Глава 22

          Болезнь всегда обрушивается внезапно, разрушая ощущение гармонии между тобой и внешним миром. Мама заболела менингитом – это было осложнение после гриппа. Тяжелая болезнь набросилась на нее повторно, вопреки всем  правилам. Но мама всегда опровергает любые постулаты медицины.
           Как говорит один ее знакомый медик : «Так бывает только у врачей и у рыжих – всё не как у людей». Мама не рыжая, она блондинка – но… врач. Она лежит в больнице – у нее сильные головные боли. Приходится делать спинно-мозговую пункцию. Эту опасную и болезненную процедуру могут делать только очень опытные специалисты – как профессор Терегулов, к примеру.
           Вот с ней так всегда: лечит, лечит всех без устали – и днем, и ночью, и в праздники. Пациенты  ее обожают. Потом приходят  благодарить с цветами… иногда приносят конфеты. Но если мама сама изредка заболевает – туши свет! Обязательно так тяжело, что заканчивается больницей, консилиумами врачей и т.д.
 
           А у нас три путевки на теплоход. Я не хочу ехать, потому что мама болеет. Но она настаивает на том, чтобы мы с папой поехали. Она не хочет, чтобы мы теряли лето – мама уверяет нас, что идет на поправку. Самый тяжелый период уже миновал, она это знает. Кроме того, бабушка с дедушкой в городе и каждый день приходят к ней в больницу. Мама умеет убеждать и умеет командовать – я вздыхаю, но верю ей и подчиняюсь.
           Что касается третьей путевки – мама предлагает отдать ее тому, кого мне больше всего хочется взять с собой. Я думаю… вспоминаю, что мы должны заехать в Горький, а там живет Леня, мой бывший сердечный интерес. Я никогда не решусь позвонить ему или зайти, если я буду одна. Удобнее всего это сделать, разумеется, с его дружком – с Эдиком. Решено.
           Предлагаю ему билет – он соглашается поехать с нами. На двухпалубном теплоходе «Десна» мы объявляем всем, с кем завязываем приятельство, что мы брат с сестрой… двоюродные. Так мы решили, потому что нам не хотелось привлекать излишнее внимание своим чрезмерным общением.
           По щучьему веленью я попала в волшебное царство, в котором он поет мне, поет каждый вечер в музыкальном салоне, мы танцуем и говорим, говорим, говорим без конца… без умолку.
          Постоянно видим на берегу церкви… они старые, потемневшие, полуразрушенные, но  поражают нас своей печальной мучительной вечерней красотой…

          - Ты знаешь, чем отличается талантливый человек от гениального? – спрашиваю я Эдика. И, не дав ему сформулировать свое определение, продолжаю. – А вот один знаменитый кинорежиссер сказал, что «талантливый человек – тот, кто попадает в цель, в которую никто не может попасть. А гений – тот, кто попадает в цель, которую никто не видит…»
           Эдик задумывается и добавляет:
           - А супер-гений сам создает цель и сам в нее попадает. А мудрец – тот, кто считает, что никаких целей не существует.
           «Да-а… - подумала я. – Ничуть не хуже этого режиссера, если даже не лучше».

                *  *  *

           «Как быть любимой»… Мы тогда были без ума от польского кинематографа и в Ярославле, не раздумывая, пошли на этот шедевр. В главной роли несравненный Збигнев Цыбульский.
          Я выхожу из кинотеатра в слезах и с камнем на сердце. Эдик молчит, потому что тоже взволнован. Только в юности может быть такое потрясение от искусства! Бессмысленно пересказывать содержание – испытываешь такие сильные чувства, скорее, не оттого, ЧТО происходит, а оттого, КАК это показано. Да здравствует художник, творец!..
 
           Аккуратный, зеленый, чистый город. По-старинному тихий и строгий. Расчерченный бульварами, улицами, набережной – на которую в почти геометрическом порядке выходят зеленые крутые холмы… Вот по такому холму мы и решили спуститься. Я заколебалась, испугавшись высоты. Но Эдик, не дав мне опомниться, подхватил на руки – так, будто у меня и вовсе нет веса – и ловко побежал вниз.
          - Отпусти, я сама! – решительно пытаюсь встать на ноги.
         Напрасно я это сделала. Мое проявление неуместной самостоятельности оказывается роковой ошибкой – мы теряем равновесие и неожиданно скользим по мокрой после дождя траве газона. Успеваем схватиться за траву где-то на середине пути. Висим на холме беспомощно, как сосульки. Самое комичное – на глазах у всего теплохода. До нас долетают волны смеха из толпы зрителей.  К счастью, по набережной идет наш приятель-богатырь, который, недолго думая, бросается на помощь. Он подхватывает нас под мышки и – словно пару воздушных шариков – сносит вниз. И как у него такое получилось! До сих пор не понимаю этого фокуса. Но в тот момент испытываю двойственное чувство: облегчения от спасения и стыда от позора. Только в юности очутиться в смешном положении значит покрыть себя несмываемым позором!

                *  *  *

         И зачем я морочу голову Эдику? А, может быть, я морочу голову самой себе? Я рассказываю внимающему мне другу о своей  незабытой  первой любви к Лёне из Горького – к тому самому, с кем я в 13 лет подружилась на теплоходе «Серго Орджоникидзе». Эдик, который был в то время в нашей подростковой компании и считался другом Лёни, недоумевает, почему он об этом не знал раньше. И не догадывался.
          Я говорю с такой правдивой слезой в голосе, так драматически переживаю, что он верит. А главное – расстраивается. Отчего-то ему это горько слышать. Я замечаю – и поддаю жару! Станиславский отдыхает.
          Саму себя завела настолько, что начинаю волноваться не на шутку: в висках стучит, руки холодеют, а сердце где-то в горле трепещет, как воробей. Что же делать?
           Мы уже позвонили Лёньке по телефону и сообщили о своем приезде – теперь спешим к нему домой. Он живет где-то в рабочем районе Горького, в обычном доме без претензии на престижность.
           Я взвинтила себя так, что не знаю, как мне смотреть на Леньку. Стараюсь не встречаться с ним глазами.  Получается. Честно говоря, мне даже не удается разглядеть его как следует. Вырос, конечно… с пятнадцати до восемнадцати – самое время для роста! Волосы вроде не такие белокурые, как раньше. А вот смех – смех остался прежним. Когда он смеется, я обмираю, вспоминая свою влюбленность.
           У Леньки большая семья – еще два старших брата и племянник. Родители уже немолоды. Мама – незаметная домовитая женщина – угощает нас клюквенным киселем в граненых стаканах. Кто бы подумал, что сейчас эти граненые стаканы, которые тогда стояли в любом уличном автомате с газировкой, стали абсолютным раритетом. И стоят немалых денег, между прочим!
           Эдик садится к пианино и поёт Моцарта. Арию Фигаро «Мальчик резвый, кудрявый, влюблённый…». Лёнька удивлённо выкатывает глаза – не предполагал, что у Эдика есть такой голос.
           «Влюблённый… это хорошо», - думаю я про себя.
 
           Мы расстаемся и спешим в порт на белый корабль, похожий – как все корабли друг на друга – на наш прежний «Серго Орджоникидзе», хотя и ниже на целую палубу. И если войти в эти зовущие полированные деревянно-кожаные  недра, то вас накроет  необыкновенный знакомый запах – запах странствий, который есть у каждого корабля.
          …Почему-то вспомнились стихи тогда любимого мной – теперь почти позабытого читателями бывшего кумира всех поэтов начала ХХ века! – Александра Блока…

…………………………………
«Мир стал заманчивей и шире,
И вдруг — суда уплыли прочь.
Нам было видно: все четыре
Зарылись в океан и в ночь.
…………………………………
Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран –
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!»

           Город на холмах тает в тумане, в пароходном горьком дыму. Только вырисовываются зубастые кремлевские стены на откосе и величественно вонзается в небо шпиль стеклянного вокзала.

                *  *  *

          Утро. Я умылась в общественном туалете теплохода, где стояли несколько раковин с кранами исключительно холодной воды. Не люблю такую воду, но приходится терпеть. Потом я вернулась в каюту, распустила волосы по плечам, принялась их расчесывать, закинула русую волну за спину, чтобы уложить перед тем, как пойти на завтрак в ресторан.
           Папа уже ушел. Как известно, мужчина может причесаться пятерней. Но только не мой папа-брюнет – у него аккуратный пробор и гладко уложенные послушные волосы. Совсем по-голливудски.
           В дверь каюты постучали.
           - Да, да. Войдите…
           Появление Эдика перед завтраком было неожиданным. Он извинился, но я не стала его прогонять:
           - Садись, – показала я на стул. - Подожди меня, ладно?
           Он кивнул молча – и взгляд у него стал смущенный и восторженный одновременно.
           Я продолжала неторопливо расчесывать волосы, потом неторопливо заплела их в косу, оставила ее на груди и, улыбнувшись, сказала:
           - Пойдем?..
           Он опять кивнул и шагнул к двери, раскрыв ее передо мной,  как дворецкий, словно предстояло некое шествие королевы.
           Я оглянулась на него, взглядом дав понять, что он может следовать за мной.
           Во время всего этого ритуала  он не проронил ни слова.

                *  *  *

          Когда женщины впервые видят моего папу, они начинают смотреть на него, не отрывая глаз. Потом что-то бормочут невразумительное, типа, как он похож на какого-то артиста.
          Мне это кажется обычной женской хитростью. А, может, это и не хитрость вовсе, а они и вправду так думают. Да это и не удивительно – их просто смущает папина мужественная красота.
          На пароходе он в гордом одиночестве – ведь я повсюду с Эдиком, и у меня свои девичьи занятия и причуды. Папа, конечно, читает книги, любуется берегами и слушает музыку в салоне, а в городах ходит на экскурсии.
           Но не тут-то было! Где это вы долго видели красивого мужчину в интересном возрасте и в гордом одиночестве? Не успела я оглянуться, как возле папы возникло плотное окружение из двух, соперничающих друг с другом женщин.
           Мы с Эдиком подтруниваем над тем, как они соревнуются в своих попытках завоевать его внимание, и наказываем их прозвищами – Сцилла и Харибда. Волосы Сциллы полыхают цветом красного дерева, а химическая блондинка Харибда кажется постоянно унылой из-за гоголевского носа. Папа отвечает на назойливые ухаживания озабоченных дев вежливо и с легкой скрытой усмешкой.
 
           Харибда сидит возле него со страдальческим видом.
           - Что с вами? - любезно спрашивает папа. – Вы в порядке?
           - Ядро болит, – мутно отвечает Харибда.
           - Какое? Железное? – иронически уточняет папа.
           - Неуместно, - огрызается Харибда.

           Каждый день Сцилла с Харибдой спят на бигудях, гладят блузки, подкрашивают глазки и губки. Как мне смешны их потуги очаровать такого мужчину, как мой отец! Даже для меня он остается в чем-то таинственным незнакомцем.
            Сказать по правде, я ничего не знаю о его прошлой жизни. Что-то он рассказывает в моменты хорошего настроения. Но это только фрагменты. А ведь он женился на моей юной маме, когда ему исполнилось 32 года! Позади техникум, армия, институт гражданского флота, война, ленинградская блокада, эвакуация в Казань, где его поджидала судьба в лице мамы. Он и родился-то в Финляндии. Правда, потом Выборг стал советским городом.
           Я не вмешиваюсь бесцеремонно в папину жизнь, однако мы с ним иногда отпускаем шутки в адрес его воздыхательниц. Это единственное, что я могу себе позволить.

                *  *  *

           Кимры… Пустынная булыжная мостовая.
Маленький деревянный домик на пригорке возле бегущей вверх узкой улочки – на трех окошках белые кружевные занавески…

«Одинок стоит домик-крошечка,
Он на всех глядит в три окошечка.
На окошечке занавесочка,
А за ней сидит птичка в клеточке…» - звучит в душе романс, который любит петь моя бабушка.

           За оградами цветут георгины. В одном окошке –незамысловатая фаянсовая вазочка с пунцовым цветком, из окна слышен тонкий прозрачный голос скрипки… робкие ученические звуки… Август…
           Когда мы с Эдиком, разомлевшие от какого-то особого провинциального покоя, неспешно выплыли из переулка на волжский простор и неожиданно предстали перед медленно разворачивавшейся белой громадой теплохода, до нас долетел звучный папин голос с прокурорской интонацией: «Опоздали!».
           Толпа туристов, собравшихся у борта, кричит нам и машет руками: «Скорей! На корму!».
           Мы бросились к берегу. Улучив момент, когда овальная корма теплохода коснулась причала, Эдик, ринувшись к поручню и подхватив меня на руки, одним прыжком преодолевает преграду. Мне кажется, он зависает в воздухе, парит. Я вспоминаю балетное выражение «баллон».
           На теплоходе, сами того не ожидая, мы становимся героями дня.

                *  *  *

            На остановках я получаю почту – коротенькие открытки, в которых бабушка сообщает, что маме лучше, и скоро ее выпишут из больницы.
            Пришло письмо Рустама из пионерлагеря, где он работал вожатым: «Я очень сильно соскучился по тебе и очень хочу тебя увидеть. Ты знаешь, я хотел перед твоим отъездом, чтобы ты пришла ко мне одна. Мне о многом надо было поговорить с тобой. Поэтому-то я и не хотел, чтобы ты пришла с Вадиком. Ты знаешь, у нас здесь почти каждый день дожди…».
           Я понимаю, о чем он так туманно пишет…  но всячески избегаю окончательного выяснения отношений. В конце концов, для меня наш детский поцелуй остался только эпизодом.

           От Вадика приходили письма из Брянска, где он гостил у бабушки с дедушкой: «Четыре дня назад мы собрались на рыбалку. Двое моих товарищей уехали сразу. А я остался, так как мы собирали мотоцикл у соседа, и я хотел его опробовать… Мотоцикл был собран, я благополучно на него уселся и поехал. Но приблизительно на середине дороги мое сердечко не захотело работать, я потерял сознание и со скоростью 50 км/час врезался в сосну порядочной толщины. Около двух часов я провалялся там, пока не пришел в себя, ну, красоту ночного леса я описывать не буду, мне было не до нее. Что удивительно, я был цел и невредим, только разбил лицо. Я и сейчас еле открываю рот, и все зубы держатся на ниточках. Остальное в таком же состоянии. Так что я боюсь потерять всю свою красоту!..».
          «От скромности не умрет!» - думаю я, усмехнувшись. Однако, надо признаться, я всё же напугана этим происшествием с капризным бэби.

                *  *  *

          Я сижу за столиком у окна в библиотеке и отвечаю на письма. Напротив меня устроился Эдик – читает книгу Жорж Санд «Консуэло».
          - Ты будешь поступать в университет на филологический? – спрашивает Эдик.
          - Наверное… По крайней мере, собираюсь. Вообще-то мама хотела бы, чтобы я выучилась на врача. Она убеждает меня, что из врачей традиционно выходят хорошие писатели. А папа говорит, что из меня получился бы неплохой адвокат, что, наверно, тоже не мешает литературным пристрастиям. Но я люблю…
          - В жизни нужно делать только то, что любишь, - не дав договорить, убежденно произносит Эдик.
          - А если это невозможно?
          - Тогда, в крайнем случае – делать то, что не любишь. Но только для того, чтобы, в конце концов, делать то, что любишь.
          - Может быть, ты учишься на физфаке, чтобы, в конце концов, петь?
          - Может быть… - отвечает он, поколебавшись.
          Я заметила, что давненько не слышала от него заявочек, что он будет великим физиком.

                *  *  *

           В Москве мы с Эдиком сначала пошли в знаменитый Дом на набережной, где живет подруга детства моей бабушки – тётя Лина. Правительственный дом. Муж у тети Лины работал в Кремле, но его уже нет в живых. Она осталась с тремя дочерьми, зятьями и внуками. Тетя Лина встречает нас, как дорогих гостей, а мы всего лишь привезли ей приветы от бабушки и дедушки.
            Как мы чувствовали себя, говоря словами Юрия Трифонова, «рядом с серым громадным, наподобие целого города или даже целой страны домом в тысячу окон»? Мы робели, и дом нам казался грандиозным вместилищем великих людей и удивительных судеб.
            Это позже, гораздо позже Юрий Трифонов писал о нем: «Серая громада висла над переулочком, по утрам застила солнце, а вечерами сверху летели голоса радио, музыка патефона. Там, в поднебесных этажах, шла, казалось, совсем иная жизнь, чем внизу… На десятом этаже из окна открывался вид на Крымский мост, деревья парка, и летом было видно, как крутится громадное парковое колесо. Лифтеры в подъездах всегда смотрели подозрительно и спрашивали: "Ты к кому?"

          В наши дни лифтеров в подъездах не было. Но неистребимо пахло чем-то богатым – то ли духами, разбавленными столичным сквозняком, то ли дорогими сигаретами, породистыми собаками и какими-то деликатесами, как это бывает в дорогих гастрономах.
           Бабушка и тетя Лина учились в одной гимназии. Тетя Лина когда-то была красавицей, похожей на Наталью Гончарову, и в нее был смертельно влюблен бабушкин старший брат. А теперь она миниатюрная приветливая старушка. Совсем маленькая – даже меньше меня.

           Мы приходим с цветами, которые Эдик подарил мне. Это всего лишь советские гвоздики, но они – символ огня и потому греют меня своим алым цветом.
            На столе на удивленье небольшой кухни в громоздкой четырехкомнатной квартире крымское вино «Солнечная долина». Хозяйка – прекрасная кулинарка, и в духовке шипит и распространяет аппетитный аромат цыпленок с цветной капустой в сухарях.
            Тетя Лина смотрит на нас с умилением и, я чувствую, радуется нашему приходу так, словно у нас с Эдиком, по меньшей мере, помолвка.

          В Казани у нас тоже был свой «дом на набережной» – его называли Дом чекистов.
          Сначала, действительно, его строили для сотрудников НКВД. Он стоял внушительной серой громадой на одной из центральных улиц города буквой «П» – с отгороженным от проезжей части зеленым двориком. Буква «П» пятиэтажного дома как бы напоминала, что это дом Правительственный, для Персон, для особ Приближенных, стоящих над обычными гражданами. Окна были такие громадные, что, казалось, должны были выдавать всё, что происходит в таинственных квартирах. Но они были плотно зашторены, а стекла на верхних этажах отражали плывущие над домом облака. С последнего этажа одной из ног мощного дома был виден белокаменный Кремль на зеленом холме, на склоне которого невинно и отстраненно белела тюрьма – Казанский замок «Иф». Теперь там – городской онкологический центр. Видно, судьба ему – быть замком страданий.

           Когда мой дедушка был начальником уголовного розыска, ему была положена квартира в Потрясающем престижном доме. Но он отказался…
           Я узнала об этом от бабушки уже после его внезапной кончины. Она рассказывала, как дедушка бесповоротно отклонил заманчивое предложение. Когда бабушка огорченно ахнула, услышав это, он спокойно остановил ее ахи, произнеся, по-моему, страшные в своей простоте и будничности для тридцатых годов прошлого века слова: «Катя, когда меня арестуют… вас выгонят на улицу. Желающих поселиться в этом доме – много найдется. А в другой квартире… скромной… вы останетесь целы. Завидовать будет нечему – и вас оставят в покое».

           Так мои бабушка с дедушкой и мама оказались в Музуровских номерах – старинном трехэтажном доме, бывшей гостинице купца Музурова, с унылой бесконечной коридорной системой, уходящей, казалось, за горизонт, водопроводом в общественном замызганном туалете, с печным отоплением и крохотной слепой кухонькой.
           Зато окна квартиры выходили на центральную площадь города – Кольцо, куда, словно длинная ровная речка, впадала улица Баумана с темно-бордовой колокольней, в окно которой попадал последний солнечный лучик заката, перед тем, как погаснуть совсем. И наступали сумерки.
           Вскоре в этой квартире поселился и мой молодой папа, а там родилась и я – я очень любила широкие подоконники наших окон, и шумную жизнь за стеклами, и бесконечные пестрые ленты первомайской демонстрации, тянущиеся через площадь.
 
           Арест дедушки случился позже – последние чистки послевоенных лет. Чемоданчик для внезапного ареста был давно заготовлен, но им не пришлось воспользоваться, потому что дедушку взяли на работе – и обыска в квартире почему-то не было. Видимо, действительно, квартирой никто не интересовался. Интересовались его должностью, освободившейся после ареста.

          Тетя Лина давно жила в Москве. Ее муж служил  вблизи от властей предержащих, да и сама она когда-то работала секретарем-машинисткой у Орджоникидзе. Поэтому бабушкино письмо с просьбой разобраться в несправедливом аресте дедушки она привезла тете Лине – и та пообещала по возможности передать Сталину.
           История этого письма мне неизвестна, а одна из многочисленных жалоб была передана бабушкой министру НКВД, под машину которого она едва не угодила в попытке поймать его, чтобы вручить судьбоносное письмо. Одним словом, настоящая Маша Миронова из «Капитанской дочки», когда она, рискуя жизнью, спасала своего заключенного оболганного  Петрушу.
   
           Дедушке повезло остаться в живых после долгих месяцев одиночки и ночных допросов, потом нескольких лет на строительстве Волго-Донского канала  и моментального освобождения и реабилитации сразу после смерти Сталина.
           Дедушка был арестован столь поспешно, что его не успели исключить из партии и отнять награды. Когда его вызвали в райком, чтобы вернуть ордена и медали, полученные за борьбу с бандитизмом – в том числе и один из первых, настоящий тяжеленький платиновый орден Ленина – отдали и партбилет, от которого он категорически отказался. Секретарь райкома оцепенел от страха, когда дедушка произнес приговор партии: «Мне не нужна партия, которая за меня не заступилась». «Я этого не слышал…», - шепотом сказал секретарь. Но реабилитированный был непреклонен – и билет остался на столе в райкоме.
          Только потом, после потери дедушки, я осознала, почему написанная товарищами по службе посмертная статья о его героической жизни не была опубликована, а всего лишь крохотное соболезнование маме по поводу ухода отца – без званий и регалий.  Правда, сегодня его фотография всё же висит на одном из стендов музея МВД.

           Мы прощаемся с тетей Линой, преисполненные благодарности за ее гостеприимство. Я оставляю ей цветы, но она – нет, нет, нет! – заставляет меня взять букет с собой. Я вижу, что она понимает, чей это подарок и какое он имеет значение для Эдика…
         Потом мы расходимся по магазинам – каждый по своим интересам! – я отовариваться по списку, данному мне в Казани мамой, Эдик, конечно же, в музыкальный магазин за пластинками Шаляпина и Марио дель Монако.

                *  *  *

          Мы с Эдиком сидим в салоне-библиотеке и то неотрывно смотрим в окна, где проплывают бесконечно знакомые и такие незнакомые берега, то погружаемся в чтение…
         Я перечитываю «Портрет Дориана Грея», Эдик –  журнал «Наука и жизнь». Как всегда, я стараюсь читать основательно, не пропуская ни строки. В предисловии – краткая биография Оскара Уайльда. Такая неопределённая, с явными пропусками и недоговариванием чего-то важного. Всё по-советски!
         Периодически я не могу удержаться и вычитываю особенно поразившие меня строчки из романа…

         - «Я слишком люблю читать книги, поэтому не пишу их…» - говорит лорд Генри.  Это, наверно, и к тебе относится?
         - Почему же ко мне? Я пока люблю читать. Но я еще надеюсь стать писателем.
         - Вот как! Это интригует! Но тогда у тебя должна быть интересная жизнь – без нее какой же писатель?
        - А у меня она будет… - светло и уверенно произносит Эдик.

        - «Женщина готова флиртовать с кем угодно до тех пор, пока другие на это обращают внимание…».
        Эдик поднимает голову от журнала и внимательно смотрит на меня сквозь стекла очков.
        - Ты согласен с этим? – продолжаю я.
        - Нет… - задумчиво отвечает он.
        - Почему?
        - Я думаю, что они флиртуют по другой причине…
        - По какой?
        - Потому что они иногда хотят это делать…
        - Почему хотят?
        - Ну-у… тебе же это должно быть лучше известно, чем мне. Так?
        - Предположим, да.
        - Тогда решай, согласна ли ты с этим изречением?
        Я пожала плечами.

          - «Как сказал один остроумный француз, женщины вдохновляют нас на великие дела и сами же мешают их осуществлению».
          Мы дружно рассмеялись - эта цитата не вызвала у нас споров.

          - «Мужчины всегда хотят быть первой любовью женщины. Женщины мечтают быть последним романом мужчины».
          Эдик долго молча смотрит на меня. О чем он думает? Слышит ли то, что я прочитала? А, может быть, просто погружен в собственные мысли? Наконец, он говорит задумчиво, словно не мне, а самому себе:
          - Это было бы счастьем…

           - «Женщины обладают удивительным чутьем: они способны обнаружить что угодно, за исключением очевидного…»
           - Ай да лорд Генри! Вот с этим я не хочу спорить! Если бы женщины могли обнаружить очевидное… насколько легче стало бы нам, мужчинам. По крайней мере, не нужно было бы преодолевать себя, чтобы… чтобы… - он не договорил.
          Однако я не настолько недотёпа, чтобы не обнаружить очевидное. Но демонстрировать свою догадку не хочу – пусть преодолевает себя! Убеждена: только через преодоление мужчина становится мужчиной.
           Я взглянула на него и перевела взгляд в окно… За окном бесшумно стелилась голубая гладь Волги…
           «Вот и глаза у него такие же голубые…» - подумала я и решила больше не препарировать текст.

          – Какой странный все же этот лорд Генри! Я не понимаю его. Умен, но как-то… беспощаден к людям. Особенно к женщинам. А какой способ мышления! Нет ни одной банальной фразы… - подытожила я.
          - Но ведь интересен, правда? В нем и загадка, и притягательность!
         - А ты тоже чувствуешь что-то нераскрытое в нем?
         - Да, пожалуй. Какой-то он при всём его уме жеманный. И я тоже не знаю, что это. Может быть, это и была цель писателя?
         - Какая цель?
         - Нарисовать загадочного человека и спрятать отгадку. А, возможно, ее вообще не существует!
         - Если у лорда Генри нет отгадки, значит, он просто – мистификация? Зачем тогда вообще вся эта книга? Что она может дать нам?
         - Я подумал… может быть, Оскар Уайльд сам одновременно и Дориан, и лорд Генри. Да и вообще, почему книга непременно должна нам что-то давать? В этом есть какая-то отталкивающая рациональность! И почему она должна быть абсолютно понятна? Есть же непостижимые вещи! И в этом тоже свой смысл. Как и во всем, что нас окружает.
         - Так ты считаешь, что мир вокруг нас непостижим, непознаваем?
         - Да.
         - Но ведь это не так! Постоянно мы узнаем что-то новое, совершаются какие-то открытия…
         - Конечно. Но непознанного не становится от этого меньше, ты заметила?
         Я почувствовала, что в этом споре мне не удаётся его обыграть.
         «Приятное все-таки чувство осознавать, что в чём-то мужчина умнее тебя. Но не во всём, нет… не во всём…», - удовлетворенно сказала я себе.

                *  *  *

          Астрахань – татарский город. Я это интуитивно ощущаю. В нем есть какая-то родственность с Казанью, словно они сестры. Только Астрахань проще и провинциальней, а Казань строже и столичнее. Да и красивее – кто с этим поспорит! Чего только стоит наш ландшафт!
           Астрахань лежит ровно, как на блюде, однообразно-светлая, залитая беспощадным жарким солнцем.
           Казань распростерлась на низком берегу Волги, захватив в каменные объятия оба берега Казанки – там, где она впадает в Волгу. Казань заняла холмы и впадины, окружила собою три просторных озера с одинаковым именем Кабан – перетекающих как будто одно в другое – а из них вытекает крошечная речка Булак в бетонных берегах. Храмы и мечети, кресты и минареты с полумесяцем…Чего больше в нашем городе? На главном холме высится над сизыми голубиными волнами Казанки белый Кремль.

          Но сегодня мы в Астрахани. В Астрахани всегда жара. Или просто я всегда оказываюсь в этом городе в такую погоду?
          - Пойдем в город, - говорит папа. – Сходим на базар, купим икры и арбузов.
          - Папа, я обещала Эдику пойти с ним в кино! – сходу сочиняю я.

          Я схожу на берег и жду Эдика. Мы договорились идти вместе. Он опаздывает, я терпеливо жду. Я почему-то достаточно снисходительна к опозданиям. Может быть, потому, что  сама, бывает, опаздываю. Во всяком случае, я знаю, что если опаздывает мужчина, нужно сделать вид, что рассердилась.
           - Извини, - говорит он, запыхавшись, даже не пытаясь как-то оправдаться.
          Я сдвигаю брови, но ни о чем не спрашиваю. Делаю вид, что не заметила его бестактности.

          Мы проходим мимо кинотеатра, где дают «Серенаду солнечной долины». Вот тебе раз – мой любимый фильм! И папу обманывать не пришлось.
           Говорят, эту комедию обожал Гитлер и смотрел множество раз. Наплевать на Гитлера – этот фильм не может не нравиться! Да и Ленька говорил, что это шикарный фильм! – неожиданно вспомнила я… Он вообще любил всё ритмичное, джазовое. Ему еще Эдди Рознер нравился и его команда…
           Такой обалденный Тед на экране, такая красотка стервозная – певичка Вивиан, такая заводная, маленькая веселая спортсменка Карен. И такая отчаянная борьба между ними за потрясающего мужчину! И музыка, музыка…
           Я смотрю фильм с наслаждением и время от времени заливаюсь счастливым смехом от удовольствия. Эдик держит меня за руку – я чувствую его волнение. Ему нравится мой смех, но сам он вряд ли видит и слышит то, что происходит в кино.

«Отчего, как в мае,
Сердце замирает, -
Знаю я и знаешь ты…» - сообщает нам смысл американской песенки бегущая по экрану строка…

           И у нас сердце тоже замирает. У меня – от предвкушения чего-то, что должно наступить, нахлынуть, накрыть… Но мне страшно – и я оттягиваю этот момент как могу. Чувствую себя, как канатоходец, едва удерживающий равновесие.
           У Эдика тоже замирает сердце от… отчего?
           - Я должен сказать тебе что-то очень важное, - говорит он, сжимая мою руку.
           - Да?.. – рассеянно переспрашиваю, не сводя глаз с экрана. – Сколько слов?
           - Три, - отвечает Эдик.
           Помолчав немного, я невинно-издевательски продолжаю:
           - Я был свин?
           Эдик отпускает мою руку и не может сдержать горестно-разочарованного «ах!»…
           Я страшно боюсь любого объяснения: что я буду делать с этим и как отвечать?

                *  *  *

           Последний вечер на теплоходе. Сегодня мы взволнованы по-особенному. И не только потому, что вокруг волжские берега и речные нежные летние закаты – не умолкая, звучит песня из кинофильма «Коллеги» в исполнении жизнерадостного Олега Анофриева:

«Пароход белый-беленький,
Черный дым над трубой.
Мы по палубе бегали –
Целовались с тобой…»

           На корме теплохода – прощальные танцы. Мы то движемся, то замираем, пытаясь изобразить что-то напоминающее фокстрот. Эдик смотрит на меня, не сводя пристального взгляда. Глаза улыбаются. Мне кажется, что он хочет поцеловать меня.
           «Ну, и пусть, и пусть поцелует!» – думаю я, и у меня кружится голова от предчувствия.
           Вокруг такая красота! Зеркально-тихая Волга, голубое вечернее небо и наш белый теплоход, медленно скользящий, словно по небу, по зеркальной Волге…
          Эдик берет меня за руку, и мы стремительно летим по белой лесенке на нижнюю палубу – в погоне за уединением… И продолжаем танцевать под долетавшую и сюда дразнящую песню:

«Мы по палубе бегали,
Целовались с тобой…»
 
           Но, откуда ни возьмись, возникает папа с транзистором «Спидола», нарушая наше одиночество вдвоем.
           Мы опять мчимся на лестницу, и в мгновение ока какой-то вихрь поднимает нас на самую верхнюю палубу к рядам парусиновых шезлонгов. Но папа и тут настигает нас, не давая опомниться…
            Где же вы, столь спасительные для меня сейчас Сцилла с Харибдой? И как только папе удалось вырваться из вашего неизменного ревнивого окружения?
 
«Мы по палубе бегали…
Мы по палубе бегали…
Мы по палубе бегали…»

           Дразнящая песенка Анофриева закончилась… На смену ей мягко и с оттяжкой  запела португальский мотив Шульженко:

«В шумном городе –
мы встретились с тобой,
До утра не уходили мы домой.
Зорька звёзды погасила,
И нам ночи не хватило,
Чтоб друг другу все сказать…»

           Наш поцелуй растаял, оставшись в мечтах… Зажглась россыпь августовских звезд, покачивался за кормой месяц, мы разжали руки, чтобы разойтись по своим каютам… Последний вечер принес легкое чувство грусти от несостоявшегося поцелуя. И почему нам не пришло в голову осуществить это раньше, когда мы не были под бдительным оком моего отца? Или просто потому, что мы никогда и нигде не оказывались наедине?

                *  *  *

           Утром мы сошли на берег в родной Казани, меня, конечно же, встречали мои мушкетеры – радостные, великодушно доброжелательные к Эдику… Всё-таки мой друг детства. Перед отъездом они хором поручали меня ему, наказывая беречь и отваживать всяких посторонних. Вот и отвадил.
          …Вечером, откуда ни возьмись, нахлынула тоска. Если бы он не пришел, я бы не выдержала. Но он примчался, едва дождавшись золотого закатного времени. Только в нашем шумном городе уединения не получалось…
           А в памяти всё звучал и звучал волнующий голос Шульженко:

«В шумном городе
мы встретились весной,
Сколько улиц мы прошли тогда с тобой!
Сколько раз с тобой прощались
и обратно возвращались,
Чтобы снова всё начать!..»


Рецензии