. Он бесконечен. Смотри внутрь Слова. Из чего состоит, из чего оно выросло. И читай. Читай ещё больше.
Смотри: «прозвище» и «призвание» - какие разные смыслы! А корень один – «зов». Просто буква «о» вылетела – для удобства произношения. Энергию этих слов чувствуешь? Произнеси вслух.
В тебе вижу главное: поэтическое мироощущение. Построению рифм можно и нужно учиться. Хотя, говорят, рифмы приходят сами. Возможно, тебе не надо писать стихи. Стихи – это не только ритм. Это слух, голос, песня, переплетение странных смыслов, чтобы выразить невыразимое. Чувствуешь мелодию – поймай её. Но я ощущаю в тебе какой-то другой ритм, не песенный. Подумай: в чём призвание, в чём путь? Вижу: ты способна стать тем, кем пожелаешь. Потому что умеешь думать и чувствовать глубже других. Вот такие мы, люди без кожи. Жду встречи. Антонина Петровна».
Тоня перечитала письмо несколько раз. Губы её шептали: «прозвище и призвание…» Энергия не уходит бесследно, она видоизменяется. Смерть близко она видела впервые. С мамой теперь будет всё хорошо, - она уверена. Строчки, написанные Антониной Петровной, горели в её руках. В ней происходила какая-то страшная перемена, но она не могла понять сразу – что…
Утром она проснулась с мыслью, что хочет жить. Всё, что угодно, только не такая смерть, как у этой учительницы. Она вспомнила лицо в слезах, вспомнила её такой, как увидела в коридоре. Теперь, с той стороны реальности, из четвёртого измерения, с той оси «t», которую мы не видим, не чувствуем, и можем постичь лишь разумом, с этим письмом-посланием, письмом-напутствием, она смотрела на неё… Да, они – люди без кожи. Впервые Тоня задумалась, почему она так не похожа на сверстников. Учительницей она не будет. Ни русского языка и литературы и ни истории. Вообще.
«Жду встречи» - холод прикосновения к смерти. Льдинки замёрзших пальцев.
Кто же её затравил, учительницу? Всё повторяла и повторяла строчки из письма: «Прозвище и призвание, призвание и прозвище… Зов…»
Её саму тянет неодолимой рукой судьбы в эту воронку. Воронку, в которой погибла учительница. Она именно погибла, а не умерла. Тоня это знала несомненно. Её убили. Как, кто? И она - тоже слишком чувствительна.
Она не хочет быть похожей на Антонину Петровну. И на тихого, интеллигентного, мудрого отца. Она не будет плакать больше над оценками по физике. И бояться – не будет. А то даже не может ответить наглой продавщице в магазине. Иногда рот боится открыть, просто произнести: «Пол литра масла и триста грамм сметаны». Она будет другим человеком. Другим – совершенно, изнутри. Прирастёт ли? Станет ли это её истинной сущностью? Она не знала. Она хочет жить.
Это же она лежала там, на узкой больничной койке. Только через полвека. Как же она себя не узнала?! Это же её смерть.
Она изменит эту ось. Если кожи нет, её надо придумать. Это будет её тайной. Пространство-время подчинится её воле. Потому что нет ничего окончательно предопределённого. Во всем теперь будет копировать мать. Будет деловой, хваткой, сильной, быстрой и бесстрашной. Наглой? Если хватит сил. И не позволит себя обижать! Если надо научиться драться – она научится! И красивой будет – как Светка!
Тоня достала тетрадку со стихами. Выдирала по страничке, кромсала на мелкие кусочки. Чтобы забыть. Навсегда. Глупости. Не жаль ей, не жаль. Рисунки тоже перебрала. Те, что были написаны в плохом настроении, в слезах после уроков физики, - все порвала и выкинула. И письмо, последнее, что написала Антонина Петровна, её последний урок, - тоже. Правда, не рвала. Благоговейно положила в ведро, прощаясь. Она «похоронила» это письмо… Огляделась: в чём ещё прячется её грусть, её боль?! За окно полетела коллекция камней – граниты, собранные на прогулках в городе бабушки и дедушки. Осколки памятников, слёзы земли. Лишнее. Всё лишнее – вон. Всё, что напоминает о её ранимости, о тоске растущей души.
Было нечто суеверное, тёмное, древнее в том, что она выкинула своё творчество. Это был колдовской ритуал забвения. Она откупилась от боли. Такой ценой. Она откупилась от сумасшествия через акт безумия.
Стало легче. Будто отказалась от чуждой роли. Смотрела теперь на себя со стороны. Через это она вышла за рамки восприятия самой себя. Будто висела над самой своей головой и размышляла… Извне, сверху, с оси «t», лучше видно.
Стихов она больше никогда не писала. Но письмо Антонины Петровны, хотя и старалась забыть, не смогла. Как и её образ.
Ещё из тех лет помнила Пушкина, который говорил ей во сне что-то очень хорошее…
Свидетельство о публикации №224072600839
Вот где раздолье киношников со сценаристками. Как раз в стиле домохозяек.
Жаль, что то время в литературе - вернулось. Я думал - ушло... Сейчас много таких произведений с женскими переживаниями, в основном - своими, штампованными сюжетами с примесью Войны. Есть "Вдовий пароход" честно написанная книга. Жаль, что язык слабоват, но это - от таланта, ничего не поделаешь, а книга хорошая.
Писателя определяет язык, его язык, собственный. Я слежу за женской литературой, очень хочется талантливый, глубоко талантливый женский литературный взгляд. А его нет. Нет и у нас, и на Западе, может в Японии? Но там одни поэтессы. У нас одна Марина Цветаева, она - Поэт, не поэтесса, потому как отобрана Временем. О некоторых её стихах я могу сказать - Это я сам. Ахматова - прекрасная женская, именно женская поэтесса начала XX века, а её Реквием... Ну как можно писать о той нашей трагедии отточенным, полированным гранитным стихом?
Писатель мирового уровня - Дорис Лессинг, её оставило Время. Больше нет нигде. Ну ни Франзуаза же Саган с её месячными, весьма подробными и похождениями к папеньки по долгу, работе, подружках...
Если Вы озаботитесь своим собственным, личным художественным взглядом на обыкновенную действительность, тогда да. Ни Толстой, ни Чехов не озабочивались чем-то из ряда вон... У них обыкновенные истории.
С уважением, Захаров Г.И.
Геннадий Захаров -Донской 05.09.2024 03:10 Заявить о нарушении
С уважением, Т.Т.
Татьяна Трубникова 06.09.2024 11:03 Заявить о нарушении