ЗЛОЙ. Глава 1. Дедушка
У каждого свои воспоминания о детстве. Если бы память можно было отключать, когда в ней вдруг всплывают нежелательные фрагменты из прошлого, так же, как переключаешь радиостанцию, когда начинает звучать ненавистная песня, многим, наверное, стало бы гораздо легче жить. Но память – не радиоприемник, ее тяжелые отзвуки не переключишь, не заглушишь и даже не сделаешь тише. Она есть, и с ней приходится жить. Иногда мириться, иногда спорить, иногда соглашаться. Иногда, превозмогая боль, извлекать из нее уроки и делать выводы, пытаясь понять, что в тот или иной отрезок собственной жизни сделал правильно, а что нет. Где ошибался, а где был прав; что бы хотел изменить, а чего бы не стал менять ни за что и прожил бы снова точно так же, если бы довелось повторить жизнь сначала.
В этих рассказах, наверное, будет слишком много «я». Кто-то, возможно, сочтет это признаком плохого тона или неумением заменить личные местоимения синонимичными формами других частей речи. На деле же, это не более чем самый простой и доступный способ вести повествование от первого лица. Хотя, если быть до конца откровенной и сослаться на психологов, придется констатировать, что, по мнению специалистов, преобладание местоимения «я» в речи человека является признаком слабости. Что ж, эта повесть – предел откровения. Психологи правы: в детстве я была очень слабой, беззащитной и неуверенной в себе девочкой. Я всегда жила в страхе и не верила, что когда-нибудь мои мучения закончатся; что я вырасту и стану сильной, успешной и способной себя защитить. Мне казалось, что время тянется бесконечно долго с одной-единственной целью: испытать меня на прочность.
PS: эта повесть была написана, когда отец еще был жив. Я так и не решилась обнародовать этот текст при его жизни. Мне это казалось жестоким по отношению к нему. Хотя мой сын сказал, что я не только должна была это опубликовать, но и в первую очередь дать прочитать отцу. Не уверена, сделала бы я так же, повернись время вспять. Я не смогла раньше, поэтому публикую сейчас.
ЗЛОЙ
Когда я слышу разговоры о том, что у детей есть святой долг - заботиться о родителях в старости, я испытываю двойственные чувства. С одной стороны, я понимаю, что так и должно быть. С другой, - как бы безжалостно и безнравственно это ни звучало, - во мне живет непоколебимая уверенность, что не все взрослые, ставшие стариками, достойны благодарности своих детей. Думается, каждый имеет право на собственное мнение, а мое на этот счет такое: каждый получает ровно столько, сколько заслуживает. Я очень люблю свою маму и совершенно по-особенному отношусь к своему папе. Я не люблю его, как должны любить дочери отцов. Моё отношение к нему включает целый спектр противоречивых чувств: жалость и ненависть, сострадание и презрение, понимание и неприязнь, смирение и нетерпимость. Уже столько долгих лет, мучительно стараясь понять и принять его таким, какой он есть, я очень страдаю от того, что не могу заставить себя полюбить или хотя бы перестать презирать его. Возможно, я плохая дочь.
Глава 1. Дедушка
В детстве у меня было одно-единственное желание, которое я загадывала на все праздники, включая Новый год, Рождество, Пасху и даже день рождения, который, в общем-то, праздником не считала. Я всегда очень сильно хотела, чтобы мой отец умер. Или уехал куда-нибудь далеко и больше к нам не возвращался. Или – что было бы совсем уж хорошо – уехал куда-нибудь далеко и там умер. Я мечтала, чтобы он умер какой-нибудь страшной, мучительной смертью, чтобы ему было очень больно и чтобы это длилось как можно дольше, а лучше - бесконечно.
Я была советским ребенком, воспитанным на рассказах о героической победе над фашизмом, и моё воображение в то время не могло придумать ничего страшнее, чем хотеть, чтобы отца насмерть замучили гитлеровцы. Я очень долго желала своему отцу встретить в жизни хотя бы одного, хотя бы какого-нибудь мало-мальски фашистского фашиста. Чем сильнее я этого хотела, тем больше понимала, что этого не случится. Не потому, что знала, что всех фашистов давно истребила непобедимая Красная Армия. А потому, что начала подозревать, что Бог, в которого меня научили верить, таких злых и неправильных желаний не исполняет.
Мне бы никогда не хотелось снова быть маленькой, хотя все говорят, что детство - это самое прекрасное и безоблачное время, какое только бывает в человеческой жизни.
Я была счастливым ребенком только до тех пор, пока был жив мой дедушка, мамин отец. Он любил меня, он хвалил меня, он меня ласкал и баловал. Он был особенным, с ним я ничего не боялась, с ним мне было спокойно, как ни с кем и никогда, после того, как его не стало. К сожалению, на то, чтобы быть рядом друг с другом, судьба отвела нам слишком мало времени.
Когда я родилась, деду было всего сорок пять. Первый год своей жизни я, разумеется, не помню. Вообще (коль разговор зашел о возрасте) мне как-то довелось прочитать некий ученый труд, в котором говорилось, что до трехлетнего возраста дети не помнят событий из собственной жизни. О, с этим можно спорить. Я прекрасно помню, как дед носил меня на руках, кормил с ложечки, помогал бабушке наливать воду в огромное цинковое корыто, чтобы меня купать. Кстати, именно одно из самых ярких воспоминаний, связанных с этим корытом, для меня напрочь перечеркивает теорию ученых о несостоятельности детской памяти.
Летом бабушка всегда наполняла корыто водой и оставляла его на целый день под солнцем. Вода нагревалась, и после полудня мне разрешалось плескаться в свое удовольствие, но под бдительным присмотром маминого младшего брата. Однажды он решил разнообразить мне развлечение и выпустил в корыто только что принесенный с рыбалки улов. Моему детскому восторгу не было предела: вода играла на солнце миллиардами ярких бликов, рыба неуловимо металась в корыте из стороны в сторону, ловко минуя мои ручонки, я визжала и барахталась, поднимая фонтаны брызг, а мама, бабушка и дед с умилением и хохотом наблюдали эту картину.
Это был один из самых счастливых моментов моей жизни. Мне не было тогда и двух лет. И, согласно мнению ученых психологов, я не могу помнить тот день? Может, он мне приснился? Может, я его придумала? Недавно, перебирая семейные фотографии в мамином шкафу, я нашла старенькие, пожелтевшие от времени снимки. Среди них был и такой: ребенок плещется в корыте, стоящем посреди двора. В воздухе застыли брызги, пойманные и навсегда остановленные объективом. Рыбы в воде не видно, но я-то знаю: она там есть! На обратной стороне – выведенная маминой рукой еле различимая надпись чернилами: «Доченьке 1 год 9 месяцев». Эй, ученые, я помню этот день! (Между прочим, как говорит мама, в том возрасте я уже вполне осознанно и без труда разговаривала связными предложениями.) Впрочем, я отвлеклась.
Деда я помню настолько хорошо, будто только вчера была маленькой, и он водил меня по дому за руку, поддерживая на ступенях и перенося через высокие пороги. Его нет с нами уже больше тридцати лет. Я не знаю, почему Бог забрал его так рано. Бабушка после его ухода больше не вышла замуж, навсегда оставшись верной, любящей и скорбящей вдовой…
Дедушка долго и тяжело болел, мама часто брала меня с собой, когда ходила к нему в больницу. Помню, как он усаживал меня к себе на колени, нежно обнимал, покачивая, и шепотом приговаривал: «Эти врачи совсем не умеют лечить. Они, наверное, плохо учились. Вот вырастет моя девочка, будет хорошо учиться, станет врачом и вылечит меня». Я верила, что так и будет. А как могло быть иначе, если никто, кроме меня, не может спасти моего деда?!
Из обрывков непонятных фраз, которые доносились до меня, из разговоров, которые вели родственники, я скорее чутьем, чем своим детским умом, улавливала тревожный смысл происходящего: дедушке становится всё хуже, но врачи ничего поделать не могут. Поэтому я должна очень быстро вырасти. И я была послушной девочкой, хорошо ела и всегда вовремя ложилась спать, потому что, как говорила мама, дети во время сна растут еще быстрее.
Мне было грустно от непонятных разговоров, которые в моем присутствии взрослые вели почти шепотом. Я не понимала, о чем они говорят, но тревога с того времени прочно поселилась в моем сердце, усиливая и делая более острой мою необъяснимую грусть. Всё почему-то стало меняться. Мне не нравились эти перемены.
Мне было жаль этого всегда веселого дедушкиного дома, который в одночасье будто осунулся и постарел от поселившейся в нем печали. Не было больше шумных вечеров, смеха, шуток, разговоров. Дедушка был болен, врачи были бессильны. Но я знала, что нам всем просто нужно немного времени и не понимала, почему бабушка начинала тихонечко плакать, пряча лицо в ладонях, когда я говорила, что вырасту и вылечу деда. Я всерьез верила, что он непременно дождется того дня, когда однажды я войду в его палату не маленькой девочкой, а настоящим врачом в белом халате, ведь он сам говорил, что своими глазами видит, как я расту. Не мог же дед меня обманывать?!
Была зима. В больнице топили печку. Больница располагалась в бывшей усадьбе покинувшего в предвоенные годы нашу местность помещика. Там был большой просторный коридор, по обе стороны которого располагались комнаты, превращенные в палаты. В этом коридоре всегда, от самого порога, невыносимо пахло раскаленным железом, углем и лекарствами. Мне всегда было душно и хотелось поскорее уйти из тесной палаты, из этого запаха, из полутемного помещения, в котором жила боль. Больница – это ведь "дом боли". И в этом жарко протопленном доме, в этой духоте, в этой пышущей сухим теплом обители холодными были только стекла окон и дедушкины руки.
А потом наступила весна. Все зазеленело, расцвело, налилось новой жизнью. В больницу меня стали брать реже: мама говорила, что деда скоро выпишут, и он вернется домой.
Однажды меня забыли забрать из детского сада. Я сидела одна в пустой группе, и все игрушки и книжки были только моими, никто не тянул за подол, оттаскивая от кукольного домика, никто не кричал: «Отдай!», вырывая из рук Чебурашку или Карлсона, но играть почему-то не хотелось. На улице было темным-темно, и воспитательница то и дело нервно смотрела то в окно, то на часы. Мобильных телефонов тогда не было, впрочем, в те времена и стационарные телефоны были большой редкостью. Никто не позвонил и не объяснил, почему меня не забирают. Мы ничего не понимали. Воспитательнице хотелось домой. Мне тоже.
Когда, наконец, дверь в группу открылась и на пороге показалась незнакомая женщина, я даже не могла предположить, что она пришла за мной. Впервые в жизни меня забирала из сада не мама, а совершенно чужой человек. Одевая меня, женщина сказала фразу, которую мой детский ум тогда не смог разобрать: «Твой дедушка умер». Я не поняла этих слов, как не понимают дети самой сути смерти. Я просто почувствовала, что случилось что-то страшное, и этого уже не изменить. С того момента я стала взрослой. Мне только что исполнилось пять. Моему деду с тех пор суждено было всегда оставаться 49-летним. До своего 50-летия он не дожил всего полгода. Тот день – 16 апреля 1983 года – навсегда остановил время на его часах.
Дедушка был моим Богом. Он любил меня настоящей отеческой любовью, оберегал и заботился обо мне, как о самом дорогом существе на этом свете. Я была его первой внучкой. Собственно, и единственной, кого он успел увидеть. Все остальные внуки родились много позже после того, как его не стало.
Дед позволял мне то, чего не позволяли бабушка и мама: собирать траву для живности, гонять по двору цыплят и ловить их, валяться в соломе, залезать на поленницу, ковыряться в угле, рисовать на стенах битым кирпичом, помогать подрезать и подвязывать виноградник, копаться с ним в огороде, кормить уток и собирать яйца в курятнике. С ним можно было не бояться запачкать одежду или случайно затоптать бабушкины тюльпаны. Даже если это и случалось (а случалось обязательно), за это никто не смел меня ругать, ведь рядом был мой самый главный защитник.
Все домочадцы, включая бабушку и меня, называли его «бака». По-гагаузски это означает «отец». Хотя для бабушки он был мужем, а для меня – дедом. Это было больше, чем выражение почтения, покорности, уважения, преданности и любви. Это было символом полной защищенности и доверия. И для меня, маленькой, он был отцом не только в этом устном обращении. Вся моя тогдашняя жизнь делилась на периоды отчаянного страдания и безграничного счастья. Страданиями был наполнен дом, в котором я жила со своим родным отцом. Счастьем и любовью был наполнен дом, в котором я совсем недолго жила со своим дедом.
Когда его хоронили, в доме, во дворе и на улице было столько людей, что, казалось, весь наш маленький город пришел с ним проститься. Я знала дедушку добрым и любящим. Те, кто пришли отдать ему последнюю дань уважения, знали его как честного, порядочного, надежного человека, прекрасного семьянина, заботливого родича и верного, искреннего друга. Это был человек, о котором никто не мог сказать плохого слова.
У гагаузов есть традиция, которую соблюдают по сей день, – провожать усопших до их последнего приюта. Такого количества людей, шедших за машиной, объединенных одним общим горем, я с тех пор никогда больше не видела. Помню, что глядя, как люди становились в очередь один за другим, чтобы подойти к гробу, я сравнила это действо с очередью в Мавзолей. Для советского ребенка это значило очень много. Когда траурная процессия выдвинулась из двора, причитали и плакали не только женщины, но и мужчины. Катафалк уже скрылся за поворотом, а людской поток все шел и шел следом за машиной. Меня на кладбище не взяли. Я стояла у ворот, смотрела, как увозят моего деда и понимала, что остаюсь совсем одна. Рядом со мной больше не будет моего защитника, настоящего Мужчины с большой буквы, моего баки. Больше некому будет меня любить…
(Дедушка, дедушка, мой милый, дорогой, любимый бака, почему ты меня оставил?)
Он всегда называл меня «кызым» - с гагаузского - «моя девочка», «моя доченька». Он и был мне настоящим отцом. Таким, каким никогда не удалось стать тому, который меня породил.
Свидетельство о публикации №224080201255