Память

 ПАМЯТЬ



   Не только диабет с его неприятными сюрпризами и вереница прочих недугов стали наследием моих родителей. Было нечто куда более ценное — цепкая, острая память: механическая, зрительная, будто заточенная для особой жизни. Мама, смеясь, вспоминала: «Ты начала ходить, говорить и рассуждать почти одновременно». При мне старались держать язык за зубами. Я ловила всё на лету, включая обсценные выражения, и, не задумываясь, выплёскивала их наружу — словно попугай, которому забыли дать зёрен. Память тогда была моим оружием — и моим же источником бед. Впрочем, не только в детстве.
Моя зрительная память — цепкая, почти иконическая — так и не была использована «по назначению». Хотя в ранние годы я строила грандиозные планы. На банальный вопрос: «Кем хочешь стать, Нелька?» — я артистично, с пафосом маленького актёра, отвечала обескураженному отцу:
— Следилой!
Очевидно, имелся в виду следователь. Перлы моего детства…
К десяти годам идея «следить» канула в небытие. Я терпеть не могла всех, кто носил форму и знаки отличия. Часто слышала обрывки тяжёлых разговоров отца с его старым фронтовым другом Афанасием — резкие, пересыпанные горечью и матом. Милиция в моём сознании срослась с ментовкой, а её служители — с мусорными баками городской окраины. Мусора…
Помню рассказ Альки Саркисяна, моего школьного другана. Учительница Марь Иванна устроила опрос:
— Ну, давай, Паша, начнём с тебя. Кем хочешь быть, когда вырастешь?
— Я, Марь Иванна, хочу стать очень богатым — покупать жене бриллианты, машины, дома!
— Молодец, Паша! А ты, Сидоров? Ты ведь у нас отличник.
— Марь Ванна, я хотел быть космонавтом, а теперь хочу стать женой Паши Горелика.
На параллельной улице — Цыцамурской, в кирпичном двухэтажном доме среди запылённых тополей — жила осетинская семья. Мужчины там испокон веков служили в милиции — наследственная повинность. Наши мальчишки не упускали случая поддеть их. Стоило появиться Валико, главе семейства, как улица наполнялась детским хором:
— Патара осис пикреба, милиционери викнеби!
Я подхватывала в припрыжку, выкрикивая на весь квартал свой вирш:
— Мусор, мусор, мусорок! Валико, где твой свисток?
Теперь стыдно вспоминать. Но тогда это казалось весёлой игрой. Наивное дурачьё... Память детства — штука странная. Она выборочная. Словно кто-то вычёркивает из неё светлое, оставляя только колючее: боль, стыд, обиды, голод.
Я помню, как болело окровавленное ухо в детском доме для детей «врагов народа» — после наказания с оттягиванием. Помню, как сводило живот при виде хлеба, выброшенного в мусорный бак. Помню, как добрая нянечка сунула в ладонь маленький ломтик — тёплый, драгоценный. Я спрятала его под подушку и ночью, шёпотом, ела крошку за крошкой. Такое не забывается. Такое врезается в память на всю жизнь.
Годы прошли, но память, как непрошеная квартирантка, не покинула меня — она переселилась вместе со мной в другую страну, другой язык.
В Израиле, после замужества, я оказалась в обществе местных «интеллектуалов». Ализа Розен — заслуженная актриса киббуцного движения, глотающая водку из горла, как последняя пьянь. Цви Троп — директор секретного завода «Рафаэль», вечно бодрый, с бликующими залысинами и надменным, «вечно правым» ликом. Йорам Гаон — певец с прекрасной дикцией, украшал собой любую встречу — с шевелюрой, выращенной стараниями турецкой медицины. Хагай Ситон — адвокат с репутацией победителя… ещё тот аферюга. Все они были одноклассниками моего мужа.
В этом обществе тщеславия и острословия я чувствовала себя случайной. Их разговоры о себе, о славе, о правоте «единственного пути» вызывали не просто усталость — отторжение. Там, где мысль должна звучать тихо, громче говорила ирония.
Однажды, в приливе наивной отваги, я попыталась разрядить обстановку, заговорив об Эфраиме Кишоне — писателе, которого я полюбила благодаря прекрасным переводам Марьяна Беленького и Бориса Грасса. Тишина, наступившая после моих слов, была красноречивей любой реплики. Кишон не укладывался в их мерки: он думал не киббуцными трафаретами, а значит — был чужим. Всё, что не пахло старой партийной закваской, здесь встречали холодно, иногда — враждебно.
Мне хотелось своего — близкого по духу. Так появились наши домашние посиделки на улице Рамат а-Голан: старые романсы, стихи Серебряного века, разговоры без фальши. После переезда на Бар-Кохба они стали редкими, а потом исчезли вовсе. И виновата в этом была — память.
На одном из вечеров Леночка Гольд, моя подруга по курсу в «Хадассе», решила пафосно меня представить, подчеркнув мою «уникальную память»:
— Сейчас Нелли прочитает стихи Мандельштама.
Я поднялась, поправила плечо, облокотилась на край стола. В комнате стало по-домашнему тепло и тихо. Я начала негромко:
«Я изучил науку расставанья
В простоволосых жалобах ночных...»
И — всё. Белый лист. Ни строчки, ни образа, ни спасительной ассоциации. Память, верная столько лет, вдруг отказалась служить.
Я стояла среди своих, прятала растерянность за натянутой усмешкой. Как выкрутилась — не помню. Было странное чувство: будто осталась одна на тонком льду, который трескается всё громче под ногами. Тогда — страшно и обидно. Сегодня — смешно.
Память умеет удивлять. А иногда — разочаровывать, тихо изменяя в самый неподходящий момент. Она не зеркало — она выбирает, кого и как помнить.

© Н.Л.

 " Патара осис пикреба, милиционери викнеби" - Мечта маленького осетина быть миллиционером.(грузинский)


Рецензии