Земное и небесное. глава первая. vi-vii
В свете всходящего солнца меркло пожарище. Оно, как и далекий маяк, как и исчезающий месяц, казались ускользающими, малозаметными огоньками, обреченными уйти, быть может, и вовсе не оставя о себе следа. Другая, всеобъемлющая жизнь поглотила их слабый трепет жизни.
Гипатия металась по дому, не находя себе место. Ей оставалось только ждать. Нет, она нисколько не думала о том, что говорил ей незнакомец в карете, слова его мало подействовали на неё; она думала об отце, о том, наступил ли этот новый день и для него, или он остался там, в ночном мареве у разрушенного храма.
И вот, в утреннем тумане послышался стук колес подъезжающей кареты. Гипатия выбежала из дома и сразу издалека узнала его колесницу. Да, это был он, её отец…
Они забыли о приличиях, о негласном установившемся между ними церемониале, и бросились друг к другу, отдавшись нахлынувшему на них чувству…
Спустя время, сидя за столом, Теон рассказал, как стража остановила их экипаж, явно заранее уведомлённая об их планах. Он рассказал, как продержали его до утра, не проронив в его сторону ни слова, и как спустя какое-то время один из римлян отвёз его обратно домой. Неведомая сила отвратила Теона и Гипатию от событий прошедшей ночи.
А спустя какое-то время до них дошла весть о том, что Серапеум был разрушен. А затем город наполнился рассказами о том, что не было организованного сопротивления, что храм наполнился чернью, которая пьянствовала всю ночь, а после погибла в дыму и пожарище. Говорили о том, что сама битва за храм приняла безобразное зрелище, и символ античной красоты пал, поруганный людскими пороками и безумием. Те, кто видел его падение, уже не мог без брезгливости смотреть на всё ещё прекрасные руины и остатки многочисленных статуй. Дай Бог никогда не быть нам свидетелями поруганной красоты!
Теон признался дочери, что в ту ночь перед отправкой её к храму, он отдал приказ кучеру возить её по городу и затем вернуть её обратно домой, однако ни о каком человеке в чёрном он не знал, и крайне удивился рассказу Гипатии о нём. По описанному одеянию он предположил, что это мог быть епископ Александрии Феофил, однако ему казалось безумством то, что один из первых людей города во время битвы катался с Гипатией в её карете.
Загадка человека в чёрном так и не была разгадана, и Гипатия решила найти епископа Феофила, убеждённая в том, что по голосу она весьма определённо сможет сказать, он ли был с ней. Зачем ей это? Ведь её мало тронули его слова, а его облик отражал лишь могущество и силу власти – и только в таком грозном обличии он запечатлелся в её памяти. Она оставалась при своих взглядах, со своими суждениями о жизни, и не стремилась вникнуть в это странное христианство, как и участвовать в политической жизни города.
Однако она хорошо запомнила его слова о любви: «любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не раздражается, не мыслит зла, всему верит, всего надеется, все переносит…». Об этом она никогда не думала и не была знакома с этим чувством. Она никогда так не любила, и её так не любил никто. Может быть, такое чувство у неё к отцу? Если и так, то она его испытала лишь в ожидании этого утра, да и то, она просто его ждала и верила, что он вернётся. А когда он признался ей в том, что перед самой поездкой передумал её брать с собой, она помыслила зло, ощутила раздражение против него, правда, быстро об этом забыла…
Гипатия всегда считала главными добродетелями человека справедливость и самообладание (софрозин и дикайозин), но это чувство, названное предполагаемым епископом любовью, как будто лежало вне пределов рассудка и ума, и даже как будто противоречило этим двум её главным качествам: справедливости и самообладанию. Но при этом, и она призналась в этом себе, ей хотелось бы кого-нибудь так любить или чтобы её так любили. Но как это возможно, зная себя и человека вообще, то, какой он есть? Существует ли вообще это чувство? И она подумала о разрушенном храме, безобразие и красота руин которого сплетается во что-то странное и необъятное, и каждый в этом сплетении видит своё…
Нет, всё же она должна узнать, кто тогда с ней ехал в карете.
Однажды от одного из учеников-христиан Гипатия услышала о службе в церкви Святого Марка, которую будет проводить епископ Феофил. И она сразу же решила туда поехать. Она даже не могла ответить себе, зачем ей это нужно, ведь её жизнь и жизнь её отца текла по прежнему руслу, и никто из власть имущих не допрашивал их о той ночи или о том, участвовали ли они в защите храма. Многих активных участников той ночи настигла кара со стороны власти, но она и её отец словно были под чьей-то защитой…
Гипатия ехала на колеснице к церкви. Вдруг, на полпути к ней, она услышала детский крик и тут же потребовала кучера немедленно остановиться (обычно кучера не обращали внимания на попавших под колёса людей, только если они никак не препятствовали им ехать дальше). Выбежав, она увидела мальчика лет семи, лежащего на дороге среди проходившей мимо равнодушной толпы. Гипатия подбежала к нему, лежащему без сознания. Осмотрев его бегло, ощупав пульс, она убедилась, что мальчик невредим и, возможно, едва не попав под лошадь, он от страха упал в обморок. Приказав слуге принести лежащую в карете воду, она обрызгала ей мальчика, и тот начал приходить в сознание. Гипатия подумала, что правильней будет отнести его в тень, и только она хотела отдать приказ слуге, как к ним подбежала (если можно так выразиться, ведь она сильно хромала) девочка лет десяти. Она отчаянно воскликнула:
– Диотим, что с тобой, ты жив?
Мальчик открыл глаза и смутно посмотрел на них.
– Я просто упал. Сейчас у меня болит голова. Дафна, ты не нашла здесь маму? Она должна быть здесь.
Гипатия вскоре узнала, что дети уже несколько дней ищут маму, которая пропала, по всей видимости в ту ужасную ночь, когда произошла битва при Серапеуме. Они были голодны и слабы, и жили в эти дни в ксенодохиумах.
Дафна сбивчиво рассказала Гипатии:
– Мы вчера узнали с Диотимом, где находится та церковь, которую больше всего любила наша мама, и куда она нас часто приводила. Мы вчера об этом говорили одному дьякону, просили, чтобы он привёл нас сюда, но он нас прогнал. Мы оказались далеко отсюда в тот день, когда пропала мама, но всё же мы нашли это место. И вот как раз, когда мы хотели войти в церковь, пропал Диотим, я стала его искать, и вот он оказался здесь. Спасибо вам, что помогли! И слава Богу, что всё обошлось. Ведь я около года назад так же попала под лошадь, и вот… – она опустила взгляд на свою ногу – Мне суждено теперь ходить вот так, но я уже приноровилась, и нисколько не отстаю от других людей. Хотя иногда становится грустно, когда подумаю о том, что это уже на всю жизнь. Я ведь я так люблю танцевать! Но что это я…
Мы скорее пойдём туда, а церковь, ведь скоро служба, и потому мама должна быть здесь, и, должно быть, она будет молиться о том, чтобы мы нашлись. Как же она обрадуется, когда мы вот так подойдём к ней в храме! А ведь мы её сразу узнаем, даже в темноте. Ведь она всегда тихо подпевает хору, и мы сразу же узнаем её по голосу!
Гипатия, неожиданно для себя, решила проводить их в церковь, хоть она могла и опоздать на службу, которую проводил епископ Феофил, предполагаемый попутчик той ночи.
Взволнованность детей, их ожидание встречи передалось и ей, и она в трепетном волнении поднималась за ними по ступеням храма. Девочка, хромая, опиралась на костыль, и ей, должно быть, трудно было подняться, да и ещё так быстро. Гипатия с участием и сочувствием смотрела ей вслед. Девочка, поднявшись, вдруг обернулась к ней. Вместо выражения страдания и боли, которое ожидала увидеть Гипатия, лицо её озарила щедрая и жизнерадостная улыбка. Гипатия улыбнулась ей в ответ, одновременно с этим стыдясь своего здоровья и богатства. Она подумала о том, что они, в лучшем случае, могут дать ей, как и другим людям её класса, лишь довольство и покой, но никогда не смогут дать счастье и этот особый трепет жизни, который дарит человеку способность наслаждаться малым. Однако теперь мыслила она лишь по привычке, но вёл её не рассудок, а сердце.
Из открытых дверей до них донеслось хоровое пение. Они попали в так называемый нартекс – притвор, помещение для кающихся. Гипатия редко в жизни сталкивалась со страдающими, болезными, и потому ей стало не по себе от вида кающихся, с истерзанными спинами, с печатью глубокой скорби на лице. Какая-то женщина с гнойными струпьями на теле схватила её за руку, бормоча ей в лицо непонятные слова. Гипатии казалось, что какие-то страшные маски окружили её, преградив ей путь. У неё мелькнула мысль покинуть это место, чтобы вновь оказаться в карете и следовать прежним путём. Но она, увидев только что мелькнувших за следующей дверью детей, мягко отстранила женщину и, ещё больше укутавшись в талар, твердо последовала к двери в основное помещение церкви. Кающиеся отступили, и она, пройдя двойной ряд колонн, благополучно вошла в главную дверь.
Она очутилась в большом и прохладном помещении, окутанным мягким светом и тенью. Тонкий запах ладана и тихое пение молящихся вызывали в её душе робкое благоговение. Они, молящиеся, сливались в единую процессию, которая поразила Гипатию своей одухотворенной красотой и целомудренностью. Казалось, что самые чистые и возвышенные помыслы объединяли этих людей, и зло уже было неспособно коснуться их сердец. Гипатия невольно залюбовалась тому, как красив был здесь человек.
Но тут она заметила движение. Это Дафна и Диотим как можно незаметнее бродили среди молящихся, останавливаясь возле женщин и осторожно вглядываясь в их лица и вслушиваясь в пение. Глаза их были полны надежды и ожидания счастливой встречи. Они всё ближе подходили к алтарю, и Гипатия направилась в их сторону.
Вдруг она услышала этот голос – голос «властителя», того самого человека в чёрном из кареты. Она обернулась и увидела знакомый силуэт. До неё донеслись слова проповеди – это были те самые слова о любви, которые он произносил в карете. Она стала приближаться к нему. Но тут на неё нашло сомнение, она повернулась и бросила взгляд в ту сторону, куда шла за детьми – но их уже не было видно. Она вновь оглянулась на человека в черном – его могущественный облик или, скорее, сила его речей, стягивала к себе прихожан церкви, взгляд многих из которых выражал глубокую впечатлённость наполнившими помещение словами проповеди. Гипатия шла вместе со всеми, но вдруг решительно развернулась и пошла к двери, за которой, по всей вероятности, скрылись дети.
Она вышла из церкви и сразу увидела их сидящих на ступенях. Она невольно услышала их разговор. Девочка говорила:
– Пожалуйста, Диотим, не плачь. Мы с тобой ещё слишком маленькие, чтобы найти маму в таком большом городе. Знаешь, я вот что придумала. Мы прямо сейчас пойдём с тобой в труппу, в которой мама работала до того, как покинула её. Помнишь, как нас там все любили? Я уверена, что нас с тобой возьмут к себе! Я буду петь, я уже выучила много-много песен. А ты будешь танцевать, у тебя хорошо получается, хотя тебе ещё нужно подучиться.
Но путь нам с тобой предстоит неблизкий, туда нам нужно будет идти несколько дней от города. Помнишь, мама нам рассказывала о странствующих? Так вот, мы ими станем прямо сейчас! Для этого нам нужно совсем немного. Помнишь, мама говорила, что у странствующих нет ничего своего, что у них всё Богово, и живут они только для него? И потому люди любят их, и всегда приютят их и накормят. И они, странствующие, любят всех людей, и никогда не думают о себе, о своей нужде.
– А примут ли нас? – вдруг перестав плакать, спросил мальчик – помнишь, как они кричали на маму, когда она уходила? Они вспомнят, что мы её дети, и могут нас так же прогнать.
– Ну что ты, что ты?! – вскрикнула девочка – разве они это вспомнят? А если и вспомнят, то уже давно нас простили. Они нас примут, и помогут нам найти маму. Ну посмотри же…
Вдруг послышался хохот нищего, сидящего недалеко от них на ступенях храма:
– Я помню вас, помню, уже давно живу около этой церкви. А мамаша ваша была гулящая, я таких сразу вижу. Что, не ночевала нынче?
Девочка отвернулась и, взяв брата за руку, молча отошла от него. Гипатия сорвалась с места, подбежала к нему и кинула ему в лицо монеты:
– Подавись, мерзавец, и убирайся отсюда. Надеюсь, купленная на эти деньги выпивка сведет тебя в землю!
Нищий молча схватил рассыпавшиеся монеты и ушёл прочь, сообразив, что женщина эта из высшего класса и неосторожное слово в её сторону может стоить ему жизни.
Гипатия подошла к детям. Девочка, не обернувшись в её сторону, тихо сказала:
– Зря вы так, и такие нехорошие слова сказали… Нищие и искалеченные бывают очень обижены на жизнь – слышим мы такое не впервые. Ну, сделал он нам больно, но это уже скоро пройдёт. Здесь самое главное – не передавать это зло дальше, а заглушить его в себе, чтобы оно исчезло насовсем. Мама говорила нам о людях, отражающих всякое зло, что пришло от других, или что от себя идёт, и просила нас стараться не быть такими и учиться прощать.
Мы с Диотимом сразу долго не могли простить обиды, и друг на друга тоже, а сейчас вот я вам всё это говорю, и чувствую, что уже простила его. Я этому быстро научилась!
Гипатия стояла перед ней смиренная и пристыженная. Где вся её мудрость, где её пресловутая сдержанность? Если бы рядом были её ученики, или другие эллины, она бы смогла проявить себя достойно, но никто, кроме детей, её не видел, и ей оказалась как бы и не для кого проявить свои добродетели. Театр был пуст.
– Да, я была неправа. Я хотела наказать зло, а вышло всё наоборот. Постарайтесь же и меня простить.
И вдруг она спросила:
– Вы сейчас отправляетесь с братом на поиски мамы? Я ненароком подслушала ваш разговор.
Девочка смотрела на неё с улыбкой:
– Да, мы сейчас отправляемся в труппу, в которой когда-то выступали. Нас там приютят и дадут нам работу. И, быть может, помогут найти маму.
В Гипатии что-то ёкнуло. Она почувствовала страх потерять детей, расстаться с ними навсегда, и искала пути того, как продлить встречу. Она пыталась найти нужные слова и, недолго думая, решила говорить всё как есть, не лукавя. Собравшись с духом, она обратилась к ним:
– Я слышала, что путь вам предстоит далёкий и трудный. Хотите, я вас отвезу туда, к вашим знакомым? Но давайте прежде пообедаем, подкрепимся к дороге. А вообще, лучше нам выехать завтра с самого раннего утра, чтобы мне успеть вернуться до ночи.
Последней фразы она устыдилась и покраснела.
Девочка с сомнением на неё посмотрела:
– А вы знали нашу маму?
Гипатия нервно перебирала платок в руках, не находя нужных слов:
– Нет, не знала. Я просто хочу вам помочь. Вы находитесь в трудном положении, и у меня есть возможность помочь вам. Вы очень хорошие дети, и мне просто хочется, чтобы у вас всё было хорошо.
Девочка внимательно посмотрела ей в глаза:
– Просто нам один раз так же предложили помощь, отвезли к себе, а затем заперли нас. Нам всё же удалось выбраться, но об этом долго рассказывать. И я перестала вот так сразу доверять людям, хоть это и неправильно. Мы благодарим вас, но всё же мы отправимся туда вдвоём. Я знаю путь, я хорошо его помню, мы не раз ездили в город туда и обратно. Я знаю, как отсюда выйти на главную дорогу, а от неё уже легко добраться до развилки за городом, которая ведёт к шатрам нашей труппы.
Гипатия впала в отчаяние:
– Я всё понимаю, всё понимаю… Столько недобрых людей. Наверное, вы не слышали, но я Гипатия – известный в городе философ и математик. Меня многие знают, слышали обо мне. Быть может, эта встреча даёт мне возможность помочь вам тем, что есть в моих силах. Вас, наверное, отпугнули мои злые слова в адрес нищего. Но это лишь раздражение на того, кто посмел вас обидеть. Поверьте, у меня нет к вам недобрых намерений…
Её отчаяние, её дрожь в голосе, ощущение виноватости во всём её облике вызвали в детях ответное чувство. Мальчик воскликнул:
– Ну что вы, мы поедем с вами. Сестра мне после того случая сказала всегда смотреть человеку в глаза, и мне сразу становится понятно, можно ли ему верить.
Сестра строго его осадила:
– Не всегда понятно.
И вдруг необычайно серьёзно посмотрела на Гипатию:
– Но вы для нас как на ладони. Мы хотим быть вашими друзьями.
И протянула ей свою маленькую ручку.
Гипатия ехала с детьми в свой дом. Она не знала ещё, что ей делать дальше, она не строила никаких планов. В этот день она жила больше чувствами, ощущениям. И кажется, что только сейчас она почувствовала истинную радость от общения с человеком, от того, что просто видит его, думает о нём, принимает участие в его судьбе.
Отца не было дома, и она приказала слугам накрыть на стол. Пока дети умывались, она пошла к себе в гинекей.
Вихрь мыслей настиг её, как только за ней закрылась дверь и она осталась одна. Она призналась себе, что больше всего на свете мечтает о том, чтобы дети остались с ней, и чтобы она стала для них самым близким человеком, и поделилась тем светом, быть может ещё очень тусклым, что живёт в ней. Но как же они останутся у неё? А вдруг их мама жива? Нехорошо желать обратного… Отпугнёт ли их её богатство, её образ жизни, её вера? Чем она может их привлечь, найдёт ли для них нужное слово? Увидели ли они в её взгляде метание её души, или она для них просто попутчик? Как же ей высказать себя им?
И она заплакала…
Её всегда пленяла красота разума, творчество мысли. Ей доставляло истинное наслаждение размышлять: будь то логичность суждений о жизни, о человеке, или элегантность решений геометрических задач. Как и во всём творчестве греков, во главу всего она ставила стройность, гармонию, изящество. Она про себя часто повторяла различные суждения о жизни, порой одну и ту же мысль изо дня в день, и каждый раз наслаждалась ей. Но в последнее время что-то в ней изменилось. Она, как и её отец, как и многие греки, смотрела на жизнь твёрдо, без колебаний, без сомнений, живя и наслаждаясь, в самом высоком смысле этого слова, богами данной им жизни, красоте человека и его разума3. Но сейчас она не ощущала в себе этой основательности, этой внутренней гармонии, и в последние дни, оставаясь одна, она часто уходила в глубокую задумчивость.
И только теперь она осознала холодность той красоты, которой служит, красоты небесной, великой, но такой далёкой. А голос, ещё слабый голос так хотел чего-то другого: земного, тёплого, материнского… Что это, слабость ли человеческая? Быть может. Но в эту минуту холодный камень величественного храма разума обвеяло теплом от вспыхнувшей свечи.
Гипатия в трепетной надежде спускалась вниз, прижав к груди приготовленную для детей чистую одежду.
VII
Прошло четверть века после памятного разрушения храма, а мир так и не сошёл в эти земли. Гибельная страсть к разрушению, к поруганию значимого опутывала души, пьянила разум. Утром плакали над проповедью и скорбели обо всех несчастных, а вечером и ночью попирали святое, убивали, насиловали и сжигали. Ничто не могло обуздать человеческие страсти. Добро являло себя через зло, любовь провозглашалась через ненависть. Человек вмещал в себе либо обе грани, и являл их слишком остро, либо ничто в себе не вмещал, и прозябал в мелочных стремлениях и интересах.
Один человек был не так уж и плох, человек и человек, как и мы все; двое были хуже, и чаще они бранились, нежели дружили, и дрались, и ссорились; трое были ещё хуже, и ссоры их не редко доходили до убийства двумя напарниками третьего; но самым жутким и страшным была толпа – главный субъект и вершитель истории той поры. Только толпа судила и приводила в исполнение свой скорый суд, только она объявляла правых и виноватых, и только перед ней склоняли головы все властители и власть имущие. Толпа была в те годы всесильна.
В тот день 415 года, во время Великого поста, она свершила суд, один из многочисленных в ту эпоху. И суд этот по устоявшемуся обычаю был приведён в исполнение в самом жутком виде…
Гипатия возвращалась домой после встречи с римским префектом Орестом. Она была главным советником города, неформальным лидером «эллинов», одним из ключевых лиц общественной жизни города. Оказавшись в жестоких путах времени, она, тем не менее, упорно отстаивала высокие моральные принципы власти, всеми силами стараясь отвратить хоть толику зла, чинимого каждой из противоборствующих сторон. Однако удивительным образом её истинная деятельность была прямо противоположна тому, какой она представлялась людям, тому, какая молва шла о ней.
Она, забыв эллинскую гордость, претерпевая различные унижения, молила властителей миловать приговоренных, но люди говорили о ней, как о ведьме, которая чародейством своим погубила многих достойных людей. Спасенные ею бросали ей в лицо самые жестокие и злые слова, убежденные, что благодаря её наветам они оказались на грани гибели. А она не смела говорить им о себе, как об их спасителе.
Она искала пути примирения для многочисленных религиозных движений города, но о ней говорили как о главном виновнике частых расправ, творимых каждой из сторон. Жестокость порождала ещё большую жестокость, и ничто не могло положить конец этому разнузданному насилию.
Она старалась выслушать всякого, с участием принимая роль в судьбе каждого человека, но многие сторонились её, боясь попасть в путы вменяемой ей магической способности погубить всякого, с кем она вступит в общение.
Гипатия стойко несла это бремя дурной славы, ту ненависть, которую могло вызвать лишь одно упоминание её имени. Истинное общение и дружба у неё была только в письмах с бывшими учениками, живших в разных городах империи. А её близкие и знакомые, оставшиеся в Александрии, разбрелись по различным религиозным течениям, попадая в русло всеобщей разобщенности и по идейным причинам переставали общаться с ней. И лишь немногие из них обращались к ней за помощью, или поддерживали её добрым словом.
Из маленького мира науки, вдохновения, красоты, радости человеческого общения она окунулась в большой мир торжествующего зла, законы которого были прямо противоположны тем, по которым жила она в своём мире.
Гипатия ехала в карете после трудного разговора с Орестом. В который раз она убеждалась в том, что месть была главным двигателем жизни её времени, и умело надевала маски закона, обычая, справедливости.
Орест вновь запятнал себя убийствами и казнями, но и теперь, как и всякий раз, пообщавшись с Гипатией, он обещал подписать бумаги о помиловании и отменить назначенные казни. Гипатия уже давно приняла как данность его жестокую и властную натуру, и со своей стороны лишь всячески старалась смягчить его нрав и убедить в необходимости быть умеренным и разумным. Они много общались о качествах политика, о таком понятии как clementia – о деятельности политика по пути меньшего зла без ущерба для собственной власти. Сама она давно рассталась с верой в подобную рассудочную мораль, легко и самоуверенно меняющуюся в угоду её носителю, но использовала любые аргументы для благой цели.
Гипатия понимала, что Орест использует её авторитет среди высших лиц для укрепления своей власти, и всё больше сомневалась в необходимости своей миссии и в том, что она принесёт людям и городу больше блага, нежели зла.
Она открыла «Эфемериды» – главную газету империи, и погрузилась в чтение политических сводок. Спустя некоторое время она с негодованием бросила её в угол кареты и устало закрыла глаза.
Откуда в ней эта странная тревожность?
И тут она остро ощутила себя бессильной обуздать зло. Казалось, что оно одолело её, и теперь именем её и во имя её творятся разные жестокости и убийства. Скольких она спасла, но и скольких она погубила одним именем своим?
Спустя многие годы активной политической деятельности она только теперь ощутила всё бессилие добра. Оно казалось таким естественным в тиши дома, наедине с собой, и таким противоестественным, рудиментным в толще жизни, в пучине деятельности людской. Но в глубине души в ней ещё не угасла вера в осмысленность её жизни. Она уповала на грядущее, на то, что деятельность её оставит ростки, которые принесут свои плоды и облагородят сердца. А судить её будут не за общее, не за сумму последствий, а за тот свет, что она испускала, и который не заметен нынче, но который пройдёт сквозь толщу веков и озарит тех, кто взглянет в прошлое, и вдохнёт в них веру в самостояние и неизменность добра.
Но откуда же в ней эта странная тревожность?
Послышались дикие крики, топот ног. Гипатия открыла глаза. Она устало вздохнула, подумав о том, что вновь намечается драка между враждующими сторонами, по всей видимости вновь между иудеями и язычниками, и опять прольётся кровь, будут погибшие, искалеченные. Звериная сущность жизни её уже не удивляла, но каждый раз лишала её духовных сил, и стыдила необходимостью находиться в стороне от творимых бесчинств. Раздался вопль:
– Здесь она! Здесь! Я вам говорю, что она здесь, эта проклятая ведьма!
Карета резко остановилась. Несколько пар рук сорвали занавеску с неё.
– Это она наслала порчу на нас! Глядите, я только дотронулся до неё, а моя рука уже начала чернеть! – ревел всё тот же голос, видимо, предводителя обезумевшей толпы. Она же разлилась в многоголосом крике:
– Ведьма! Ведьма!
Гипатию вытянули из кареты за одежду, боясь дотрагиваться до неё. Всё тот же человек поднял вверх и вправду почерневшую руку и взревел:
– Всякая рука, коснувшейся этой ведьмы, отсохнет! Не вздумайте касаться этого исчадия зла, иначе она перед своей смертью ещё многих погубит! Да свершится же праведный суд над тем, кто умертвил колдовством своим множество невинных людей! Да восторжествует же справедливость и да будет покарано зло!
Кто-то метнул петлю ей на шею, а кто-то ловким движением связал её руки. Гипатия в ужасе оглядывала страшные, искажённые ненавистью лица, и не могла промолвить ни единого слова. Лишь стреножащий страх окутывал её разум и тело.
За верёвку её повели сквозь толпу. Шатаясь, она шла, а женщины, мужчины, старики и старухи плевали в неё, кидали в неё камни, швыряли песок, стараясь попасть ей в глаза. Какой-то смельчак сорвал с неё хламиду. Поначалу она шла, стараясь прикрыть свою наготу, затем закрывала лицо, защищая глаза от режущего песка, и тогда толпа старалась попасть камнями в открытое ей место.
Женщины кидались на неё, рвали волосы, били в грудь. На всём пути её осыпали проклятиями. Лицо её быстро распухло, стало кроваво-синим, и ничто уже не напоминало её прежде красивые черты. Её поругаемое тело покрылось кровавыми пятнами, и стало таким же фиолетово-иссиним и страшно распухшим, как и лицо. Хрип вырвался из неё – не хрип человека, а голос ужасных мук.
Она все свои силы отдавала на то, чтобы не упасть, превозмочь себя и просто идти, покуда хватит сил, или утихнет гнев людской.
Вдруг окружающий рев и проклятия прорезал звонкий, испуганный мальчишеский голос:
– Не надо! Мне жалко её! Мне жалко её!
Гипатия смогла приоткрыть глаза и уловить облик того, кто сжалился над ней. Она попыталась что-то прошептать ему и, отдав этим прощальным словам последние силы, споткнулась и упала наземь. Толпа, забыв о предостережении не касаться «ведьмы», бросилась её добивать черепками. А рядом женский голос бранил мальчишку за его ребячью жалость, за робкую попытку спасти. Воспримет ли эту новую науку детское сердце, сбережёт ли себя? Не позволит ли мальчику, или уже юноше или мужчине вместе со всеми броситься добивать падшего?
Люди носили ветки, бранили друг друга за несдержанность, упрекая в том, что «ведьму» сожгут мёртвой, и она не почувствует мук огня.
Тело её разложили в безобразной позе и подожгли. Пламя быстро охватило его. Запах горящего тела и резко наступившая тишина на фоне треска огня отрезвили толпу, и многие начали расходиться, потупив глаза. Кто-то из оставшихся смотрел на эту процессию с отвращением, кто-то с удовольствием, кто-то равнодушно, но одни глаза смотрели иначе, чем все. В скорбных глазах этих, освещённых страшным огнём, робко блестели невыплаканные слёзы.
Конец первой главы
Свидетельство о публикации №224072701546