Вперёд, в прошлое
Мне кажется, я до сих пор люблю её. Конечно, скептики мне возразят, что это не любовь, если кажется. Мол, если любовь, то это сразу понятно, и никаких если. И, конечно же, настоящая любовь не проходит. Я отвечу скептикам, что и сам думал о том же. Есть проблема – я не знаю, что такое любовь. И как её отличить. Если есть тот, кто сумеет дать точное определение, что сразу всех устроит, я с радостью приму. Но я такого определения не знаю.
Всё, что остаётся у меня, это её фотографии. И видео. Часть фотографий я распечатал, остальное хранится на старом ноуте, на жёстком диске, на флэшках. И я их постоянно пересматриваю. Мне хочется запомнить каждую деталь, каждый звук её голоса, каждое движение. Да и запомнил давно. Но пересматриваю. И снова скептики скажут – мол, ты сам себе понапридумал тут, это твой застарелый комплекс, а на самом деле ничего и нет. И опять отвечу – да, очень может быть. Смотрите пункт один. Но… Может, это и есть настоящая любовь, единственная в жизни?
Ещё у меня есть её могила. Проблема в том, что не только у меня. Даже не совсем у меня, и даже совсем не у меня. Её любят её муж, её дети, её родители, её братья и сёстры, родители её мужа, его братья и сёстры, и целый отряд более дальних родичей. И если я заглянул на кладбище, значит, есть шанс встретиться с ними. Они красят оградку и скамейку, рвут сорняки, зимой чистят снег, и я прохожу мимо, бросив взгляд на чёрную плиту и мраморный крест с её фотографией и датами жизни, именем фамилией и отчеством. По счастью, родные не знают меня в лицо, и не знают по имени, хотя я знаю их всех, и знаю их машины, и номера машин. И я делаю вид, что иду на могилу к одному из своих научных руководителей, или к кому-то из малознакомых профессоров. Но мои наиболее значимые наставники, с кем я был по-настоящему близок, лежат на почётке. Это далеко отсюда. Но если на могиле никого нет, то можно зайти в оградку, присесть на скамейку, дотронуться до мрамора, горячего летом, а впрочем, тогда и скамейка горячая, а в самое пекло ещё и краска начинает плавиться и течь. Зимой, наоборот, всё холодное. И при этом надо проявить все свои армейские навыки разведчика, хотя я всего лишь пехотный взводник, поскольку родные её могут нагрянуть внезапно. И надо успеть покинуть скамейку, выйти из оградки, будто ты и не сюда пришёл. И даже пыль и снег с могилы не счистишь. Вот цветы принести можно, но это когда родные их привозят много. Лишний букет в таком строю незаметен.
Ещё у меня есть её странички в соцсетях, и странички её родных. Но и там надо быть осторожным, чтобы не подловили на частых просмотрах. Но фотки с тех страничек все давно у меня. И даже тексты скопированы.
Да, меня тоже любят родители, братья, сёстры и дальние родичи. Вот жены и детей, скорее всего, больше не будет. Родные вздыхают – когда же ты женишься? Но я храню тайну. Хотя мне иногда кажется, что все вокруг или давным-давно догадываются, или уже догадались обо всём. Но из деликатности молчат. И мои родичи, и её. Делают вид, что меня не знают. Но ведь этого я достоверно не знаю.
И в этом месте скептик скажет – мол, почему бы тебе не жениться, не испробовать? Если это настоящая любовь, то останется с тобой. Убедишься точно. Отвечу – если так, то во имя проверки испортить жизнь своей жене, детям, да и её родным тоже? Во-первых. А во-вторых, и я это скажу достоверно, есть такие вещи, что можно разрушить, и нельзя восстановить. И боюсь, что это все стоящие вещи в нашей жизни, всё самое сокровенное. Настоящую любовь ничем нельзя уничтожить? А что если именно настоящая любовь настолько хрупка, что разлетается от малейшего сотрясения? Нет, фарш обратно не прокручивается.
Я не имел возможности проводить её в последний путь. Она всё-таки не преподаватель университета, вместе мы не учились, и сослаться на близкое знакомство я не мог. На похоронах я стоял поодаль, делая вид, что пришёл на другую могилу, давнего профессора. И только потом, когда все разъехались, положил свой букет в общий ворох на свежем холмике. Всё, что я мог делать, это читать литию вместе со священником. Памятник, оградку, скамейку – всё это ставили уже без меня. Я ходил мимо больницы, когда ей поставили диагноз, и всматривался в окно её палаты, хотя увидеть там ничего не мог, да ничего и не разглядеть. Разве что лечащих врачей и медсестёр. К ней пускали близких, а я ей кто? Да и светиться не было желания.
Но я вёл себя как сущий шпион, что знал о её жизни практически всё. Больше, чем многие её друзья и родные. И о них я тоже знал, потому что они – её близкие. И, как шпион, старательно заметал следы, чтобы никто не знал обо мне.
Глава II.
Последний раз мы с ней говорили в клубе вязания. Я хотел её, по обыкновению, обнять.
–Знаешь, лучше не надо. Мой молодой человек очень ревнив.
Так я узнал о его существовании. И он стал в будущем любящим мужем и отцом. И безутешным вдовцом. Хотя он, в принципе, не мог узнать, что я её обнимаю каждый раз при встрече. Но если тебя попросили… Да, я отнёсся к этому со всей серьёзностью. Я больше ни разу ей не позвонил, не отправил ни единого сообщения, и стал редким гостем на её странице. Больше мы почти не говорили даже при личных встречах, а таковые и были только в клубе. Я ни на что не рассчитывал. Я знал, что так и будет. Но удар был сокрушительным. Внешне ничем не проявленным. Или… Я так много о себе мню, и все сразу поняли, что я сгорел, рассыпался на куски? Или только заподозрили неладное, но неизвестное?
Дурная привычка задавать вопросы. Дурная привычка всё обдумывать. Может, без неё я был бы счастлив. Дурная порядочность, когда не можешь переступить неписаных правил. Но за это счастье я, боюсь, ломаного гроша не дам. И убегу от этого счастья к самому горькому горю.
Это ведь как смерть – вот он, смертельный диагноз. Врачи дают срок. Всё понятно. Чудеса бывают, конечно, хотя обычно наоборот. Но когда тебе звонят в указанные доктором сроки из больницы, всё твоё ожидание, вся твоя готовность, рушатся, как карточный домик, как домино.
Так мы расстались. Хотя ещё были встречи. Мучительные. Для меня. Меня она не любила. Скептики скажут, что это мне неизвестно, но я уверен в этом. Почти. Она любила его. Когда я обнимал её, а я, видимо, так и не научился обнимать женщин, она вела себя, как если бы я был её бабушкой. Или дедушкой. Что сжимают до хруста костей в порыве нежности. Я, конечно, так крепко не жал, но в восторге она явно не была. При этом отворачивала голову так, что целовал её затылок. В лучшем случае, ухо. Волосы у неё, конечно, пахли духами, и вообще были восхитительны, но это явно не то.
– Почему ты поворачиваешься ко мне затылком?
– Борода щекочет.
И тогда она осторожно подставила щёку.
Она отворачивалась и в самый первый раз.
– У тебя кто-то есть?
– Нет.
– Я старый?
(Ага, пятнадцать лет разницы в возрасте).
– Почему это? Нет.
(Может, она тогда солгала).
Потом были ещё несколько встреч.
– Я люблю тебя!
– И я. Как друга.
Роковые слова. Пропасть, из которой не суждено выкарабкаться. Никому. Но… Услышав неизлечимый диагноз, не хочется ли надеяться на некое чудо? А вдруг. Скептики в этом месте изрекут, что я всё придумал, что ничего не было. Что объятия – это ни о чём. Будьте покорны, я твердил это себе несчётное число раз. И до сих пор твержу. Чтобы опять пересматривать её фотографии и видео, которые помню до мельчайших деталей, чтобы приходить на могилу, и если там есть родные, то прийти снова, и разглядывая чёрный мрамор, знакомый наощупь, усевшись на такой привычной скамейке, настороженно вслушиваться в шум машин и говор проходящих людей, каждые тридцать секунд оглядывая окрестности. Петрарке хватило одного взгляда. Правда, он в интимном плане был куда менее щепетилен. Любовь одно, а постель – совсем другое. А у меня никого не было, и не будет. У меня есть только она.
Я и в самом деле стар. Даже в студенческие годы, которые пришлись на весьма разудалую эпоху, мои сокурсники считали покладку в постель отнюдь не поводом для гордости. Мы серьёзно относились к браку, и остатки былой морали сидели в нас крепко. Так это мы сами и есть. Многие вещи, которые стали сейчас обыденностью, мы не принимали. Мне кажется, что люди не стареют. Просто изнашиваются, как машины, потом ломаются, а потом и вовсе идут на свалку. С нами остаются наши песни, наши фильмы, фасон нашей одежды. Даже наши города, какими они были когда-то. И мы остаёмся молодыми навечно, заброшенными суровой машиной времени в далёкое будущее. И нам это будущее нам явно не нравится… И обитатели будущего глядят на нас, как на некий реликт.
Я смотрю на окружающую действительность, как на некий сон. Ведь это сказка, что с нами происходит сейчас. Разве можно было двадцать лет назад представить это себе? Вот проснёшься – и утро придёт, и уютное, привычное настоящее. Но машина времени сломалась, и мы вынуждены будем доживать и умирать в будущем. А разве не сказка – вся эта моя любовная история? Сказка. Только выйти из неё не получается. Я рассказываю молодым о том, как жил раньше. И они слушают, как сказку. Они не знают, что такое компакт-диск. А я ведь помню, когда их не было, а были ещё кассеты и винилы. Целая коробка под кроватью… Да кассетный магнитофон давно умер, и другой, и проигрыватель тоже. И к чему это теперь, и коробка с дисками, когда можно запросто скачать? Память у ноута больше. Старая дискета, сколько на тебе информации? Что же на тебя вообще записать можно?! Но ведь записывали.
Я ей никогда не рассказывал об этом. Хотя… Мы вообще очень мало говорили. И скептики могут опять заворчать. Но отвечу, что иногда слова не нужны, хотя это ложь. Просто я знал о ней практически всё и без слов. Просто наблюдал за каждым её движением, за реакцией. Или я опять переоценил себя, и мне ничего не известно о ней? Так или иначе, но я не говорил с ней о прошлом. К чему в сказке говорить о сказках? Говорил ли о прошлом её муж с ней? Скорее всего нет, и он ей почти ровесник. Я продолжаю своё путешествие во времени, встречая всё более и более грозные эпохи. А она уже покинула сказочный мир, и больше не погружается в тёмные глубины вод, где встречаются всё более и более странные обитатели, никогда не поднимающиеся к поверхности. Когда-нибудь покину его и я, и мне не лежать рядом с ней, а лежать её мужу.
Глава III.
Она плавает под парусом. Почему и регулярно пропускает занятия клуба вязания. Я мечтаю её увидеть, и снова обнять, а она в это время на море борется с волнами и ветром. А меня волны и ветер не трогают. И паруса тоже. Я предпочитаю пулевую стрельбу. Пневматика, спортивный патрон. К диоптрике никак не привыкну – с детства целил через открытые планки. Потом никак не привыкну к затвору, и к тому, что надо патрон заталкивать поглубже, чтобы не было осечек. И что спуск очень мягкий. Нет, старая пневматика продолжает мне служить верой и правдой, отправляя свинцовые пули в яблочко. Лёгкие, тяжёлые.
Как бы мне хотелось полюбить эту малопонятную доску с салфеткой, научиться, наконец, плавать… Проще всё-таки если бы она полюбила меня. Любимые и не должны быть зеркальными копиями. Да и антиподами тоже быть не должны. А кем тогда? Я не знаю ответа на этот вопрос. Я столкнулся с тайной, которая мне не по силам. А кто с ней не сталкивался? Только не все сознаются. Здесь и скептики перестают ворчать. Я держал в руках сундук с золотыми монетами, и так и не смог его открыть. Может, я математик, как в том анекдоте, когда физик и механик спокойно открыли коробку. А математик исписал все стены комнаты уравнениями, начинавшимися с одного и того же – допустим, что коробка открыта.
Я перешёл на настоящее время, говоря о ней. Может, скоро перейду и на будущее. Может, я до сих пор держу в руках сундук с золотыми монетами. И надо, подобно физику, определить наиболее слабую точку и приложить покрепче о камень. Или, подобно механику, приглядеться к замку, найти подходящую скрепку, и вскрыть замок.
Посему она не любит пулевую стрельбу? Почему не любит меня? Мы ведь сошлись только в вязании. А это одно из наших многочисленных увлечений. Одна точка соприкосновения. А сколько их должно быть? А может ли быть так, что нет ни единой точки, но люди сходятся, как лёд и пламень? Щёлкает переламываемый ствол, извлечённая свинцовая пуля ложится в канал ствола, щелчок, ствол снова на месте. Мушка встаёт в прорезь, ложась на яблочко мишени. Указательный палец прижимает крючок. Хлопок. Та же процедура. Потом можно пойти и посчитать попадания. Может, и это не любовь, а только привычка? Я с детства привык. Но ведь и она с детства не плавала под парусом, а заразилась этим практически при мне. И я был свидетелем вспыхнувшей любви. А та, что моя к ней… Участнику судить тяжелее, чем стороннему наблюдателю. Или всё-таки нет? Взгляд снаружи, взгляд изнутри, они просто разные. Вот дерево, когда идёшь по улице, и вот оно же, когда из окна. Или дождь. С улицы он выглядит немного иначе. Или комната. В окно она видится так, а когда сам в ней обитаешь, то всё по-другому.
Фотографии остались со мной. Так я ничем больше и не обладал. Теперь я могу обладать и могильным камнем. С некоторыми оговорками, правда. Он, как и фотографии, безответен. Чем и хорош. Или всё-таки плох? Лучше ли ничего не слышать в ответ, или услышать хоть что-то, пусть даже угрозы, брань, плач? Или даже отказ, отрицание? Или отказ со смехом?
Если уж я попал в сказку, ничто не помешает мне сыграть в ней роль мудреца. Даже если я совсем не мудрец в жизни. Даже если я не мудрец и в сказке. Просто есть такие вещи, где и вся мудрость мира бессильна. Хотя я задам скептикам вопрос – а есть ли хоть что-то в мире, где мудрость могла бы помочь?
Мне ведь ничего не осталось, кроме мудрости. Читать некие умные тома, и самому их изрекать, или записывать. Учёный кот на золотой цепи, который никуда не может сбежать. Что ему остаётся, кроме сказок и песен? И скептики могут мне изречь, что сделал бы я хоть что-нибудь. А что? Выкинуть сундук с золотом, который всё равно не можешь открыть? Только это ничего не даст. Просто будешь без сундука. И кот, сбежавший с цепи, останется на цепи невидимой. На цепи, что зовётся свободой. И мы вольны выбирать только свою цепь.
Моя цепь – это мои воспоминания. Без них придётся начинать жизнь заново, с младенчества, чтобы в конечном счёте прийти к тому же самому. Все уроки жизни заучиваются тогда, когда задача разрешена, притом неверно, когда прошёл экзамен, и притом с позором проваленный. А дальше будет абсолютно новый экзамен, к которому никак не готов. Выучил таблицу умножения? А надо извлекать квадратные корни. Научился? Это хорошо, но корней больше нет, а впереди логарифмы. Как, и их выучил? Зря, надо рисовать формулу получения углеводорода. И так всегда. Какая мудрость поможет тебе предсказать будущее? Положим, такую найти сумел. А какая мудрость поможет тебе отвести беду? Удержать благополучие? Решить наметившуюся задачу? Причём такую, которая не имеет решения. Либо бесконечность решений – любое число будет верным, какое ни подставь. А иной раз физика говорит, что задачу технически разрешить возможно, но абсолютно нецелесообразно. Это будет победа техники над здравым смыслом.
Глава IV.
Памятник этому парня выполнена из белого мрамора. Он недалеко от её могилы. Я регулярно наблюдаю его родных. И я не помню их в первый год. Тогда здесь были только могилы, кресты, стандартные пластиковые венки. Сейчас уже и дорожки асфальтовые. Родные приходят давно без траура и чёрных косынок. Кажется, я знаю его жену. И детей. И родителей. Вообще, я здесь знаю и помню очень многих. Вернее, не совсем…
Не все тщательно хранят память о близких. Если вообще есть кому хранить. Уже появляются по две, а то и по три могилы на участке, под общим, а иногда и под разными монументами. Некоторые могилы зарастают травой, краска с оградок слезает, пробивается рыжина ржавчины. Будто огонь охватывает оградку, железный крест, если есть, и саму могилу. Только гранит и мрамор не тронуты огнём, стоящие посреди костра. Они просто серые от пыли, будто от пепла, и скрывается в пепле портрет, и имя, и даты. Горят огнём засохшие цветы в пластиковых обрезанных бутылках, и только пластик ничто не трогает. Он грязный, замаранный, кропотливо и стойко выполняющий свою работу вазы, когда от букета уже ничего не осталось, когда оградка упала и обелиск покосился, и на нём ничего невозможно прочесть, когда гранит и мрамор треснули и рухнули наземь…
Но здесь такого разрушения ещё нет. Эти могилы ещё относительно новые. И памятники, и кресты на могилах – они тоже имеют свой срок жизни, и они тоже рушатся. И их надо заменять. И иногда меняют. Но вот память о предках гаснет с приходом поколений, если вообще род не пресёкся. И могилы становятся безымянными, ничейными, и дальний прапраправнук не возвращается к ним. Идёт к дедовым, а иногда и прадедовым. А может, живёт очень далеко отсюда.
Но эта девушка, на могиле парня, около обелиска из белого мрамора, она не из его близких. И вижу я эту девушку не в первый раз. Она зорко озирается по сторонам, потом поглощается фотографией на памятнике, потом снова выныривает и принимается глядеть. Может, я и сам выгляжу так же? Нет. Всё-таки опыт даёт знать о себе. Собирать информацию, не спуская глаз с противника, и тем более, когда его поблизости нет (или не видно), это долгая наука, которую ещё и выбить из человека сложно. Если вообще возможно.
– Друг?
Она вздрагивает от неожиданности.
– Да… А почему вы спрашиваете?
– Думаю, все, кто приходят в это место, объединены общей судьбой.
– Даже бандиты, пришедшие вспомнить убитых на разборке подельников?
– Так сейчас и не девяностые. Леонид.
Немножко бестактно, конечно.
– Елизавета.
– Могу проводить до остановки.
Я рассказываю Елизавете о своём научном руководителе, мы некоторое время стоим у его могилы. Вузы у нас разные, новой знакомой он неизвестен. Соглашусь, что не рассказывать ей всё до конца тоже немного бестактно. Но ведь она и о парне под белым мрамором не говорит ничего. И не нужно – я это прекрасно знаю. Хотя… Иногда и сам Холмс, уж на что герой сказочный, беспощадно ошибался в своих умозаключениях. Есть правда, есть ложь. А есть ли что-то ещё? Чёрно-белый ли наш мир? И куда отнести исландскую правду, когда мы говорим, но не до конца? И куда отнести джедайскую правду, когда мы говорим иносказательно? А ведь мы можем сказать прямо, но нас иносказательно поймут. А куда отнести правду Мефистофеля, абсолютно точную, но сказанную с тем расчётом, чтобы ей точно не поверили? А ведь мы можем говорить без задней мысли, а нам всё равно не поверят. Вот интересно, почему она помянула бандитов? Спрашиваю на остановке у Елизаветы, куда ей ехать. Оказывается, недалеко от моей остановки. Возникает вопрос, стоит ли платить за неё? В мои молодые годы это было само собой разумеющимся, но потом такая плата стала восприниматься как оскорбление, и чуть ли не оплата сексуальных услуг. Да, мы остаёмся в своём прошлом, и никак не привыкнем к будущему.
Всё-таки плачу, Елизавета не возражает. По-хорошему надо бы и до дома проводить, и я провожал до дверей квартиры, но нынче подъезды запирают, и даже закрывают калитку во двор. И потом, это будет уже совсем суровой бестактностью.
– Вы любите вязать?
– Ну… да, я вяжу.
– Приглашаю в наш клуб.
– Это называется клуб?
– Можно называть кружком, можно секцией.
Мы прощаемся, она сходит на тротуар. Я совсем не уверен, что увижу Елизавету в клубе вязания. Уверен только, что частенько буду встречать на кладбище, пока мы оба живы. Наши тайны остаются при нас. Или… Она уже давно обо всём догадалась, а я полный лопух?
Так течение моей жизни всколыхнулось, и пошло не так, как раньше. Что это за воды? Чистый родник, или сброс отравы? Впрочем, сколько раз всё уже менялось? Разве больница не была такой переменой, или кладбище со свежей могилой? Или потом, когда вместо холмика возник чёрный мраморный крест, кованая оградка, скамейка? Много было в жизни перемен. И река, что разливалась в полях, перебирается прыжками через пороги, змеится в узкой теснине. Но только течёт, как и текла много лет до этого. К тому же самому морю.
И я думаю. Но не о Елизавете, а том парне под белым обелиском. Он недалеко от чёрного креста.
Глава V.
В клуб вязания Елизавета пришла на следующий же сбор. У нас довольно много людей, который приходят на одно, максимум на два занятия. И больше их никто не видит. Хобби – это такой же тяжёлый труд, только добровольный и неоплачиваемый. Более того, ещё и весьма разорительный. Удел фанатиков. Бывает, люди задерживаются на довольно приличное время, а потом исчезают всё равно. Но до самой смерти, или до того времени, когда не смогут приходить физически, остаются только сущие маньяки.
Она была этим самым сущим маньяком. И я. Только в этом мы и сошлись. Да, после столь горького объяснения, когда я оказался во френд-зоне, среди друзей, но не более того, я совсем хотел забросить этот клуб. Чтобы больше не встречаться, не здороваться, не делать вид, будто всё идёт своим чередом, и ничего не произошло. Но я ведь и есть этот самый сущий маньяк. Выходит, было что-то сильнее любви? Или эта любовь была всё-таки сильнее? Не знаю, что мне ответят скептики. Может, именно из-за любви к ней я продолжал приходить в клуб. Хотя… Это ведь никак не сказалось на моей страсти к стрельбе.
Мы ведь много кого и его любим. Любовь к женщине не мешает любви к родителям (хотя есть и такие случаи, когда всё-таки возникает конфликт). Есть любовь к своим детям, и любовь к их матери. Есть любовь к борщу. К толстому домашнему коту. Но это не то – скажут скептики. И будут правы. Но повторюсь – я не знаю, что такое любовь. Я честно пытался ответить на этот вопрос, и пытаюсь ответить до сих пор. Иногда эти любови вступают в конфликт. Я ведь был холоден к её увлечению парусами. И когда она отправлялась на море, или на ближайшее озеро, и пропускала поэтому сборы вязального клуба, я не находил себе места. Между прочим, иногда мне приходится пропускать стрельбы из-за клуба вязания. Вот он, конфликт. А как выбирать?
– Лёня, как же ты умудряешься заниматься столь разными вещами?
Мы с Лизой перешли на «ты».
– Я не задаю себе столь очевидный вопрос, Лиза. Просто занимаюсь, чем мне нравится.
Лиза становится фанаткой, как минимум. Причём её увлекает и вязание, и пулевая стрельба. Вот разве пистолет ей куда интересней. Я предпочитаю винтовку. Но в вязании у меня не так – тянет на всё. Вязка двумя спицами, вязка по кругу на соединённых спицах. Вязка по кругу на пяти. Вязка крючком, вязка на вилке, вязка тунисским крючком. Вязка иглой. Вязка на гребёнке при помощи крючка. Вязка на сдвоенной гребёнке. На круговой гребёнке. Вот машинная вязка мне и в самом деле малоинтересна. И надо почаще вязать на пальцах – как на гребёнке, и как на спицах, по-афгански. И на руках, как на спицах. Зачастую меня не понимают даже опытные мастера и мастерицы. И в клубе у нас не хвалят, а ругают беспощадно. Нет, не грубо. Но вот здесь ты сделал не так, здесь ошибся, здесь можно бы и получше. И надо радоваться, когда твою работу так разносят. Потому, что если человек не умеет вязать в принципе, но что-то пробует делать, ему скажут – всё в порядке. Если есть какие-то проблески – вердикт будет такой: всё хорошо, но надо поработать над техникой, над рисунком. И чем лучше будет вязка, тем больше будет придирок. А самого искусного мастера будут разносить без пощады, потому, как идеал недостижим, но мастер подобрался к нему ближе прочих. Это парадокс, но так и есть. И я с тайной радостью в душе внимал самым колким и едким придиркам.
Мои придирки ещё и ехидные. И даже те, кого я громил, хохотали над своей работой. Обычный человек принимает придирки молча, только желваки играют. Но он больше к нам не вернётся. Поищет других вязальщиков, где все друг друга хвалят. Но там и нет мастеров, и связанное никто не распускает, не переделывает. Вещи выходят весьма посредственные. Другой человек начинает ругаться – кто вы вообще такие, чтобы мне указывать?! Да я всю родню обвязываю десять лет! Спрашивается, а зачем сюда пришли? Вяжите и без нас, мастеровитые вы наши. Здесь школа, и академия, здесь наука, здесь ремесло. Здесь искусство. Здесь обучение и высший пилотаж. Здесь и азы, и ижицы. Чтобы понять это, надо пройти путь. Но не все понимают, зачем его проходить.
Да, она была таким же маньяком. Одним из мастеров. Одним из тех, кто вязал почти до смерти. Вот смерть обычно приходит много позже. К убелённым сединами, согбённым годами. Некоторые до сих пор живы, но вот добраться до нас у них уже не выходит. Разве что до ближайшего магазина дойти – и то хорошо. А я один из самых молодых участников клуба. У молодых свои заботы, и вязать им некогда. Хотя и седые продолжают работать, и близкие к ним приезжают. А то и живут постоянно. Лиза пока что фанатик. Её не отвадил первый холодный душ, она втягивается в работу. Сама участвует в разборах других. Это тоже важно – выявляя чужие ошибки, начинаешь выправлять свои. Иногда меня просят не разбирать так, как я это делаю. Мол, все разбегутся от моих насмешек. Я обычно отвечаю, что от других замечаний мастеров люди либо дуются, либо вообще плачут. Ведь мы базируемся в Доме культуры, каждый заполняет анкету с паспортными данными, и есть один пункт – «медицинских противопоказаний для занятий в клубном объединении не имеет». Я обыкновенно шучу, что надо иметь нормальное давление и крепкое сердце. Есть у нас легенды о том, когда пенсионер от жёсткой критики попал в больницу и умер. И о том, как звонит дочь пенсионерки, сотрудница прокуратуры, и спрашивает, то это мы такое ей сказали, что у неё давление подскочило.
Глава VI.
Да, в нашем клубе хоронят довольно часто, но всё-таки старых. И юмор о крепком сердце – это всё-таки чёрный юмор. И в этом месте скептики спросят о пулевой стрельбе. Где же твоя хвалёная страсть? Где твоя любовь? Там же, в сердце. Или в душе. Но я не смогу ответить на вопрос, что есть душа. А сердце – это орган по перекачиванию крови.
В стрельбе всё немного иначе. Там важны физические данные. Зрение, например. У меня до сих пор единица на оба глаза. Левша ты, или правша. Я правша, но стреляю с левой. Удобнее зажмуривать правый глаз. Важен рост. Важна длина рук, длина пальцев. Кое-какие вещи в пулевой стрельбе я никогда не выполню, хотя и очень хотелось бы. И часто инструктор говорит – нет, этого у тебя никогда не получится. Ни при каких обстоятельствах. Из такой стойки ты будешь исключительно мазать. Такие у тебя физические данные, и с ними не поспоришь. Но вот из этой стойки у тебя получится попадать отлично.
Спору нет, но вот такая стойка мне не нравится. Хотя я понимаю, что ничего с этим не поделаешь. Не нравится, но стреляю. И именно здесь, в тире, приходит понимание того, что человек только орудие в руках жизни, и твоя воля разбивается о гранит. Что нам много чего хочется, и много чего кажется, и всё это пыль, грязь, которую жизнь счищает безо всякой пощады.
Вот в клубе вязания я чувствовал себя иначе. И там я мог делать то, чего не мог никто. Вернее, мог, но не все хотели. А может… Просто не могли? Пальцы у вязальщика могут быть и длинными, и короткими. И руки. Но это не повод для профнепригодности. Но что-то было ещё. И в клубе вязания я понимал, то всё в твоей власти, и стоит только сильно захотеть, ты сделаешь это, и добьёшься. И что именно так и надо. Нет, это будет нелегко. Но будет. Твоя воля сломает любой гранит. Вот только гранит этот будет бесконечным. И за одной стеной будет другая.
Но в клубы эти я попал, конечно, не потому. Просто меня учили этому с детства. Отец учил меня стрелять. Мама учила вязать. И я превзошёл учителей. И они этому рады. Когда они мне теперь дают советы, я только тихо улыбаюсь. Их советы звучат по-школьному. Я давно выбрался на уровень академии. И я не знаю, возможно ли, чтобы теперь заняться чем-нибудь, что не было бы мне знакомо с детства. Например, лепкой из глины. И возможно ли достичь тех же высот, начиная с нуля в зрелом возрасте. Тем более, в старости… Ведь на всё нужно время. И его невозможно обогнать. По мере продвижения по шкале жизни для нас закрываются некоторые двери. И с каждым годом их всё больше. Всё меньше гибкость ума, и гибкость дела. Гибкость души и сердца. Ты становишься гранитным. Тебя тяжело сломать. Но и в невероятные узости проскочить больше не выйдет. К чему-то приспособиться. Приноровиться. Но не сломаться при этом. И скептики в этом месте ехидно спросят – так что же, из тебя можно получить в детстве всё, что угодно? Боюсь, это так. Спасибо родителям. Может, я бы и хотел сейчас быть немного другим. По счастью, никогда им не стану.
Да, так мы и ходим, как гранитные памятники эпохи своей юности. Нас обтесали, и поставили в том месте, где погребено детство. Мы не становимся старше. Просто покрываемся пылью, зарастаем сорной травой, кренимся, раскалываемся. Оградка вокруг нас ржавеет, фотография и имя становятся неразличимы. Наши потомки приходят к нам, чтобы подкрашивать оградку да протирать гранит от пыли. У них иная мораль, иной язык, иные идеалы. И они скоро встанут рядом с нами другим гранитным обелиском, за которым будут ухаживать уже их потомки. И каждое такое надгробие несёт определённую фразу. Кому-то может быть, и понятную, но, скорее всего, нет.
На чёрном кресте над её могилой тоже есть такая фраза… Проблема в том, что её родные не знали того фанатизма по вязанию, не знали нашей общей тайны. И проблема в том, что я полагаю, что знал её слишком плохо. А родные, возможно, не знали вообще. Или я опять что-то проглядел? Мы, вязальщики, из числа настырных маньяков, готовых вязать до последнего вздоха, знали нашу общую тайну, недоступную остальным. Но вот что могли сказать о ней сёрфингисты, да яхтсмены? У них ведь своя тайна. Свои упоротые маньяки, готовые плыть и в тайфун, и в смерч, и в период оледенения. И она, видимо, принадлежала и к ним. Но вряд ли сёрфингистов спрашивали, как и нас, вязальщиков. Для родных она была совсем другой, как другим для родных являюсь и я. И если стрелки и вязальщики возьмутся писать на моём надгробии, боюсь, согласия между ними не будет. И каждый будет по-своему прав, и не будет прав никто. Но их не спросят. На моём надгробии будут писать родные. Которые знают меня меньше всех остальных. Или?.. Я опять что-то проглядел? И родные знают обо мне больше всех остальных, вместе взятых? Или что-то такое, что недоступно мастерам и творцам? Я ведь часто задаю себе вопрос – знаю ли я своих близких. И да, и нет. Это что-то сродни вопросу, а что есть любовь, и что есть душа.
Глава VII.
Мы с Лизой постоянно возникаем вместе в клубе вязания, и в тире. Удачное совпадение интересов. Вот на кладбище мы вместе никогда не бываем. И не говорим об этом. Теперь около чёрного креста мне приходится смотреть не только за её родными. Ещё и за фигурой около белого обелиска. Но в этот момент я больше к тому обелиску не подхожу, и так же стараюсь на глаза не попадаться. То же делает и Лиза. Конечно, в умении наблюдать за окружающей обстановкой Лиза мне проигрывает, но не настолько я искушён в полевой разведке, чтобы раствориться в воздухе. И даже пару раз мы столкнулись на кладбище, ограничившись дежурным «привет», и парой малозначительных фраз. Это наше немое и незримое соглашение, но притом самое твёрдое и надёжное. Какое-то общее понимание.
Я снова задаю себе вопрос – а будет ли когда-нибудь нарушено наше соглашение, прозвучит ли слово, будет ли названо имя её, или его? Не знаю. Грядущее скрыто от нас. В японском языке будущего времени нет, только настоящее и прошлое. Да и в русском, и в большинстве языков европейских будущее время составное. В древнегреческом языке прошлых времён четыре, настоящее одно, и будущих два. В старославянском добавляется восьмое – простое будущее. В немецком времён шесть, и отпало одно из прошлых. И во всех трёх одно из прошедших времён – это прошлое, актуальное своими последствиями в настоящем. Да прошлое другим быть и не может. А вот одно из будущих времён немецкого языка носит характер предположения. И будущее тоже не может иметь никакого другого характера. Есть ещё в немецком неофициальная форма – книжное прошлое, или настоящее. Когда о чём-то, произошедшем давно, мы говорим в настоящем, дабы прибавить пафоса и патетики.
Оглядываясь назад, я понимаю, что многое в моей жизни, если не всё, произошло слишком поздно. Да, так бывает. Можно мечтать об игрушечном грузовике, и получить его, будучи взрослым. И на что он тебе теперь? В песочнице с ним не посидишь. Песка не перевезёшь. И даже камни. Или отличные книги по географии, когда у тебя уже школьный аттестат с четвёркой. А будь они у тебя раньше – была бы пятёрка. А может ли быть рано? Не знаю. Но с ней всё не так. Мы встретились ровно в том момент, когда и она была свободна, и никого ещё не было. У меня, конечно, и до сих пор нет. Но появление в самый срок отнюдь ничего не значит. Хотя…
Может, если бы я был на месте её мужа, у нас ничего бы не получилось из семейной жизни. И мы бы развелись ещё до её болезни. А если нет – как бы я встретил её болезнь и смерть? Смог ли бы я ужиться с её родителями, братьями, сёстрами? Это предположения. Они ни о чём. Угадайка, на которую нет ответа. Мы приходим, чтобы умереть. А перед этим выполнить определённую задачу. Даже если умерли очень рано. Даже если до рождения. И если дожили до ста. А вот это самая суровая угадайка, на которую есть очень точный ответ. Но попробуй его сыщи! И я пытаюсь понять, что же должен сделать в жизни такого, чтобы не вертеться потом в гробу, как на иголках. Чтобы можно было сказать перед последним вздохом – да, я решил задачу, я получил искомое, я отдал, что смог. Но… Может, я это выполнил давно? Сомнительно. Тогда бы и не жил. Сделавший своё дело уходит. И не сделавший уходит тоже. А вот она – сумела ли исполнить предназначение? Или нет? Да и можно ли быть в этом уверенным на смертном ложе? Да, я поступил правильно? Или всё-таки надо было иначе?
Тем более сейчас я пытаюсь понять, как мне поступать дальше. Хотя иногда мне кажется, что все подсказки давно даны. А иногда кажется, что мы просто не можем поступить по-другому. Любая попытка выйти за пределы своей колеи заканчивается тычком в барьер и возвращением в колею. И барьер держит нас беспощадно. Но это только кажется. Поступать мы можем всё равно по-разному.
И… Всё-таки перед нами далеко не одна дорога. И приходится выбирать. И тоже кажется, что правильной дороги нет, а есть просто дороги разные. И если тебе кажется, что ошибся, это только кажется. И это не так. Наши ошибки остаются с нами, как школьный аттестат, который невозможно больше исправить. И в определённый момент он просто не даст тебе поступить туда, куда хочется. А дальше – вся твоя жизнь, твоя работа. Говорят, если выбрать любимую работу, по-настоящему любимую, то больше не придётся работать ни дня в жизни. А можно любить то, что в принципе не твоё, а то, что твоё, не любить. Мечтать о карьере водителя, хотя с твоей реакцией невозможно и кашу на плите вовремя выключить. При этом иметь идеальный слух, отстраивать музыкальную аппаратуру на весь город, и тихо плеваться, когда музыканты и организаторы умоляют помочь, и готовы отдать любое количество денежных знаков. Не то ли и в моей любви? Может, стоило бы обратить внимание на других? Нет ответа. Подсказки, наверное, стоят на каждом углу, но я не могу их прочесть. Или не пытаюсь. Нет, пытаюсь. А вот если бы она ответила мне взаимностью? Но я люблю её, она любила своего мужа, и ничего с этим не поделаешь, да и сейчас ничего невозможно исправить. Мечты могут помочь, могут всё разрушить, но чаще всего это только мечты, и не более того.
Я ведь так и не научился стрелять по движущимся мишеням. Тем более по летающим. В неподвижную я выбиваю сотку, и меньше, только если ленюсь, либо явно не в форме. Но вот настоящие мастера в яблочке фигуры рисуют. Предела мастерству нет, но вот у каждого человека он есть.
Глава VIII.
Уж какая трудность есть для маньяка-вязальщика, так это поиск модели. Как правило, это суровый голодранец, которому с трудом хватает на жизнь. Если хватает. Есть и те, которым хватает с горкой, но и они сильно не шикуют. Есть, конечно, и явные богачи, но это в порядке исключения. Да и те богачи обычно скоро беднеют – здоровье садится, прибыльное дело приходится продавать, или закрывать, хорошую работу покидать, и присоединяются они ко всем прочим. Значит, платить модели толком не выйдет. А то и вовсе не выйдет. А добровольцев на такие безобразия найти очень сложно.
Конечно, я полагаю, то есть в природе такие маньяки-модели, готовые, подобно нам, впахивать за идею. Но вот встреча таких исключительных монстров – дело очень счастливого случая. Тем более, когда дело касается меня. Не то, чтоб я был готов одеть модель в три верёвочки, а то и нацепить одну шляпу, и ничего больше. Это всё от лени, по моему личному убеждению. Работы поменьше, зато какой я гений! Тогда уж пускай моделей голыми, а в тебе вообще нужды нет. Тем более, это уже скучно, и было не раз. И не десять.
Я же мог возиться с узорными полосками, связанными на вилке, чтобы потом долго и упорно связывать их вместе в длинное ажурное платье от шеи до пола. Но оно и остаётся ажурным, и бельё под ним непредусмотрено. Я мог связать и вполне плотное платье, но с вырезами на всех местах, где их обычно не делают, и опять без белья. Понятное дело, это далеко не всегда и не везде можно показать, если не хочешь административного штрафа, который ударит по тощему кошельку. А самое главное, мало кто согласится это на себе показывать. А если и согласится, то за такие деньги, что тощему кошельку явно недоступны.
Иногда я чувствую себя монстром из рассказа Гарри Гаррисона, который обитал на Марсе, и обожал пытать белокурых профессорских дочек. Проблема была в том, что таковых на Марсе не было, и он бродил и страдал без дела. Так что показами своих откровенных моделей я явно похвастать не мог. Втайне мечтая, что доживу до того времени, когда купающиеся на пляже избавятся от одежды в принципе. Купаться одетыми – верх пошлости. Или занудства. Или и того, и того. Или это одно и то же.
Лиза удивилась, и согласилась продемонстрировать мои модели на себе. Да, мы иногда показываем на себе модели друг друга. Не все могут пройти по подиуму, и почти все вяжут модели на оба пола. Но на свои модели я найти никого не мог. Даже на более скромные. Помнится, я показывал это ей. Она только головой покачала.
Ей нравится то, что я вяжу. Или она делает вид, что нравится. Хотя у нас, вязальщиков, похвалы напоминают погром. Чем лучше модель, тем жёстче критика. Но она хвалит. Такие похвалы мы, мастера-виртуозы, встречаем снисходительно – мол, вам ещё подрасти, тогда похвалы исчезнут за ненадобностью. Мастер живёт критикой, мастер видит свои недочёты. И если он что-то упустил, а такое тоже бывает, то принимает критику с благодарностью. В похвалах ему нужды нет. В похвалах, скорее, скрыт льстец, либо человек, не постигший вершин мастерства.
Лиза пока такого мастерства не постигла, но учится быстро. Дойдёт ли? Грядущее скрыто от меня, и от всех нас. Я побаиваюсь, что она дойдёт до уровня трёх верёвочек. Минимум сложности, минимум труда. Тем более, три верёвочки на себя я никогда не надену. Можно и голым выйти, но не вот эту пошлость. И тем более, мужская одежда и женская – это две большие разницы. Как мужчина и женщина. Ажурная вязка на мужчине выглядит… Просто выглядит. Особенно когда под ней ничего нет.
Я думаю – в вязании ли смысл того, что мне надлежит сделать в жизни? В стрельбе? Или в чём-то ещё? Есть ли у нас в жизни только одно важное дело, а всё остальное – чепуха? Или наоборот, важен каждый шаг, каждый вздох, и каждый из них может быть провальным? Я задаю себе вопросы, твёрдо зная, что не найду точного ответа. Самолёт садится в полном тумане, штурман проложил курс по счислению, и только в момент касания станет ясно, врезался ли ты в деревья, или всё-таки попал точно на полосу. До того момента землю скрывают облака, на снижении вокруг сплошная белая пелена, и гадать можно, сколько влезет. Точнее проверяй расчёт курса, внимательно слушай прогноз метео, силу и направление ветра по высотам.
Но ведь в жизни всё не так. Ты не знаешь, на какой аэродром предстоит садиться, сколько до него километров, и в какую сторону. Ты не знаешь, на какой он высоте над уровнем моря, и какие вокруг препятствия по безопасной высоте. Не знаешь курсовой угол полосы. И метеостанций нет, и ветер на маршруте никто тебе не сообщает. И облачность тоже неизвестна. Может, весь полёт будет ясно, и полосу видно издалека, и понятно, как на неё заходить. Вот только на земле могут оказаться невидимые с воздуха ямы. Это кому как повезёт. Не лети в облачность, лети, где ясно. А тот, кто рискнул пойти в облака, может увидеть в разрыве нужный аэродром. А тот, кто летел в ясную погоду, может вообще не отыскать аэродрома, когда кончится керосин.
Глава IX.
Как это и бывает, всё произошло случайно. Или предопределённо. Я в очередной раз собирался пройти мимо чёрного мраморного креста, когда обнаружил, что родственники возятся на её могиле. Но на этот раз я не прохожу мимо, посмотрев как бы невзначай, а останавливаюсь и рассматриваю фотографию и имя.
Отец оборачивается ко мне, спрашивает.
– Знали?
– Да, – отвечаю я. – Вязали вместе.
– Никанор Воиславич.
(Будто я не знаю. Хотя первый вопрос может говорить и том, что обо мне всем давно известно. Но я приму любой вариант).
– Леонид Максимович, – представляюсь сам.
Отец жмёт мне руку.
– Игорь Валерьевич, – представляется мне супруг. – Вязал, значит?
– Вязал. И вяжу.
– Странно. А что-нибудь мужское делать не тянет?
– Вязальщики в годы буржуазных революций были сродни ткачам – труд тяжкий, мужской. Женщин к нему тогда допускали редко. Впрочем, я ещё пулевой стрельбой занимаюсь, если уж вас так смущает.
– Нет, – отвечает супруг. – Я с Тангоростана не стрелял больше.
Да, и это мне известно. Мы оба там побывали. И не пересеклись.
– Я попал в то время, когда автоматчикам делать было почти нечего. Воевали тогда боги войны – авиация да артиллерия. Выжил после удара – хорошо. Ну, а если взводом в бой – то противника размолачивает Т-72, или гранатомётчики, или пулемётчики, смотря что тебе придадут. Что от противника останется – три КПВТ с БТРов полируют. Что совсем хорошо попряталось, выбивают снайпера.
– А БМП? – задаёт вопрос её дочь.
(Да, люди ещё могут меня удивлять. Хотя я думаю, что всё видел.)
– А БМП мне не давали.
Чуть не ляпнул «Светлана Игоревна». Этак и сесть в лужу недолго.
– Так что не стрелял я там, Игорь Валерьевич. Только на стрельбище, но туда ездить было некогда. Карту и рацию в руки, и командуй.
– Повезло, Леонид Максимович. Я-то в партизанское время попал. Фугасы, растяжки, и ближний бой. Даже танки скорей для острастки били. А то всё в упор, и гранаты летят.
– Да что же мы тут разболтались? – спохватывается отец. – Может, зайдёте к нам как-нибудь?
– С удовольствием, Никанор Воиславич. Так и вы к нам. Мои родители будут рады.
– А жена?
– Я холост.
Повисает неловкое молчание.
– В субботу помин.
– Загляну.
Так я начал ломать плотину, которую сам столь старательно возводил. Впрочем, к чему это приведёт? Скорее всего – ни к чему. Ну, знают они теперь меня, очень приятно. Она хранит тайну крепко, под чёрным мраморным крестом. И я храню. И опять думаю о том, что все давно обо всём догадались, или догадываются. Но тоже хранят тайну. Стрелять мне и в самом деле пришлось мало. Война выливалась в стрелки на карте, в наблюдение за попаданиями, и заботой о том, чтобы твой командный пункт не взмыл в небо кучей дыма и земли. Дым и земля встают близко, осыпаются на голову, пол ходит ходуном под ногами. БТР ползёт по узкой полосе, очищенной от мин, а впереди танк с тралами, и сейчас самое удачное время превратить машины в горящие факела… Но если ты всё точно рассчитал, проскочить успеешь. Дальше будет говорить пулемёт – наводчик своё дело знает. В море дыма ещё отвечают свинцом недодавленные точки.
Я провожу ладонью по лицу, стирая картину из прошлого.
До субботы время пока есть. И около чёрного мраморного креста пусто, и можно тихо посидеть на скамейке. Ничего не поменялось. Я ведь как и прежде всего её знакомый, которому торчать на около могилы совсем не полагается. Подойти, глянуть, и идти себе дальше. Но вот Лиза проходит мимо. Второй раз, обратно. Значит, у белого обелиска родственники.
Я встаю, провожаю Лизу взглядом. Мы, как и раньше, храним молчание о наших секретах. Но теперь я снова направляюсь к белому обелиску, когда обратил внимание на одинокую девушку, что часто стоит рядом, когда нет родственников. И я останавливаюсь, и смотрю на фотографию, и на имя. Теперь это не случайно, а вполне целенаправленно. Или всё-таки нет? На меня не обращают внимания. Потом обращают, но молчат. Мало ли кто знал покойного?
– Сколько воевал, а смерть нашёл в мирное время, - я решаюсь начать разговор первым.
Мне не отвечают. Видимо, посчитали, что я говорю сам с собой. Наверное, правы…
– Плавал долго, в тайфуны попадал, – говорит, наконец, жена. – Видимо, напряжение прошлое дало о себе знать.
– Бил он точно. Видел я потом, куда его ракеты ложились.
– Многие приходят, благодарят, – оживает тесть. – Жалеют, что ушёл рано.
Повисает молчание. Впрочем, я могу и помолчать. Или продолжить разговор.
– Можете заглянуть на помин.
– Если время будет, – отзывается тесть.
Белый цвет похож на лёд. На все льды заполярья. Но его можно растопить, если постараться. Вот чёрный цвет – это сажа, оставшиеся от кострища угли. Их не разжечь заново, не бросить в землю, чтобы проросли. Только чертить ими на стенах картины. Которые что-то значат, но остаются только картинами. Можно ведь и на льду что-то начертить, но когда он растает, исчезнут и надписи, и картины. Бесследно. Здесь ведь есть и памятники других цветов. Приглушённых, тёмных, но других. Есть памятники тёмно-красные, тёмно-синие, тёмно-зелёные. Вот тёмно-жёлтых нет. Есть серые, есть коричневые. Но о них я почти ничего не знаю.
Глава X.
В субботу я затариваюсь двумя бутылками, вина и коньяка, и иду в её дом. Теперь я здесь желанный гость. Я не был им при её жизни, а теперь… Может, именно потому, что её нет. Ведь я даже не просился, а меня и не приглашали. Теперь вот напросился, можно сказать. Игорь Валерьевич, впрочем, здесь тоже гость – он с детьми живёт у своих родителей. Я слушаю адреса, куда меня приглашают, стараясь сделать вид, что запомнил с первого раза, хотя их я назову, даже если меня ночью разбудить. Я так долго узнавал о ней всё, и о тех, кто хоть что-то знает о ней, что иногда кажется, будто я всегда мог спокойно зайти в этот дом, без всякого повода, и никто этому не удивится, будто я здесь свой. И мне кажется, будто ко мне так и относятся… И опять задаю себе вопрос – может, обо мне давно догадались?
Разговор с её мужем крутится вокруг Тангоростана. Хотя мы были в разное время и на разных точках.
– Форму и награды, как вернулся, ни разу не надел, – сознаётся он.
– А я – один раз. На приёме у губернатора. А потом повода не было.
А какой повод? Здесь мы живём по своим уголкам. У каждого своя работа, свой досуг. О войне вспоминаем редко. На 9-е мая ходим парад посмотреть, по гражданке. Друг друга почти не знаем. Или вообще не знаем. Иногда возникают идеи собрать всех вместе, то сверху по указке, то у кого-то на месте. Но ничем это пока не заканчивается.
А вот о ней мы молчим. Мне кажется, это такое новое табу. Интересно, ведь если говорить о том парне, моряке, что лежит под белым обелиском, табу рухнет? Лёд тает. Вот угольки не растают, не оживут.
Кто-то пришёл. Никанор Воиславич говорит с кем-то в прихожей. В комнату входит тесть моряка с бутылью. Узнаёт меня.
– Так ведь и не познакомились. Евгений Лукъянович, – он тянет нам руку. – Зять мой должен бы быть с вами. Да вот, видно мне придётся…
Лёд тает…
– Евгений Лукъянович, вы уж простите великодушно, но первач больше пить не могу. И крепче сорока не могу, – извиняюсь я. – Вискарь не могу. Да и мартини тоже не лезет.
– А что так?
– Годы своё берут. Да и жизнь сильно спокойной не была.
– Ну, по вашей жизни только книги писать, – обращается он к нам. И, вероятно, к моряку… – Не люблю скучные книги. Рассуждения какие-то, переживания. И никакого движения.
– Так это же наша жизнь и есть, – усмехнулся я. – Дом, работа, отпуск, дача. И всё. По одному кругу. Или по нескольким. Погони за бандитами, перестрелки, дальние путешествия, любовные страсти – так разве это о нас? Ничего такого с нами не происходит. А если и происходит… Спросите у следаков, которые уже получали бандитские ножи и пули, которые глухарей подымали – это что, интересно? Рутинная, будничная работа. А у путешественников что? Всё то же – трудный поход, сборы, перелёты. А любовная страсть? Когда это происходит в реальной жизни, красиво не выглядит, и отнюдь не увлекательно. Каждодневная суета, мельтешение. Великое видится на расстоянии, и тому, кто сам этого не делал.
– Ну, не скажите… – он заминается.
– Леонид Максимович, – представляюсь я.
– Игорь Валерьевич, – вторит её муж.
Стакан накрыт коркой хлеба с солью. Закатное солнце проникает в комнату беспощадно ярким огнём. Просто соседний дом, недавно построенный, весь горит солнечными бликами, словно зеркало, давая нам свет солнца, которое совсем с другой стороны, и к нам не попадает. Велика сила зеркала, да вот без солнца оно ничто.
Я рассказываю о тех, кто лежит на кладбище, недалеко от чёрного и белого памятников. Легенду нужно отстаивать до конца.
– Какие-то у тебя мысли невесёлые, – замечает Игорь Валерьевич. – Почти суицидальные.
– Ну, с чего ты решил? – толкает его под локоть Никанор Воиславич. А я думаю, что такие мысли были у самого Игоря…
– Суицид – крайне глупо, – замечаю я. – Ведь мы и так умрём. Причём очень быстро. Сто лет промелькнут, как один чих. Оглянуться не поспеешь. А скорее всего, до ста лет не дотянешь, притом сильно. И притом внезапно. Самоубийца – это пропащий человек, как Шура Балаганов, который потащил кошелёк у женщины, когда у него было пятьдесят тысяч в кармане. Я знаю, что в любую секунду меня может не стать, так во имя чего? Каждую секунду жизни я стараюсь сделать хоть что-то важное. И этого важного столько, что не переделать. Вот скажут мне – ты умрёшь через пять минут, что ты успеешь сделать? Отвечаю – ничего. И если скажут, что пять часов, я отвечу то же. И если скажут пять дней. И пять месяцев. И пять лет. Просто потому, что и за пять лет ничего не успеешь, и всё надо делать именно сейчас. И вот тогда, даже если останется пять секунд, ответишь – я сделал. Потому в моей жизни есть два плана – план «альфа»: быть готовым встретить смерть через пять секунд. План «омега» – дожить до ста лет, и тоже успеть, и быть готовым.
– Тогда уже «ижица», – вступает Евгений Лукъянович.
– Тогда и «аз», – отвечаю я.
– Ну, не надо о таком, – волнуется Никанор Воиславич.
Дом напротив гаснет.
Глава XI.
Всё остаётся, как прежде. Ничего не поменялось. Или нет? Перемены зачастую незаметны. Но тогда – какая разница?
Теперь, случайно встретившись с ними на кладбище, я буду здороваться. И всё. Официально я, как и до этого, шёл не к ней, а к своему профессору. Возможно, мы будем встречаться и в городе. И заходить иногда в гости, но так ли мало людей ходит в гости ко мне, а я к ним? Я по-прежнему её знакомый, и, возможно, хороший знакомый. И не более того. Этот статус ни к чему не обязывает, и ничего не разрешает.
А тот статус, который существует на самом деле, разве он сильно лучше? Практически никак. Неразделённая любовь, какой бы сильной она ни была, да и взаимная вообще-то, если не нашла своё выражение в юридической форме, не имеет и юридической силы. У профессора ты писал диплом и диссертацию. Да и учитель давал тебе определённые знания, нашедшие свой след в ведомости. С печатью и подписью. Вот она, сила бумаги, сила подписи, сила печати. И тысячу раз скажи себе, что это ничего не значит. А самый любимый человек, взаимно, или не взаимно, остаётся только хорошим знакомым. А иногда и случайным знакомым. А иногда и незнакомцем.
И если на могиле профессора есть его родные, можно просто сказать – я пришёл к своему наставнику. И все вопросы исчерпаны. А с ней? Знакомые. Да хоть друзья. Ладно, постой немного в сторонке. Только недолго. Ладно, подходи, так уж и быть. Так уж и быть…
Можно приехать на могилу одноклассника, или сокурсника. И это можно. Ваши фамилии стоят вместе в той самой ведомости. Можно даже к коллеге приехать. И мы ведь с ней были в какой-то мере однокурсники и коллеги. Но хобби – это самая хлипкая связь. Хоть я и благодарен, что хотя бы она есть. Мы были в списках клуба, мы вместе учились. Да, и на этом кладбище есть могилы других участников, но они очень далеко. И тоже можно подойти. Ах, у вас были общие интересы? Занятно, хоть и непонятно. Что вы в этом нашли? Он фанател от вязания. Покоя никому не давал. Или – да она очень многим увлекалась. Мы сосчитать до сих пор не можем. Но почему я так и не видел на её могиле яхтсменом и сёрферов? Вязальщики ходят иногда. Неужто под парусом менее ценят память о бывших товарищах? Вот вопрос. В это я, конечно, не шибко верю, но то ли яхтсмены мне не попадались, то ли традиция у них такая, то ли… Надо будет как-нибудь разобраться.
А дальше я обращаюсь мыслью к белому обелиску. И к мужу, Игорю Валерьевичу. Вот нас и в самом деле скрепила связь. Очень крепкая и кровная. Хоть мы и не однополчане, и даже не из одного рода войск. Хотя мы редко надеваем форму и награды, если вообще надеваем. Даже если стараемся о войне не вспоминать. Странно. Теперь у меня больше прав стоять у белого обелиска, чем у Лизы. Там лежит брат по оружию, и этого достаточно. И это ещё раз подчёркивает хлипкость самого сильного чувства, не облечённого в юридическую форму. И в нашем мире правят именно они, юридические формы. Нарезанная бумага с определённым рисунком. Кругляш из металла с определённой проштампованной картинкой. Бумаги. Аттестат из школы для вуза. Диплом из вуза на работе. Кругляш из металла на груди, который говорит о том, что ты совершил на поле боя. Или в мирной жизни. Да, подделывают. Да, получают обманом. Или незаслуженно. Да, заслужившие не получают. И это касается всего, любых юридических форм. Но потому и подделывают, и стремятся получить, в том числе и незаслуженно, и отказывают заслужившим. Потому что это имеет цену. Что не имеет цены, то никому и не надо. Не подделывается, не присваивается, не отнимается у заслужившего. Так ведь и заслуживших нет. Вот за какие такие заслуги я получил свою любовь? И, боюсь, это, скорее, кара. Просто так, взяла и упала. И поди теперь разбери – это награда, или нет. И счастье, и горе, в одном флаконе. Хотя…
Ведь и с юридическими формами есть нечто похожее. Много денег – это хорошо, или плохо? Плати налоги. Береги от грабителей. Диплом даёт право на престижную работу, так и требования к тебе выше. Бесценное – оно и цены не имеет. То ли никому не нужно, то ли вообще никому недоступно. Может быть так, что на определённые цели тебе нужно некая сумма денег. Хоть бы и на лечение, к примеру. Небольшая. Но в тот момент её и нет. А потом может быть сколько угодно денег, но вот поздно. Здоровье больше не вернётся. Или тебе нужен диплом, аттестация, квалификация. Но в данный момент его нет, и если получишь потом, то место будет занято. И зловредные скептики скажут, что это и не твоё. Возможно, они и правы. Но вот я говорю о важности в нужный момент и в нужном месте. О том, что уходит и никогда больше не возвращается.
Глава XII.
Игорь пришёл в клуб вязания и привёл Свету. Хотя её бабушка и его мама было против. Если невестка ходила на вязание и умерла, то не к добру. Хотя и сама понимает, что это глупость. Я выслушиваю рассказ Игоря Валерьевича. Дети у нас есть, хотя и немного. В школьные, а чаще уже и в студенческие годы, юные вязальщики покидают нас. Работа и семья берут своё. Возвращаются потом уже с детьми. Не все, конечно. С детьми работаем аккуратнее, но по мере взросления открываем тайну яда от похвал. И терапевтического эффекта от жёсткости. Но не всем дано быть вязальщиками.
Конечно, детям свои самые отчаянные изделия я не показываю. Для этого взрослые есть.
– А к яхтсменам Светлану Игоревну отвести не хочешь?
– Маловата ещё, Леонид Максимович. Маловата… Да и мама боится. И я боюсь. Одно дело мрачные воспоминания, а совсем другое – реальная опасность. Я за неё, знаешь, тоже боялся. А вон оно как вышло – умерла от болезни.
Но пока у нас выходной, мы решаемся навестить и яхтсменов. Выбираем самую ближнюю базу, на самом ближнем водохранилище.
Ветерок дует приличный, целая пачка белых треугольников движется по воде, выполняя некий странный танец. Отбираем свободного человека на причале. А я пробую понять – это подобный мне мастер? Маньяк и фанат собственного дела?
– Добрый день, добрый день… Да, помню её маму. Жаль, хорошего инструктора потеряли. Ходила, дай Бог каждому. В любой ветер. Как говорят у нас – и в штиль пойдёт. С ураганным ветром проще.
– Ничего себе, проще… – произносит Игорь. Яхтсмен смеётся.
– Ну, новичку и в самый тихий ветер опасно. А мастеру – тому шторм подавай. Рядом на кладбище ещё один наш лежит. Так он и моряк бывший. Боевой. И тоже в мирное время от болячки умер.
Я приоткрыл для себя ещё одну тайну. Лиза об этом должно точно знать. Впрочем, ведь я сужу по себе.
– А на могилу часто ходите? – проговариваюсь я. Хотя – что криминального в этом вопросе?
– Мы, парусники, хотим официально, группой. По традиции.
Я приоткрываю ещё одну тайну. И думаю о том, что это, по сути, опять ничего не меняет. Всё остаётся по-прежнему.
– А часто ли у вас тонут? – вопрос Игоря явно бестактный.
– Новички – нет. Контроль у нас строгий. А вот мастер в шторм может и в самом деле не сдюжить. Хочется дойти до предела, и даже за него зайти. Но с новичками не так. Да и мастерами становятся единицы.
А вот это я понимаю. Хотя от перехода за предел в вязании пока что никто не умер. Не считая некоей чисто умозрительной ситуации по закалыванию себя спицами. Или смерти от истощения и обезвоживания при длительном сидении за работой.
Прощаемся. И едем домой. Треугольники собираются у причала, складываются, ползут к ангарам.
– Я боюсь, – негромко произносит Игорь, чтобы дочь не услышала. – Что Света станет мастером. Парусным мастером.
– Не бойся, – отвечаю я. – Судьбы ещё никто не избежал. Кому суждено сгореть, тот не утонет.
– Не шути так! – произносит Игорь уже громче. – Хотя… Ты прав. Тысячу раз прав. А я всё одно боюсь.
– Не бойся. Никогда не бойся.
Дальше мы молчим. А я думаю – вот нужны ему мои нравоучения? Да и мне они ни к чему. И мне опять кажется, что он давно обо всём догадался. Или догадывается. Или прекрасно знает. Но что даст мне ответ на этот вопрос? При любом ответе ничего не поменяется. Вокруг меня меняется мир, привычный, исхоженный. И сколько раз он так рушился за мою жизнь? И ведь ничего. По большому счёту всё остаётся по-прежнему. Такси накручивает километры, подъезжая к дому. К его дому. А мне ещё ехать на трамвае. А это значит, надо пытаться не отвлечься настолько, чтобы забыть бумажник. Или вообще выйти на красный сигнал светофора и попасть под машину. Потому как голова выключена из мира и погружена в собственные мысли.
Я прощаюсь с ним, и с дочерью.
– Сына я, пожалуй, к тебе на пулевую стрельбу отдам. Хоть и опасно, а всё не по морю на доске. Или в этой скорлупе.
– Добро, Игорь Валерьевич! – отвечаю я. И иду по тротуару, вдыхая аромат цветов. Кто-то старательно насадил клумбу на газоне между многоэтажкой и тротуаром. И никакие хулиганы цветы пока не повыдергали, не потоптали. Пока. Впрочем, я пессимист. Или реалист. Или такой же хулиган, хоть и в малой степени. Ведь я частенько рвал цветы для девушек именно с клумб и из цветников. Когда денег не было, когда было жалко тратить. Впрочем, иногда я всё-таки покупал цветы. Зимой, когда их нигде не сорвёшь. Но вот именно ей я не дарил цветов. Ей я дарил духи. И, кажется, украшения.
Но кто же насадил эту клумбу, и ухаживает за ней? Кто-то из жителей. Для себя? Для всех? Для кого-то одного? А кому она послужит на самом деле? Садовнику? Всем остальным? Тому, кому она и предназначена? Или тому, кому вовсе не предназначалась? Ведь те цветы, что я рвал, мне не предназначались явно. Равно другим охотникам и незадачливым кавалерам. Мне они тоже несильно послужили. В любовных делах я был безуспешен. Или, скорее, малоуспешен. Включая самую последнюю, надеюсь, любовь своей жизни. Хотя – что считать успехом? Вот Игорю – ему повезло? Как это считать? Где-то в памяти картинки древних дедушек и бабушек, доживших совместно до глубокой старости, в окружении десятка уже пожилых детей, целой тучи взрослых внуков и мелких правнуков. Одна дорога, и никак иначе. Остальные ведут мимо. Но… Разве я не счастлив? Или Игорь? Мы пьём горе и счастье из одного флакона. То, что есть наша потеря, есть и наше сокровище, которое нельзя отнять. Диплом с тройками остаётся дипломом. С Игорем остаются дети. Со мной остаются её фотографии и видео. И кое-что ещё… Связанные ей модели.
Глава XIII.
Яхтсмены и сёрферы пунктуальны – сказали, что придут, так и пришли. Помянули на двух могилах, сначала у белого обелиска, потом у чёрного креста. Я стою неподалёку, пользуясь случаем. И мне каждый раз надо искать и ждать подобного случая. Что называется, набиваться в попутчики. И это только сейчас, просто так ведь не напросишься. Течение мыслей прерывает вдова моряка.
– Извините… Не помню, как вас зовут.
– Леонид Максимович, готов на всё, что способен.
– Евгения Евгеньевна. У нас проблема с захоронением, если вы можете помочь…
Выяснилось, что директор кладбища высказывает крайне серьёзное недовольство тем, что военнослужащий захоронен не на воинском участке. А поскольку он ещё и орденоносец – то скорее, даже на почётке. Номинально законы не нарушены, и родные могут хоронить на своём участке, но каждому – место по рангу. И так же номинально к тем, кто лежит на почётке, или на воинском участке, нельзя подхоранивать близких. Не положено. Хотя, как и полагается, есть исключения. Вроде бы и прав у директора кладбища на такое нет, но он настаивает.
А я думаю о том, что и по смерти покоя нам не видать. И наша воля тоже особенно наших близких не заботит – у них свои резоны. Моряк, как поведала мне Евгения Евгеньевна, хотел быть похороненным на своей базе. Но там никого из родных, практически все здесь. Правда, в части его помнят, разместили свой уголок в аллее славы, и на кладбище всегда был бы и флаг, а по важным датам и караул, и салют.
Теперь я думаю о ней. Салют и караул ей не положен. Вот Игорю положен. Но дозволят ли ему лечь рядом с ней? Рядом с ним буду лежать, скорее всего, я сам. Ну, это если мы в одно время умрём. Не ровен час, ещё и моряка положат рядом с нами. Порядок – он вообще не спрашивает, что ты хочешь, а чего нет. Порядок разлучает нас при жизни, не даёт воссоединиться и по смерти. И только наше общее участие в клубе даёт мне некое право проникать сюда, подобно вору. Будто я собираюсь её похитить у Игоря, у Светы, у Никанора Воиславича и всех родных. Хотя, скорее, это они похитили её у меня. Но это всё чушь, и она мне никогда не принадлежала. И сейчас не принадлежит. Мои личные хотелки пресекла, прежде всего, она сама. И мне надо было идти, искать дальше. Но сама ли она, сам ли я? Сам ли я хотел, чтобы вспыхнул огонь в сердце? Или она могла зажечь ответный в своём? И сама ли она полюбила Игоря?
Я не знаю. Легче сказать, что все эти устремления – только наши желания, которыми можно повелевать, притом легко. Говорить всегда легко. А вот делать – не очень. И ещё легче говорить – я скажу, я сделаю. Кто же мешает? Никто, кроме тебя самого. Самый большой противник сидит внутри нас. Вот на войне это вроде бы понятно. Хотя тренировки и учения помогают, и притом сильно. Но какая нужна тренировка, какое учение нужно для того, чтобы полюбить кого надо, а не того, кого не надо, кому ты не нужен, кто никогда не оценит твоих чувств, и никакого чуда не произойдёт, да и произойти не может?
Я ищу выход из сложного лабиринта. Может, никогда и не найду, унеся свои сомнения в могилу. Лет этак в сто. Или раньше. А Игорь, он тоже ищет выход из лабиринта? Или Евгения Евгеньевна? Нашла ли выход она, или моряк под белым обелиском? Или унесли свои сомнения с собой, так ничего и не решив? Возможно, надо было просто не попадать в подобные лабиринты. И никто из них в выходе не нуждался. И всё было просто и понятно. И до сих пор так. Даже несмотря на горечь. А в лабиринте из них изо всех только я?
Но ведь я в этот лабиринт не по своей воле попал. А может… Я и не в лабиринте ни в каком? И всё давно просто и ясно? Но Евгения Евгеньевна рядом, и сетует мне на кладбищенские проблемы, а это значит, что лабиринт есть. И, вероятно, не один. И даже много. И нужно выбирать, куда же тебе лечь по смерти, и куда положить усопшего, даже если он и сказал, куда.
Сёрферы уехали. А Игорь зовёт меня на воинский участок. Там у нас много знакомых. И тех, кого мы не знали при жизни, хотя и в бою, и в мире, были совсем близко. И Евгения Евгеньевна идёт с нами.
– Я хотела бы лежать рядом с мужем.
– Так и я хотел бы рядом с женой.
– Тебе везёт, – обращается Игорь ко мне. – Не к кому подхоранивать, и к тебе никого не надо.
– А я бы тоже хотел лежать рядом с женой, – отвечаю я.
– Всё впереди, – замечает Евгения.
– Осталось определиться, везёт, или всё впереди, – качаю головой я.
Моё заявление остаётся без ответа – они задумываются. И в самом деле, будь я женат и счастлив, не мог бы их понять. А участи вдовца они мне явно не желают. Но я связан с ними той незримой нитью, которая известна только мне. Или они уже обо всём догадались? Дурная привычка задавать вопросы и искать ответы. Которая не раз спасала жизнь мне и моим бойцам.
Глава XIV.
Есть приказ и есть устав. И замысел операции. Но в рамках, казалось бы, железных, несокрушимых, умелый командир может найти десятки, если не сотни точек приложения командному таланту. Не все, конечно, их ищут, и уж тем более, не все находят. Надо переговорить об этом с Игорем.
Но пока мы расходимся с кладбища, обещаясь встретиться в субботу. У кого-то из общих знакомых планируется свадьба. Город у нас хоть и не маленький, но не настолько большой, чтобы общие знакомые не нашлись. И тем удивительнее, что можно жить в одном подъезде и не знать соседа. Или знать о нём далеко не всё. Я не распространяюсь о том, что был в Тангоростане, и в форме меня видели единицы. Не то, чтоб это было секретно, даже наоборот, но вот не любим мы такое вспоминать. А и вспомнишь – поймут ли тебя? Это знание опытное, о нём можно рассказать с кафедры военно-учебного заведения, и это многим поможет, и спасёт чьи-то жизни. Но вот понять, ощутить сердцем то же, это уже нельзя. Как и в любви. Что это – может понять только тот, кто любил. Или любит.
Свадьба почти как в старые добрые времена. Машины с лентами, куклами и кольцами. Большой зал с кучей гостей и всеми родичами. И один из них берётся окучивать нас троих. Поскольку тройкой мы и держимся.
– Надо бы вам жениться, Игорь! И вам, Женя, замуж выйти… Так, и тебе, Лёня.
– Между прочим, лютая бестактность с вашей стороны, – отвечаю я.
Он что-то понимает, несмотря на хмель. Что сказал явно не то.
– А вам-то что, Лёня? Вы более, чем свободны.
– Я с ними.
– Решили себя к вдовым причислить? Непорядок… Не надо так. Жениться вам надо.
Родича уводят другие родичи, извиняются – мол, как выпьет, так и несёт чепуху. Мы понимаем. Да и на какой свадьбе, или на каком торжестве, не явится подобный подвыпивший, что выражает открыто то, о чём другие молчат? Игорь и Евгения для себя кое-что решили. Если не всё. Да и я, пожалуй, тоже. И мы знаем, о чём молчат другие, и относимся к этому спокойно. Их дело. Не они в нашей шкуре. В нашей шкуре только мы сами. Хотя…
Может, со стороны многое видится лучше. Сидящий в комнате не знает, с какой стороны стена тоньше. И где есть плохо спрятанный лаз. Но ведь мы ни о чём не говорим, и нам тоже ничего не объясняют. И каждый может прожить только свою жизнь. И для многих важных вещей просто не хватает слов, потому как нет их. И не всем хватает деликатности, или, наоборот, решительности и твёрдости. Вот именно – поди, определи: давить надо своё, или аккуратно, и тихо действовать. По вершку, или сразу. И нужен ли ты вообще, или без тебя прекрасно разберутся?
Да, мне остро нужен мудрый совет. Но кто же мне его даст? Глупых могут отсыпать с горкой, но вот именно их я и не желаю слушать. Они мне ничего не дадут, а вот драгоценное время отнимут.
Кто-то женится. Кто-то выходит замуж. А кто-то и не один раз. Их дело. Их жизнь. Их судьба. Кто живёт на даче, кто-то в коммуналке, кто-то съезжает на станицу, а кто-то снимает комнату. И знать не хочет, что ему советуют обзавестись своим жильём, да ещё приличным. И возможность появилась. Но – привычка. Или что-то ещё… Какая-то привязанность к месту. Где ты прожил много лет, может, с рождения. А может, один раз увидел, и понял – твоё.
Гости будут гулеванить до утра. А мы, как стемнело, выходим на улицу. Втроём. Я чую себя лишним, я ведь не вдовец. Хотя бы официально. Зажигаются фонари.
– Странный свет, – произносит Евгения.
– Я ещё помню, как в них простые спиральные лампочки горели. На сто пятьдесят ватт. Если ртутных не было. Ртутные – те лиловые, такого нынче не увидишь. Но портились часто, мигали, светили, что тусклое фиолетовое яйцо над головой. Иногда попадались длинные, с люминофорными лампочками – те тоже мигали часто. Потом пошли жёлтые, натриевые. А потом яркие светодиодные, глаз режет, свет белый, не молочный. Потом и их сняли, теперь вот опять жёлтый.
– Там прожектор когда-то стоял, – указывает вдаль Игорь. – Видно, лень было фонари вдоль улицы расставлять, так он и светил вдоль. Были в нём лампы накаливания, потом ртутная лиловая лампа, а потом и длинная люминесцентная. А до натриевых он не дожил – сняли, да столбы поставили.
– А ещё здесь, на клумбе, стояли металлические навершия от фонарей, что обычно на столбе крепятся, – продолжает Евгения. – Где-то по пояс взрослому, и они освещали только клумбу. Потом их убрали.
Мы вспоминаем вечерний город, каким он был, и каким не будет никогда. Вот перед вами взрослый человек, а вы помните, как он ребёнком бегал, и как в школу ходил, и что в студенчестве вытворял. Но он давно не таков. Уже и седина голову тронула. Если не лысина. Да, он жив. Но ребёнка того давно уже нет. Мы можем застыть навечно только в той эпохе, в какую умерли. Потом будут гадать, вот если бы он был с нами, каким бы стал.
Глава XV.
Есть ли у меня будущее? Боюсь, вопрос довольно глупый. Конечно же есть. Когда-нибудь я стану старым, буду жить на пенсию, либо буду продолжать работать, если не хватит. Где-нибудь, где условия помягче. И платить будут меньше. Старых, конечно, стараются не брать, но это смотря где. Ведь и Игоря Валерьевича ждёт примерно тоже. Вот внуки будут приезжать. Так и мне есть за кем присматривать. За вязальщиками, например. Кто сейчас ещё мал.
Но ведь до того дня можно и не дожить, и я это тоже прекрасно понимаю. Есть болячки, есть всевозможные несчастные случаи. Может ведь и внуков не быть. Жизнь у нас не спрашивает, хотим мы чего-то, или не хотим. Жизнь делает. Вот собирался ли я знакомиться с её родными? Правда, всё осталось, как и было. Все эти перемены, глобальные, а то и мелкие, переворачивающие мир, по сути своей ничего не меняют.
Можно было пойти до конца, и рассказать всё. И Игорь как-то меня спросил.
– А и в самом деле, почему бы тебе не жениться? И почему до сих пор не женат?
– Я не нашёл такой же женщины, как твоя жена.
– О-о, вон оно как? Разве таких же нет.
– Нет.
Думаю, что он ничего не понял. И слова мои истолковал иначе. Или давно обо всём догадался, но сделал вид, что не понял. Я слишком осторожен в отношении других людей, чтобы судить о них безапелляционно. Люди продолжают преподносить мне сюрпризы. Да и я сам. Вот Лиза никогда не спрашивает меня о таком. И вообще, табу между нами продолжает храниться твёрдо.
Вот, знаешь ты некоторую тайну. Слушаешь другого и думаешь – вот, если бы ты знал, что на самом деле… А когда двое знают тайну, и никогда о ней не говорят, но подразумевают в своих мыслях и поступках, с виду вполне обычных. И я не знаю, есть ли у Лизы могила профессора, или родственника, или иного важного человека, которой можно было бы оправдать столь частое посещение кладбища. Причём достаточно близко. Мне повезло, таковая есть, даже не одна. Та самая юридическая близость. Бумага, печать, подпись. Твоя фамилия. Его фамилия. И ещё могут быть фамилии. Но это уже не важно. Официальные документы имена не любят. И кладбище тоже не любит. Хотя имя полное, и это тоже официально, с отчеством, фамилией, и датами жизни. Надо бы сказать – жизни и смерти, но смерти-то я как раз и не верю. И в смерть не сильно верю. Впрочем, разве это жизнь, когда мы чертим круги от дома до работы? Жизнь – это что-то ещё. Возможно, что это мои чувства к ней. Они ведь вспыхнули, когда она была жива, молода, и ничего не предвещало столь печального завершения. Хотя… Все мы уйдём. Кто-то в старости, кто-то нет. И сроки эти не столь разнятся между собой. Пятьдесят лишних лет – да разве это срок?! Время течёт быстро. Вот секунды могут стать нескончаемыми. Правда, закончатся и они. Очень быстро я понял, что вместе нам не быть. Хотя Игоря и на горизонте не наблюдалось. Просто взаимности не было. И что – что-то изменилось в моих чувствах к ней? Когда она влюбилась, вышла замуж, стала мамой, а потом умерла? Уйду и я. Много чего предстоит унести в могилу. Но я спокоен – жизнь прожита недаром. Много чего не получилось, но кое-что всё-таки есть.
Никанор Игоревич – почти точная копия матери. В отличие от Светланы, которая вся в отца.
– Леонид Максимович, а расскажите, как вы воевали?
– Да ничего интересного. Сначала нам прокололи прививки от самых суровых тропических болячек, с тех самых пор я никаких прививок вообще не боюсь. Мне и так больше не повредит. Потом нас перебросили на юг, а здесь проблемы похуже любого противника – как упрятаться от змей, скорпионов, тарантулов и прочих гадов. Что в блиндаже, что в окопе. Что в штабе. Что в казарме. Что в палаточном городке. Я перед отлётом учебник по биологии штудировал, местную фауну изучал. Потом – где воды чистой раздобыть. Потом – как в лютой жаре и запредельной влажности сохранить здоровье и боеспособность. Так что война с природой куда хуже войны с врагом.
Вот Евгения своих детей в наши клубы отдавать не спешит. Впрочем, дети моряка занимаются совсем другим. Кажется, танцами. Не всем же на свете быть вязальщиками. Или стрелками.
Я привыкаю к новой реальности. К тому, что могу поздороваться, и к тому, что теперь это хорошие знакомые, и теперь мы ходим в гости, и перезнакомились с родными и знакомыми. И к тому, что в определённых точках наши судьбы сошлись. Совершенно официально. Скоро этот порядок вытеснит прежний, и завидев приближение машины к чёрному кресту, мне больше не захочется по старой памяти уйти хоть немного подальше, сделав вид, что я не к ней. Моя помощь в помывке, покраске и прополке принимается, но вот если соберутся что-то серьёзное менять, у меня права голоса уже не будет. Разве что совета… А советчиков в нашем мире – пруд пруди. Каждый первый. За редким исключением. В этом месте я толь же далёк от неё, как и любой случайный прохожий, или не прохожий.
Тем более, что помогаю я не только на её могиле, но и на его. И Игорь помогает. Здесь наша давняя военная, боевая связь действует предельно жёстко и незримо. И не сбежишь. Сослуживец? Однополчанин? Вставай, труба зовёт. И вот у белого обелиска я себя чувствую намного спокойней. Как и у могилы научного руководителя. Хотя именно там я никому не помогал в уборке. Понятно, зачем ты пришёл, и цветы принёс, но вот с уборкой справятся и без тебя. Неловкое ощущение, когда и попросить тебя управиться побыстрее не выходит, и пригласить на помин – тоже. Степень близости, пусть и юридическая, а всё же не та. И пригласить на помощь. И ты сам стоишь, как дурак. Вроде извиняться и сбежать побыстрее невежливо, и торчать дальше некорректно.
Глава XVI.
И некоторое время никак не подходила к нам Лиза. Пока Света не освоилась в клубе вязания. Хотя юридическая близость очень слабая…
И притом, это ведь на её могиле она присутствовала, как участница вязального клуба. Что Лизе до неё? А на его могиле – заодно с нами, со мной и Игорем. Ещё со Светой. Вроде бы её включили в наше незримое фронтовое братство, куда иногда могут попасть люди, от войны, от службы, и от фронта довольно далёкие. Вроде гражданского специалиста, журналиста, ремонтника, медика, наконец. Хотя есть те же люди и в погонах.
Лиза и в гости к ним заходит, как правило, со мной. Как бы заодно. А я думаю о том, что было бы, если бы не пригласил её в клуб вязания. И в стрелковый. Она продолжала бы оставаться никем. Никакой юридической связи. И здесь я предположу, что могу и ошибиться, на радость скептикам. Ведь она не рассказывает мне ни о чём, как и я. Я предполагаю, что эта связь была такой же, как и моя, плюс-минус несколько нюансов. Но ведь всё могло быть иначе. Я предполагаю, что если бы юридическая связь была, она не стала бы таиться. Но ведь всё могло быть иначе?? Я предполагаю, что она поступает так же, как и я на её месте поступил бы. И так оно и есть из того, что я видел, а видел я очень много. Но ведь не видел намного больше!! И одна случайно пропущенная деталь может очень дорого обойтись. И так было на фронте, хоть вина и не моя. Хотя именно мне надо было предположить подобный вариант, и готовиться к нему. Здесь, пожалуй, подобная деталь не может привести к столь роковым последствиям. Но с чего я так решил…
Но тайна моя остаётся со мной. И все те же чувства вызывает во мне чёрный мрамор, раскалённый на солнце, хотя теперь я могу его не только трогать, но и отмывать от пыли. И поднять тост вместе со всеми, ощущая боль утраты. Шумят деревья, над нами с громом уходят в небо истребители и штурмовики. Но особо оглушают транспортники. Не те, что помельче – Ан-26, Ан-72 (этот вообще тихая свистулька). И даже не те, что средние – Ан-12, Ил-18. Громом и гулом раскалывают тишину кладбища Ту-134, Ту-154, Ил-76, Ан-22. Как они знакомы… В них я отправлялся в разные точки, в них же возвращался обратно. И я представляю, что там, в грузовой кабине. Или в пассажирской.
– Помнишь? – вдруг спрашивает меня в такой момент Игорь. А я молча киваю.
– Что ж вы никак не угомонитесь? – вздыхает Евгения. – Всё, дома сидите. Навоевались.
Как будто мы горели желанием и в первый раз лезть в пекло. Всё-таки были довольно зрелые, много чего понимали. И будто сейчас горим… Но ведь жизнь мало кого спрашивает. Наконец, не обязательно эти машины уносят тебя на войну. Или, в крайнем случае, к месту службы. Много чего могут везти эти машины. Иногда мы идём и на воинский участок. Игорь думает о том, что ему тут не быть, Евгения о том, что здесь не быть ей, если мужа всё-таки перезахоронят, а я о том, что мне никогда не быть с ней, даже и по смерти. Рядом полагается лечь Игорю. И даже если его положат здесь, то мне там не лежать ни в каком случае. Даже если бы и не было войны в моей жизни. Но ведь и мужей с жёнами кладут иногда на разных участках? А иногда и вообще в разных городах? Но они хотя бы при жизни были вместе. Хотя бы и недолго.
А вот был ли я с ней в клубе вязания? И как это считать? Сейчас там и Лиза, и Света. И много кого есть. Я ведь был к ней не ближе, чем яхтсмены и сёрферы.
Бывает, самолёты возвращаются. Гремят моторы, но отчаянно свистит воздух в распущенных закрылках. Машины идут много ниже. Мигает красным за рощей приводной маяк, вертятся антенны курсо-глиссадной системы. Пробегают очередью огни на стойках.
– Возвращаются, – говорит Игорь.
– Хорошо, если живые, – отвечаю я.
– Да может он вообще не людей везёт. Что вы? – спрашивает Евгения.
Родители иногда вступают в разговор со своими репликами, или дети с вопросами, но нас троих держит единая цепь. И где-то рядом, как Д,Артаньян подле трёх мушкетёров, Лиза. Но это бывает тогда, когда мы собираемся вместе. Иногда все заняты, и только я один, как самый молодой, помогаю Никанору Воиславичу и Евгению Лукъяновичу, и их жёнам и сватам приводить могилы в порядок. Трава по летнему времени растёт стремительно, высоко и густо. Пыль на мрамор садится быстро. А яркое летнее солнце сжигает краску. На соседние могилы народ ходит реже, так там и кавардак. А после того, как порядок удаётся навести, снова наступает кавардак, и скоро притом. Может, мало родных осталось. Да и те заняты.
Глава XVII.
А осень приближается. Духота в воздухе спадает, и грядёт время дождей. Сколько было осеней в моей жизни? Вёсен? Лет? Зим? Да, ещё и дождливые сезоны были, и сухие, и муссоны. В тех краях, что очень далеки отсюда; где годовой круг идёт совсем иначе. Вот круг жизни не повторяется. Раз бывает юность, зрелость и старость. Новое детство будет уже кому-то ещё… А пока – наслаждайся возможностью оценить прелести зимы, потому что она пройдёт. Как пройдёт и лето, горячее, изнуряющее. Наслаждайся звёздным ночным небом, потому что его сменит серый рассвет, яркое утро, потом полдень. Наслаждайся закатом. Наслаждайся дождём, потому что его сменит ясная погода. Наслаждайся, пока есть время перемен.
А я боюсь не успеть. И это самый отвратительный страх. Страх совершить ошибку, поскольку она будет непоправимой. Правда, и в юности, и в молодости, и даже в детстве наши ошибки непоправимы. Просто мнится, что всё впереди, что если что-то сделал не так, то это ничего, потом возьмёшь и исправишь. Да и ничего исправлять не нужно. Вот можно ли опыт называть мудростью?
Как гласит народное речение, умный человек находит выход из самой сложной ситуации, а мудрый в такую ситуацию просто не попадает. А тот, кто не находит выхода, зовётся опытным. Вот только вопрос – а не везение ли это? Сумел ли мудрец предсказать беду и уйти от неё? Или ему просто повезло? И предсказание беды не спасает от беды. Я пытаюсь постичь мудрость. Пытаюсь постичь хотя бы ум. И не уверен, что стал хотя бы опытным. Будь я мудрым, влюбился ли бы? Думаю, что нет. А будь умным, сумел бы разлюбить. Но я полагался только на удачу. И даже не на неё. Здесь и удачливость не помогает. Разве что чуда. Вот чуда не произошло, да и не бывает чудес. Так что я явный безумец. Что я обрёл? Очень сомнительно, что я в итоге обрёл.
Иногда мне кажется, что мы похожи на туземцев, не знающих цену золоту. Для них драгоценный камень – побрякушка, а золото – только плавкий материал для украшений. Хотя он и у белых используется ровно за тем же. Но туземцы ценят железо, поскольку получить его трудно, и из него можно сделать нож – полезнейшую в хозяйстве вещь. Не то, что золото… Но в таком случае, чем лучше белые, готовые друг другу за золото глотки перегрызть? Или рисковать жизнью и здоровьем, впахивать денно и нощно? Не я ли похож на того безумца, что одержим золотой лихорадкой?
Не знаю. Народное речение гласит, что признание проблемы – это половина решения. А правильно поставленный вопрос – половина ответа. Именно, что половина. Прийти на зачёт – пятьдесят процентов успеха, принести зачётку – ещё сорок. А дальше те самые десять процентов, без которых отметки «зачтено» не видать. И я не уверен, что пришёл на зачёт. И не уверен, что зачётку принёс. Правильно ли я задаю вопрос? Нашёл ли я проблему, или вообще ничего не нашёл?
Вот по-другому я жить не умел. Гаснет день, догорает вечер, да давно уже в пепел превратился. И я надеюсь увидеть рассвет. И бывало, что многие не доживали. И если моросит и плачет осень, и выплакалась до полной сухоты давно, я надеюсь увидеть весну. Хотя бывало, что ещё больше людей её так и не увидели.
Трава на могилах жухнет. Теперь её можно убрать насовсем, и не тревожиться до весны. Вместо триммеров и секаторов надо будет носить снеговую лопату. Но это тоже жизнь. Наводят порядок на могилах живые люди. И памятники ставят они же. И умерших хоронят тоже живые. И только живые помнят.
Вязание идёт своим чередом. Я, по понятным причинам, предпочитаю вязать летние вещи. Зимние – они до предела практичны. Тепло, удобно. Летним вещам дозволительно много больше. Здесь можно дать волю воображению. А к зимним вещам применим только практицизм, расчётливость, точность. Дай только волю воображению – и зимняя вещь больше не будет греть, и защищать от снега. А моё воображение создаёт такие шедевры, какие можно показать только любимому в спальне. Какая от них практическая отдача? Чуть меньше нуля. Да, Лиза соглашается их показывать, и только взрослым. Но на то мы и вязальщики, отчаянные и упорные.
Своим чередом идёт стрельба в тире. Мушка ложится в прорезь целика. Указательный палец прижимает скобу. Хлопок! Ещё и ещё. Проверяй, куда пули легли. Здесь крайне сложно давать волю воображению. Разве что выстрелить в инструктора… Но это будет, пожалуй, единственный раз в жизни. Молоко издырявить? По банкам стрелять? Да, иногда мы так и делаем. Но ведь и это – только отражение стрельбы по мишеням. С той же точностью. Да, я как и прежде, пытаюсь научиться стрелять по движущимся мишеням. И даже по летающим. И ровно с тем же результатом, что и раньше. Это не воображение, это ведь только филигранная техника. Точи, насколько физиология позволяет.
Своим чередом идёт и общение с новыми старыми знакомыми. И мы редко говорим об умерших. Только вот я думаю об умерших почти постоянно. Интересно, думают ли другие? Мне кажется, что да. Но ведь я сужу о других по себе. И даже пытаясь понять другого человека, пытаясь понять, как он думает, проникая в его шкуру, я всё равно остаюсь со своим нутром.
Глава XVIII.
Да, я боюсь не успеть. Но вынужден сидеть на месте, сложа руки. Нет, я хожу, работаю, занимаюсь в клубах. Всё, как и всегда. Может, что-то в этом и есть. Что-то очень важное. Что переходит из количества в качество. И золото уже совсем близко – ещё пару раз копнуть. И стоит сейчас бросить – и проиграешь. А может, и нет никакого золота? И ты даром стараешься? И надо было рыть в другом месте? А я рою пока. Просто выбора у меня нет. Нет больше времени на поиски, на ошибки, на пробы. Остаётся рыть там же, где уже рою. В надежде на то, что в молодости я не ошибся.
Ожидаю. Непонятно чего. Продолжаю. Вполне отдавая себе отчёт, что могу и ничего не найти. Хотя… Вполне возможно, что правильного пути нет. И золота нет. А есть что-то ещё. И рыть можно в любом месте – точно найдёшь. Да, были в моей жизни события, которые ординарными никак не назовёшь. Но вот стоит их прожить – и они сразу становятся заурядными. Изнутри любое приключение выглядит так же рутинно. Жизнь и смерть, любовь и ненависть становятся потёртыми, блёклыми. Да и сами перемены перестают приносить остроту чувств даже в самые первые мгновения. Перемены так же затираются, и становятся рутиной.
Может, именно в ней, в рутине, упрятан клад, укрыто сокровище смыслов. Многих, полезных, разных, сверкающих бриллиантами. И роюсь я это в ней, и роюсь. Может, я уже обладатель бесценного сокровища, которое вблизи выглядит рутинно и буднично. Может, что это и есть она, хотя её давно нет. Может, что это мои родные. Может, что это Игорь, и Света, и Никанор Воиславич, и Никанор Игоревич. И моряк под белым обелиском, и Евгений Лукъянович, и Евгения. И Лиза. И даже яхтсмены. И я обладаю этим богатством, и не ценю, пока не потеряю. И всё чего-то ищу.
Хотя… Я чаще не ищу. И скорее всего, давно ничего не ищу. А задаю себе дурные вопросы о том, а стоит ли мне вообще начинать поиски. И где искать. И что там в принципе можно найти. И какова вероятность успеха. И какова вероятность неудачи. И какой в этом, в конечном итоге, смысл. Но жизнь идёт. И, кажется, я давно принял решение. И претворяю его в жизнь. Думать можно, пока есть время подумать. Иногда получается так, что времени подумать уже и нет, а надо. А если это зависит не от нас… То можно и подумать. Всё равно больше ничего интересного не остаётся. Поезд жизни будет идти по рельсам, пока рельсы целые. А дальше – тупик, конечная станция. Разгрузка, высадка. А может, рухнувший мост, подмытые пути, и стремительный полёт с откоса.
Кажется, я достиг мыслимых высот в вязании. И постиг, что идеала достичь нельзя. Но я продолжаю придумывать новые вещи. Какие-то мне явно не по нраву, а что-то продолжаю делать. Рутинно, буднично, но это и есть часть моей души. Кажется. До тех пор, пока руки в состоянии держать спицы и крючок. Вот в пулевой стрельбе я много не достиг, и никогда не достигну – надо себе это сказать смело. Но продолжаю стрелять на том уровне, какой имею. Навыки теряются быстро. Впрочем, дело даже не в этом – многие навыки я утратил без сожаления. Я давно уже не вожу машину. И права просрочены, и восстанавливать их я не собираюсь. Полагаюсь на ноги, на трамваи, и в крайнем случае – на такси. И велосипед меня не прельщает. Не говоря уже о новомодных электросамокатах, гироскутерах и моноколёсах. Как быстро могут рухнуть и испариться мечты…
Но вот им на смену являются мечты новые. Душа живёт другим. Было дело, я мечтал о своей квартире, потом о своём доме типа изба, но сейчас я живу в дачном доме с родителями и его обустраиваю. В конце концов, он вполне хорош. Два этажа, лестница снаружи, и печь внутри. То, что составляло значительную часть моего детства, поскольку родители купили этот дом довольно поздно, теперь со мной. Хотелось бы сказать «навсегда», да жизнь слова такого не знает. До смерти – возможно. Да, я мечтал покинуть этот дом, и уехать куда-то ещё, но теперь спрашиваю себя – во имя чего? Боюсь, что когда-нибудь жизнь возьмёт меня за ворот и потащит дальше. Но сейчас держит на привязи. Не даёт убежать. Я привык. Хотя когда-то привыкать было очень трудно. И отвыкать было трудно. Отвык. Забыл. Многое осталось в прошлом. Но далеко не всё.
И нужна метла на кладбище, чтобы сметать мокрые листья. И тащить до ближайшей мусорки. И наблюдать, как мусоровоз, который в равной степени навещает и жилые массивы, и промку, и кладбище, опустошает мусорный бак. Подцепляет зубьями манипулятора, зажимает, приподнимает, тяжело опираясь на опору, и опрокидывает в окно за кабиной. Потом приподнимает кузов, возит рукой рыхлителя, сдвигает стенку назад, трамбуя мусор. Потом поднимает лапу, проседая набок, и едет дальше. А иногда приезжает старый, с краном, который просто прихватывает бак и грузит его на раму. В обмен опускает пустой, а сам едет с полными баками на полигон.
В конце концов, кто-то должен вывозить мусор. И от жилых домов, и с кладбища. Жизнь не имеет обыкновения выглядеть красивой, и ей это не нужно. И на кладбище она тоже не прекращается, напоминая, что смерть всего лишь часть жизни, её эпизод. И даже не очень большой. Живому эту утешение слабое, но жизнь у кого-то спрашивает? Она утверждает. И даже не утверждает, не имея нужды в словах – просто делает. И я попадаю в ритм с жизнью, кручусь, каждый день проходя один и тот же круг. Только вот асфальт с каждым годом трескается всё сильнее. И как-нибудь на этом круге будет новый асфальт, или жизнь отправит тебя делать соседние круги.
Глава XIX.
Новую церковь на кладбище только достроили, когда она умерла. И это было одно из первых отпеваний. Если не самое первое. И только тогда я мог стоять рядом с ней, вместе со всеми, читать молитвы. Тревожно отсчитывая минуты до конца службы, когда уже не смогу быть рядом явно. Да и тогда я не мог прикоснуться последний раз к холодной руке. Я и при жизни этого почти не мог делать, когда ещё не было Игоря. И совсем никак не мог после его появления. Теперь я уже с её родными захожу в эту же церковь, как тогда, а здесь идёт очередное отпевание, и новые родные в скорби, и мы, и другие, которым сейчас немного полегче, стоим рядом, подаём записки о своих, ставим свечи.
И вот теперь я много ближе к ней, чем при её жизни. Нет, не в том смысле, что час нашей встречи стал на несколько лет ближе, и приближается с каждой секундой. Он пролетит незаметно, даже если я доживу до ста. Дни и годы имеют обыкновение идти быстрее секунд. Вот сейчас, в это мгновение, нам кажется, что оно бесконечно. Но нет. И да, я теперь ближе к ней именно в этой, земной составляющей.
Меня удивляли люди, которые спрашивали – не боишься ли ты мертвецов? Не пугает ли тебя кладбище? Да, вот знал я таких людей, которые на кладбище впадали в слёзы и в панику. Я обыкновенно отвечал, что давно перестал бояться смерти. И давно отношусь к ней философски. О вере никому не говорю, пока не спросят.
Но я к ней ближе. И ничем это закончиться не может. Чем обыкновенно любовная история заканчивается? Свадьбой, детьми, внуками и смертью. Из этого мне осталось последнее, но оно есть у всех, без какого-либо различия. Но у неё было всё, и не со мной. И у Игоря есть всё, кроме смерти. Интересное счастье…
А я – я остаюсь третьим лишним. А смог бы я жениться, скажем, на Евгении? Выждать год, упросить её? Если бы умерла не она, а Игорь? Пустое теоретизирование. В конце концов, жизнь пошла так, как пошла. Может, оно и к лучшему. И… ведь я мог бы на ней жениться до Игоря. Но не любила она меня. И всё. И сейчас, может быть, я не был бы завсегдатаем кладбища. Да и кто будет завсегдатаем, у кого нет могилы близкого человека? Некоторые и тогда кладбище посещают столь же редко, пока могила близкого зарастает. У кого времени нет, кто боится. Но оправдания нет. Могила сама себя не очистит.
Но если бы умер Игорь – она бы стала столь часто навещать могилу? И я ходил бы за ней, тайно наблюдая издалека? Мы бы всё равно встречались в клубе вязания, делая вид, что ничего не происходит. Всё-таки сейчас я ближе к ней, поскольку мёртвый не возражает, а знаки внимания к умершему выглядят вполне благопристойно. Одни и те же цветы. Но подаренные женщине и положенные на могилу становятся абсолютно разными. Но и те, и другие, закончат свой путь на помойке. Такова судьба цветов. Вырасти, расцвести, быть срезанными, и увянуть. И миг триумфа – эти миг гибели. Очень краткого триумфа.
С могилы надо убирать цветы, столь красивые в прошлом, тщательно выбранные, немало стоящие, правильно выставленные в вазу, а иногда и в пластиковую бутылку. Теперь это великолепие превратилось в сухую солому, ваза грязная, а пластиковая бутылка идёт вслед за цветами в мусорный бачок. Туда же идут венки с новых могил, с черными лентами, с именем и датами жизни, с указанием, от кого, с надписью: «Помним, любим, скорбим». Сейчас работает новый мусоровоз. Бак выкатывается на тележке к заднему борту, захват цепляет бак и переворачивает в низкое окно, а потом плита толкает мусор вперёд. Да, мусоровозу нужно работать и здесь. Он одна из тех редких машин, что имеют право сюда заезжать. А есть и те, кто работают на кладбище постоянно. Просто работа.
Могила украшается новыми цветами. Вазочка промывается, чистится. Укладываются новые венки с чёрной лентой и надписью. Как крестьянин в пустыне постоянно на осле вывозит песок, заметающий оазис, так и живые борются со временем, бьются с беспамятством, бьются с природой. Те, кто приезжает на могилы родных. И те, кто здесь работают. Кто выращивает цветы. Хотя специально для кладбища никто не выращивает. Те же букеты встречают нас из роддома, они же дарятся первой учительнице, они же дарятся и на выпускной, они же окружают молодожёнов, и они же провожают в последний путь, и продолжают нести свою вахту, пока есть, кому помнить и приходить. Но здесь, на кладбище, есть свои продавцы цветов. И свои каменотёсы, что делают памятники. И кузнецы, что куют оградки. И свои землекопы. Память наша здесь, на земле, не может быть исключительно духовной. Телу нужно есть и пить, пока живёт. И память умершему на земле воздаётся вполне осязаемо. Может, поэтому я и здесь. Как ещё хранить память о ней? Да только так. Сознаюсь, я подумывал о том, чтобы пойти работать на кладбище, чтобы каждый день быть недалеко. Но тогда я бы разрывался бы между ней и тысячами других. Дело спустя рукава делать не привык.
Глава XX.
Да, я работаю в Доме культуры режиссёром массовых праздников. В библиотеке зарплата меньше, а работы явно больше. Но это не та работа, на которой мне хотелось бы сгореть. По факту работа выходит практически синекурой, хотя я не этого хотел. Сценарии есть готовые, мероприятие провожу не я, а руководители секций – танцоры, певцы, музыканты. У них, по сути, свой готовый номер. Так что я в зале во время выступлений присутствую номинально. Но вот строчить километры бумажек, заполнять сотни отчётов, требовать от подчинённых, которых нет, и от всех остальных, кому ты, вообще-то, ни разу не указ (и они это прекрасно понимают) заполнения таких же бумажек – это и есть работа. Пожалуй, именно за это мне и платят. В шиномонтажке платят больше, и если денег перестанет хватать, пойду туда. Но пока хватает. Дом у родителей небольшой, земельный участок тоже, а из жилищно-коммунальных услуг есть только электричество да вывоз мусора. Ещё ассенизационную машину пригонять. Да грузовик дров на зиму. Свои плюсы, безусловно, есть. Но, потому что я штатно работаю в Доме культуры, нам, вязальщикам, предоставляют помещение. Найти помещение в наши дни просто, но где-нибудь в такой дыре, куда и не доберёшься. Либо платно. А вот в центре, да бесплатно – это только так. Кроме того, все творческие клубы, что базируются в ДК, берут деньги за занятия, и сдают их в бухгалтерию. А мы – единственный клуб, который за занятия не берёт денег. И это не всё – все клубы отрабатывают помещение, участвуя в общедомовых мероприятиях. Из-за которых иногда слетают и занятия – весь ДК аккурат в этот день занят. А переносить особо некуда – график плотный, помещения не пустуют.
Игорь работает недалеко – в соседнем ДК, водителем автобуса. Этот ДК – счастливчики. Могут и поехать, когда захотят, и куда захотят. За бесплатно. Директор пробивает путёвку и маршрутный лист, на заправке выделяют положенное топливо. Так что мы с Игорем не только практически однополчане, но и практически коллеги. Я, как уже упоминал, давно не водитель. Двор дома занимает мой старый «Москвич». Он давно не на ходу, но я его и храню, как раритет.
У нашего ДК своего автобуса нет, а пробивать машину в администрации – проще на Марс полететь.
Было дело, и мне грезились великие свершения. Строительство чего-нибудь величественного. Научное открытие, что перевернёт мир. Но потом, по мере получения жизненного опыта, я понимал, что великие свершения совершаются рутинно и буднично, в кропотливом и каждодневном труде. Притом совершенно незаметном и даже брезгливом и непрестижном. И ты только один из мелких муравьёв, что возводят муравейник. И каждое такое свершение не приходит в некий момент триумфа, нажатием некоей красной кнопки, перерезанием символической ленточки. Это зачастую горсть песка каждый день в общую гору, и даже не поймёшь, когда гора достигла нужной высоты. А уже надо нести следующую горсть в очередную гору, и так до бесконечности. А самое главное – я понял, что нельзя выполнить дело, к которому у тебя нет способностей. Если у тебя задатки тяжеловеса-штангиста – в бегуны лучше не идти. Время потратишь напрасно. А то и жизнь. А бесценный опыт – штука зловредная… Да и бегуны – они все разные. Кто спринтер, кто стайер, кто марафонец. Хочется иногда укладывать противников на боксёрском ринге, а руки у тебя заточены под мяч. Но… любовь зла. Хочется. У женщины прекрасные чёрные локоны, а ей хочется прямые и светлые. А блондинка с прямыми волосами мечтает о чёрных и волнистых. То же ведь и с мужчинами. Не всем нравится свой рост, размер ноги, длина руки, волосатость спины. А дальше всё серьёзнее, и к делу подключаются пластические хирурги. Но если возвратиться к делу всей жизни – то не хочется ли упорством взять то, что не даётся способностями? Немного ещё постараться, или много, и вот он, успех. А в чём его измерять? Далеко не все спортсмены попадают на чемпионаты мира, и не все попадают в первый дивизион. Кто-то остаётся во втором, а кто-то и в третьем.
Не так ли и я пытался добиться любви, не обращая внимания ни на кого вокруг? Но в этом случае я резонно задам себе вопрос – если не она, то кто? Таких женщин я не наблюдал. И никто из них не горел пламенем любви ко мне. Было, предлагали взять в жёны. Но это было явно не то. Возможно, те девушки уже вышли замуж, и не один раз. Или один, и даже счастливы в браке. Но они предлагали, что скорее всего, не только мне. Признавались и в любви. Но это было несерьёзно, после шапочного знакомства. Как и предложения руки и сердца. Всё это было чем-то поверхностным. А я так не умел. Кто-то ведь не умеет и в глубины нырять. Но ведь каждому свой путь.
И ни Лиза, ни Евгения, на её место не претендуют. Между нами есть некая родственная связь, как между родственниками жены и мужа. Ничего общего по крови, но нечто общее юридически. Таких родственников обычно зовут дальними, хотя мы-то как раз близки.
Глава XXI.
Могилу начинает припорашивать снегом. Значит, о траве до весны можно не беспокоиться. И не таскать с собой грабли, тяпки, секаторы. Есть у нас чёрные шутки о косе. Как авиационная байка об авиатехнике, который в дождь в плащ-палатке косил косой траву вдоль полосы, а когда пассажирский самолёт выруливал на исполнительный старт, махал экипажу рукой. А командир костерил диспетчера, что пассажиров сейчас инфаркт хватит. Человек с косой на кладбище выглядит… Просто выглядит. Особенно в плаще с капюшоном, если дождь.
Теперь в дело идут снеговые лопаты. Цветы не сохнут, а вянут и замерзают. Как и вода в вазочках. И если что – вазы запросто порвёт. Летом на скамейке у могилы было жарко, осенью сыро, сейчас холодно, а весной будет ветрено. Садящиеся самолёты выныривают из низких туч. Сначала доносится гул, потом в небе вспыхивает звёздочка, потом двойная, становится ярче, и вот фары обозначаются на тёмном контуре, рассекающем облачный слой. Взлетающие, наоборот, подбирают шасси, потом расчерчиваются мелькающими космами облаков, потом исчезают на миг, снова выныривая, а потом исчезают совсем, оставляя долгий, мерно гаснущий вдали гул. Интересно было бы посмотреть на самолёты ночью, но по ночам я на кладбище не хожу. Я вообще давно ночь посвящаю исключительно снам, а не изучению звёздного неба и спутников. Предпочитаю встречать утреннюю зарю, встав как можно раньше. И снов давно не вижу. Иногда что-то мелькнёт под утро, но после пробуждения уже ничего не помню. Верно, я скучен. Не люблю мёрзнуть, не люблю мокнуть. Вот со зноем пока отношения ровные. Пока. Раньше, конечно, мне было и по снегу с морозом в охотку, и в дождь, и в ветер. А сейчас остаётся только летняя жара. Впрочем, по мере старения и жара начнёт досаждать. Годы ничуть не добавляют здоровья.
Да, я пессимист. Или реалист, что почти одно и то же. Оптимисты придумали «Титаник». Не удосужились оснастить его положенным числом шлюпок, поскольку он непотопляемый. Не удосужились запасти красные сигнальные ракеты. Не удосужились сбросить ход ночью в тумане среди ледовых полей. И не удосужились продлить переборки до главной палубы, да и о системе контрзатопления тоже не подумали.
А пессимисты придумали шлюпки, да ещё спасательные плоты на верхней палубе, потому как если корабль повалится набок, шлюпки уже не спустишь, да ещё спасательные жилеты, потому как судно может затонуть так быстро, что и плоты раскрыть не поспеешь. И корабль, у которого все шлюпки и спасательные жилеты в полном порядке, обыкновенно плавает до списания. Потому как капитан его никак не доверяет судьбе, и всегда готовится к худшему. Так и я. Надо быть готовым ко всему, и припасти, что может сгодиться. Хотя… Вот мой прадед приготовил себе гроб, чтобы родным не нужно было лишний раз возиться. Долго гроб лежал на чердаке, и дед в нём летом читал задание по литературе. В гробу удобно, рядом свечка светит – на чердаке лампочки нет, а окошко очень маленькое. А когда дед всё-таки умер, то пришлось гроб заказывать новый. Живой человек по мерке мельче умершего. Покойный выпрямляется. Так тот гроб и не пригодился. Поэтому я и в деле приготовлений к разным неприятностям стараюсь обходиться без фанатизма. Жизнь имеет обыкновение удивлять. Впрочем, и преподносить сюрпризы из разряда «никогда раньше такого не было, и вот в очередной раз». А вот здесь я стараюсь готовиться основательно, и Капитан Очевидность мне в помощь. Там, где оптимист находится в стадии отрицания беды, пессимист находится в стадии принятия.
К Новому году Игорь хочет припасти детям настоящую ёлку, даже если это будет сосна. У Евгении свой бзик, и она хочет добыть лиственницу, либо пихту. Непонятно, зачем. А я рекомендую тис, либо тую. И сам давно встречаю Новый год без ёлки.
На кладбище работают дворники. А после обильных снегопадов заходят и машины с отвалами, сгребают и вывозят снег. Всё, как у живых. Если за могилой присматривают родственники, то за общей территорией следит дирекция. По счастью, морозы у нас нешибкие, и раскопка новых могил проходит, как обычно. Люди умирают в любое время года, и в любую погоду. Рождаются – тоже. И недалеко отсюда роддом, и на рыночек выходят в халатах будущие мамы, которых положили на сохранение. Машины «скорой помощи» везут тех, кому роды пришли неожиданно. А потом машины такси развозят новорожденных и родителей по домам. И идут мимо микроавтобусы с чёрной полосой на борту, и кавалькада машин следом, и из окна валятся иногда на дорогу по одному цветку, отмечая скорбный путь через город, как путеводную нить. Впрочем, эти цветы колёса затаптывают быстро. Иногда микроавтобус идёт прямо от роддома сразу на кладбище. Самый короткий жизненный путь. И не самый плохой. Чем дольше живёшь, тем больше дров наломаешь. Некогда мама просила у Господа сохранить жизнь её малолетнему сыну. Сын выжил. Ныне его имя кроме как синонимом зла не поминают. От него отрекаются и самые ярые злодеи. Его имя приклеивают самому ненавистному оппоненту. Впрочем, дело даже не в этом, а в том, что мы приходим, чтобы уйти. А ещё в том, что именно себя надо спросить – а что ты сделал, чтобы дети не умирали? Говоришь, что ничего не мог сделать? Лжец. Мог. Много чего мог сделать. Даже болезнь – явление не абсолютное. Не хотел этим заниматься? Пусть другие идут в медицину? Тогда и не отверзай уст. Не тебе говорить.
Глава XXII.
Много есть старых заброшенных кладбищ. Бывал и на таких. Густая трава. Или роща. Деревья поднимают, переворачивают, раскалывают памятники. Валят железные ржавые кресты, гнут оградки. Впрочем, в густой траве и не разберёшь. Бредёшь, раздвигаешь бурьян, в глубине которого скрыта почерневшая глыба. Или посеревшая. И не разобрать на ней ни надписи, ни фотографии. Правнуки где-то очень далеко, внуки и сами уже легли в землю, и не здесь. Люди борются со временем, как крестьянин, что вывозит на своём ишаке песок, заносящий оазис. Но время всё равно побеждает, и тонут в песке клочки плодородного надела вместе с небогатым урожаем, и пальмы, и нехитрая хижина, и даже колодец, и небольшой ручеёк. И куда более мощная и гордая полноводная река обращается в сухое русло, а полноводное озеро, богатое рыбой, лихими штормами топившее большие корабли, становится солевой пустыней.
Как-то Света спросила меня.
– Дядь Лёня, а правда, что кладбища застраивают?
– Это надо узнавать Света, спрашивать, проверять. Архивы поднимать.
Солгал ли я? Есть правда исландская, когда недоговаривают. Правда джедайская, когда говорят иносказательно. Правда Мефистофеля, когда говорят прямо, точно, открытым текстом, при этом зная, что слушатель не поверит сказанному.
Да, кладбища застраивают, а кости перезахоранивают в другом месте. На месте кладбищ разбивают скверы. Это в городе. А в станицах на месте кладбищ разбивают стадионы, а иногда и пшеничные поля. Есть, правда, места, которые не трогают. Просто поле. А там в Войну бои шли, и как-то пробовали трактора с плугом пустить. За тракторами остался белый след. Поседели и трактористы от увиденного. С тех пор то поле и не трогают. Пока.
Вот кладбищам везёт поменьше. И я всегда представляю себе пшеничное поле, на котором вместо косаря идёт комбайн. И у него продуктивность многократно больше. Мотовило подкашивает спелые колосья на транспортёр, острые зубья срезают стебель, шнек загребает дальше, в молотильный барабан, а оттуда солома идёт на веялку, и дорожкой ложится позади. Впрочем, иногда скапливается в бункере, а потом вываливается стожком на поле. Зерно, ожидающее своего часа, подаётся струёй в кузов подошедшего грузовика. А там… Зерносклады, элеваторы, развозка кораблями и вагонами. Иногда на большой выбоине видно просыпанное из кузова зерно. Оно не пойдёт ни в муку, ни на посев, вообще никуда. Комбайны разные на разных полях. Где очень дождливо, и почва раскисает в болото, идут комбайны гусеничные. Где сильные ветры, комбайн срезает ещё не доспелые колосья в валок, а потом его подбирает лентой транспортёра другой комбайн. А где жатка срезает только зерно, оставляя стебли на месте. По весне на том же поле пойдут трактора, вспахивая чёрную землю плугом, пройдут бороной, размельчая валы, обсыплют удобрениями из цистерны, и пустят сеялки, за которыми вьётся чёрно-белая стая из грачей и чаек, и так же рассаживается в следах идущего трактора в шахматном порядке.
Иногда, правда, находят и опознают того, кто числился пропавшим. При строительстве, а то и при перезахоронении на кладбище. Иногда вода побеждает пустыню, и наполняется водой сухое русло, и выходит из берегов пропавшее было озеро. Да, так тоже бывает. Иногда.
Чайки напоминают внезапно выпавший снег, а грачи – след пожарища. Но все они пожаловали за едой. Червяки, личинки, жучки, спрятавшиеся от мороза и от хищников в недрах земли, выкорчеваны, вскрыты ходом плуга. Время начинать птичий пир. Много кто чего прячет. На закрытом кладбище перезахоранивали одного человека, а попутно нашли другого, прикопанного в лихие годы бандитам. И много лет прошло. А вот нашли. И на дне высохших морей находили утопленников. Которых лихие люди выбросили. Может, что и разбойников тех на свете нет. А если кто и жив – тот глубокий старец.
Кладбища хранят свои тайны от чужаков крепко. Но тому, кто понадеялся на этот секрет, несдобровать – кладбища столь же спокойно эти секреты раскрывают.
Далеко отсюда, в соседнем городе, есть и крематорий. Кладбища занимают много места, земля стоит дорого. Отчего б и не застроить? Тела отравляют грунтовые воды. Иногда вода прямо в отрытых могилах стоит. Но и чтобы сжечь тело, нужно немало газа, и пепел нужно куда-то укрыть. И всё то, что уходило с грунтовыми водами, взлетает в небо с дымом, потом оседая в округе, куда ветер занесёт.
Я бы хотел старые фамильные склепы. И вода не добирается, и воздух чистый. Вот только кто меня послушает. Да и дорого. Всё та же земля, да ещё и строение. Целый город мёртвых. Склепы, похожие на дома. А мало ли кто может в них укрыться? Возни, конечно, меньше. После постройки. Разве что пыль внутри подмести. А снаружи… Снег, дождь, жара – склепу всё равно. Траву подкосить – так её и немного. Цветы выбросить, поставить новые, так это внутри.
А крайнему рационалисту так и память не нужна. Разве только в душе. Тело – в помойку, на переработку, как мусор. Никаких бесполезных кладбищ, никаких расточительных крематориев. Если всё равно забудут, застроят, засеют пшеницей – то с чего бы не сделать сразу?
Но крестьянин на осле снова вывозит песок из заносимого оазиса.
Глава XXIII.
Новый год проходит буднично. Праздничные мероприятия весь декабрь, включая вечер 31-го, и январь, включая утро 1-го. Я числюсь режиссёром, поэтому обязан присутствовать. А потом задокументировать, заполнить бумажки, отправить отчёты. Самая, что ни на есть, юридическая сторона вопроса. Вот провели бы спектакль без этого. Самый удачный, хороший. А его всё равно, что и не было. Важно зафиксировать.
Нет, бумажка без дела не живёт. Паспорт без человека есть поддельный, и свидетельство о браке при отсутствии брака есть подделка, фальшивка, что преследуется по закону. Но вот то, что есть, должно быть тщательно зафиксировано и задокументировано.
Праздничные мероприятия идут каждый день. Коню свадьба – только телегу таскать больше. Голова в цветах, круп в мыле. Я давно не ощущаю никаких праздников. Да и не нужно – мне каждый прожитый день праздник. Даты обретают ценность только в наших умах. И мы спорим о датах и о символах. А я устал спорить. Зачастую мне важны такие даты, которые нужны только мне одному. Они и бывают моим праздником. Или не праздником – даты могут быть и печальные. Вязальщики к этому отношение имею довольно диагональное – как и художники. Выставка наших творений, что стоит себе тихо в зале, есть-пить не просит. Только убирать на мероприятие, а потом обратно выставлять – та ещё морока. Но мы всё-таки договорились со школой моделей, и они несколько раз устраивают дефиле. Понятное дело, мои модели там только из числа цензурных.
Новогодняя ночь прошла буднично, хоть пальба и тревожит сон. А я практически привык к тому, что это не обстрел, и не нужно скатываться с койки на пол. Сколько лет назад было? Много. Но иногда хочется прыжком свалиться за шкаф. Вот автомата под рукой нет… Того, из которого мне так и не пришлось выстрелить по противнику. Ведь и там я почти не падал при ночных обстрелах. Мы обычно были в это время в глубоком блиндаже. В котором относительно безопасно, но прыжок на пол совершенно точно бесполезен. Вот Игорь жалуется, что до сих пор вздрагивает. Войны у нас разные.
Но вот возможность поскользнуться и что-нибудь сломать вполне реальна. Дождь и подтаявший снег замерзают, дворники не успевают подсыпать песок и скалывать лёд. Машины на дорогах собираются в пазлы. Автобусы стоят в пробках. Да и такси. Но машин, по случаю каникул, не очень много. Потом, в рабочие дни, будет хуже. Но пока автобус добирается до дома относительно быстро. Деревья тоже не выдерживают налипания, ломаются, рвут провода, перегораживают дорогу. Главное, чтобы не тогда, когда под ними проходишь. Завершать жизнь таким образом мне явно не хочется. Пройдя войну. И много чего ещё. Но… А чем эта смерть хуже остальных? И чем она отличается? Возможна ли хорошая смерть? Тем не менее, я не тороплю её, осторожно приглядываясь к веткам деревьев.
Могилы за время каникул заносит снегом, обливает льдом, превращая в ледяные скульптуры. Хорошо, что деревья не попадали. Вдоль оградок тянется снежный вал – снегоуборочная машина прошла. И хорошо, что оградки не зацепила. Вал смешан с грязью, перелезать сложно. Проще сразу разгрести. Обкалывание льда с мрамора и гранита – дело хлопотное и опасное. Царапать памятник неохота. Хорошо помог бы кипяток, но его нет. И цветы тоже пока обождут. Можно, конечно, позволить погоде уничтожить то, что она сама же и создала, но долг требует проделать это непременно самому. Иначе можно дозволить времени, реке беспамятства, течь своим чередом. И крестьянин на дряхлом ишаке снова вывозит песок из заносимого оазиса. Пока ноги носят его, пока ноги носят ишака.
– Эх, плохо без вас, молодых… – вздыхает дед Валерий, отец Игоря. Самого себя он требует называть именно так, фыркая на отчество. – Сами-то мы на могилах больше не управляемся.
Пока мерно текли каникулы и спектакли, старики уже ездили на кладбище. И по столь трудной погоде ничего особенного не добились. Мусоровозы тоже пробиваются с трудом, но и мусорные баки полны только снегом. Отвал снегоуборщика крепко процарапал асфальт, а значит, летом будут опять укладывать. Дорожники это место не любят – надо копаться глубоко, а грунт полон отравленных вод. Побиваются болезней. А мусороуборщики замечают, что и среди живых можно ничуть не лучших болячек нахватать.
Но сейчас всё-таки легче, и, хоть вдоль рядов и тянутся снежные отвалы, тем не менее, идти по расчищенному асфальту много проще. Снеговая лопаты высвобождает скамейку, оградку, аккуратно врезается в ледовый панцирь памятника. Снег и лёд перетаскиваются к мусорке. В следующий раз надо будет обязательно принести цветы. Если, конечно, не приключится новый погодный апокалипсис.
Глава XXIV.
А потом я перехожу на новое место работы. Лиза вполне справляется с должностью бумагозаполнителя. Мне предлагают работу в аэроклубе. Помогать механику обслуживать машины. В обмен предоставляется право парашютных прыжков, и даже вывозных полётов. Пропуск подписан, прохожу КПП, выдвигаюсь в нужном направлении. Я хорошо помню этот аэродром. Как и Игорь. Добравшись до бетонки, задираю голову в небо. Потом оглядываю простор, холмик, на котором стоят крылья приводного маяка. Рассматриваю вышку КДП. И ряды металлических птиц на стоянках. На душе становится спокойней. Потому как чувства двойственные.
И тот, кто мечтал стать падишахом, оказывается писарем в шахском дворце. Мечтавший о боевом коне получает ишака. Страждущий о сундуке с золотом держит в руках кошель с медяками. И что же всё-таки лучше? Вернее, от чего боль слабее? У того, кто не получил, или у того, кто получил крохи от мечты? Но это только философия, а пока что в хозяйстве древние, но живые Ми-2 и Ка-26, Ан-2, Як-52, Як-18Т, Су-26 и Су-29. По слухам, обещаны Л-29, и даже Л-39, но в наличии пока нет. А меня интересует Ка-26 – вживую вижу его впервые. Машины закрыты и зачехлены. И правильно.
И всё-таки тревожит память давних, и вроде бы недавних лет, когда я мог мальцом спокойно слоняться по аэродрому, где никого не было, и никто не дежурил на КПП, и можно было залезть в любую машину, и сесть на пилотское кресло, и «летать» до посинения. Правда, в реальности эта машина, скорее всего, больше никогда в небо не поднимется. Её надо заново восстанавливать. Что-то снято, что-то пришло в негодность.
Признаться, я боялся прихода на аэродром. И думал, что откажусь. Но мне никто и не предлагал. Теперь предложили. Пальцы скользят по обшивке, по плексигласу, и кажется, что опять никого на аэродроме нет. Ложное чувство. Просто здесь у нас своя стоянка, а нынче в аэроклубе день нелётный. И мне тут особо делать нечего. Пальцы теребят брезент чехла. И надо бы уходить, поскольку бездвижно спят пока крылья маяков, и никто не должен отправляться в полёт, и возвращаться тоже не должен. Снег прекратился, и расчищать полосу не нужно. Я боялся прийти сюда, а теперь не могу уйти. Хоть ум нашёптывает, что мне здесь предстоят долгие часы и дни работы, обычной, рутинной. И что всё ещё впереди. Хотя кое-что уже давно позади, и вовеки веков не повторится. А чему-то сбыться не суждено вовек. В конце концов, цифра в паспорте беспощадна, да и здоровье тоже. Годы, годы… Да и не только вы. Здоровье может подкачать и в юности. И не только оно. Какие-то нелепые совпадения, или несовпадения. И удачливый купец мечтает о ратной славе, а отчаянный воин мечтает о создании прекрасных картин, а художник о торговых предприятиях и заморских караванах.
Дом культуры остаётся со мной, но только на время собраний вязальщиков. И теперь я не знаю, сумею ли приходить на каждое из них. Хотя вроде бы графики не пересекаются. Что-то обретая, мы что-то теряем. Платим цену за всё. И если получаем бесценный дар, то и платим бесценным даром. Всё справедливо. И я плачу, не задумываясь. Нюанс, правда, один – не платить невозможно. Твой выбор – это твоя плата. За дорогу, по которой пошёл, платишь дорогой, которую оставил. И вся жизнь – это только бесконечная расплата. И, как бы ни хотелось пройти двумя дорогами одновременно, выбирать всё равно придётся. Даже если делаешь вид, что не выбираешь. И товар вернуть нельзя. Просто дальше дорога опять ветвится. И обратно по ней нельзя пройти. Только вперёд.
Я думаю о том, что мог бы сделать тогда иначе, и прихожу к выводу, что ничего. Тот был другой я. Который не знает, и не умеет того, что умеет и знает нынешний Леонид Максимович. И время вокруг него было иное. И то же самое предстоит осознать мне спустя много лет. Я ведь не провидец. В то время я узнаю многое, многому научусь. И время переменится до неузнаваемости. И до того времени надо ещё дожить.
И я не хочу уходить с аэродрома. Как знать, может, мне судя больше никогда не придётся ступить? Может. Значит, так и нужно. А сейчас – домой. И тянется впереди длинная аллея на КПП, и по бокам дороги темнеют строения. Столовая, казарма, штаб, склады, больница. И серые ворота вдали. В кюветах вода прикрыта разводами тонкого льда. Зелёная трава припорошена снегом. Асфальт мокрый, хоть низкое солнце и пригревает. А на обочинах лежит грязная снежная каша.
Игорь поздравляет меня с успешным переходом, хоть пока никуда и не собирается.
– Прошло моё время.
– Не дивно. Моё тоже, – отвечаю я.
– Сейчас только баловство одно.
– Верно, – соглашаюсь.
Впрочем, поздравляют меня и все остальные. Я даже удивился тому, что никто не возразил – мол, куда ты, старый пень, лезешь? В твои годы там делать нечего. Вот пилот-инструктор, которому за семьдесят – так то вся его жизнь, он и родился за штурвалом. Это полез бы он нынче в шахтёры, когда шахты и в глаза не видывал. Но никто ничего такого не говорит. А думают они что? А это от меня скрыто. Разве что случайно подслушанный разговор может помочь. Но я не подслушиваю.
Глава XXV.
Вот я и увидел, как выглядит кладбище с воздуха. Когда самолёт висит в наборе. Или идёт на посадку. Квадраты лесополос, расчерченные ещё более мелким ситом могил, квадраты дорог, квадраты участков. Как и квадраты полей. У людей всё квадратное – что пашня, что могилы. Что жилые дома. Квадраты улиц. Квадраты многоэтажек. Квадраты частных и сельских домов. Квадраты промышленных корпусов. Вот там, правда, иной раз вместо квадратов наблюдаются весьма сложные конструкции. Металл просто так не сдаётся. Есть ещё и жилая застройка сложнейшего замысла, либо его отсутствия. Но этот змеиный клубок улиц и домов, пожалуй, ещё хуже квадратов.
По одной из прошлых жизней мне хорошо знаком только Як-52. Остальные машины – это неизведанная территория. Надо начинать изучение заново. Да и Як-52 я тоже давно не помню. Память почти ничего не сохранила. Достаточно ненадолго потерять практику, выйти из предмета работы. А я выходил надолго, очень надолго. И вся моя жизнь представляет из себя подобные выходы. Сколько я раз оказывался у пепелища? Сколько раз покидал это место, и шёл на новое, и строил с нуля? Не помню. Ушёл со службы, списанным по ранению. Ушёл из института по окончании аспирантуры, потому как порезали кафедры. И не вернёшься теперь. Я элементарно многое забыл. И время другое. Война теперь идёт иначе, и оружие новое. И научные исследования тоже на месте не стоят. Диссертацию надо заново писать.
Да, я возился с самолётами. И уже забыл, как это делать. И я опять начинаю с нуля. В том возрасте, когда надо подводить некоторые итоги. Это в поле можно сеять озимые. А в жизни осень только одна, и только один урожай. Начиная в юности, к сединам достигаешь результата. Хотя у меня седины были с молодости. Результат в любом деле достигается за долгие годы. И этих лет у меня не будет, даже если дожить до ста.
И даже это не главное. Начиная новое дело, я оглядываюсь на ряд пепелищ в своей памяти, и задаю себе вопрос – а когда сгорит и этот дом? Есть некая надежда, что на этот раз всё будет иначе. Но я пессимист, и проверяю шлюпки и спасательные плоты корабля. На тот случай, чтобы быть готовым, когда и этот корабль сядет на мель, или потонет. Или сгорит.
Но вот в деле вязания, я, похоже, остаюсь мастером. Спицы и крючок, да ещё и клубок, отнять у человека трудно. Разве лишить его рук насовсем. Да, такое тоже в жизни приключается. Тогда будет покончено и со стрельбой, и хотя меня хвалит инструктор, я довольно точно знаю, что мастером из мастеров мне не быть. Притом в моём возрасте пора готовиться к ухудшению зрения. Стрельба очень зависит от здоровья, от медицинских показателей, от физических данных.
Привычка сбегать из горящего дома с самым необходимым выработана. Только жду крика: «Пожар!!!» Оптимист останется на месте, и, пожалуй, сгорит. Или обгорит. Не то, чтоб я не боролся до конца. Но надо всё-таки держаться от волюнтаризма подальше. Если корабль разломился пополам, Капитан Очевидность заметит, что дальше он явно не поплывёт. А вот ты ещё можешь поплыть. Если успел уложить в шлюпку компас, фляги с водой, да запас еды. Пока ничто не предвещало гибели корабля. В этом месте скептики заметят, что мысли, возможно, материальны. А я замечу, что тоже скептик, и думать можно вообще всё. Когда еды нет, можно долго думать о еде, и помереть с голоду.
Но сейчас я вспоминаю аэродром, и снова привыкаю к нему. Ширь лётного поля, бетон рулёжки под ногами, пролитые гудроном стыки плит, на которых потряхивает и машины, и самолёты, цепочки ночных огней – красные, белые, немного жёлтых. А где-то там, за леском, поле могил. Многоэтажки строить нельзя – самолёты зацепят. Да и вообще лучше ничего не строить. Если что случится на взлёте, или на посадке, падать машина будет на кладбище. Мёртвым всё равно. А живым… Живы остались – и хватит с вас. Как-нибудь могилы восстановим. Если сумеем потом найти. А не сумеем… Ну, сделаете кенотаф. Кстати, их на кладбище довольно прилично. А где покойный – неведомо. Перед Богом ответ держит. А тело – так то один Господь и знает.
На кладбище начинаются весна и аллергия. Мне хорошо – я не аллергик. Пока. Но грустно оттого, что некие незыблемые вещи, готовые стоять до Судного дня, рушатся в пустоту, исчезают. Всё так же идут автобусы с чёрной полосой на кладбище. Куда им подеваться? Идут машины «скорой помощи» к роддому, бело-красные, жёлто-красные, потом разъезжаются машины такси. И им куда подеваться? А вот длинные кавалькады свадебных машин, опоясанных разноцветными лентами, с золотыми кольцами на крыше, с куклами на капоте, с чёрным или белым лимузином в голове, желательно чтобы «Чайка» или ЗиЛ – такие исчезли. Куда им было подеваться? Подевались. Загсы принимают скромные церемонии без машин и кучи родных и друзей. Если вообще принимают.
И я гляжу на спрятанный за тёмной рощицей роддом, на котором красуются красноватые буквы – «Здесь рождается счастье». Но прочесть с улицы трудно, а антураж ночи, голых деревьев и криворукого дизайнера так и просит на язык – «Добро пожаловать в ад!»
Глава XXVI.
Машины аэроклуба выпускают на полосу в промежутках между тяжами. Конечно, есть расписание полётов, но его регулярно корректируют всякие чрезвычайности. То надо что-то отвезти, то привезти. И безотлагательно. И маленький Су на полосе, еле слышно урча мотором, очень медленно разгоняется, быстро отрывается от бетона, и медленно ползёт в сторону ближнего привода. Раньше я это наблюдал, стоя среди могил. Теперь, если аэроклуб работает, то я на аэродроме. Вероятно, её родные, если они приводят могилу в порядок, машут мне с земли. Но их даже с этой небольшой высоты и при такой скорости не видно. Деревья, ряды могил – всё это надёжно маскирует машущих. Да и я на тех самолётах гость редкий. Родные и парашютистам машут, которые покидают борт Ан-2 или вертолёта. Но парашютистам не видно совершенно точно.
Я пытаюсь привыкнуть к аэродромному ветру. Годы не те… И пытаюсь понять, что же я в итоге получил. Что лучше – мечтать о боевом коне и стать обладателем осла, или остаться ни с чем? Что обиднее? На многие вопросы в жизни я вполне твёрдо отвечаю – мне неведом ответ. Можно даже сказать – в это дилемме правильного ответа быть не может. Впрочем… Было бы лучше, стань я обладателем боевого коня? И было бы лучше, если бы я о боевом коне не мечтал?
Некий философ, водитель развозной «ГАЗели», написал на заднем борту – «В моём классе все мальчики мечтали стать космонавтами, а я мечтал стать водителем «ГАЗели». Ну, и чья мечта сбылась?» Простое решение вопроса – не мечтай о великом. Мечтай о чём-то приземлённом… Да разве это мечта? Простое у нас и так есть. Правда, не у всех, и лишиться можно запросто. Но, как правило, есть. И другой герой вручает такому низкомечтателю пальто со словами – «Вот тебе пальто, мечтай о чём-нибудь великом.» Счастлив ли тот, кто стал водителем «ГАЗели», и не помышляет ни о чём более? Я задаю вопросы, не надеясь получить ответ. Ответ будет предельно субъективен, с целой пачкой дополнительных вводных. С поправкой на определённый момент времени, на определённое место, с поправкой на присутствующую аудиторию. Скептики проворчат, что я релятивист, полный моральный релятивист, но я им замечу, что и сам релятивизм предельно релятивен, и что ни одну теорию невозможно применить к самой себе. Может ли врач вылечиться сам? И кардиолог не умирает ли от сердца? Смертность на земле стопроцентная, но вот лишняя секунда может значить очень много. И час. И день. И тем более год. Впрочем, и года могут быть потрачены бессмысленно и пусто.
Вот и я подошёл к греческой классике – «Я знаю, что я ничего не знаю.» А потом следует продолжить – «Но зная это, я знаю больше других.» Будущее нас удивляет, шокирует, а кого-то и сокрушает. Гороскопы составлены так, чтобы и эльфы завидовали – «У эльфа да у ветра не спрашивай совета: оба скажут в ответ – что да, то и нет.» Скептики заметят, что я мог бы заняться более полезным делом, чем подобные размышления. А я им уже отвечал, что нельзя заниматься тем, что у тебя не получается. Нет слуха – не пой. Ноги кривы – не танцуй. Есть дело, которое именно для тебя. Увы, не все это дело любят. А любят то, что не выходит. И не может выйти. Не всем быть топ-менеджерами. И не всё в нашей жизни измеряется в деньгах.
И в свободный день я снова помогаю на кладбище управляться со свежей травой. Аллергия серьёзно сократила ряды помощников, но Евгения и дед Валерий со мной. Медленно, с гулом и рокотом лопастей, проползает над нами Ми-26. Игорь мог бы заметить – «А помнишь?» «Помню,» – ответил бы я. Да, и на таких летать приходилось. Переброска – дело хлопотное. С техникой. Впрочем, бывало и без техники. Евгения бы сказала – «Что вы, не навоевались?» Но я ничего не говорю, только смотрю, и Евгения только поглядывает на меня, и осуждающе молчит.
Мусоровоз у баков без манипулятора – водитель и помощник вытряхивают мусор лопатами в задний лоток, который прикрывает механическая челюсть, прижимает, хрустит своей добычей, подтаскивает вверх, потом снова распахивается, опускается, и жуёт по новой.
Дождь не отмывает пыль с мрамора. Только разводы оставляет. Может, нужен был бы дождь посильнее, но, боюсь, от такого ливня вреда больше. На могиле настырно пытается пробиться дерево. И если дать ему волю, оно опрокинет, переломит мраморную плиту, выдернет из земли скамейку, искорёжит оградку. Откуда оно здесь? Вот у могилы с белым обелиском такого нет. А нам предстоит поездка.
Игорь, опасающийся за своё здоровье, и прихвативший пачку лекарств, ведёт автобус через горные перевалы к морю. Автобус заполнен участниками творческих объединений из двух домов культуры. Перевалы, конечно, так себе – вот в Тангоростане перевалы были перевалами, и горы горами. Но и здесь можно выстроить капитальную линию обороны, которую без соли с перцем не пробьёшь. А Игорь, верно, думает о засадах. Но нам надлежит бояться не этого.
– Думаешь, без оползней обойдётся? – спрашиваю я.
– Посмотрим, – отвечает Игорь. Весна в своих правах, и в горах у неё свои сюрпризы. Впрочем, как и любого времени года, и в любой местности. Сёла стоят выше и ниже нас, ютятся по склонам, и тянутся вверх и вниз улицы, по которым проехать – сдать самому себе экзамен на мастера. И на одном из нависших, обрубленных склонов с кривыми деревьями, с полосами трещин в травянистой поверхности, и землистым обрывом аккурат рядом с дорогой, видно кладбище. Здесь часты обвалы и подвижки грунта. Кресты и оградки перекошены, а то и вовсе упали. Были обвалы до строительства дороги, или нет – неведомо. Надо у местных спросить, если кто помнит. Но они могут и не помнить… Могилы заканчиваются на самом краю обрыва.
– Гробов не вижу, – замечаю я.
– Ну тебя! – отмахивается Игорь, и тут же, спохватившись, снова хватает баранку обеими руками.
А сколько гробов с костями успело съехать вниз, на шоссе? Что потом сгребли бульдозеры, расчищая путь машинам?
Глава XXVII.
Мы прибываем к яхтсменам. У них открытие сезона. Хотя руководитель банды шутит, что настоящему яхтсмену зима не зима. Как и настоящему мотоциклисту.
– Вот были бы на севере, море бы льдом затянуло, тогда бы пришлось паруса спускать.
– На севере вы бы ломиками лёд разломали и всё равно плавали бы, – вставляю я. Руководитель смеётся.
– Нет, на такое мы не способны.
– Вполне способны.
Меня взялись прокатить на яхте. Впрочем, катают всех желающих, ещё и предлагают самим порулить. Порулить я отказываюсь. И никак не могу понять, что же ей здесь нравилось. Она, впрочем, тоже не стреляла. Между нами было мало общего. И сейчас, в этой малой посудине, мне совсем неуютно. И хотя уют искать здесь сложно, да и не нужно, нет того подъёма, который я испытываю на аэродроме, или в тире, или со спицами в руках. Того подъёма, который заставляет преодолеть любые трудности, и вообще не замечать их. Этак когда-нибудь можно замёрзнуть на морозе до смерти, или проработать на жаре до фатального солнечного удара. Но – не здесь. Корабль побольше – это бы ещё куда ни шло. Особенно авианосец.
На причале руководитель яхтсменов и сёрферов кладет мне руку на плечо.
– Её больше нет. Но ведь надо жить дальше. Надо оставить прошлое.
– Мы не можем покинуть своё прошлое. Оно – это мы и есть, – я качаю головой. – Наша память, наш опыт, они и сделали нас такими, какие мы есть сейчас. И если ты когда-то попал под поезд и потерял ноги, ты не сможешь сейчас забыть об этом. Ноги всё равно не вырастут. И даже если бы нас шибанул удар, и мы бы забыли прошлое, боюсь, мы забыли бы столько, что утратили всякую самостоятельность и психическое здоровье. За нами пришлось бы ухаживать, как за малыми детьми.
– Да я не о том, – собеседник машет рукой.
– Положим, мы бы всё забыли. Но ведь это значит, что мы бы вернулись в прошлое, когда не прошли и не прожили свой бесценный опыт. Нам бы пришлось всё то же самое проживать заново. Нет, прошлое, наши воспоминания, они помогают нам жить, помогают идти дальше.
– Я не в этом смысле!
– А уж если что и поможет нам выйти из прошлого, как ты говоришь, так это только будущее. Новый опыт заставит нас получить новые воспоминания. То, что мы ещё не пережили.
– Если только ты оставишь её позади. Она умерла. И впереди новая любовь.
– Думаю, что нет. Кое-какие вещи в нашей жизни неповторимы в принципе. Возможно заново поступить институт, но невозможно заново окончить школу. У тебя остаётся ровно такой аттестат, какой ты и получил. Школу невозможно прожить по новой. А вот институт – это можно. И много чего ещё есть в жизни, что можно и нужно прожить. И ещё много чего такого, чего ты знал, и предстоит узнать.
– Например, дом престарелых, – мрачно шутит яхтсмен.
– Предпочту обойтись без этого. Многие, говорят, обходились. До самой смерти. Вот мимо неё не проскочишь, это верно. А вот любовь…
Другой на моём месте похолодел бы, или вздрогнул, услышав такое. А я привык ко всякого рода жёстким открытиям. И давно спрашивал себя, не догадались ли все вокруг? Или хотя бы некоторые?
– Я не о том, – снова энергично жестикулирует яхтсмен. – Любит её, понятное дело, Игорь… Валерьич. Так вот.
Он обдумывает, подбирает слова.
– Вы были мастерами. Это даже не дружба. Это такая высочайшая духовная общность.
– Агапе? – я задаю наводящий вопрос.
– Да… – хотя собеседник, вероятно, такого слова не знает. – Видел бы ты своё лицо, когда говорил о спицах и крючках. Или о мишенях. А вот утром помянул работу на аэродроме. И у неё было такое же. И у моих сёрферов на воде. И у неё было такое же лицо – и когда она ходила под парусом, и когда бралась за крючок. Но вот сегодня ты согласился проплыть на яхте… Явно не понравилось. И никогда не нравилось. Но ты пытался понять, что же она нашла в этом. Просто вас связывало вязание, зато как! И ты не понимаешь, почему ей неинтересны мишени. И аэродром.
– Вряд ли. Об аэродроме я ей никогда не говорил. И о самолётах.
– Любовь вряд ли скроешь.
– Смотря какую.
– Да любую! – и руководитель снова махнул рукой.
А я задаю самому себе вопросы. Он и в самом деле случайно проболтался, и теперь пытается исправить сказанное? И вокруг меня некий заговор молчания? Боюсь показаться умалишённым. Но ведь друзья и близкие видят и понимают много больше, чем нам кажется. И, может, они уже говорили об этом между собой. Но опыт подсказывает мне, что если кто-то о чём-то догадывается, то додумывает несравненно больше. Аж диву даёшься, до чего доводят неверные логические цепочки. Возможно, что и яхтсмен что-то заметил, но додумал совсем не то. Ведь и я далеко не детектив, и не знаю, что там люди думают. А строить неверные логические связи… Я и намёков не понимаю. Самых толстых. Пока в лоб не скажут.
Глава XXVIII.
Поминальные дни, когда все дружно устремляются на кладбище, я не люблю, и никто из новых старых знакомых тоже не любит. В такие дни мы обычно шли в церковь. И сейчас тоже идём. А кладбище нынче полно машинами и людьми, трамваи, троллейбусы и автобусы переполнены, причём у всех ещё и букеты, и венки. Машины впускают и выпускают сотрудники ДПС, перегораживая движение. Пробки неимоверные.
Когда-то давно я тоже иногда проникал на её могилу в общей толпе. Потому что в такой толпе легче затеряться. Да и приметил я, что родные её такие дни для посещений не жалуют. Но ведь обнаружится целый отряд свидетелей, от которых невозможно укрыться, что такой-то человек ходил на такую-то могилу. А почему один? А почему без цветов? А почему не прибрал? Не посидишь, мрамор не потрогаешь.
В аэроклубе должны были быть полёты, но в поминальные дни никто не летает. Только тяжи и боевые. Самолёты проходят низко над переполненным кладбищем. На них мало кто обращает внимания. Разве что ворчат на шум.
Погода благоприятствует сбору. Иногда в это день бывает гроза, иногда просто дождь. А иногда и ветер с лютой пылью. Лет пять назад и вообще снег шёл, мокрый, конечно. А сейчас уже вполне жарко, солнечно, тихо. И в общей толчее пробиваются катафалки с чёрными полосами. На смерть и родины не бывает годины. А потом перегруженные мусорки предстоит развозить мусоровозам. И дворникам подметать следы нашествия. Вот старые, забытые могилы никто не трогает. Есть у меня знакомый, который водит самодеятельные экскурсии на кладбище. Он знает много заброшенных могил нерядовых людей. Их и помнят вроде, и чуть ли не памятники ставят, а на могилах бурьян и деревья. И даже на почётке, хотя участок небольшой, и через участок стоят большие монументы. Впрочем, иногда заброшены и большие. И не всё помнят в дирекции кладбища, и на многих у них нет документов. Хотя кладбище относительно молодое. А много важных личностей погребены на обычных участках. И вот этот знакомый водил меня, рассказывал о жизни и работе людей, скрытых теперь бурьяном и мусором, под треснувшим мрамором, погнутыми и ржавыми крестами. И я думал о том, что передо мной крестьянин, что вывозит песок из оазиса на своём ишаке, а пустыня каждый день приносит новые тонны песка, скрывая земельный надел с урожаем, пальмы, родник, хлипкую лачугу. И придётся крестьянину когда-нибудь покинуть оазис. Но пока он борется, хотя знает, что пустыня сильней. Он выигрывает сражение, хотя проиграет войну. И я борюсь. Не потому, что тот умер, кто забыт, вот в это я не верю. Есть что-то ещё… И я снова приду сюда. Нет, я не верю, что эту войну возможно выиграть. Людям её совершенно точно не выиграть. Но побеждает тот, кто не сдаётся. Даже если пал в битве с оружием в руках. И даже если от этой смерти никому ни холодно, ни жарко. И всё пойдёт, как и должно было идти. Права опустить руки нет. Поэтому я и здесь.
Возможно, поэтому я и на аэродроме теперь. И поэтому в клубе вязания. И в стрелковом клубе. Хотя толк от этих занятий, наверное, побольше, чем от пребывания на кладбище. И когда-нибудь потом это может стократно пригодиться. Или нет. Будущее скрыто от нас. А прошлое дано в нынешней действительности. Без прошлого нет и настоящего. Что сейчас можно потрогать руками – пришло из прошлого. Возможно, именно поэтому я пытаюсь сохранить прошлое. И в будущем, где может быть всё, что угодно, даже это самое будущее будет сотворено из прошлого и настоящего. И настоящее создавалось некоторое время назад, хотя никто и не предполагал, что оно станет таким. И сейчас создаётся будущее. Из того, что удастся создать и сохранить. И пускай я не знаю, что меня ждёт, кроме того, что когда-нибудь и мне придётся завершить этот путь, но я буду хранить. И создавать.
И будут работать дворники, и будут приезжать мусоровозы, которые подобны ослу того крестьянина, что вывозит песок из оазиса. А пустыня продолжает прятать могилы под слоем засохших цветов и венков, под кучами бурьяна, побегами деревьев. Чтобы кладбище превратилось в одну большую мусорку, куда только помои и сливать. Чтобы исчезли все могилы. Но дворники старательно обметают асфальт, а мусоровозы идут на полигон ТБО. По расписанию, от зари до зари. Это их профессиональный долг. А наш, родственный, очищать могилы близких. Вот на этом кладбище нет могил дедушек и бабушек. Только мои дальние родственники. Могилы моих дедушек и бабушек очень далеко отсюда. И следят за ними дальние родичи. Если следят. Жизнь заносит нас самыми кривыми путями. Пожалуй, моя идея о фамильных родовых склепах – чушь на постном масле.
Глава XXIX.
– Спасибо, что отстоял могилу! – говорит Евгения Евгеньевна.
– Благодарю, хоть моей вины в том практически нет. Я почти ничего не делал.
Вернее, я мог бы лечь костьми, горы срыть, и ничего не добиться. Но иногда мне везёт. Просто пришёл, сказал, и получил положительный ответ.
– Не надо прибедняться, – ворчит Евгений Лукъянович.
Я и не прибедняюсь. Да, моряк под белым обелиском будет лежать там же, где и сейчас. Пока что. Будущее от меня скрыто. Может, и Евгения Евгеньевна успеет лечь рядом с мужем. Я выиграл сражение. Уж слишком легко, и быстро, и без потерь. Вот войну выиграть никому не удавалось.
Река времени несёт свои воды, и никакая плотина ей не указ. Поднатужиться, и снесёт, смывая мощной волной, что по дороге попалось. И после каждого разлива у неё другое русло. А там, где некогда шли тяжёлые корабли, чуть заметная впадина, на дне которой занесён очередной остов. И там, где была суша, идут мощные волны. Можно попытаться найти исток, и засыпать этот родник. Но он всё равно пробьётся на поверхность. И потом – это же тысячи родников, слившихся вместе.
И наиболее умный, вернее, мудрый строитель изучает нрав реки, чтобы подгадать точнее. Это признание поражение, что ты не властен над рекой, а она владеет тобой. И строить плотину придётся там, где река укажет, а не ты, человек. Но и тогда река может запросто плотину снести, и снесёт. Она тоже умеет хитрить и притворяться, чтобы явить всю свою силу…
Но это на самом деле не так. Не играет река ни в какие игры с людьми. Она просто течёт. И не замечает никого. Люди для неё подобны муравьям для слона – слон идёт, не замечая ни отдельных муравьёв, даже если ползут кучей, ни муравейников.
Но крестьянин, что тащит песок на старом осле из оазиса, продолжает противостоять реке. Реке из песка. И вот ему повезло, и сегодня ветер слабый, и почти ничего вывозить не надо. Может, и завтра, и послезавтра будет так же тихо. Но вопрос лютой бури, что завалит лачугу с крышей, и пальмы почти до макушки, это только вопрос времени. Буря готовится, ждёт своего часа. А когда?.. Кто знает. Но месяцы идут, а иногда целые годы, и кажется, что бури не будет, но это ведь только кажется. Бывают привычки. Но они ломаются. Есть традиции. Но у любой традиции некогда было начало, и конец тоже будет. Как пришёл конец свадебным кортежам.
Я в квартире умершего моряка. Его дети предпочитают спорт. И не стрелковый. Прощаюсь. Пора домой. На улице трогаю деревья. Какого им, в этом урочище бетонных скал? Их никто не спрашивал. Да и они ничего не говорят. Растут, пока не спилят, или ветер не снесёт. Или внутренняя болезнь не высушит. Люди ведь такие же. Живут в бетонных скалах, растут, живут, потом гибнут, или умирают. Ветер не в силах снести бетон. Бетон ломает землетрясение, или метеорит. Впрочем, разве так необходимо ломать? Просто порвать провода освещения. Сломать трубы водопровода, и канализации. Хотя без света они всё равно бесполезны. И люди не смогут здесь жить дальше.
Поэтому я и живу в доме. Ложь, конечно. Я ведь не собирался в такой дом. Непривычно было. Только теперь я оценил, когда гаснет свет, жизнь на этом не прекращается. Вода в любом случае приносится из колодца. А электроплитку легко заменит печь, которая топится зимой. Вот если отключится связь, будет совсем нехорошо. От писем и телеграмм я отвык. Скорость не та. Потом кому-то придётся их разносить. Связь – вот моё уязвимое место. Остальное можно пережить. И некому сообщить что-то важное. Вернее, можно, но опять – время. Которое течёт, подобно песку в часах. А ты пытаешься обогнать бег песчинок, скорый, неотвратимый. Потом, когда ты сделал, оказывается, что уже поздно, и колба перевернулась.
Но я снова пытаюсь успеть. Крестьянину со старым ослом нужно увозить больше песка, чем наносит пустыня. Откопать оазис после бури можно. Если молод. И если есть время. До следующей бури. Откопать можно. Но ведь буря не одна, да и без бури песок продолжает свой путь под ветрами. Крестьянин, откопавший оазис, не может сказать: «Я сделал! Победа! Теперь оазис чист!» Это ведь только сражение, а не война. И чистка оазиса от песка – процесс непрерывный, упорный, пока ноги носят. И когда перестанут носить, всё равно продолжится.
Я иногда говорю это людям. Они упрекают меня в пессимизме, и в суициде. Первое правда, последнее ложь. Я просто признавал реальность, и тщательнее корректировал свою жизнь. Насколько это возможно. Хотя мне кажется, что именно страх заставлял моих собеседников прятаться от очевидного. Это как шарахаться от шлюпок на палубе корабля. А я внимательно читаю инструкции, проигрываю в мозгу порядок действий при гибели корабля. Суицидом заканчивают как раз те, кто шарахаются от шлюпок, и не хотят признавать факт кораблекрушения, если таковое произойдёт. А оно будет неизбежно. И всё-таки я не надеюсь на себя. И на людей. В борьбе с песками пустыни силы нужны явно нечеловеческие. На них и надежда.
Кладбище – не единственное место, которое заносится песком времени. Занести может и роддом, и загс. Кладбище можно застроить, чтобы город после этого исчез с карты. Города живых тоже имеют обыкновение гибнуть. Может занести и аэродром, где я вожусь со старыми самолётами и вертолётами. Аэроклубу обещают дать новые. Может, что и дадут. Но и это не гарантирует вечной жизни аэродрому. Песок времени заносит всё. Оазис – это ведь не только кладбище. Хотя и там оно есть. Оазис – это немного пашни, жилые лачуги, пальмы, родник. Сарай для коней и верблюдов. Дом для редких гостей, для немногих и небольших караванов. Но если бы был и для больших, с дворцами, садами, арыками – пески пустыни только посмеются. Хотя они не смеются, и им всё равно. Они просто текут.
Глава XXX.
– А это могила моего двоюродного деда, – я завожу новых знакомых на старые участки. Здесь полно заброшенных могил, и на многих даже имени прочесть нельзя. Но на могиле деда новый монумент.
– А где просто дед? – спрашивает Никанор Игоревич.
– Далеко отсюда. Среди лесов и болот.
– А бабушка?
– В горах. Там камень, и ущелья. Ешё дед лежит у моря, и бабушка рядом. Но не его. Они и не знали о том, что будут лежать недалеко друг от друга.
– А почему так? – оживляется Светлана.
– Жизнь нас не спрашивает.
– И кто же ухаживает за теми могилами? – удивляется Лиза.
– Дальние родичи. Ну, надеюсь, они помнят. Как и я. Как минимум, я обязан помнить. Потянуть уход за могилами, разбросанными на тысячи километров, я не могу.
– Но ведь до смерти жены Игоря вы не были столь частым посетителем кладбища? – спрашивает Евгения. Возможно, она давно заметила мои манёвры. Ещё до прошлогоднего знакомства.
– Не сразу до людей доходят простые истины. Иногда нужно дожить до определённых лет. Иногда нужна очень тяжёлая личная трагедия. Впрочем, иногда людей не прошибает и это. А бывает, что человек помнит с детства, а потом и забывает.
– Да уж… Уходит сам… Уходит близкий человек – и здесь, хочешь не хочешь, а на кладбище ездить придётся. И часто.
– Не только это. Приспеет година рожать – придётся ехать в роддом. И влюбишься – добро пожаловать в загс. А потом в роддом.
– Некоторые рожают и без роддома, – чуть улыбается Евгения, хотя Игорю моё заявление явно не по душе. – А некоторые и любят без загса.
– Так и не все по смерти близкого могилу навещают. Даже если вполне могут.
Меня так и тянет заметить, что если уж ты живёшь, присматривай себе место на кладбище. Хотя именно это и есть самая суровая глупость – по смерти это решаешь уже не ты. Вот избежать загса, и даже интимной близости вполне можно. Даже если нельзя избежать любви. Избежать роддома. Вот этого можно избежать. Ещё и жизни можно избежать, покончив с собой. Но это явная глупость. Как таскать песок из пустыни, чтобы засыпать оазис. Его же занесёт быстро и без твоей помощи. Поэтому я и таскаю песок обратно в пустыню.
– А если дела? – возражает мне Игорь.
– И у тебя дела. Но ты же здесь. И у всех нас дела. И все мы здесь. Надо бы мне могилы бабушек и дедов навестить.
– Должно быть, там прибрано, – подаёт голос дед Валерий. Никанор Воиславич и Евгений Лукъянович молчат.
– Там может быть всё, что угодно, – отвечаю я.
А дальше мы идём на выход,
– Нам повезло, – никак не хочет сдаваться Игорь. – У нас дел много, но всё-так хватает времени.
– Я знал одну женщину, которая не могла ходить по кладбищам. У неё начинались слёзы и паника. Хотя в остальное время всё было нормально, – я умолкаю.
После выхода из ворот мы разбредаемся по своим делам. Кладбище закрывают на ночь, хотя все, кому надо, могут спокойно проникнуть и ночью. Правда, можно попасться патрулю, но его внимание тоже надо привлечь. Кладбище большое, на каждом участке дозор не поставишь. Камеры есть, но их охват тоже известен. Посему проникают сюда в ночи наркоманы, бандиты со своими жертвами, чёрные копатели, что ищут ценности. Награды, к примеру. А то и могилы богатеев, которым родные в гроб отсыпают и ювелирку, и медиатехнику, и разве что семейный склеп не возводят. Разве сваренный из решётки сарай с крышей и амбарным замком. И чтоб камера была недалеко. Но воры спиливают замки, прокапывают ходы с соседних участков. Тащат то, что мёртвым не нужно, но вполне нужно живым.
Я рад тому, что награды моряка остались у родных. Разбойники охотятся и за наградами. И они врываются в оазис, чтобы утащить у крестьянина его нехитрый скарб, и осла угнать, если выйдет. У них своя роль в театре жизни. Было бы что украсть из загса, или из роддома, да чтобы это потом можно было сбыть – тащили бы и оттуда. Стащили бы и с аэродрома, но там охрана серьёзней. Там орудуют разбойники поважней, и в кабинетах. Но и их время от времени ловят.
Проникают и любители романтики. И всевозможные сталкеры, вроде моего знакомого, который узнаёт о забытых могилах. Впрочем, он предпочитает работать легально, если возможно.
И когда я нахожу рядом с чёрным крестом или белым обелиском порванный презерватив, или шприц, я мысленно благодарю Господа за то, что никто не разрыл могилу в поисках сокровищ. И что не пришли вандалы, которые сносят памятники просто во имя разрушения. А что не могут снести, то портят. Ведь иной раз я хотел оставаться на всю ночь сторожем около её могилы. Да и днём, пока рядом родных нет. Но это было невозможно.
Да, в заносимый песком оазис приходят разные гости. Гостей ведь никто не зовёт посреди пустыни. И никто не выгонит их обратно в пустыню, на верную погибель. Пускай путник наберёт воды. И запасётся едой, хоть здесь её и мало. Но вот путник этого не понимает. Или понимает, и знает, что его не прогонят.
Глава XXXI.
В конце концов, мы гости на кладбище. Да и в этом мире мы только гости. Пришли, пообедали, помогли хозяину, а дальше домой. Но ведь часто кажется, что в гостях лучше. И еда слаще, и постель мягче. Всё хорошо. Но близится вечер. Или не вечер, если в гостях не на один день. Пора. Пора…
В гостях ты знаешь, когда надо домой. Если только ты не совсем малый и несмышлёный. Неожиданно родители говорят, что надо собираться. Начинаются слёзы, просьбы. В наиболее тяжёлых случаях – истерики, катание по полу. Это потом, уже повзрослев, начинаешь отдавать себе отчёт в том, каким мелким злыднем был. И сам начинаешь принимать решения в качестве старшего. Но вот люди на земле так и взрослеют. Если жизнь говорит тебе – «Пора!» значит, и в самом деле пора.
Иногда, правда, детям в гостях скучно. Родители ведут свои разговоры, и детей к ним не допускают. О чём? Потом поймёшь. Когда повзрослеешь. А сейчас – сидишь себе один, книжек с картинками другие, или трогать их не велено. Игрушек нет, телевизор выключен, либо по нему не мультики. Умей ждать. Придёт время – пойдём домой.
Скептики в этот момент скажут мне, что я просто убалтываю сам себя, пытаюсь справиться со страхом смерти. Что ж, это вполне необходимое занятие. С другой стороны, я давно перестал бояться. Я смирился с потерями, которые неизбежны по смерти. Они и при жизни неизбежны.
Ан-2 с урчанием ползёт в вышине, очень медленно. От него отделяются точки, летят вниз, потом расползаются купола парашютов, и кривой цепочкой ползут вниз. Но это не наш, и сегодня в аэроклубе выходной, да и я не на аэродроме – со стоянки всё выглядит иначе. Можно наслаждаться выходом корабля в море, но только с берега. С борта корабля всё выглядит иначе.
А я в таком возрасте, что надо бы подводить некие предварительные итоги жизни. И всё, что есть у меня – это богатый опыт. И самое важное – что ничего на этом не заканчивается. Надо идти дальше, надо снова искать некие смыслы, некие дела. Это ведь обычно называется «уйти на покой,» а он на самом деле только снится. Много чего не доступно в принципе. Кое-что не позволят цифры в паспорте. А кое-что не позволит медицинская справка. Но как же хочется крикнуть – дайте определённости! Я ещё молод. Я ещё многое могу. Да у меня бычье здоровье. А оно у тебя было? Всё же определённо лучше, чем сейчас. А если не так, спишите меня, наконец, со счетов. Отправьте в дом престарелых. Рано. Здоровье не позволяет – оно для пенсии слишком хорошее. И в этой точке следует вспомнить анекдот о Хрущёве, который сказал, что одной ногой мы прочно стоим в социализме, а другой шагнули в коммунизм. Никита Сергеич, и долго нам так раскорякой стоять?
Я продолжаю вязать модели, которые никто никогда не наденет. Разве что дома, запершись ото всех. Я продолжаю стрелять в тире, но только затем, чтобы удержать уровень. И продолжаю ходить на могилу к ней, хотя теперь и вполне легально. И мы вполне уживаемся с её мужем, как участники одного конфликта. Нам есть, что вспомнить, хотя вспоминаем мы неохотно. Это, скорее, понимание. И мне кажется, что все давно догадались. И иногда хочется прямо сказать – вы знаете, почему я здесь, с вами? Ради кого? Иначе вы бы меня и видели изредка, когда шли мимо. Боюсь, мне не поверят. Или поверят, но никакого впечатления эти слова не произведут. И не будет никакой реакции. Но я знаю, что этого не скажу. И они не скажут, даже если что-то заподозрят. Потому что легко сказать – да с чего ты взял? Ничего подобного. И с Лизой мы всё так же храним обет молчания.
Снова начинается жара. Да и уже началась. Скоро год, как я решился подойти к Игорю Валерьевичу и Никанору Воиславичу. А потом и к Евгении Евгеньевне, и Евгению Лукъяновичу. Хотя сначала была Лиза. Много чего переменилось за этот год… И ничего не переменилось. Завидую ли я людям, которые не задают самим вопросов? А завидую ли я яхтсменам и сёрферам? Да нет, у них своя жизнь, у меня своя. Мои древние крылатые птицы ждут на стоянке, чтобы подняться в небо. Невысоко, нескоро, недалеко. Кому-то быть орлом, а кому-то и воробьём. Хорошо, что не курицей. Но аэродром успокаивает. Он привычен. Привычен запах керосина, хотя керосин у нас потребляет только Ми-2. Остальные бензинки. Привычен ветер, пробивающий насквозь. Солнце, от которого негде укрыться. И высоченные отвалы снега, сброшенного с полосы зимой. Привычен бетон под подошвами ботинок. Как и подножки, и ступени стремянок. А для пальцев – фиксаторы дверей и лючков. Когда уже почти на автомате отрабатываешь нужные действия. Подготовка к полёту. Осмотр после. Доклад лётчика о поведении машины в воздухе. Проверка бортового журнала, регламентные работы. Налёт, работа, запись. Росчерк авторучки. Ты своей головой гарантируешь, что если не сядет самолёт, то сядет техник. Что это? Буду ли я тем мастером, которым стал в вязании; мастером, пределов которому нет? Или как в стрельбе – достигну потолка? Или это нечто третье? Любовь, к примеру?
Глава XXXII.
Как же давно я отвык валятся на пляже! Я уже и не помню, когда там последний раз был. Уже забыл, какого это – нырять в воду. Впрочем, прежней остроты впечатлений давно нет – надо нырнуть. Надо позагорать. Света и Никанор спрашивают меня о шрамах. Об отцовских они знают всё давно. Рассказывают и сравнивают. И мы опять сбиваемся вчетвером. С Евгенией и Лизой. Дети Евгении любопытства к шрамам не проявляют. Вода непривычно холодная, а холод я давно перестал переносить. Вот жару пока выдерживаю.
Те, кто живёт далеко от моря, рвутся к нему при первой возможности. Но те, кто обитают у моря постоянно, привыкли. В воду лезут редко. Мы живём не на самом море, хоть и довольно близко, и полтораста километров – это чрезмерное расстояние. Жить в гостинице – лень, снимать угол у частника неохота, поэтому краткий забег между электричками – и обратно. Зал ожидания вокзала забит отъезжающими, у касс неимоверная очередь, новые составы вываливают новые толпы, дружно осаждающие местный троллейбус, маршрутки, таксомоторы. А те вываливают новые волны отъезжающих. Нам всё равно – в электричку можно влезть хоть стоя, но стоячие появятся только ближе к городу, когда начнут с окрестных платформ залезать дачники.
Я немного обгорел, да и все мы. Привычное дело. Немного поболит, немного почешется. И всё. Электричка набирает ход. А на соседних путях поезд, уходящий в самые заповедные дали. И ему ещё с неделю пути. Народ в купе и плацкарте, да и в спальных, распаковывает баулы. Путь неблизкий, всё только начинается. Надо обустроиться понадёжнее. Впрочем, и этому пути будет финал. И спустя неделю баулы будут паковаться обратно. Есть пассажиры с баулами и у нас. Те, кто отсиживался у моря надолго. Но они и не распаковываются. Через три часа мы будем на месте. Скамейки жёсткие, но мягче и не нужно. На платформах будут влезать дачники с баулами, которые решили провести отпуск на даче. Им ехать ещё ближе, и, что скорее, стоя.
Электричка останавливается у каждого столба, собирая свой урожай. Подобно грузовику, принимающему зерно от комбайна… По встречным путям проносятся ведомые электровозами встречные поезда из дальних уголков, везущие новые толпы отдыхающих. Ещё идут товарняки. Отдыхающим нужно есть и пить, и местным жителям тоже, да и порт принимает и отправляет грузы. Темнота тоннелей. Несущиеся мимо окна подпорные стенки, стянутые стальной сеткой, блестящей на солнце. Глубокие откосы, куда очень долго можно катиться, если поезд сойдёт с рельсов. Мелькают столбы контактной сети. Проносятся мимо звенящие переезды, где очередь из машин ждёт у опущенного шлагбаума и поднятых барьеров своей очереди на проезд. У пешеходных переходов ждут люди. Гулко шумят мосты в мелькании решётки ферм, и речная вода тянется, пенясь у опор. Впрочем, и на речках есть свои пляжи, и там плещутся и лежат свои отдыхающие.
Двухпутный участок заканчивается. Теперь электричка ждёт на разъездах встречные. А помнится, когда-то давно здесь не было контактной сети. И проходящие тепловозы натужено гудели, выдавая в небо клубы чёрного дыма, и запах горелого дизеля витал постоянно, но особенно давил в тоннеле. Вместо электрички ходил дизель-поезд, а то и простой пригородный бичевоз, из обычных плацкарт и купейных вагонов. И двери открывал проводник, но набивались внутрь точно так же. Но сейчас всё изменилось. Или ничего не изменилось? Кто-то задержится на курорте долго, кто-то кратко. И нас, заскочивших на море на пару часов, уже пожалели жители из дальнего региона, что застряли здесь на месяц. И с ними ещё и наши горожане, застрявшие настолько же. А имеет ли смысл жалеть?
Электричка подбирает дачников. Появляются стоячие. Впрочем, город близко. Кто-то тащит полные корзины цветов, кто-то нехилый урожай. Кто-то затаскивает тяпки, лейки, грабли, лопаты. Кто-то закатывает велосипед. В переносках поднимают гвалт коты и собаки. Нет разве что хомячков, попугайчиков и золотых рыбок. Впрочем, рыбу и дичь тащат с собой охотники и рыбаки. Возможно, что и браконьеры. Электричка начинает напоминать Ноев ковчег.
– Интересно, слоны и тигры будут? – спрашивает Евгения.
– Если не будет мамонтов и стегозавров – уже хорошо, – отвечаю я. Лиза прыскает от смеха. Света и Никанор Игоревич слушают с интересом. Никанор Воиславич вздыхает.
Мне приходилось ездить и на дальних, и на электричках со своими бойцами. Иной раз и автобусом. Грузовик воинская часть выделяет не всегда. Иной раз приходилось преодолевать маршем с десяток километров. Можно и больше, но никакой военной необходимости нет, а только головотяпство командования. Забыли. Не успели. Не досмотрели.
Глава XXXIII.
Это не последняя поездка к морю. Теперь мы выбрались в другом направлении. Железной дороги нет, и надо довольствоваться автобусом.
Я пытаюсь вызвать в памяти те чувства, которые навевает море и пляж, купание и лёжка под солнцем. Но ничего такого в памяти больше нет. Смутный осадок. Сейчас это некая дежурная необходимость. Душа давно живёт чем-то другим. Удовольствие? Хм… Это не то слово. В чём только люди удовольствие не находят. А я находил его на аэродроме, в самолётах и вертолётах, к которым приложена твоя рука. В вязании, видимо, тоже. Хотя… Да, мне бы хотелось слетать в соседнюю галактику. Или хотя бы на Плутон. Или на Меркурий. Построить завод. Прокопать рукотворную реку. Создать рукотворное озеро, и гордо назвать его морем. Основать город. Сделать открытие, которое перевернёт мир. Да сколько было их, таких открытий? Сколько уже раз мир переворачивался? Не сосчитать. И ничего, привыкли. И притом быстро. Много чего было открыто. Доплыли до Америки. Обогнули земной шар. Доплыли до Австралии. Доплыли до Антарктиды. Влезли на Эверест. Нырнули в Марианскую впадину. Добрались до дна пещеры Верёвкина. Пробурили сверхглубокую скважину. Пробили сверхглубокую шахту. Поднялись в космос. И вроде до Луны добрались. Ну, автоматические станции и на Меркурии были, и уже до границы солнечного ветра дотянулись. Жизни человеческой может не хватить. Но я и не боюсь смерти. Жизнь потеряешь в любом случае. А вот честь остаётся с тобой, и потерять её можешь только ты сам. И не верю я в дивную глупость восстановления чести путём самоубийства – не сработает. Раньше надо было следить.
Песок горяч. Люди, включая весьма пожилых и полных, со стонами бегут к морю и обратно. Интересно наблюдать. Но есть секрет – если быстро раскопать горячий песок, на небольшой глубине он уже будет холодным. Этот секрет здесь неприменим – пляж галечный, а галька разгребается плохо. Позади высится отвесная горная стена. Спуск по крутой лестнице долгий, подъём ещё дольше, но сюда хотя бы машины не добираются.
Евгения сегодня купается и загорает в трусах из трёх верёвочек, и без лифчика. Заметна щетина от выбритого лобка.
– Я бы так не смогла, – удивляется Лиза.
– А на показах?
– Так то на закрытых показах!
Меня нагота никак не смущает. Разве что административный кодекс. Мне это давно интересно с чисто художественной точки зрения. Вот если бы жена – это другой вопрос. Но нагота может быть и для одного пола, и для другого, и для преклонного возраста, и для любого другого. И для различной комплекции и телосложения. Но я не нудист. У них своё закрытое общество, а такие не люблю. Свои замороки. Свои взгляды на жизнь. Похоже, что Евгения имеет близкие мне жизненные воззрения.
Здесь нет населённых пунктов, только турбазы. Поэтому почти все отдыхающие застревают здесь на две недели. У всех равное жильё, всем равный срок. И все грузятся в одинаковые туристические автобусы, что пока отстаиваются в гараже. Либо приезжают, разгружаются, тут же загружаются, и уезжают назад.
Но нам предстоит штурм лестницы, потом резвый марш мимо турбаз на трассу, а дальше попытка влезть в проходящий. Автобус, конечно, не электричка… Мест в нём немного. Чтобы мы все влезли в один – случай невозможный. Но он и происходит – нужный рейс практически пустой. И снова мы устремляемся в город… С другими отдыхающими. На автостанциях и вокзалах народ рассовывает баулы в объёмное нутро багажных отсеков. Автобусы поменьше распахивают задние двери. Тяжёлые двухэтажки тащат за собой навесные шкафы, а то и целые прицепы. С баулами те пассажиры, что были на море долго, либо те, кому ехать до завтрашнего утра, а то и вечера. И та же кутерьма на вокзалах, очереди у кассы, толпа на перронах.
Автобус вьётся по серпантину, а Игорь, видимо, думает о своём, о водительском. Уже стемнело. С одной стороны нависает обрыв, готовый обрушить на голову тонный земли и камней. С другой стороны стережёт глубокий обрыв, отгороженный только хлипкими металлическими полосками, и нашу махину эти полоски явно не удержат. Обманчиво растут по самому краю зелёные деревца и кусты, но за ними ничего. Только чуть ниже исхитрились примоститься столбы местной электролинии. И они добавляют иллюзии безопасности. На повороте возникает длинный язык земли, который, впрочем, заканчивается тем же обрывом, и на нём иногда стоит какая-то машина на передышке, а иногда и целая стоянка, вполне оборудованная, с навесами, и там даже ночью могут быть продавцы со съестным и с сувенирами. Иногда там стоит даже целый дом, и не один, и обычно это мотель. Хочешь – снимай, отдыхай. Но автобус идёт дальше, выхватывая фарами неверный путь. Ползёт наверх.
А за перевалом начинается ливень. Грохочущие тучи, что катились с гор в море над пляжем, иногда выдавая редкие капли, здесь разразились по полной. Дорога превращается в горную реку. Но машины ползут – встречные, впереди мелькают красные фонари попутных, и горят в зеркале фары задних. Разве что обогнать пока никто не пытается. На равнине дождь утихает. Мелькают в окне фонари на трассе. Автобус набирает ход, и слева постоянно мелькают легковые, уходящие вперёд. Иногда справа проползает тяж. А встречные отгорожены рядом вертикальных щитков.
Дачников не будет. У них свои автобусы, которые останавливаются у каждого столба.
Глава XXXIV.
Морские похождения на этом не заканчиваются. На сей раз тащит меня руководитель яхт-клуба. Предложение, от которого невозможно отказаться… Там лежат мои дед и бабушка. И на сей раз мы летим. И если на входе в аэровокзал процедура досмотра стандартная, как и на автовокзале, или на железнодорожном, разве что более придирчивая, то предполётный досмотр много жёстче. Выбравшись в стерильную зону, я разглядываю рассвет за высокими окнами зала вылета. Крылатые машины стоят рядами. И они непохожи на те, что я наблюдаю каждый день. Здесь и наших-то немного. Если есть. Они экономичнее. Только вот конструкция явно не рассчитана на запредельные перегрузки. Объявляется новый рейс, улетающие собираются у входа. Снимается лента, проверяющий глядит в паспорта, обрывает посадочные талоны. Тяжёлый МАЗ стоит у входа, принимая в три двери народ. Диктор называет по фамилиям опаздывающих. Кто-то бегом несётся от регистрации прямо в бахилах. Чёрный микроавтобус у соседнего входа из выпь-зала принимает важного человека, невзрачного, лысого, в очках и деловом костюме. Посадка завершена.
Потом доносится гул запуска, самолёт рулит, мигая красным огнём, разворачивается, и исчезает в свете ярких светодиодных прожекторов, которые ещё спорят с утренней мглой. Потом гул усиливается, и вдали несётся, бежит, мигая точками фар за каждым препятствием, стальная птица, задирает лучи фар в небо, и уходит, набирает высоту. Гул уходит дальше, стихает. Пробегает другая птица, тоже со стихающим гулом, но он не гаснет, а ползёт, то тише, то снова громче. И мигая белыми огнями, катится где-то по рулёжке, а потом заползает на стоянку. Но прилетевших везут не сюда, а в другие двери. Сейчас яхтсмен смотрит за мной, как я недавно за Игорем, и думает о том, что я думаю о своём, о лётном. Да так оно и есть. Аэроклубы переходят на «Сессны» и «Робинсоны». Перейдёт и наш. Если не развалится. А мне уже тяжело переучиваться. И морально, и физически. Тяжело ломать привычки… Но сколько раз их ломала жизнь?
Уже светло. Теперь и мы стоим у выхода, и проверяющий рвёт посадочный талон по линии, и я выхожу на тёплый летний воздух. Даже утренняя прохлада не смогла остудить полуденное пекло до конца. МАЗ запускается, с шипеньем закрываются двери, и ползёт мимо здание вокзала, а потом стоянки и ряды самолётов. Автобус подруливает к нашему. Теперь надо выстроиться у стремянки, предъявить талон бортпроводнику, и найти свои места. Пристраиваюсь у иллюминатора, застегиваю ремень. Освещение меркнет, бортпроводники осматривают подопечных. Винт раскручивается, лопасти сливаются в сплошной диск. Закрылки и предкрылки ползут вниз, провисают, показывая крутящийся валик привода, обнажая сквозные щели. Машина трогается, ползёт, покачиваясь на стыках. Покачивается, подрагивает крыло. Я сглатываю.
– Ещё кораблём осталось сплавать. Но по нашей реке регулярных рейсов давно нет.
– Могу капитана попросить, чтоб на барже с песком провезли, – отвечает яхтсмен.
– Всё одно ждать долго.
– Не так уж и долго.
Самолёт выруливает на полосу, не останавливаясь на предварительном старте, и не останавливаясь и на исполнительном, сразу даёт газ двигателям. Тело резко отбрасывает назад, прижимает спиной к сиденью. Машина резво трясётся и раскачивается на плитах, потом задирает нос, а потом тряска прекращается. Крыло опять подрагивает, но теперь уже от воздушного потока. Глубокий вираж, и теперь я смотрю в землю, которая разворачивается, потом становится, как ей и положено. Хотя это не земля, а ты сам развернулся и накренился. А земля всё дальше, а ты уже в облаках. И подобно мелким блохам ползут машины по дорогам. Горят огнём в солнечных лучах ленты рек. И ленты железных дорог. Потом облакам надоедает показывать землю в разрывах своего одеяла, и они скрывают всё. Только помни, путешественник, что она там, внизу. И что за любыми тучами ярко светит солнце, как и здесь.
После посадки на местном автобусе мы едем к морю. У яхтсмена по всему побережью знакомые. И я созерцаю стоящий на приколе Ан-4, тот же знакомый биплан, но уже на двух поплавках. Рядом покачивается на воде Ка-26 на надувных подушках, что вызывает у меня серьёзные сомнения. А ещё Ми-2, на поплавках, что вызывает ещё больше сомнения – серийно таких машин не производили, об опытных мне тоже ничего неизвестно, и есть ли у неё лётный сертификат – непонятно. А я отвечаю головой за свои машины… Но директор местного клуба радушен, и будет рад, если я перебазируюсь на эту точку. Ещё бы – ломовому коню везде рады.
Но это не всё. Надо навестить кладбище. Ожидания… Могло быть и хуже. Могло быть и лучше. Трава вычищена, деревьев нет, памятники относительно целые, но давно выцвели, со сколами, оградка покрыта слоем краски, похоже, прямо по ржавчине. И краска уже потихоньку облупливается.
Самое время кидать монетку. Это близкие родичи, и надо бы именно мне следить за могилами. И кто, если не я? Притом остаться на море, не считать время до отъезда, по дням, по часам, по минутам. И не стремиться каждый раз на пляж, и в воду – здесь просто жизнь. И не в пляже, и не в морских волнах её смысл, что так тяжело, а зачастую и невозможно объяснить отдыхающим. Но… Дед и бабушка любили именно мой город. Где я и живу. Не их воля, что они лежат здесь, сваты. Отдельно от супругов. Здесь у меня нет жилья. А там дом и родители. Возникает шальная мысль забрать отсюда кости, и похоронить там, на кладбище, где чёрный мраморный крест и белый обелиск. Но и это вряд ли хорошая идея, и притом трудноосуществимая. Если вообще осуществимая. Надо бы бросить монетку. Но и это идея не очень хороша. Яхтсмен подобен искусителю. Он сам сжился с водой. С морем – тоже, хотя, хитрец, вполне сживается с озёрами, водохранилищами, реками и каналами. Было бы где плавать. И чего он добивается – сказать сложно. А чего добиваюсь я? Могу я сам себе ответить на этот вопрос? Легко отвечаю – нет. И готов даже назвать глупцом того, кто ответ знает. Потому как нет его. Уравнение не имеет решений. Или имеет, но этим ответом является любое число.
Глава XXXV.
Пока мы возимся у белого обелиска, меня постоянно расспрашивают о могилах бабушки и деда. А что мне отвечать? Я в роли буриданова осла, и мне надо выбирать. Или спрашивать совета. Но как заметил Атос Д’Артаньяну – за советом приходят в двух случаях: либо затем, чтобы всё равно поступить по-своему, либо затем, чтобы было на кого свалить вину в случае неудачи. Хотя мне кажется, что я уже давно всё выбрал. И то, что не кажется – жизнь тоже сделала выбор, не спрашивая у меня. Да она вообще и не спрашивает. Спроси у реки, зачем она свернула не в то море? Или вообще в озеро? Или пошла в пустыню, чтобы там исчезнуть в песках? Река может пересохнуть, если иссяк исток. А может сменить русло, и делать это каждый раз после разлива, оставляя старицы, затоны, болотца, впадины. Можно отсыпать дамбы, чтобы река не разливалась по пойме, или перегородить плотиной, чтобы затопить пороги, и создать себе озеро на сухие годы. Но река снесёт преграду, если только поднатужится, либо пересохнет.
Да, спрашивают и о гидросамолётах. Пока это вопрос, а буду ли я переезжать? И вроде бы все пожелает мне удачи, если я переберусь. И никто не спросит – а не перевезу ли я кости предков на это кладбище? Потому как любили они тот город, который здесь. Пускай его давно нет, и он переменился неузнаваемо, но приморский не был мечтой. Не собирались они туда. И здесь я говорю себе – не мне изменять течение реки. Она возьмёт своё. Как взяла и тогда. Это что-то сродни бросанию монеты. Но без монеты.
И зреет во мне чувство, что скоро всё опять переменится, что пройдёт разлив, смывая то, что я отстроил, да и не только я. И хорошо, если я успею достроить свой ковчег, и войти в него. Чтобы потом начинать сначала. Язвительный шут внутри меня хихикает, что стоит ещё и напиться, показав прелести окружающим, и упасть в полной отключке. Но притча говорила не об этом. И я задаю вопрос, который давно вертится на языке, чтобы многое вызнать и прояснить.
– Странное дело… Мы случайно встретились, уже больше года назад. И теперь почти единая семья. Как так вышло?
Я хочу узнать, догадался ли кто об истинных причинах моих поступков? Хотя вряд ли кто-то скажет напрямик.
– Ничего странного, – отвечает дед Валерий. – Горе сближает, вот что. Могилы близко, умерших знали. Вот и всё.
– Война вас сблизила, – замечает Евгения. – Мне-то вы сложно сказать, чтоб близки. Но я помню, как относился к этому муж. Ему вы с Игорем близки, это да. Он для вас жив, и вы для него. Ещё он и для меня жив…
– А ты что скажешь, Лиза? – я занимаюсь явной бестактностью.
– Горе сближает, это верно. Потом, может, мы бы и в обычной жизни случайно познакомились и стали почти одной семьёй, родственниками. А здесь случай выпал…
Случай… Да, это верно. Река решила сменить русло. А если вспомнить старого крестьянина, что на ишаке таскает песок из оазиса в пустыню, грядёт песчаная буря, и ползучие барханы.
– Родственниками – это вряд ли, – снова говорит Евгения. – Есть у тебя, Леонид, бабушки и дедушки, и их тебе никто не заменит. Да и тебя им. Потому я и думаю, что уедешь ты к морю. Мы здесь потому, что здесь лежат самые близкие и незаменимые. Так-то друзья друзьями… Но не то. Вот война сближает. Или море. Или горы. Или пещеры. Потом приходят совершенно незнакомые родным альпинисты, спелеологи. Это такое духовное родство, любовь к общему делу.
Лиза на это ничего не говорит. А что ей сказать? Во всём сознаться? И обо мне рассказать? Хотя она как раз почти ничего обо мне не знает. Это я о ней узнал. Но два плюс два сложить труда никому не составит. Или я снова думаю о людях не то? Что важно для меня, может быть совсем не важно им, и думают они о другом.
– У меня есть ещё две могилы бабушек и дедушек, и намного дальше отсюда. И никто из них не хотел лежать там, тем более порознь. Они любили этот город. Разве только их кости сюда перевезти… – замечаю я.
– Это вряд ли! – раздаётся дружный разноголосый хор со всех сторон.
– Так получилось, что они лежат там, где лежат, – говорит сватья Евгения Лукъяновича, чьё имя я забыл, а сознаться стыдно. – Так получилось, и ничего с этим не поделаешь.
Глава XXXVI.
Но меня тревожит яхтсмен. Надо ещё поговорить с ним, когда выпадет возможность. Догадался ли он о чём? Это, возможно, что и важно, но меня интересует другое – почему он повёл меня именно в тот аэроклуб, и именно там, где могилы предков? Но пока поездки на море больше не предвидится, облезшая кожа зажила, появился загар, да и пересечься с ним во время заезда на пару часов почти невозможно. И застать его именно на море, а не на одном из водохранилищ. Я получаю информацию к размышлению, но как же она скудна!.. Точных выводов сделать нельзя. Как говорил достославный Холмс – а здесь мы, Ватсон, оказываемся в области догадок, а догадки сущее наказание для аналитического ума.
Да, и съехать к морю мне не дадут родители. То есть, конечно, дадут, но возраст даёт о себе знать, и придётся мне скоро за ними приглядывать. И вряд ли они согласятся сорваться с места и ехать в город, где нет жилья, и ютиться по непонятным углам. Так что я привязан к этому городу весьма крепко. Кроме мёртвых, есть ещё и живые. Моя помощь может понадобиться Лизе, Игорю, Евгении, и их родным. Нужен техник в аэроклубе, и не только в приморском, но и в нашем. Здесь клуб вязания, здесь стрелковый клуб. И трудно порвать эти нити, выбраться из насиженного места… Пока жизнь не порвёт их, и не кинет тебя силой в неведомую даль. И песчаная буря засыплет оазис так, что откопать будет невозможно. И отправится крестьянин со своим ослом в неведомые дали, на поиски нового оазиса, где его никто не ждёт, и где нет для него места. И в очередной раз всё начнётся сначала, под старость лет, у дверей могилы. Впрочем, иногда крестьянин остаётся без осла, и идёт в неведомую даль пешком. Ведь и дедушки, и бабушки мои были разбросаны столь же сурово по разным краям. Для корабля, который не знает, куда плывёт, никакой ветер не будет попутным. Но ведь можно сказать иначе – для такого корабля будет попутным любой ветер. Пока не закружится этот корабль в Саргассовом море. Впрочем, закружатся там и те корабли, которые знали, куда плывут. И вряд ли собирались оставаться здесь. Но Саргассово море не спрашивает.
Встреча с яхтсменом произошла случайно. На большом водохранилище. Отдел культуры выделил путёвки на прогулочный корабль. Заезд на день, через шлюзы. Отсюда видно пассажирские самолёты, взлетающие и садящиеся в аэропорту. Некоторые разворачиваются прямо над плотиной, и над фарватером идут в набор. Другие над плотиной снижаются, распушив механизацию и выпустив шасси, сверкая огнём посадочных фар. По трассе машины идут к востоку, в сторону гор, а через плотину несётся поток с моря и на море. Те, у кого есть своя машина, забитая под крышу, ползут в длинной пробке, разгоняясь потом, в степи. Побыл на море, в съёмном углу, в мотеле, а то и в автокемпинге, в палатке, и домой. Кто-то тащит на крюке прицеп-дачу. А кто-то гонит и целый кемпер. И всё с собой. Но всё равно надо уезжать. Кто-то едет на мотоцикле. Но это народ привычный. Что на мотоцикле можно увезти? Много чего, если подойти к делу с умом. Но всё равно – и они уезжают. Отпуск не вечен.
Все эти картины я наблюдаю с прогулочной палубы, под звуки музыки из динамика. Корабль встал на якорь в небольшом заливе. И к борту подходит одноместный шлюп без палубы, в котором решил похулиганить старый знакомый. Он гасит парус у нашего борта, здоровается со всеми. И я задаю свой зловредный вопрос.
– А что ты меня к морю возил?
– Там могилы твоих дедушки и бабушки. Думаю, тебе было важно там побывать. Да и аэроклуб есть. Ты же к самолётам привык?
– Верно. Но я к бетонке привык.
– Ничего, думаю, что и к морским машинам привык бы.
– И ты думал, что я в тот город перееду?
– Возможно. Как минимум, у тебя был двойной интерес.
– А вязание? А стрельба?
– Шутишь! В твоей жизни на самом деле есть только две вещи – авиация, да память предков. Остальным ты можешь пожертвовать.
– А родителями?
– М-м-м… Это самое серьёзное. Да, это якорь крепкий. Но кто знает…
– И ещё. Неужели ты думаешь, что в моей жизни не было любви?
– Думаю, что была. И где она? Потом, именно ей ты тоже бы пожертвовал. Я глядел на тебя, когда ты смотришь на самолёты. Или даже слышишь их гул. Какой у тебя становится взгляд! Ты ведь о них почти не говоришь. Но когда говоришь… И на кладбище, когда обмываешь гранит. И её, и моряка. И двоюродного деда. Взгляд, конечно, другой, но он тоже ясно указывает на все твои пристрастия.
– По-твоему, я неспособен больше полюбить женщину? Или вернуться к старой возлюбленной?
Он уже ставит парус.
– К Лизе?
– Нет, к Евгении.
– Шутник! Они тебе как сёстры, но не более того!
Яхта уходит вдаль. Игорь внимательно смотрит на меня.
– Положим, Леонид, я вижу, что к авиации ты неравнодушен. Но чтоб до фанатизма… Мне казалось, что вязание – вот твоя любовь до кладбища.
– Ты так больше не шути, – тревожится Евгения.
– А что в этом плохого? Мы и в самом деле как братья и сёстры. По несчастью.
Корабль снимается с якоря. Время идти домой.
Глава XXXVII.
Осень готовится вступить в свои права. Поливает город долгими дождями. А иногда и стремительными грозами, после которых холодает. И утро уже требует тёплой одежды. Впрочем, и некоторые дни. Стоит привыкнуть к раннему восходу и позднему закату, как снова нужно отвыкать. И опять ломать привычки по весне. И так каждый год. По сути, каждый день требует смены привычки, что-то беспощадно ломает. И в то же время смутно отзывается в памяти чем-то знакомым, уже прожитым, узнанным, испытанным.
На сей раз мы собрались всей компанией в моём доме. Отец быстро нашёл за бутылкой общий язык с Никанором Воиславичем, дедом Валерием, Евгением Лукъяновичем, и его сватом, имя которого я, к стыду своему, забыл. Они вспоминаю года давно минувшие, обсуждают что-то, знакомое только им. Но разве я не так же веду беседы с Игорем?
Гроза с грохотом и ливнем обрушивается на дачный посёлок. Кипящий поток несётся по отводной канаве, и пока не пытается выйти из берегов. Пока что есть и свет, но только мигает с каждой ослепительной вспышкой молнии, предваряющей сокрушительный треск.
– А ты не хотел бы отсюда уехать? – спрашивает Лиза.
– Я не хотел приезжать сюда. А вот теперь не хочу уезжать. Впрочем, что весьма вероятно, мне опять придётся ехать, куда не хочу и не собираюсь.
– А куда бы ты мечтал уехать?
– Мечты – зло. До добра не доведут. Иной раз полезно отдаться на волю волнам. Тем более, они с твоим корабликом всё равно справятся, и можно плыть куда попало, но только от волн зависит, где окажешься. Во льдах, среди пальм, на каменистых скалах.
– Но так же нельзя! – удивляется Лиза.
– А по-другому никогда и ни у кого не выходило. Можно мечтать о том, чтобы свет никогда не отключался. Особенно когда на плитке варится борщ. А сотовый только поставлен на подзарядку. Но нет – он выключится. Вопрос только в том, когда и на сколько. Можно только заготовить свечи, припасти спички и дрова. Вот с холодильником что делать – непонятно. Разве погреб выкопать, но здесь довольно высокий уровень грунтовых вод. Почему довольно просто оказалось с колодцем.
Молния сверкнула так, что зайчики побежали в глазах, а от грохота задребезжали стёкла. Казалось, подпрыгнула земля. Лиза взвизгнула, Игорь вздрогнул, а Евгения крикнула – Ой-ой! Донёсся шум из соседней комнаты, где дети и старшие женщины. Свет погас. Игорь и Евгения ушли успокаивать своих, а я вытащил свечу, установленную в плоской консервной банке, чиркнул спичкой, запалил фитиль. Огонёк заплясал, заиграл на стенах. Новая вспышка, новые крики, и опять близкий грохот. На сей раз сухой, трескучий, раскатистый. Но свече всё равно.
– Именно поэтому, Лиза, я запасаюсь свечами и спичками, а не мечтаю о несбыточном. Есть вещи, которые мне не под силу. Сигнал сети пропал, а это значит, что нельзя вызвать такси, или «скорую помощь». Нельзя связаться с близкими и узнать, что у них, и как. Вот здесь ни почтовых голубей не спрячешь на чердаке, ни собственную рацию не соберёшь.
– А что же делать?
– Ждать, пока отладят вышку. Надеясь на то, что звонить в это время не потребуется. И что хватит запаса свечей и продуктов.
Игорь и Евгения возвращаются.
– Это хорошо! – продолжает Игорь начатый за дверью разговор. – Вода своя, печка есть. Только тяжёлые времена переживать.
– А мирные? – не унимается Евгения. – До школы добираться непонятно как, местный магазин дорогой и маленький. В нём самое необходимое, и того мало. Это издалека все вещи на своём горбу тащить.
– А мирных времён и не бывает, – вступаю в разговор я.
– Иным и в мирное время всё война, – сердится Евгения.
– Иные и в военную пору всё хотят жить, как раньше. А так не будет, – парирую я. – Вот света нет и у вас в городе. Что тогда делать?
– Дождаться, пока включат, – не сдаётся Евгения.
– Счастливого ожидания! – смеётся Игорь. – Нет, здесь определённо комфортнее, когда такой армагеддон.
Дождь стих. Но гроза не окончена, и наползает очередной заряд. Гул грома звучит непрерывно, равномерно. Серые тучи ползут над соседской крышей навстречу друг другу на разных высотах.
– Как мы домой поедем? – спрашивает Евгения.
– Автобус идёт вне зависимости от погоды, – отвечаю я. – И вне зависимости от погоды ломается. Так что лучше на предпоследнем. Можно и заночевать.
– А машины у тебя нет, запасливый ты наш!
– Конечно! Ноги надёжнее. Им не требуется бензин и запчасти.
– А вот обувь исправная им требуется.
– Можно и босиком. Тем более не зима.
– А ты пробовал?
– Конечно!
Пока мы пикируемся с Евгенией, налетает новый заряд дождя, и на сей раз с градом. Дробный перестук несётся по крыше, градины скачут во дворе по лужам. Свеча становится ниже. Банка заполняется прозрачным горячим парафином, который темнеет по краям, застывает, густеет. Ветер гудит в окно, пытается ломать деревья, рвать провода, сносить крыши. А на нижнем этаже идут сборы, в надежде дойти до остановки когда заряд кончится.
Глава XXXVIII.
Ветер и шквал прошлого дня накидал на могилы опавших листьев, сломал пару веток, опрокинул вазы с букетами. Впрочем, жизнь букета не такая и долгая, чтобы о нём жалеть. Время покупать новые. А старые уносит мусоровоз, и его манипулятор слева, чтобы водитель мог видеть мусорные баки, и управлять манипулятором, не покидая своего места. Впрочем, манипуляторные новые мусоровозы имеют широкое окно справа в задней части кабины, и водитель всё равно не покидает места. Баки опрокинуты. Пора на полигон. Ещё одна порция песка из оазиса увозится в пустыню. Впрочем, мусоровоз везёт его и с кладбища, и из жилых кварталов, и из промышленных районов. Пустыня песком заносит всё.
И если ветер не может свалить мраморный обелиск, и нет рядом дерева, которое могло бы дотянуться своим стволом при падении, своё дело делает вода, подмывающая почву снизу. В горах она может обрушить всё кладбище вместе со склоном. А здесь… Пожалуй, что здесь вода намного, намного коварнее. И травы, которые настойчиво вырываются с корнем, а чаще всё-таки без корня, делают своё дело. Подтачивают, подкашивают, подрывают. И вода, что проникает в малейшие трещинки с росой, с дождём, с оттепелью, замерзает в осень и весну, расширяет себе червоточину, и вот уже откалываются куски от монумента, и кажется он старым, выщербленным, будто било его мелкими камнями.
И пустыня настойчиво, методично, планомерно, непрестанно, без перерывов на отдых накидывает и накидывает свои песчинки. И море, да и любая вода, отгороженная дамбой, упорно сочится вниз, затапливая низину, откачиваемая насосами, но столь же настырная.
«Восьмёрка», рокоча лопастями, с лёгким свистом турбин, кружит в вышине, бросает парашютистов. Это не наши – это из части.
– Я на заводе сорок лет отработал, – говорит дед Валерий. – Мы блоки цилиндров отливали. По всему Союзу поставляли. И соцлагерю. И капстранам. Но теперь там жилой район, и торговый центр, и стадион. Промплощадку застроили, корпуса снесли, доменную печь снесли. Как и не было завода…
Ещё бы, думаю я. Центр города. Хотя раньше было окраина. Когда-то давно. И даже я это помню. Ну, какой завод в центре города? Тем более, потребители либо сами разорились, либо нашли другого смежника. И пустыня засыпала оазис… Ты-то, дед, успел на пенсию выйти. А остальным что? Правда, завод сократился в несколько этапов. Люди и сами побежали, где зарплата повыше, да понадёжнее. Кое-какие заказы позволили смело глянуть в будущее, поверить в жизнь. Но потом заказы снова пропали, завод встал, и больше не ожил. Теперь там жилой район.
Ведь и знакомым мне Ан-2, Ми-2, Як-52, Ка-26 предстоит свалка. И новый искуситель в лице какого-то давнего знакомого зовёт меня к могиле другого деда, среди болот и лесов, где в местный аэроклуб пошли Ка-226. И непонятно каким чудом возникшие Ан-38 и Ми-34. Машины меняются, лётчики и техники переучиваются. Так ведь и им смена предстоит, и идут из училищ новые пилоты. Строятся новые аэродромы, когда старые перестроить уже невозможно. А нам обещают чешские Л-29, и разговоров только о них, а я невольно вздрагиваю, когда представляю свою подпись на допуске. Здесь никакая смекалка, никакое старание не поможет – только молиться и креститься истово. Одно хорошо – машина мне незнакома, и учился я уже на Л-39, который летает и поныне. Тут сначала учиться нужно, допуски на обслуживание получать. Л-29 в мои юные годы уже был давно списанной древностью. И это летучий голландец возник передо мной, предвещая чью-то смерть, с капитаном Ван-Страатеном, давшим немыслимую клятву, и ставшим её рабом. И больше не знает летучий голландец покоя, и не может войти ни в одну гавань, ни пристать к берегу, ни пройти пролив Дрейка на запад. На борту его одни кости. Что ж, может ли Л-29 приземлиться, или будет летать вечно? Самолёт – это всё-таки не корабль.
Но бродят свои поверья у альпинистов, у спелеологов, у шахтёров, у дайверов, у моряков, у байдарочников. Есть они и у лётчиков. Чёрные альпинисты, белые спелеологи, зелёные байдарочники… И пилоты, и бортпроводники с разбившихся машин. Они предупреждают. Или спасают. А вот некоторых наказывают. Чёрные псы дальних дорог. Чёрные машинисты стальных магистралей. Летучие голландцы открытых морей.
Живое воображение, заметят скептики. Но обычным им будет ответ – хлебните из нашей походной кружки. Попробуйте, каково это. Да, и не забудьте объяснить не поддающиеся логике вещи, происходящие в экстремальных условиях. В такие передряги идут только закоренелые материалисты, и только они способны там выжить, но именно они и не склонны ничего придумывать и воображать. И если вахтенный увидел в море русалку, он не будет говорить, что русалок не бывает. Он внимательно осмотрит её в бинокль, проверит на экране радара, на экране тепловизора, на экране эхолота, и запишет полученные данные в бортовой журнал. Железное правило – пиши только то, что наблюдаешь, вне зависимости от того, что пронаблюдал.
Я незаметно для себя прикоснулся к холодному чёрному мрамору. День солнечный, но могилы больше не отогревает.
– Что? – спрашивает Игорь. Я прихожу в себя.
– Пока гладкий.
– Опять ты о своём, – ворчит Игорь. Мне не нравится его красноватый цвет лица. Сейчас явно не жара. Летучий голландец предвещает смерть, и как бы мне хотелось ошибиться. И как мне хотелось ошибиться раньше. И не один раз. Например, когда та, что лежит под чёрным крестом, оказалась в больнице. И я надеялся непонятно на что, хотя надеяться было не на что. Да я ведь и до самой её свадьбы надеялся, что она всё-таки уйдёт ко мне. Хотя честно сознаюсь себе, что ей и в подмётки не годился. И Игорь куда как лучшая пара ей. Хотя бы потому, что моложе.
Глава XXXIX.
Вторая зима. Скоро год, как я устроился на аэродроме. Жизнь дома культуры трогает меня настолько, насколько это касается вязальщиков. Лиза справляется вполне. А вот Игорь с должности уходит – не прошёл медкомиссию. Теперь ему только свою машину водить. А её нет. Но Евгения сдаёт на категорию «Д», а четыре категории у неё были раньше, и теперь возит нас на мероприятия. И опять ничего не изменилось. Хотя… Что ещё должно произойти, чтобы я сказал – да, всё изменилось? Не знаю. Я встречаюсь с людьми, надеясь собраться ещё раз в том же составе. Но отдаю себе отчёт в том, что сегодняшний раз может быть и последним. И что сбывшаяся мечта может легко ускользнуть из пальцев. Да и несбывшаяся тем более. Великий Гэтсби любил одну женщину, и добивался её до самой смерти. Хотя она вышла замуж, и давно утратила блеск девичьей привлекательности. А кроме этого у неё не было ничего. Ни ума, ни красоты, ни характера. И не нужен ей был этот самый Гэтсби ни в молодости, ни в зрелости. И тем более муж её вполне устраивал.
А я не Гэтсби. И ни разу не оптимист. И не собирался добиться невозможного. Её нельзя было привлечь богатством. И я не знаю, чем вообще её можно было привлечь. Я ей не годился в подмётки. А Игорь? Да, он хорош. У меня нет перед ним никаких преимуществ. Тем не менее, я любил женщину, которая много лучше меня. Ум, красота, стойкость – всё было в ней. И теперь мы с Игорем возимся на могиле. В чём-то мы теперь равны. В чём-то…
Ему работать труднее. Или я опять преувеличиваю? Хотелось бы мне ошибаться. Но кое-что видно и слепому. Игорю труднее работать, чем его отцу и тестю. Он быстрее выдыхается, чаще сидит на скамейке. Наконец, медкомиссия, которая постановила, что работать профессиональным водителем он больше не может. А я пока что прохожу, причём лётную. Легкомоторная, конечно, не для тяжей, реактивную я пройду вряд ли. Хотя не пробовал. И что? Многие люди и с детства не могут проходить водительских комиссий, и живут со своими диагнозами до преклонных лет. Но это говорят оптимисты. А я готовлюсь к худшему. Завтра любого из нас может не быть. Значит, надо успеть.
Мусоровоз нынче старый. Манипулятор у него справа, и водитель выходит из кабины, и работает рычагами позади заднего колеса, следя за манипулятором. И так же следит, и работает рычагами водитель машины, подбирающей краном баки и устанавливающей их в гнёзда на раме. И выгружающей обратно пустые. Но таких машин я не вижу давно. Могила расчищена от снега. Снег лучше песка тем, что тает по весне. Но это если климат умеренный. На севере снег может и не растаять. И тела в мерзлоте сохраняются долго. В пустыне, пожалуй, тоже – сухо, жарко, сущая мумия. Но что мне до тела? Мумии – они для фараонов. Для них мощные каменные гробницы, что дожили до наших дней. Их-то песок не занёс… Более того, а сколько сооружений с той поры дожили до нас? Разве что Стоунхендж. И выходит, что самые живучие на этой земле всё-таки гробницы. Сооружения для живых разрушаются быстрее. Но их и отстраивают, постоянно, как люди сменяют друг друга, и дети сменят взрослых, как взрослые сменили стариков. И зданиям уготована та же участь. И новым людям нужен новый дом. В старом они прожить бы не смогли… Совсем другое дело усопшие. Гробнице нет смысла вечно перестраиваться. Она спокойно стоит и без всяких перестроек. Её дело – хранить покой от момента постройки до Судного дня. Проблема в том, что пирамиды – всё-таки исключение… Обгрызло их время, искусало, но не сломало. Хотя время не сдаётся. Может, когда-нибудь оно сокрушит и самые пирамиды. И песок, и ветер, и дожди обточат, обрежут камень до основания. Там есть песок. Но мороза нет, верного союзника времени. Нет диких растений, и деревьев, что могут раскрошить любой камень. Хотя… Пирамиды и в Латинской Америке есть, но их время тоже не смогло сокрушить. Пока. Есть и ещё один враг пирамид – это человек. И как говорил Гюго – страшнее вандала только реставратор. Если уж человек опаснее природы. Но людям пока сокрушить пирамиды так и не удалось. А возможно, просто пока никто не старался.
Пирамиды, которые победили песок пустыни… И не нужно крестьянину на осле вывозить песок обратно. Проблема в том, что пирамиды – это не оазис. Там нет лачуг для живых. Там нет клочка плодородной земли для пищи. Там нет родника. Пирамиды служат лишь мёртвым. Но жилые здания не живут столько. Их сила только в вечном обновлении. И в вечной борьбе с песком пустыни. И я, который возится со всеми прочими на кладбище – я стараюсь для умерших, или всё-таки для живых? Для мёртвых ли это кладбище? Или всё-таки для нас. Пирамиды приводят мне на ум старую мысль о семейном склепе. Но здесь не пустыня. Бесполезных клочков земли здесь почти нет, если вообще есть.
Глава XL.
Мы приезжаем на море, но только на всевозможные мероприятия. И купаться в холодной воде не тянет. Хотя отчаянные моржи всё-таки наблюдаются. И даже соблазняют нас. А мы не соблазняемся. Яхтсмены, несмотря на закрытие сезона – да что там, уже и открытие не за горами, продолжают бороздить водную гладь. Хотя чаще волнение довольно приличное, и от брызг спасает разве что штормовка.
Я гляжу на пустынные пляжи, и думаю о том, что водная гладь тоже способна сохранить памятники. Если те не обрастут толстым слоем водорослей. Но для этого нужно утонуть. Есть и живые города, что ушли на дно, и стали мумиями, дошедшими до наших дней. Хотя… Песок не сохраняет ли то, что скрыл от людских глаз, и от воздушных бурь?
В умеренной полосе природа даёт жизнь – здесь и вода, и пахотная земля, и обильное цветение. Но вода, и ветры, и самые растения – всё это крушит человеческие труды, и как легко рыть землю, ну, относительно легко, строить из дерева, или глины – столь же легко всё это будет уничтожено временем. В пустыне, где надо искать оазис, надо искать родник, где колодец – величайшая ценность, там сама сушь будет хранить строения, и камень всегда под рукой, но добыть его тяжело, но как велик срок жизни каменного сооружения! На севере тоже много камня, и воду надо растопить из снега, то там мороз хранит от долгих весенних и осенних оттепелей, и растений, которые ломают камень, не очень много. И я живу именно здесь, где память стирается легко, но где много легче жить, и отстраивать гибнущее, и проходить вечные круги обновления. Где нет нужды таскать песок из оазиса, потому как просто дойти до другого оазиса получится не всегда, но где хватает камня на величественные пирамиды.
И здесь исчезают в густой траве развалившиеся монументы, среди поросли деревьев. Но растут новые поля кладбищ, чтобы так же тихо исчезнуть. А где-то в песках пустыни крестьянин каждый день таскает песок на осле, а пустыня бескрайняя, и жалкие островки оазисов топит морем песка, но величественны, и почти вечны изгрызанные ветрами грани могильных пирамид. Нет на те пирамиды ни деревьев, ни бурьянной травы, ни оттепели, что пробивает любой камень. Хотя… Для пирамиды надо быть фараоном. Крестьянину не светит. Разве что хитростью жениться на дочери фараона.
Дорога на перевале радует. Евгения явно волнуется, поскольку на вершине гололёд, и как штурмовать подъём – непонятно. И как удержаться от съезда в стенку, или в обрыв – тоже непонятно. Но самое интересное – как тормозить на спуске. Дорогу обычно в гололёд перекрывают, но сейчас перевал уже обсыпали песком. Что ж, это лучше, чем ничего. На равнине мы попадаем в лютую метель. Не видно практически ничего, и вполне можно застрять в заносах. Но автобус пока пробивается. Игорь молчит, нервничает. И порывается посоветовать Евгении, а то и заменить её. Но здесь особо не поможешь.
Мы всё-таки проскочили. Дивно, но я даже вернулся домой, хотя дорогу к моим дачам чистят далеко не в первую очередь. Сохранился свет. И даже сеть. Дрова расходуются активно. Я пытаюсь поудобнее улечься в постели, хотя уже давно не могу. Следы былых подвигов дают о себе знать. Во дворе снега по пояс. А уже почти весна. И зима была тёплой. Утром надо будет разгребать. А потом ехать на кладбище, и разгребать там. Да ещё и на аэродроме выкапывать самолёты из-под снега. Рулёжки расчищены, и полосы, а вот обдувать наших старичков никто не будет. Какой такой крестьянин с ослом, что вывозит песок из оазиса? С нас и снега хватит. И то, что он растает по весне – утешение слабо. Жить надо здесь и сейчас. И кладбище, выходит, нужно живым, а не усопшим. Никто не принесёт цветов к пирамиде фараона – нет цветов в пустыне. Живых, трепетных, которые быстро растут и засыхают. Которые надо потом выбрасывать, сжигать, снова растить, и опять собирать в венки и букеты. Слишком маленькие клочки земли в оазисах, чтобы тратить их столь бесполезно, пафосно и глупо – тут бы живым на еду хватило. И крестьянин занят отнюдь не цветами. Кроме корма для себя и осла, кроме ухода за самим ослом, он тратит время на вывоз песка. Ни земли, ни времени на цветы. Которые нельзя съесть. Которые жутко капризны. Которые и в самом лучшем случае быстро засохнут. Можно соорудить каменную гробницу, но это тяжело. Более того, гробницу фараона может возвести себе только фараон. Благо, у него есть доступное количество рабочих рук в подчинении. Те же самые крестьяне, но которым не нужно таскать песок из оазиса, а только огромные каменные блоки по насыпи. Да мастеровые, которым нужно эти блоки из камня вытёсывать. У нас на кладбище такие есть, надгробия соврать не дадут. Но вот срок жизни тех надгробий мал.
Возможно, рабочих на кладбище слишком мало.
Глава XLI.
Л-29 прибывает в аэроклуб ранней весной. Когда от тепла набухли почки, полезла трава, проглянули цветы. Чтобы весенний холод, дождавшись со всей коварностью беспечного часа, мог выбить всё живое безо всякой пощады. Я прошёл медкомиссию на реактивные. Диво, после всего того, что пришлось в жизни пройти. А вот Игорю врачи дали пять лет. Максимум. После операции. Он уже готовится к ней.
Оптимисты, конечно, будут надеяться, что врачи ошиблись. Но я полагаю, что уйдёт Игорь раньше пяти лет. Есть, конечно, люди, которые собирались умереть, и готовились, и жили много дольше предсказанного. Но это те, кто занимался самодиагностикой. Нет, я знаю, что врач может ошибиться. Но не разные врачи, и не помногу раз.
Работы прибавляется. И на кладбище, и на аэродроме. Я тихо крещусь каждый раз, когда «элка» со свистом уходит в небо. Глупо, конечно. Остальные машины могут упасть от старости ничуть не менее вероятно, и с таким же исходом для меня. Что интересно, узлы вооружения не сняты, и при случае можно слетать на полигон. Но нам никто не даст. Изредка наблюдаю кладбище с высоты. Довольно близко, но это по прямой. Дорога же идёт в объезд, по пробкам, через железнодорожный переезд. Петляет, застревает у красных светофоров.
Иногда мне кажется, что время вдруг застыло. А иногда – что летит с неистовой скоростью. Весенние заморозки, как им и положено, выбили завязь фруктовых деревьев. Но всё это не в первый раз. И не в первый раз я теряю друзей. Навечно. И теперь мне нужно ещё выкраивать время на больницу. Нужно осмыслить. Понять. Принять. Хотя я вроде бы принял давно. Но снова тащу песок из оазиса. А пустыня продолжает наносить. Без устали, без перерывов на сон и отдых, без отпуска. А крестьянину нужны передышки. Нужно спать, нужно есть. А ещё нужно черпать воду из родника, сеять и растить посевы. Потом ещё и убирать. Молотить, молоть муку. Готовить еду, наконец. А пустыне и дела нет, дует и дует ветер, тянется песчаный язык через посевы. Вот на строительстве пирамиды вроде полегче – кучей против пустыни легче бороться. По единому плану. Один готовит еду, другой растит, третий обтёсывает блоки в скалах, четвёртый тащит к месту стройки. И не один. Но кто вспомнит обо всех строителях пирамиды? А кто вспомнит одинокого крестьянина, что вывозит песок из оазиса? Пирамиду хотя бы видно. А занесённый оазис, погребённую в бархане лачугу, исчезнувшие пальмы и земельный надел – этого не видно. Разве дотошный исследователь возьмётся разгребать. Но сколько таких погребённых оазисов?
Да и не в пустыне мы. Камня нет, земляные валы съедают ветер, дожди и трава, брёвна гниют и разваливаются в труху. Наше дело не в вечной памяти, а в вечном возрождении жизни. Новая крепость напомнит о старых крепостях. Которые горели, уносились разливом реки по брёвнышку, гнили. Но как же хочется оставить по себе незыблемый монумент!.. Но пирамиды – это всё-таки исключение. Удачный климат, удачное место. Подобных им по старости нет в мире. Время сносит и камень. Сносит природа. Сносят люди. С деревом работать легче, чем с камнем. Оно и недолговечно. Руби, строй. Землю копать легче, чем дробить камень, и легче, чем пытаться удержать сыпучий песок.
И я растворяюсь в монотонности жизни. Как и те, кто рубил деревянные дома, выкапывал рвы и насыпал валы. Как и те, кто тесал камни и таскал блоки. Как и те, кто вывозил каждый день песок обратно в пустыню. А что ещё делать? Выбор у нас небогат. Если вообще есть. И когда возникает шальная мысль о фараоне и о его пирамиде, о долгой земной памяти, я вспоминаю о каменотёсах, о грузчиках, и мысль о столь суровой гробнице пропадает. Тем более, грабили эти пирамиды беспощадно. А потом пришли исследователи. К безвестному не придут. То есть, приходят, конечно, и к безвестным, но это кому как повезёт. А к фараону придут гарантированно. Утащат мумию, выставят на всеобщее обозрение. За тысячи километров от родной земли, от дома. Посмертная участь равняет всех… Кому-то везёт, кому-то нет. Прижизненная власть и сила, беспрекословная и незыблемая, обращается в такой же прах, как и тело. И мумия – это только жалкая пародия на живого владельца. И погребальные почести есть только пародия на прижизненную славу. И так ли уж плохо, когда могильный камень зарастает бурьяном, а то и деревьями? Когда валится ржавый крест? Вот стройка на месте кладбища – это определённо нехорошо. Но у мёртвых разрешения не спрашивают, а они всё равно ничего не ответят. Молчание – золото. И знак согласия. И никакие не фараоны. Вот земля стоит денег. А на пирамиды ездят поглазеть туристы, и тоже приносят доход. Но деньги не мёртвым нужны, а только живым. И нужны на то, чтобы жить.
Дивно, но и на похороны нужны деньги. И на оплату места на кладбище. И на новый памятник. Но опять же – это делают исключительно живые. Пытаются сохранить память. Вынести песок из оазиса. Или сразу построить пирамиду, у кого что казна позволяет. В надежде, что пирамиду песком не занесёт. Но вот забвение – не всегда плохо. Мумия фараона, глядящая пустыми глазницами в потолок музея, соврать не даст.
Глава XLII.
Операция прошла успешно. Игорь лежит в палате, и скоро начнёт ходить. Ещё пару лет. На двухлетие нашего очного знакомства, возможно, будет уже дома. За эти два года ещё много чего может произойти. Например, Игорь протянет три года. Или четыре.
И опять ничего не изменилось. Хотя кажется, что поменялось всё. Годы идут. Я их почти перестал замечать. Хотя есть это тревожное волнение – надо успеть, надо сделать, пока возраст позволяет. Но что можно успеть? И дозволит ли жизнь тебе сделать? А всё равно волнуешься. И бежишь бегом на вокзал, чтобы успеть на поезд. И приготовился заранее. И чемоданы собрал. И выехал пораньше. Но всё равно бежишь по перрону, а вагоны уже тронулись, и повисаешь на поручнях последнего, в надежде, что проводник услышит и увидит, и откроет дверь. Или мчишься в зону отлёта аэропорта в бахилах, чтобы заскочить в автобус, уходящий к посадочной площадке. Или пронестись прямо в телетрап, в надежде, что бортпроводники ещё не закрыли дверь. Но вот поезд, на который и не собирался, ждёт тебя терпеливо, и на вокзал ты вовсе не ехал, и даже не собирался брать билет, но приходишь в себя уже в поезде, и удивлённо вытаскиваешь билет из кармана, и читаешь пункт назначения. И ты туда не собирался, и делать тебе там вроде бы нечего. А в особо тяжёлых случаях – сопротивлялся отъезду. И срывал стоп-кран. И порывался сбежать на первой же остановке. Но двери закрыты, тебя никто не слушает, под откос прыгать как-то неохота.
Есть такой поезд, который не избегнет никто из живых. И некоторые запрыгивают раньше времени. Зачем? Кого спросить теперь… Я подожду звонка.
Мы только отпускники на море. Мы приезжаем ровно затем, чтобы уехать. Отпуск у всех разный. У кого длиннее, у кого короче. У кого он летом, а у кого и зимой. И каждому нужно сделать за этот отпуск что-то важное. Что-то открыть, что-то узнать. Что-то привезти с собой обратно, домой. Гальку, ракушку, фотографию. Сувенир. Но многие об этом забывают…
Игорь уже собирается на море. Храбрец! То ли до сих пор не понял и не осознал, что ему сказали врачи, то ли хочет в последний раз испробовать. Но это я сгущаю – Игорь пока вполне жизнеспособен и силён. Худшее будет дальше. Евгения продолжает возить на автобусе творческие коллективы. Лиза работает на ставке сценариста и режиссёра. Старики пригорюнились. Дети тоже. А я думаю о летучем голландце, что и по смерти продолжает бороздить океаны. Он познал смерть, но и плавание не окончил. Тоже судьбина. И нет ни песка, что нужно таскать из оазиса, ни пирамиды. Ни стройки на костях, ни прозябания в музейной витрине. А всё-таки и эта участь явно незавидная. Может, что вечное и относительно лёгкое возрождение умеренных широт и в самом деле лучше песка пустынь и морских просторов? Где вечна не память, а возрождение? Не знаю. Дозволю решать этот вопрос скептикам.
Жара и пыль, ливни и грозы. Снова настал их черёд. Среди влажных джунглей, среди песка пустынь нет таких перемен, нет кругов жизни. Там вечность, и всё одно и то же. И нет перемен. Как нет перемен среди вечных льдов.
Но я всё-таки здесь. Я прохожу новый круг. И пытаюсь вывозить песок из оазиса. Но ведь здесь нет ни песка, ни оазиса! Как нет и камня, из которого можно соорудить пирамиду. Да и долго она здесь простоит? В пустыне нет ни воды, ни оттепели, ни буйных трав и столь же буйных деревьев. Она хороша против песка. Но не боле. И я пытаюсь направить истлевший парусник к берегу, но он в воле волн и ветров. И скорее всего, Саргассовых. Но нет, нет здесь волн. И нет берега, куда пристать.
Я борюсь с вечной жизнью, с весенним возрождением. Буквально. Я борюсь с травой и порослью деревьев. Я бьюсь против ливней и зимних снегов. Борюсь с ветрами и пылью знойного лета. Веду бой с оттепелью осени и весны. Куда тебе, вечная пирамида, которой боится и само время? Тебе повезло. А мы в такой точке, где смена памятника – только вопрос времени. Его за считанные годы искрошит. Оградки и железные кресты проржавеют, осыплются на землю. Если не согнутся, искорёжатся под натиском дерева, живого, мощного. Жизнь возьмёт своё, победит смерть, а попутно победит и саму память. К чему она тебе, пока жив? Память – то, что мертво, что сгинуло.
Ложь. Помнит только живой. И сгинуло то, что забыто. И прошлое живёт в нас. И сгинет тогда, когда и нас не будет, и мы сами исчезнем из памяти. И я буду бороться. Крестьянин, что тащит песок на осле из оазиса. А против меня травы, побеги деревьев, обманчиво хлипкие, небесные и подземные воды, морозы и ветры. И если надлежит вечно возрождаться, то вечно возрождаться и памятнику. И если надлежит каждый раз возводить пирамиду – то да будет воздвигнута снова! И ещё раз. И ещё. И на смену весне придёт зима, и пойдёт новый круг. И я обязан возрождать память, воздвигать могилы из небытия, заново писать имена и даты. И фотографии – насколько состояние позволяет.
Глава XLIII.
Яхтсмен в курсе наших бед. Впрочем, стрелки и вязальщики тоже. Вязальщики, как правило, люди возрастные, к похоронам привычные. Но там и возраст подходит. Яхтсмены – люди рисковые, знают, на что идут. Смерть всегда рядом с ними. Но Игорь не подходит ни тем, ни другим. И опять вопрос – как же так? Посмотрите на кладбище. Посмотрите на роддом неподалёку. Смерть – это только маленький эпизод в реке жизни. Хоть и неизбежный. Даже если тяжело пережить смерть близкого, да и свою.
Игорь глядит на её памятник во время очередной приборки. И в уме явно меряет землю, чтобы лечь рядом. И этот чёрный мраморный крест, к которому я успел привыкнуть, скоро исчезнет. Рядом с которым я провёл столько дней… Брось. Ведь когда-то тебе пришлось привыкать, что нельзя её обнять. И к этому тоже привыкнешь. И будет здесь надгробие на двоих, тёмно-красного цвета. Будущее от нас, безусловно, сокрыто, но кое-что будет совершенно точно. С небольшими вариациями. Лиза меряет взглядом землю. И я. И родители, и тесть с тёщей. Евгения думает о своём, и меряет землю около белого обелиска, хоть мы сейчас не рядом с ним. Кое-что известно совершенно точно? Ну-ну… Жизнь ломает и не такое. Евгения думает о бледно-жёлтом обелиске. Но пока она проходит комиссию на вождение, причём как профессионал. Хотя эти комиссии тоже могут промазать. И я чувствую, что надо срочно что-то сказать, что-то узнать… Но молчу. А потом будет поздно. А так ли важно, что я хочу сказать, или узнать? Не будет ли хуже? Над нами с грохотом проносится учебный Ту-134 с острым носом. Игорю он ни о чём не говорит, и ничего не напомнит. Он напомнит только мне. Это то, что остаётся со мной. Ложь. Будь здесь ещё авиатор, он бы понял меня. Но его здесь нет. Значит, не ложь. Жарко. Игоря надо прятать в тень. Укрывать от солнца. Укрывать от жары. От ветра тоже. И от холода. Море, боюсь, ему больше не светит.
А деревья вокруг шумят, и каркают грачи и вороны. Чирикают воробьи. Им до человеческой скорби дела нет. И до памяти тоже. И до собственной неизбежной смерти, и до размышлений о смысле бытия. У них нет похорон. Они непосредственны, как сама жизнь. С которой я борюсь. Пустыня – символ смерти и гибели. Среди песков жизнь невозможна. А если и возможна, то очень немногим. Человеку совсем невозможна. Капает неизбежный песок из верхней колбы в нижнюю, и за это время надо успеть добраться до оазиса. Не успевшему – смерть. И крестьянин, что вывозит песок со своего надела обратно в пустыню, он борется со смертью. Он борется за свою жизнь. Маленький надел, пальмы, небольшой родник, или колодец. Лачуга. Могилы здесь не главное. Пустыня есть сама вечность, сама смерть и гибель, хранящая мумии, хранящая одежду и оружие, письмена, даже еду. Но не в живом виде. Есть ещё пирамиды. Мёртвый камень. Вечность, живущая в вечности, смерть, погружённая в смерть. Что хранит в довольно приличном состоянии погибшее.
Но это не здесь. Здесь вечная жизнь борется со смертью. Здесь полно воды, здесь не нужно биться с песком, здесь плоды древесные и злаки. Здесь смертью грозит разве что зима. Но её нужно пережить. Но нет вечности, и жизнь безжалостно перемалывает любую память. Нужна ли память жизни? Можно замёрзнуть в зиму, и сохраниться до весны. Чтобы весной жизнь взяла своё. Здесь не море, где истлевший корабль может носить по кругу. И кое-что мы не в состоянии выбрать. Я здесь. Я не крестьянин в оазисе.
Сколько мумий можно сложить в пирамиду? На этом кладбище укладка уже в несколько слоёв. К одному умершему ложатся родственники. На одном надгробии красуются несколько фамилий. И не фамильный склеп. Интересно, а как там в горах? Где лежит одна из бабушек? Надо посмотреть. Там много камня, и очень мало земли. И жить там трудно. И меньше жизни, и больше вечности. Но ведь я там ещё не был.
Расходимся. Жара вступает в свои права. Иногда жара хочет догнать пустыню, но не выходит. Пожалуй, что и в горах не так плохо. Всё одно низкогорье. В конце концов, я третий лишний. И Игорь ляжет рядом с ней. У них похожие судьбы. А у меня? Стоять около их общего надгробия, уже не как чужак, но как некий знакомый. Пытаться потрогать красноватый гранит, ну, если будет. Зная, что под ним не только она, но и он, любившие друг друга при жизни, и соединённые по смерти. А ещё я соединён с этим городом. И мои бабушки, и дедушки, хотели бы лежать здесь. Но они разлучены, как и я разлучён с ней. И разлучены с домом. Жизнь распоряжается нами, распоряжается и самой смертью. Хоть кажется, что смерть может победить. Ложь. Жизнь отвела ей место, определила рамки. Жизнь распоряжается смертью, назначает ей времена и сроки. Да ещё и место. Жизнь распоряжается и любовью. Иногда жизнь кажется жестокой, несправедливой, а иногда и глупой, но это не о жизни, и она вне подобных качеств. Она просто жизнь.
Грозы снова заливают землю, поджигают деревья. Впрочем, ветер беспощаднее. Шквал за шквалом. И жара сменяется явно не по сезону прохладой. Но яхтсмен говорит, что море вполне тёплое. Он и на Восточно-Сибирское море скажет, что тёплое. Полёты идут своим чередом. Отказы техники в воздухе ничем серьёзным пока не закончились. На авиаремонтном заводе вполне скоро ставят машины обратно на крыло. А я гадаю, сколько ещё можно на них летать. Летают ведь самолёты времён Второй мировой, а то и Первой. Но с их работой я незнаком, и как это безобразие организовано – неведомо. А с новой техникой будут рекламации, и тоже неизбежные отказы. По причине невыявленных дефектов.
Глава XLIV.
Два года с тех пор, как я решил выйти из тени. И как мало этого времени… Иногда мы оказываемся на море, но только в качестве участников мероприятий. Евгения возит нас. Игорю ездить тяжело, но он крепится. И не хочет сдаваться. Моё возвращение к пляжу, песку, волнам прибоя оказалось весьма кратким. Что это было? Недолгое возрождение? Или наоборот, падение? Тупик? Или ненадолго открывшийся свободный путь? Или же простая случайность, которая ничего не значит… Значила она для меня только посещение могил бабушки и деда, чего без этого возвращения к морю, скорее всего, не было бы.
Но ведь я, как и в тот миг, снова оказался перед выбором. Вернее, я перед ним, и никуда не уходил. Со смертью Игоря порвётся ещё одна ниточка, что удерживает меня в этом городе. Но… Этих ниточек столько, что впору вить якорный канат. И только жизнь способна его шутя порвать. Не смерть. Так способна ли жизнь вернуть её ко мне? Я задаю дурные вопросы. Любовь тоже подвластна жизнь, и жизнь любовью уже распорядилась. Прошлое осталось с нами в настоящем, своими результатами. А как скажутся наши действия в будущем – неизвестно. В конце концов, альтернативной истории никто не знает. Да и сказываются ли наши действия хоть на чём-то? Или это просто жизнь катится плугом, поднимая пласты земли, засевая новую поросль, чтобы сжать в своё время, и обмолотить? И как ни крутись, а в землю упадёшь, чтобы прорасти?
Лето несётся мимо, тихо, незаметно, прижимая сокрушительной жарой. Маршрут между аэродромом, домом культуры, тиром иногда разбавляется выездами в другие города и станицы. Ещё и кладбище, и зайти к Евгении, или Игорю в гости. Поток мусоровозов, что выносят мусор подальше из города. Нет, это не песок. Песка в пустыне полно, и он есть оплот вечности и смерти. Как и камень. Он приносится в оазис извне. Вернее, сам оазис есть чужеродный клочок жизни в море смерти. А мусор – это неизменный спутник жизни. Да, он мёртв, но без жизни он бы и не возник. Он появляется здесь, где жизнь кипит, и его свозят на полигон – небольшую площадку смерти в море жизни. Впрочем, это ведь в городах, где люди живут. За переделами города жизнь справляется с мусором сама. Как и со смертью. И кладбище вызывает недоумённые взгляды – это ещё зачем? Сколько земли пустует! А на этом месте можно было бы… Но ведь и на месте пашен растут новые дома. И о хлебе что-то никто не волнуется. И ведь на месте заводов растут дома. Заводы, правда, потом возникнут в другом месте. Например, на месте пашен. Вот пашни на новом месте не возникают. Было, распахали степи, сожгли леса. Очень давно. Теперь стараются растить побольше на малой площади. А вот с домами не так. А как с заводами – не знаю. И площади под мусор выделять нужно. Вот смотрят на свалки, собираются ликвидировать, и иногда даже ликвидируют, но все понимают, что это будет сложно. Ликвидация кладбищ кажется более простым вариантом. И ругают память, традиции, и вообще всё, что делает нас людьми. Мешает нам время от времени человечность. Мешает любовь.
Мешает ли мне любовь? Мешает ли мне привязанность к этому городу? Мешает ли мне это кладбище, эти могилы, где я провожу бесценное время? А куда это бесценное время подевать? В моей жизни хватает дел. Но что я буду без этих бесполезных вещей?
Много вопросов. И я не знаю на них ответ. И давно уже не ищу. Жизнь не задаёт вопросов, не даёт ответов. Что тебе ответит грач, кроме тех слов, которым ты его сам обучишь? Смерть тоже не задаёт вопросов, и не даёт ответов. И чем она отличается от жизни?
Есть у меня мечта. Насколько у меня мечты вообще есть. Прикупить дом в другом дачном посёлке, где вода не так высоко. И где можно выкопать подвал. И лучше сразу с подвалом. В подвале довольно прохладно в жару, и тепло в мороз. Но это умозрительная вещь. Я пока выдерживаю жаркий климат, печь вполне справляется в зиму, и переезжать мне совершенно не хочется. Может, что я просто привык, и страшусь перемен. Ложь. Благодарю покорно, перемен в моей жизни хватает. Хотя и кажется, что ничего не поменялось. Неизменно только течение жизни, галдёж галок по весне, и шум крыльев сложных переливающихся фигурных стай в небе, и посвист ночной совы, что тихо проносится над головой, и иногда хлопнет раз-другой крыльями, выполняя круги над огородами. Жизнь побеждает, значит, никаких перемен нет, только вечное течение, само застывшее в скорости движение, постоянная перемена. Смерть пытается вступить в свои права, что-то переменить, что-то заключить в незыблемый монолит, а жизнь сносит её, смеясь. Да и не смеётся она, а каркает и чирикает. Здесь нет пирамид, и не будет. Здесь нет вечного, смертельно опасного песка, заносящего оазис. Здесь оазис, поглощающий мусор смерти. И умершее мгновенно идёт на питание живому.
И что же я задумал? Учредить победу смерти? Или хотя бы попытку такой победы? Ложь. Мёртвое не помнит. Помнит только живое. И даже птицы, которые не устраивают похорон, и те твёрдо запомнили, что с людьми связываться опасно. И это их память. Память жизни.
Глава XLV.
Игорь всё время пробует нарушать врачебные предписания. Значит, здоровье пока позволяет. Пока не сломался. Впрочем, болезнь сбивает спесь быстро. Он уже много лучше, чем сразу после операции, но на самом-то деле состояние будет только ухудшаться. Пробует лезть в море, пробует загорать.
– Как же мало мы были знакомы… Как же недолго быть нашей компании, – сокрушается Лиза.
Я молчу в ответ. Ведь это она, которая давно лежит под чёрным мраморным крестом, свела нас вместе. Хотя за Игорем и её, и его семейством, я стал наблюдать намного раньше. Но вот на Лизу обратил внимание именно на кладбище, и тогда стал следить за семейством Евгении. Я пытаюсь вспомнить, был ли на похоронах моряка. Или хотя бы на отпевании… Не помню. Тогда это было неважно, ещё один человек ложился навечно в землю, окружённый толпой родных и друзей. Важно стало потом. И как же часто в нашей жизни происходит это «потом»! Когда всё меняется в одночасье. Или постепенно, понемногу, по куриному шагу. И в определённый момент понимаешь, что… Что надо было раньше. Что сейчас уже поздно. Но ведь тогда ты был совсем другой человек. И для тебя было важно иное, что сейчас превратилось в пыль. А что раньше было пылью, вдруг предстало сокровищем. И времена сменились.
Впрочем, не я ли был тем, кто свёл всех воедино? Когда я решил… Я ведь просто решил попробовать. И получилось. А что получилось? Для меня, например? Я теперь знаю близко тех, кого любила она. И тех, кто близок мне по своим чувствам. И что это мне даёт? Право положить букет на могилу, не таясь? А это разве мало? И скептики спросят – а разве много? Если оазис заносит песком пустыня, и крестьянин с древним ишаком борется именно с ней, с пустыней, то мы сами приносим на могилу цветы, которые превращаются в мусор. И потом этот мусор сами же тащим на помойку. Чтобы украсить могилу новыми цветами. Цветы – знак жизни, а не смерти. Знак жизни – трава на могиле, которая станет бурьяном. Но по весне снова густо зарастёт. И нам нужна жизнь на могиле не абы какая, а именно та, которая нужна нам, которую мы посчитаем красивой и правильной. А неправильную мы изничтожим. Но жизнь невозможно убить, и мы постоянно стараемся, что-то планируем… Забывая, что и сама смерть подвластна жизни, и только её, жизни, малый эпизод. Роддом рядом с кладбищем соврать не даст. Как и выбрасываемые на помойку презервативы с могил. Выглядят они здесь дикостью и святотатством, но разве трава и побеги деревьев выглядят иначе?
Игорь трясётся. Не диво – уже сентябрь, но никто из нас в воду не лезет. Да и загорать не очень хочется – ветер прохладный, и солнце его не может побороть.
– Игорь, ты, видимо, с детства мечтал стать моржом, но тебе никак не давали. И сейчас ты решил поспеть, пока время есть, – мрачно шучу я.
– Очень смешно, – бурчит он сквозь стук зубов.
– Жареное тебе тоже нельзя. Хочешь отправиться к суду Господнему раньше срока?
– И насколько раньше? – спрашивает он.
– Лишних минут на земле нет. Не говоря о большем.
– Лёня! – возмущается Лиза.
– Я ещё не столь плох, – ворчит Игорь.
– Смирись. Достаточно плох, чтобы отлететь в небеса, не сходя с места.
– А ты бы смирился? – не унимается он.
А я чуть было не начинаю рассказывать о своей любви, яркой и безответной.
– Со многим смирился. Возможно, никогда больше в воду не полезу. Даже и в самую жаркую погоду. И не только это…
– Будь ты на моём месте…
– Буду, Игорь, буду. Если не отправлюсь туда же внезапно.
– Да что вы заладили! – ворчит Евгения. Только старики молчат.
Больше двух лет прошло, как я на кладбище решился свести близкое знакомство с людьми, которым я, по сути, чужой. Больше года прошло с тех пор, как я устроился в аэроклуб. Всё изменилось… И ничего. Разве что на кладбище хоронить больше не будут. Только подхоранивать. Кладбище и аэродром окружены жилыми домами. А раньше было окружено хлебными полями. Гигантский косец, тяжёлый комбайн шёл в летнюю пору, оставляя полосу щетины, жутко колкой. Да стожки сена. И выдавал струю зерна в кузов грузовика. Чтобы на столе был хлеб. Или пирожные. Какому зерну как повезёт. А по весне трактор вскрывал землю плугом, чтобы потом протащить сеялки и дать жизнь новым колосьям. А иногда и прямо по осени. Чтобы в пору белой смерти, увядания, тихо сидело под белым саваном зерно, ожидая своего часа, весеннего буйства. Но теперь и эти поля застроены жилыми домами, и через кладбище дети идут в школу. А тех, кто поменьше, катят в колясках. Будущие мамы пробираются в больницу, где им скоро предстоит разрешиться от бремени.
И если звери чуют весну, то у людей она не заканчивается. Роддом у кладбища соврать не даст. Будущие мамы идут мимо могил в любое время года, а вот назад их везут кружным путём – проезд машин через кладбище закрыт. Не так давно. Раньше мне приходилось на кладбище сторониться несущихся легковушек, а иногда и грузовиков. Дороги на кладбище узкие, непонятно, как двум грузовикам разъезжаться, когда легковые расходятся впритирку. Обочин нет. Передвигаешься перебежками, от узкой полоски между могильными оградками до другой, куда можно заскочить при проезде машины. А ещё не все справлялись в этой узости с управлением… Дивно, что смертельных ДТП не было. Сталкивались, опрокидывались, въезжали в могильные камни. При этом никого не сбили. То ли покойники близких хранят, то ли посетители кладбищ осторожны. Теперь этого нет. Не знаю, к худу, или к добру.
Глава XLVI.
Заморозки знаменуют праздники под названием «день жестянщика» и «день травматолога». Но мероприятия в приморских городах не заканчиваются. Евгении трудно ездить через перевалы по такой погоде, но никто не спрашивает. Как и езда по обледенелым перевалам по темноте. Главное, чтобы норматив рабочего дня не был превышен.
Но на море заморозков нет. Здесь тепло. Самые отчаянные головы, и общество моржей продолжают купальный сезон круглый год. Даже загорающие есть. Солнце и зимой пригревает. Яхтсмен познакомил нас с моржами, и те агитируют нас на подвиги. Мы вежливо отказываемся. Море, где много теплее, чем даже в моём городе. Не говоря о городах севернее. Куда порой так тяжело пробиться. А пробиваться назад ещё тяжелее. И где всю зиму будут попадаться отпускники. Кому важнее отсутствие бешеного скопления людей, меньшая цена – по причине экономности либо невозможности. Важнее, чем жара и тёплая вода. Искупаться можно и в бассейне. Хотя в любом городе он есть. Наверное. Да и что в том бассейне? Есть, конечно, фанатики зимних купаний, хотя здесь нет проруби, и того мороза, для пущей остроты ощущений. Но и в зиму приходит пора отправляться домой… Самолётов меньше, и поездов, и автобусов. И не забиты они под завязку. И очередей у касс и в залах ожидания нет. Но – приходит пора. И те, кто приезжают летом, могли бы посочувствовать зимним. Но они не пересекаются. И тянутся поезда на север, и автобусы, и самолёты. Полупустые. Но легче ли от этого уезжающим?
Мне, кажется, даже легче, что не надо валяться на топчане, или на полотенце. И лезть в воду. Я так и не научился плавать. Яхтсмен говорит, что тоже не умеет плавать, и я не знаю, шутить ли он, или говорит правду. Но говорит, что поэтому никогда не плавает на доске, и всегда надевает спасательный жилет. Надо спросить у сёрферов… И нужно мне оно? Почему я пытаюсь докопаться до сути? При этом запутываясь ещё больше? Однополчане этого не понимали. Только головами качали. И говорили, что в мирное время меня бы в части никто терпеть бы не стал. А в военное… Там спрос другой.
Проблема в том, что себя переделать почти невозможно. Можно только научиться с этим жить. Невозможно переделать и других. Но вот иной раз человек меняется радикально… Что это? Тихо сидело в нём, ожидая урочного часа? Или урочного события? Иногда проскакивало в словах, поступках, в чём-то неуловимом? Но кто-то заметил, и понял, а кто-то – нет? И так ли мы хороши, или плохи? Может, мы не попадали в такие передряги, где могли бы себя показать иначе, чем показываем обычно? У каждого есть комната 101, самый большой страх, самая невыносимая тяжесть, самый сладкий и липкий соблазн. Для данного конкретного человека, что у других вызовет лишь презрительную усмешку. А тогда – где она, моя комната 101?
Я не знаю, как поступать правильно. Может, я не люблю её на самом деле. Может, я придумал себе это образ. Может, надо было оставить позади и жениться. Может, даже сейчас, на Лизе, или на Евгении… Ха-ха, так они за меня и пошли. Ведь она, лежащая под чёрным мрамором, была не первым опытом отвергнутой любви. На «не люблю» мне определённо везёт. Признавались ли мне в любви? Да. И тоже не один раз. Но их отвергал я сам. Их не любил я. У зверей такого нет – кто победил, тот и прав, и пассия его. Но я не зверь. И я продолжу равнять природу на кладбище под свой вкус.
Мы сидим на верхнем этаже дома культуры, и моря отсюда не видно, но хозяева весьма хлебосольны. Игорь ест, что врачи разрешают. Проголодался. И страдать по дороге назад он явно не хочет. Да и вообще страдать. Нет, не то, чтобы он был столь пуглив. Если уж страдать, то во имя чего? Во имя какой великой цели? А её нет. Есть болезнь, и она диктует свои правила. И с ней не сладишь. Не сладишь со смертью. И с жизнью тоже не сладишь. Где-то недалеко, впрочем, относительно, лежат мои дед и бабушка. И мне тоже хочется сорваться и ехать к ним. Бросить старый город, старый аэроклуб, старые могилы. А что мне скажут дед и бабушка? Выкопай нас отсюда, и вези к себе? Нам здесь лежать совсем не хочется? И где наши супруги, наконец?
И я насыщаюсь всем, что предлагают хлебосольные хозяева. Включая горючее. Да, люблю выпить, грешен. Я не за рулём. До конца застолья нам сидеть не суждено – у Евгении нормированный рабочий день, режим труда и отдыха. И мы прощаемся, грузимся в автобус. Мы не отпускники. Мы здесь представляем творческие коллективы своего дома культуры. Но и нам предстоит уезжать.
Глава XLVII.
Город украшен к Новому году. Хотя до него ещё прилично. Деревья мерцают голубоватыми огоньками гирлянд, точно такими же, какими украшены бутафорские кусты на кладбище в «Жизели». Остаётся ждать появления виллис… Трамваи и троллейбусы, мерцающие гирляндами в темноте, днём выглядят будто опутанные колючей проволокой. Добавляют дневного шарма укреплённые на дверях кафе зелёные калачи, стилизованные под хвою, неуловимо напоминающие похоронные венки. Посему, открывая дверь такого кафе, ожидаешь увидеть большой портрет с чёрной лентой как минимум, а возможно, и гроб с покойным, выставленный для прощания. Довершают картину лесенки на стенах и окнах, на которых повешен Санта-Клаус с мешком. Всё-таки западные обычаи надо перенимать с осторожностью. Здесь они могут приобрести совершенно ненужный подтекст. Скептики будут ворчать, что у меня предвзятый взгляд, а я отвечу, что он у меня был ещё в юности, когда эти чудеса только начали появляться. И я не был столь суровым пессимистом, а возможно, и вообще им не был. Тогда я был готов прыгнуть с крыши, веря, что сугроб под окнами достаточно глубок, и я в принципе могу в него попасть. И не переломать при этом костей. Но сейчас на подобные безумства я уже не способен. И не знаю, к худу, или к добру.
Было дело, аэроклуб отмечался на всех праздниках полётами и сбросом парашютистов. Нынче уже не то. На праздниках светятся разве что творческие коллективы, но то танцевальные и песенные. Театралов особо никто не зовёт. Не говоря об остальных… Впрочем, Новый год совсем не тот праздник, чтобы долго выступать на открытой сцене. Да и вообще мало кто на Новый год выступает, кроме как по телевизору. Записал, отработал – и отдыхай.
Кладбище продолжает работать мерно и методично. Как и роддом. Ещё и загс… Но где его было великолепие, и кавалькады машин? Впрочем, загс как раз и закрывается, там вполне законные выходные. А роды и смерть никого не ждут, и не терпят. Зачатие подождать может. Роддом украшен гирляндами, и ёлки перед ним, и кусты, и ограда. На кладбище гирлянд нет. Всё-таки это не «Жизель». Венки, правда, вполне на месте, и букеты цветов, со своим печальным значением. Нет больше рядов свежевыкопанных про запас могил – кладбище упёрлось в жилые дома, и жизнь положила предел смерти. Теперь везут дальше, чтоб скрыть с глаз, упрятать. Как свежая трава по весне прячет под собой пожухлую, пошедшую на перегной. Как исчезают среди молодой поросли старые стволы, гниющие, трухлявые, рассыпающиеся. Туда тебе, смерть, и дорога – не стой у жизни на пути. И сейчас – зима, время смерти, время, когда погибла прошлогодняя трава, когда деревья стоят голые, но гремит праздник. И семена спят под снегом, ожидая, когда можно будет скинуть ненавистный саван и взойти в полный рост. Деревья ждут пробуждения. И готовы выбросить почки, осыпаться семенами, скрыть ветви густой листвой. Но это не сейчас. Сейчас – пик зимы, время умирания. Но если смерть приходит в любое время, то и роддом работает без остановки. Человек – не зверь, и зачатие тоже не ждёт. И закрытый загс ему не помеха.
Хотя я с грустью думаю о той юридической близости, что даёт тебе право приходить на могилу безо всякого повода, убирать на ней, наводить порядок, сменить монумент. Возможно, определить, где быть упокоену близкому. Принять решение на перезахоронение. Подпись на документе даёт тебе права. И на смерть. И на жизнь – тоже. В больнице только подпись и печать, утверждающие близость, дают тебе право решения на операцию, когда пациент сам не в состоянии этого сделать. И никакой человек со стороны, и даже дальний родственник сделать этого не смогут. Юридические документы жизни ни помеха… Ещё как помеха. Не все в такую ситуацию попадают. А я думаю, что в ту ночь, когда я был рядом с больницей, а Игорь ещё мчался из соседнего города, а Никанор Воиславич с женой выбирались с дачи, я мог бы дать решение на операцию, и возможно… Бред. Не та была у неё болезнь, чтобы всё решилось немедленной операцией. Этим себя и утешаю. Но я бродил вокруг больнице тем же бесплотным призраком, и возвращался к окну больничной палаты, где была она. Вот сейчас Игорю операцию сделали. Вернули жизнь. На пять лет. Ложь, года на три. Жизнь сражается с юридическими бумажками… Проигрывает? Или побеждает? Поди, разбери. Дети рождаются и без бумажки из загса. А потом в самых важных случаях звучит роковое – а вы, собственно, кто? Можно жить без паспорта. Можно, кто же спорит. Можно и без аттестата жить. И без прав водить машину. И даже очень хорошо. Быть отличным специалистом, не имея диплома. Или купить диплом. Или получить его вполне законно, не будучи никаким не специалистом. Или получить права, не умея водить машину. Всё это можно. Но жизнь и юридические бумаги сражаются беспощадно. Возможно, поэтому я и бываю на кладбище…
И песок юридических знаков заносит оазис в пустыне, и крестьянин грузит в мешки на спине старого осла эти знаки, и везёт обратно в пустыню. А в оазисе лачуга, клочок плодородной земли, пальмы, и кладбище. Которое съедает столь драгоценную землю. А земли мало…
Глава XLVIII.
Если уж новогодние украшения развешивают по городу заранее, то убирают весьма оперативно. Дома можно творить всё, что тебе заблагорассудится, и ёлки на мусорках обнаруживаются по весне, но на улице не так. Окончились новогодние каникулы – гирлянды снимаются, ёлки разбираются, исчезают олени с санками. Никакой другой праздник столь масштабно не празднуют. Да и что праздновать летом? Или весной, и даже осенью? Тогда праздник жизни, и нужды особой нет. Но в пик зимы ответить смерти, что она всего лишь часть жизни, и только жизнь ей и распоряжается, вот это стоит отпраздновать. А вот юридические закавыки никаких сроков не имеют…
Жизнь снесла бы любые кладбища, но бумажка говорит – нельзя. Не трожь. Та самая, которая может это же кладбище снести. Потому как нельзя ему здесь быть. Бумажка, которая может снести целый район, потому как построили в опасном месте. Кто дозволил? А если рухнет? Новый отстроят, на том же самом месте, пока опять не рухнет. Память у жизни короткая. И смерть – только маленький эпизод жизни. А бумажка запретит. Или наоборот, укажет строить здесь – потому как безопасно. Но неудобно. А бумажка не спрашивает. Как и жизнь. И идёт между ними война.
Что же есть наша память, как не юридические бумажки? Жизни в том нужды нет. А бумажкам есть. Этот был тем-то и тем-то. А вот этот – тем. А что жизни до того, кто и кем был? Жизнь – это сейчас. И иногда кажется, что это жизнь заносит песком пустыни нашу память, зловредные юридические бумажки, а крестьянин с ослом вывозит песок обратно. Чтобы сохранить могилы предков. Сохранить свой дом, где родился и жил. Где жили предки. Сохранить землю, которую возделывали они. Сохранить пальмы, которые они насадили и вырастили. А жизнь утверждает, что здесь этому оазису не место. И всё равно, что пустыня и её жгучий песок – это смерть. Смерть есть лишь часть жизни, и жизнь распоряжается ей по своему смотрению. И как часто мы потрясаем бумажками, пытаясь получить разрешение на операцию близкого. И как часто потрясаем ими же, чтобы похоронить близкого там, где он хотел. Или чтобы сохранить могилу. На что следует ответ – невозможно, не положено, нельзя.
На чьей стороне ты, человек? На стороне жизни? На стороне смерти? На стороне юридических бумажек? Выбирай. А волен ли ты выбирать? Или это смерть, или жизнь, или юридическая бумажка становятся на твою сторону? Когда захотят… А может, они просто берут тебя, человек, и рекрутируют в своё войско, и бросают в бой, не спрашивая, хочешь ты того, или нет. Но что ты можешь, человек, кроме того, чтобы жить? Что ты ещё умеешь? Что ты можешь, кроме того, чтобы жить здесь и сейчас, в вечном сражении с меняющимися врагами и союзниками? Погляди на зверей – у них нет памяти, нет юридических бумажек. Родства они не помнят. Просто живут. У них нет чести. Всё предельно просто. Но всё-таки они боятся тебя, человек. Как и других хищников, из которых ты, человек, самый безобидный и самый опасный.
И я живу. И скоро два года, как я в аэроклубе. Я ставлю подпись в бумажке, которая грозит мне карами, если с машиной что-то случится. И все мои знания и опят ничего не стоили бы без другой бумажки, подтверждающей, что я могу эти машины к полёту готовить. Так зверь и не летает на таком. Родился сухопутным – бегай. А человек изобретает стальную птицу. И лодку, чтобы плыть по воде. Что это? Условность? Иллюзия подобия крылатым? И рыбам? Или всё-таки новый мир, новая жизнь, какой звери и знать не могли? Новое творение? И мы творим монументы в память об ушедших. Мы пробуемся на роль самой жизни. Пробуемся на роль смерти. И создаём юридические бумаги. Чтобы оставить по себе память… Но пирамиды, как и прежде, живут исключительно в песках. Даже если признать песок за юридические документы, а пирамиды – за саму жизнь. И даже если наоборот, признать пирамиды за юридические акты, которые жизнь пытается засыпать. Здесь надгробия надо постоянно обновлять, а потом выбрасывать, и ставить новые. И мусоровоз может вывозить пыль древних бумаг, а может, он и сам документ, присланный очищать от непрекращающихся наслоений жизни нашу память. Всё это не то. Жизнь, смерть, юридические бумаги рекрутируют в своё войско всех. По очереди. И бросают в беспощадные битвы друг с другом. Рекрутируют старого крестьянина с ишаком. Рекрутируют фараона, его вельмож, камнетёсов, грузчиков. Рекрутируют мусоровозы на кладбище.
И кем я рекрутирован сейчас? Какая разница… Пройдёт немного времени, и ты будешь рекрутирован в другой лагерь. Ты рождён для борьбы. Сражайся. Иного пути на земле нет. Хотя мне очень хочется самому быть полководцем, и рекрутировать жизнь, смерть, бумажки в своё войско. Но с кем ты собрался воевать? Твои самолёты и вертолёты, пластиковая скорлупа яхтсмена – разве это не есть твоя битва? С кем… И сам ты, человек, не есть ли сторона в сражении? С жизнью, со смертью, с юридическими бумажками. И определяются союзники, и гремит сигнал к началу битвы. И хочется иногда мира и покоя. Чтоб не воевали между собой жизнь и смерть, жизнь и подписи с печатями, и человек с ними со всеми. И такой мир бывает. Очень кратко. И на очень небольшой территории.
Глава XLIX.
Лиза умерла внезапно. Если бы ей стало плохо не во сне, может, она успела бы позвать на помощь. И «скорая» бы успела. Но когда она проснулась, когда поняла, что происходит, позвать на помощь сил уже не было. Родители нашли её на полу спальни утром, когда всё уже было закончено.
Я спускаюсь в морг, чтобы перегрузить Лизу с каталки в гроб. Со мной яхтсмен и один из стрелков. Не первый раз перегружаю своих друзей и знакомых. Не говоря о том, что это один из многих виденных мною усопших. Ночь Лиза пробудет в своём доме, а утром предстоит дорога на новое кладбище. Которое очень далеко, и до которого так тяжело добраться. Конечно, это не мои бабушки и дедушки, но старое кладбище почти в центре города. А ведь когда-то было в такой же суровой глуши… Разрешения на подхоронение не получено – близких родственников там нет, к дальним не положено. Евгения возмущается – ты же можешь! Не могу, любезная моя Евгения. Одна случайная удача сыграла со мной злую шутку, создав ореол пробивного тарана. Или счастливчика… Но это ложь. И я знал об этом. Впрочем, это не первый раз в моей жизни. А последний, или нет – того мне знать не дано.
Ночь у её гроба проведу не я. Вот вам и юридическая бумажка. Там только её родители. Друзья – это друзья, никто. Даже не одноклассники. И не коллеги. Хотя, конечно, с некоторой натяжкой, коллеги… Но это ничего не значит. Я так и не успел спросить у неё о её любви. О её истории. О том моряке под белым обелиском, и что её к тому обелиску приводило. Я думал, что это нечто похожее на мою историю. Но ведь я могу и ошибаться. Тайна эта будет погребена в земле. Да так, что не раскопаешь, сколько ни копай. Я не успел. Может, оно и к лучшему… Может. А может, что и к худшему. Есть двери, в которые нам никогда больше не дано войти.
Утром тем же составом мы заходим в гостиную, поднимаем гроб, стоящий на табуретках, и через прихожую выносим в карман, потом начинаем спускаться по лестнице. Шестнадцатый этаж. Ничего, мы вполне управимся. Годы дают знать о себе, но пока мы держим оборону. Песок времени пока не занёс оазис. Игорь порывается помогать, но мы его мягко осаживаем. Да и болезнь его тоже осаживает. Скоро год после операции. Из пяти обещанных врачами. Максимум. Пристраиваем гроб перед подъездом на табуретки. Теперь наступает черёд прощания соседей, знакомых, одноклассников. Люди плачут, а я давно перестал. Не помню, сколько лет назад. Наконец, можно занести гроб в микроавтобус. Чёрный, с белой полосой. И белым тюльпаном. И белым ангелом. Под ветровым стеклом табличка – «Груз 200». Я печально улыбаюсь – знают ли люди, что это означает на самом деле? Почему на машинах «скорой» не пишут «Груз 300» и «Груз 400»? Или «Груз 500»? А на автозаках – «Груз 600»? А на инкассаторских броневиках – «Груз 700»? Интересно, а как отреагируют на табличку «Груз 100» или «Груз 800»? Родители садятся в похоронный микроавтобус, а нам остаётся автобус побольше. Плюс ещё несколько легковых машин. Евгении автобус брать не разрешили.
Начинается долгая дорога за город. Из окна идущего впереди катафалка время от времени падает цветок, отмечая последний путь. Впрочем, цветок очень быстро затаптывается колёсами, и напоминание о скорбном исчезает, стирается с лица жизни. Жизнь стирает память, стирает саму смерть. И бумага истлевает, и прочитать написанное больше нельзя. Крошится камень. Может, что пирамиды пока что слишком молоды. Но пока напоминание о последнем пути свежо…
Может, что эта цепочка следов служит для того, чтобы живые могли выбраться с кладбища назад, в мир живых. А если следы будут затоптаны, то никто вернуться назад не сможет. И останется на кладбище вечно. Или вечно будет плутать в дороге, пытаясь добраться домой. Подобно древнему летучему голландцу, что плавает по морям, и не может пристать к берегу. А надо было отмечать пройденный путь. Здесь земля. Тут можно было кидать камешки. А когда они закончатся, можно будет кидать кусочки лепёшки. Но лепёшку съедят птицы. Смогу ли я выбраться с кладбища? А я что, собираюсь жить вечно? Вечно жил разве что Агасфер, и это было самое страшное наказание. Правда, сначала говорили о Картафиле, и вечная жизнь была ему наградой. Есть ещё французская сказка о плотнике, который так и остался в своей мастерской работать, и рассказывать небылицы. И ирландская – о Джеке-Фонаре, что прячет уголёк адского пламени в репке. И бродит ночами, не ведая покоя. Потому как получил вечную жизнь. То ли выводит заблудившихся в ночном тумане к жилью, пытаясь вымолить прощение, то ли заводит подальше на верную гибель, в отместку за свою участь. А то ли просто идёт, и тому, кто идёт за ним, может и повезти выйти к жилью, или не повезти, и зайти в самую гибельную глушь. Есть ли такой Джек-Фонарь, чтобы вывел нас ночью с кладбища? Или наоборот, он нас заведёт подальше от жилья? А не стану ли я таким Джеком-Фонарём? Но я всего лишь человек, и мой путь ведёт на кладбище. В свой час. А пока что я на кладбище гость, и мне предстоит возвращаться назад. В свой дом, который всего-навсего постоялый двор.
Глава L.
Здесь голая степь. Участки для могил такие маленькие, что кого-то подхоранивать практически невозможно. Даже поставить скамейку или оградку. Дорожек между кладбищами почти нет, и идти приходится, по сути, по могилам. Часовню едва успели открыть. В ней тоже помещаются только самые близкие, а мы стоим толпой на солнцепёке. Снег почти весь стаял, да его почти и не было. Шапки и так сняты, но в куртках жарко. Здесь обычно и в самый летний зной дует прохладный, а то и довольно пронизывающий ветер. Но сейчас его нет. Штиль. Я думаю о священнике, который служит панихиду, и о том, как ему приходится добираться сюда. А потом обратно. Катафалки тянутся цепочкой, и если есть живые, то рано или поздно окажутся здесь. Путь от роддома до кладбища, у кого короче, у кого длиннее.
Служба завершается, и мы опять грузим гроб в машину. До свежих могил нужно ещё добраться. Здесь к Лизе прикладываются в последний раз, теперь уже работники кладбища заколачивают крышку гроба и опускают на лентах в могилу. Потом нужно взять горсть земли и бросить на крышку. В который же раз человек, с которым я говорил, тепло которого ощущал ладонями, теперь холоден и нем… И я сегодня первый раз поцеловал Лизу. Не были мы столь близки. И не Лизе занимать её место. Её места никто не займёт. Над могилой устанавливается заготовленный крест, вокруг холмика укладываются венки. После этого можно отправляться домой. Боюсь, что здесь не только я, но и другие будут редкими гостями. Пешком сюда идти день (или ночь), а такси стоит немало. Надо искать товарища с машиной. Но у меня таких на примете нет.
Вечер проходит в кафе, поскольку в доме культуры поминать не разрешили.
– Вот ведь как! – сокрушается Игорь. – Раньше меня…
А я думаю о том, что будущее скрыто от нас надёжно. Настоящее полно обломками планов. И больше ничем.
Родители собираются через год поставить серый обелиск. И даже быть похороненными рядом. Если им разрешат – думаю я про себя.
– И как же она далеко от нас, – продолжает Игорь. – Вот как теперь на могиле порядок наводить?
А я думаю о бабушках и дедах своих.
– И никого близкого рядом… – вступает в разговор Евгения.
– Я могу лечь рядом. И даже попросить нам обоим общий синий обелиск, – замечаю я. А что? Фантазировать мне ничто не мешает. А планы рухнут в любом случае.
– Ты это серьёзно? – тревожится Игорь.
– А что? Тебе место определено. Евгении тоже. А мне куда? Больше некуда.
– А к деду двоюродному нельзя?
– Чисто теоретически можно.
Да, теоретически всё можно. Но я уже запутался, с кем идёт эта беспощадная война. Всех со всеми. Жизни со смертью, жизни с памятью, и юридических бумажек против них же. И на чьей я стороне, тоже не знаю. Хорошо было бы быть часовщиком, и чинить часы у красных, и у белых. Но нет здесь ни красных, ни белых, а если и есть, то понять, кто есть кто, невозможно. И куча третьих сторон. И кто стоит перед тобою, и кто он сейчас, и на чьей стороне, тоже нельзя. И невозможно не сражаться, и даже выбрать сторону невозможно. Сторона выбирает тебя. И даже не докладывает тебе. Кто-то отдаёт тебе приказ. Даже не отдаёт. Проснулся – а на тебя наступают, и в тебя стреляют. То ли враги, то ли союзники. Хотя… Можно ли стихийное бедствие сравнивать с войной? Не знаю. Или техногенную катастрофу. Но там хотя бы понятно, что делать и с чем бороться. Даже если не победишь.
На свадьбу заехать к умершему другу на кладбище, зайти в могилу, выпить. А в это время на земле пройдёт сто лет, и ты не узнаешь этого места. И не узнаешь деревни, и людей. Только скажут старые, что им говорили деды, будто жених заехал на кладбище сто лет назад, да и не вернулся. Мне кажется, что я иду по городу, и узнать не могу. Другие люди. Другие дома. Будто и в самом деле пронеслись сто лет. А я ведь никуда не уезжал. Но жизнь летит вперёд, стирая беспощадно любую память. Смерть, хоть и служит жизни, но тоже стирает память. Бумажки хотят, чтобы всё было, как и раньше, но они становятся на фоне беспощадных перемен настолько нелепы, что их отменяют без сожалений. Дуэли запрещены. А что, кто стреляется? Кто-то сражается на шпагах? Хоть у кого-то осталась честь? Честь была привилегией дворянства, а купцы и крестьяне могли трусить. С них и спросу не было. Но кто остался теперь?
На новом кладбище уже обустроили мусорку. Мусоровозы добираются теперь и туда. В дикую степь пробирается жизнь под видом смерти. На старом кладбище жизнь хозяйничает вовсю, пуская траву, вздымая стволы деревьев. И нет силы, чтобы справиться с этим. Бумага с печатью и подписями запрещает траве и деревьям расти на этом участке. Деревья и трава, видимо, послушаются…
И снова мы сидим на старом кладбище. Два года назад я пришёл на аэродром. Который очень близко отсюда. Если по прямой. Но по прямой пройти нельзя. Надо идти окольным путём, соблюдая все юридические формальности. А по прямой… Это заборы, колючая проволока, здания, пустыри, лес, бурьян. Продраться можно, не конечно. Если постараться. Но – во имя чего? Пройти длинным окольным путём будет проще и намного быстрее. Или вообще не идти. Мысли наши очень далеко отсюда, у свежей могилы на новом кладбище. Может, я ещё доживу до тех лет, когда оно тоже окажется почти в центре города. Может, и ещё быстрее, чем я предполагаю. А может… Да, иногда города исчезают, оставляя заброшенные дома. Заброшенные кладбища, заброшенные заводы. Заброшенные аэропорты и вокзалы. Заброшенные проржавелые рельсы, растрескавшиеся асфальтовые дороги. Куда больше никто не ездит.
Глава LI.
С весной учащается интенсивность разъездов от нашего дома культуры. Больше полётов в аэроклубе. Вместо Лизы режиссёром работает женщина из другого творческого объединения. Но нас, вязальщиков, пока терпят. И старый крестьянин продолжает таскать на своём ишаке песок из оазиса. Думая о каменотёсах, что выбивают блоки в скале для строительства пирамиды. Их труд монументален, он сохранится тысячелетия. Может, им просто повезло, что есть и камень, и сухой климат. Но их много. Труд каждого – малая песчинка в монолите пирамиды. Это он, старый крестьянин, властелин в своём оазисе. Насколько пустыня дозволит… Но разве со строителями пирамид не то же? И да, оазис не сохранится тысячелетиями. Его и на год не хватит. Но есть вещи, которые мы не выбираем. А вот продолжать работу на своём месте – это возможно.
Я остаюсь в больнице с Игорем, насколько хватает времени. Его кладут всё чаще. И пока разрешают подолгу разговаривать. Теперь я тороплюсь. Я рассказываю ему об оазисе, что пустыня заносит песком. О боевых годах. О своей любви к ней. Наконец-то я сознался… О Лизе и о её тайне. Игоря рассказы о любви не впечатляют.
– Бывает, – только и замечает он.
– И тебя это не смущает?
– Нет, Леонид… Нет. Я отлично понимал, что моя жена прекрасна. Что тяжело не влюбиться в такую. В школе, в институте… Я полагал, что у неё огромное количество тайных поклонников, мечтавших связать с ней жизнь. И не ошибся. Америки ты мне не открыл, да и одной с нас хватит.
– А Лиза?
– Судя по фотографиям, и у моряка хватало разбитых сердец. Так что и в этом ничего дивного.
– Так это тебе интересно?
– Интересно. Ну, а в чём этот интерес должен выражаться?
И Игорь тоже говорит. О войне. О том, что так себя и не нашёл. Вернее, она была для него всем. Его семья, его дети. Водителем автобуса он устроился только из-за зарплаты. А мог бы и охранником быть, предлагали. И даже продавцом.
– Тебе повезло, Леонид. У тебя есть вязание, есть стрельба. И аэроклуб. И в каждом деле ты фанатик. У неё тоже было вязание, и сёрфинг. Вот у яхтсмена нашего ничего, кроме яхт.
Я с ним не спорю. Хотя я не уверен, что мои хобби дают мне хоть капельку счастья. Я иногда чувствовал себя бобром, который валит деревья и строит хатки просто потому, что он бобёр. И ему никогда не удастся свить гнездо. А вот птицы вьют. И им никогда не дано свалить зубами дерево и построить плотину. Да и зубов у них нет. Всё поменялось. И всё осталось, как и прежде. Я стараюсь запомнить каждое слово Игоря. Запомнит ли он мои речения о пирамидах, о жизни, о смерти, о юридических бумажках, которые имеют столь необоримую силу? Смерть, в конце концов, только неизбежный элемент жизни. Защита диплома в институте, когда ты под строгим взором ректора озвучиваешь то, чего добился за годы учёбы. А потом… Домой. Но уже с дипломом. Или без… А вот это зависит только от тебя. Покинул однокурсник общагу раньше? Вариантов два – либо отчислен за лютую неуспеваемость, или настолько постарался, что уже сдал экстерном. А если задержался после диплома? Либо за неуспеваемость, но ректор всё же надеется, что закроет хвосты, либо очень умный, но оставлен помогать отстающим. Об этом знает ректор, и нам не докладывается.
Я нахожусь здесь, и пока что жив, а значит необходимо выполнять свою работу. Всю. И в аэроклубе, и в тире, и в клубе вязальщиков. И на кладбище. И дома. И здесь, рядом с Игорем. И рядом с Евгенией. Всё ли я сделал для Лизы? Я не знаю. И иду дальше. Как же далеко добираться до нового кладбища…
А на старом вовсю каркают грачи, бродят по могилам, и по дорожкам, летают, зажав в клювах орехи. Потом восседают на дубе, и принимаются за обед. Под дубом жестяная крыша беседки над могилой, и до нас доносится непрерывный мелодичный перезвон – скорлупки орехов валятся вниз. Грачи помалкивают – обедают. Скоро понесут в клювах ветки. Игорь пока с нами. Но уже почти не помогает в работах по очистке могил. Приходит момент, когда старый крестьянин больше не может вывозить песок обратно в пустыню. Либо уже не может ишак… Значит, оазис за пару дней занесёт песком. Закончится запасённая вода. Закончится небогатый урожай. Но к этому времени крестьянина уже не будет. Когда ты больше не можешь работать, значит, пришёл час смерти. Но вот при строительстве пирамиды не так. Один умер – работают другие. И пирамида будет возведена, и стоять ей тысячи лет. Да, только фараону лежать в ней, но ему и быть ограбленным. И вытащенным, и вывезенным в музей на чужбине, на всеобщее обозрение. Привыкай, фараон – это почитание, это твоя сила и твоя власть. Иначе не будет. За всё нужно платить, и сполна, и втридорога. Такова жизнь.
Глава LII.
Внезапно выпал снег… Его-то и зимой не дождёшься. А вот такая весна. Причём довольно поздняя. Зелёная трава присыпана белым, ветки деревьев ломаются под тяжестью, а то и самые деревья. Дуб свалился на беседку, смяв её, раскрошив монументы, разбив плиту. Впрочем, досталось и соседним могилам, и дорожка перегорожена. За всё надо платить…
Теперь там несколько дней кипит работа. Когда остатки дерева распилили, родственники принялись восстанавливать разрушенное. Смятые оградки и беседки порезаны автогеном и болгаркой, и отправлены в металлолом. Обломки мрамора и гранита вывезены на свалку. Начинается стройка. Так же возводят жилые дома. Странно… Смешно. Приходят машины с манипуляторами, разгружаются. Крутится бетономешалка. Зудит генератор. Экскаватор роет фундамент. Правда, неглубокий. Я мрачно шучу, что выкопают кости, погрузят в самосвал, вывезут на помойку, зато возведут такой мавзолей, что выброшенный на помойку покойник точно обрадуется. Евгения и сердится на меня, и смеётся одновременно. Игорь тоже просит не смешить, поскольку больно. А старики не смеются. Евгений Лукъянович грустно подтверждает: «Ты прав.»
А что наша память? В чём она заключается? В том могильном камне, что мы устанавливаем над усопшим, воплощая свои мысли о нём? Камень может быть вообще где угодно. На месте гибели, например. Или те кости, которые остались от некогда живого человека? Или пепел? Бери урну, носи потом с собой везде. Или дома храни. Или закопай так, чтобы никто не догадался. Или те вещи, что остались нам от умершего? Письма. Рисунки. Рукоделие. Ремесло. Я не знаю ответ. Но знаю, что его не может быть. Мы покидаем студенческую общагу, и едем домой. Покидаем приморский санаторий, и тоже едем домой. Дорогой ли ты гость, незваный ли, а всё одно гость. Я перебираю в уме её фотки и видео. Её вязание. Да, мы отчисляемся из списка студентов, берём в руки диплом, и едем, а в институт приходят новые студенты в надежде получить диплом. Верная зачётка и студенческий билет сданы в обмен на корочки. Всё. Тебя больше нет. Ты уехал, вернулся. Отвыкай от пар, отвыкай от сессии. Отвыкай от вахтёра на входе. От того, что возвращаться в общагу нужно в урочное время. От небогатой студенческой столовой. Но это ведь об усопшем. А что хранить тем, кто остался? Пожалуй, что ничего. Диплом близок, срок обучения невелик, а вот шанс вылететь вполне реален. После диплома свидимся. Надеюсь… Надеюсь, что получу диплом. И что ты, покинувший нас, его тоже получил.
И тем не менее, я тоже храню память. У меня нет денег на строительство саркофага. И это к лучшему. Не хочется таскать урну с прахом. Вот хранить вещи… Ведь погребальные традиции у всех разные. Да ещё и меняются со временем. Как и традиции вообще. У меня иногда голова кружится от слов «так принято», «так полагается», «так не делают», «это ненормально». Я могу зачитать целый курс о традициях того, или иного народа, и как они менялись. Поэтому физически не могу привыкнуть к обычаям. И к их переменам – тоже. Это напоминает мне пьесу в современной обработке, где герои позапрошлого века выряжены под современность. Хотя одежда меняется раз лет в десять. И язык. Я тоже иногда перестаю понимать, о чём говорят рядом. Но надо учиться понимать. Вот самому на таком языке говорить не надо. У тебя есть твой, единственный, неповторимый, и немногие тебя поймут, и только некоторые спросят, что же ты хотел сказать.
Мне кажется, что потому мы и собрались вчетвером, что мы были из близкого поколения, и понимали друг друга. Как понимают наши родители, как понимают дети. Но нашему земному содружеству приходит конец. Наверное, это к лучшему. Судьба летучего голландца печальна. Рано или поздно, а любой корабль должен пристать к берегу. Интересно, пристанет ли наш яхтсмен?
Наступает летняя жара. Внезапно. После снега долго стоял холод поздней осени. Не заморозки, но стыло. На месте разрушенной беседки стоит другая, высятся новые монументы. Новые оградки. Те, кто помнят это место, удивятся переменам. И дуба нет. Я помню голубое небо с этой стороны, но теперь его заслоняют близкие многоэтажки. Я помню, как они росли… И через кладбище шли тяжёлые самосвалы, бетономешалки, бетононасосы, автокраны, разбивая дорогу, которая для таких машин не предназначалась. Потом их пустили в обход, а дорогу через кладбище для машин закрыли. А само кладбище теперь напоминает парк, где обитают бездомные коты, собаки, а иногда и люди. По теплу лежат они иногда на лавочках, и спят. Пока не явятся близкие умерших, и не прогонят. Бездомные не только на кладбище. Они базируются практически везде по городу. До свалки далеко, но говорят, что и там есть свои обитатели. Есть и крысы. Пока были хлебные поля, полно было мышей, и на них охотились ястребы и совы, сменяя друг друга днём и ночью. Сколько пролетело с тех пор? Очень немного. А что будет завтра? Этого знать не дано никому. Нострадамус вещает максимально размытыми фразами, под которые можно подставить любое событие. Что было, то и будет. Это и правда, и ложь. Вернее, сама эта фраза не может быть ни правдивой, ни ложной. Её ответ – бесконечное число чисел. Система не может быть доказана через саму себя.
Глава LIII.
Игорь умер ночью, в больнице. Год с момента операции. И даже я оказался безнадёжным оптимистом. Возможно, я и есть на самом деле оптимист… Но не хочу им быть. Это слишком больно.
На сей раз похороны будут на старом кладбище. На той самой могиле. Морг. Укладка тела в гроб. Укладка гроба в машину. Ночь в доме.
Выносить гроб буду уже не я – на сей раз это будут бойцы. Впервые с войны Игорь в форме. Награды выставлены на подушке рядом. Почётный караул строится. Я тоже в форме, но – гражданской авиации. И награды закрепил на ней. И цветов по дороге никто не бросает. На этом кладбище не заблудишься. И негде бродить Джеку-Фонарю – тут вокруг дома, улицы, магазины. Ему здесь нечего делать. Разве что старику Агасферу будет место, но оно ему будет везде. И нигде…
Как всё здесь знакомо… Сколько лет я провёл на этой скамейке, которую теперь убрали, чтобы вырыть могилу рядом. Скамейка теперь будет почти у входа. На метр в сторону. Но пока её нет. Здесь всё знакомо. Чёрный мрамор, крест. Который я гладил, трогал пальцами, в жару и в холод. Много лет не имея возможности быть здесь полностью легально. Два года… Или три года назад? Запутался. Да, тогда я решился подойти. Но сначала была Лиза. И белый обелиск. Теперь вокруг стоят жилые дома.
Залп холостыми. Я отвык от стрельбы. Невольно вздрагиваю. Кажется, что петарды отвыкнуть не дадут. А не то… Даже лязг затвора настораживает. Спортивное оружие и боевое – две большие разницы. Тем более тогда мне приходилось командовать, а не стрелять.
– А что не форме? – спрашивает начальник караула.
– Это теперь моя форма. Раз пошёл в аэроклуб – одевайся по уставу подразделения. В ней меня и похоронят.
Я не говорю ему, что не хочу стричь волос даже в том случае, если облысею. Пока что только поседел. И три года назад я стал относительно легально убираться на этой могиле. И больше не мог гладить чёрный мрамор. Только протирать, очищать от снега и льда. Ставить цветы в пластиковую вазу. Красить оградку. Что ж, за всё надо платить. И я плачу без раздумий. Хотя на самом деле это просто выбор. Без права на ошибку, без права возвращения на развилку, без права переиграть. Ошибся ли я? Переиграл ли всё назад?
Рядом с чёрным крестом, там где была моя лавка, которую я незаконно присвоил себе, теперь холмик земли, и крест на нём деревянный, и венки. Всё законно. Это не моё место. Я окончательно изгнан. Моё место – место друга и коллеги. До скончания века. До Судного Дня. Священник отправляется в церковь, где сейчас довольно тихо. Раньше отпевания шли очередью. Сейчас такая же очередь на новом кладбище, до которого не доберёшься. А здесь уже почти парк. Только редкие подхоронения к близким родственникам не дают забыть, что это всё-таки место упокоения. Да неимоверная давка в поминальные дни. А в обычные мимо идут люди, на работу и с работы, на учёбу и с учёбы, в магазин, в больницу, и на пробежку. Бегут спортсмены с наушниками и без наушников, ездят велосипедисты, электросамокатчики, моноколёсники. Некоторые – с квадратными ранцами службы доставки. Всё это возникло не сразу, но стоит на миг остановиться и оглянуться, и не узнаёшь мир.
Но после отъезда почётного караула мы идём не домой, а своим близким кругом тянемся к белому обелиску. По привычке, выработанной за три года. Когда-то я свёл эти две могилы вместе. При помощи Лизы. Но теперь это духовное родство кажется незыблемым.
– Думал – на покой, а поди ж ты, внуков теперь поднимать… – вздыхает дед Валерий. Света и Никанор Игоревич стараются держаться. Они уже выросли. Всё в этом мире происходит быстро. Евгения смотрит на белый обелиск, и думает о своём. Может, о том, как сама ляжет рядом. Но пока что мы с ней вполне работоспособны и жизнеспособны. Кто ж знал три года назад? Я знал. Вернее, знал, что может случиться всё, что угодно. И случилось вот так.
Не дано крестьянину, что таскает песок из оазиса обратно в пустыню, предсказать, когда разразится буря, которая погребёт его лачугу, и клочок плодородной земли, и родник под тяжёлым барханом. Он и не предсказывает, он только таскает. Успевая набрать воды, полить свой надел, убрать зерно, посадить новое, истолочь муку, испечь лепёшку. Нет ни секунды на размышления, сожаления, воспоминания. Но какие-то секунды он всё-таки находит, и к счастью, это только секунды.
Мусоровоз стоит у мусорки, и помощник водителя выкатывает бак к заднему кантователю. Стальные пластины прихватывают край, тянут бачок на себя, переворачивают, ставят обратно. А железная челюсть подхватывает, проглатывает, сжимает с хрустом добычу, и поглощает, проталкивая в большой кузов. Не так давно такие машины на свалку не ездили, а добирались до окраины города, и там на эстакаде разгружались, откинув крышку и запрокинув свой бак в небо. А под ними наполнялся тяжёлый полуприцеп, без манипуляторов и кантователей. И тягач с трейлером вёз на свалку груз сразу нескольких машин.
Сейчас мусоровозы помогают нам, очищая кладбище от песка пустыни времени. Но если кладбище будет решено снести, то они так же повезут разбитые памятники и оградки, очищая новую площадь от памяти, как от ненужного мусора. Выходит, что и обелиски – такой же песок пустыни времени? Я не знаю ответа на этот вопрос. Но я веду свою войну.
Глава LIV.
Что там, песок пустыни времени? Пшеничные ли поля, что были вокруг, пока не выросли дома? А жилые дома, заброшенные, обветшалые? Хотел бы я жить в мире. В мире со временем. Но оно воюет со мной, ломает здоровье, крошит лицо сетью морщин, а голову красит сединой. В мире со смертью. Но она забирает моих близких, и вообще всех, и меня заберёт, и необязательно в старости. В мире с жизнью. Но она корёжит мой путь, забрасывая туда, куда я не хочу, отдаляя от дорогих мне людей. В мире с юридическими бумажками. Но они корёжат мой путь, забрасывая туда, куда не хочу, отдаляя от дорогих мне людей… Как и жизнь. И по сути, все они делают примерно одно и то же. И я сопротивляюсь. Хотя результат будет точно таким же, если бы я не сопротивлялся. Но точно ли так? Я не знаю ответ. И не пробовал жить иначе. Да и скептикам я, пожалуй, надоел. Они скажут, что я запутался, да я с ними соглашусь.
По новой идут три дня, девять, сорок. Новая скамейка вкопана у чёрного креста, и я снова сижу на ней. Но теперь до мрамора не дотянутся. Они вместе. Вместе в жизни, вместе и по смерти. А я только гость, лишний, чужак. Ну, не совсем чужак… Но не лучше ли было быть чужаком? Я не знаю ответ. Есть только то, что есть. Не дано испробовать другой дороги. Дорога может быть только одна. Я приходил много лет назад… Много? Когда ещё не было чёрного мрамора, и не было оградки, и скамейки, и вокруг были такие же свежие холмики, а рядом шли новые похороны. Как стремительно летит время.
Мне кажется, что крестьянин с ишаком продолжает выносить песок из оазиса в пустыню, а оазис на самом деле давно занесло, но крестьянин этого так и не заметил. А как же родник, и вода, а как же земельный надел, лепёшки? Как же лачуга и кровать? А крестьянин точно знает, что это у него есть? Может, и фараон не заметил, как пирамиду занесло. Но не занесло пирамиду, а её просто разграбили, потому, что не занесло, и фараон давно лежит в музее, за тысячи километров от пирамиды, и глядит в потолок через стекло витрины. Заметил ли фараон? Понял ли?
Я пробую понять. Мимо идут обычные прохожие. Их давно больше, чем родственников умерших.
Евгения вывозит творческие объединения на море. И по региону. Ничего не изменилось. И всё изменилось. Из нашей компании остались только двое. Яхтсмен, кажется, кочует между водоёмами, в экстренных случаях заглядывая в город. А я кочую между аэродромом, тиром и домом культуры. Не знаю, может, мне стоит на чём-то остановиться, что-то выбрать. Вложить все свои золотые в один банк. И пойти по миру, если он прогорит. А я вкладываю в разные, и где-то получаю прибыль, где-то прогораю, и не становлюсь ни богаче, ни беднее. Вот яхтсмен вложился… Кажется. Но и он кочует, и нет у него любимой бухты, и любимого причала. Вот в любви я, кажется, вложился в один банк. И прогорел. Или нет? Может, я получил такое богатство, какого ни у кого нет? Вот живёт такой субъект с одной женщиной, с другой, женился, развёлся. Или вообще юридическими процедурами не утруждает. И каждый раз счастлив, и каждый раз это одна-единственная. Вот Игорь был ли счастлив? Женат. А потом вдов. А теперь соединился с ней насовсем. Правда, жизнь может и здесь посмеяться. Могилы частенько тревожат. Конечно, это не пирамида фараона, и богатства в ней не те, но это не повод оставлять мёртвых в покое.
Мы лежим с Евгенией на пляже. На сей раз на ней бикини относительно скромного кроя, но ажурное. Она мне как троюродная сестра, и никаких интимных чувств не вызывает. Кроме разве как подраться на подушках, будто мы малые дети. Но мы взрослые, и нам так нельзя. Яхтсмен лежит недалеко.
– И что ж ты не в море? – спрашиваю я.
– Так вот же море! – отвечает он.
– Так ведь не на яхте, не на сёрфе.
– У тебя пошлые представления о нас. Где же твой самолёт?
– Спроси лучше, где винтовка. Или спицы. Или крючок.
– Это не то. У тебя одни самолёты на уме.
– Неправда!
– Извиняюсь! Ещё немного вертолётов.
Опять яхтсмен заставляет меня задуматься. Соблазнитель…
– Придёт время, придётся выбирать. Я вот выбрал. Мне пришлось выбирать раньше, – говорит яхтсмен. Евгения молчит.
Но я слова яхтсмена примеряю к ней. К чёрному мрамору. Выходит, я тоже выбрал. Но не лжец ли ты, яхтсмен? Что мы можем выбрать?
– Можем ли мы выбирать? – спрашиваю я.
– Можем, Леонид Максимович, можем. Конечно, далеко не всё. Но списки выбора у нас всегда весьма внушительные. Просто не все отдают себе отчёт в этом. Каждый миг делают самый важный выбор в своей жизни. А потом жалуются на судьбу. Надо внимательно смотреть, и понимать, что тебе нужно.
Глава LV.
Опять лето уходит с долгими дождями. За этими дождями две жизни, которые я успел узнать столь мало… А что такое много? Пройдёт год. На новом кладбище серый обелиск займёт своё законное место над холмиком, который к тому времени уже перестанет быть свежим. А чёрный мраморный обелиск с крестом исчезнет, и появится общий, на двоих, тёмно-красного цвета. Но – не загадывай. Загад не бывает богат. Ждал ли я такого итога хотя бы год назад? Игорь храбрился, пытался лезть в воду, но уже не мог, не выдерживал. А Лиза… По ней и сказать было нельзя. Вот сейчас рядом только Евгения. Есть старики, есть дети. Яхтсмен есть, стрелки, ребята с аэроклуба. Хотя авиаторы, как правило, тоже старики…
Похоже, мне опять надо отвыкать от моря. Река наполнилась осенними дождями, затопила отмели. Травы колышутся, как водоросли. Деревья будто купаются в реке, зашли, и стоят, и нижние ветви вместе с листьями омывает течение. Впрочем, деревья купаются принудительно. Они ведь вовсе не хотели. Проросли там, куда упали семена, а вот теперь и ещё вода прибывает. А яхтсмены на своих пластиковых судёнышках лихо лавируют между стволами. Плаванье в лесу – это когда ещё такая возможность представится? Может, что вообще никогда.
Я стою на нижней ступени лестницы, которая ведёт к небольшой набережной, но сейчас там мне по пояс воды. А ведь год назад уровень воды падал так, что я бродил по дну, между камней, между старых водорослей. Яхтсмен подводит свою яхту, неуловимо напоминающую корыто, прямо к лестнице.
– Привет! Всё наблюдаешь?
– Наблюдаю. Но ты всё не договоришь.
– А чего ж тут договаривать? Она тебе в душу запала, да и всё. Ты никак не можешь понять, что же она находила в парусах? Поскольку тебе они чужды. Разные были вы.
– Положим. Около её могилы пытаться понять можно куда эффективнее.
– Там теперь места нет.
– А раньше?
– О чём ты говоришь, Леонид Максимович? Может, тебе пора оставить прошлое прошлому и жениться.
– Положим, я могу и жениться, и детей зачать. Но это всё не то. Можешь ли понять?
– Могу. Только моя любовь и ныне жива, и замужем, уже и с внуками. А я одинок, как и ты.
– Значит…
– Я думаю, что ты останешься таким же упёртым авиатором, как я яхтсменом. Надеялся, что у тебя с ней несерьёзно. А мы похожи, как близнецы. Потому и сватал тебя в приморский аэроклуб. Ладно, пока!
– Пока!
Река снова наполнилась водой. Может, что и разольётся, хотя водохранилище не даст. Но кто поручится за плотину? Теперь я пытаюсь разгадать тайну яхтсмена. И вроде бы разгадал. Но что я на самом деле узнал? Тайны остаются тайнами. Надо бы сейчас спуститься по лестнице дальше, нырнуть в воду. Раздеться… Или не раздеваться. И пойти обратно мокрым. Впрочем, если сейчас пойдёт ливень, придётся идти обратно мокрым и одетым. Но ливня пока нет, и, вероятно, не будет. Или будет. И надо поторопиться, и, может быть, успеешь дойти до остановки. Даже сесть в автобус. Или не успеешь, и бежать смысла нет. А время идёт. Гремит где-то недалеко. Даже вполне ярко сверкает. И ветвистая молния прочерчивает свой рисунок на тучах. Что делать крестьянину с ишаком, когда он не вывозит песок обратно в пустыню? Надел вскопан, зёрна посеяны и политы. Но гудит пустыня, гудит нехорошо. Это ветер тревожит песок на барханах. Может погудеть и перестать. А может разразиться бурей, и скрыть лачугу с глаз. Вместе с обитателями. И есть пока время взобраться верхом на осла, прихватить лепёшки и бутыль с водой, и отправиться к другому оазису. Или в тот край, где растут виноградники и оливы, где песок не заносит любые признаки жизни. А можно в долину вечной реки, где стоят каменные пирамиды. Решайся, старик. А может, старик решился остаться. И когда-нибудь его раскопают, и он будет подобен мумии фараона. Вот грабить в его лачуге нечего. Да и выставлять мумию в музее никто не будет… Или будет. Не так много мумий дожили до наших дней. И безродный крестьянин, и великий фараон – оба будут лежать рядом под стеклом, и изучать один и тот же потолок. Но никому не дано провидеть грядущее. А кому дано провидеть прошлое? Узнаю что-то новое, и какие-то события в моей жизни, может, самые важные, приобретают иной смысл. И всё меняется… Или не меняется ничего. Кому дано провидеть настоящее? Что надо сделать сейчас, немедленно? Я решаю архисложную задачу. Как математик, который так и не смог поесть. Пока физик рассчитал, где коробки с пищей самый слабый угол, а механик сумел открыть замок при помощи скрепки. Впрочем, что я сделал не так? Не женился? Она меня не любила, а другие женщины мне не нужны. Слишком поздно вернулся в аэроклуб? Я вернулся, как только смог в принципе. Было ли что, что я пропустил, не заметил? Возможно. Но самое важное со мной. Яхтсмен кажется наивным и беспечным. Но ведь я тоже внешне наивен и беспечен. Или это мне так кажется? А те, кто видят меня со стороны, решительно отвергнут такое утверждение? Туча ползёт, тащит под собой космы дождя. Мимо, как выяснилось.
Глава LVI.
Привожу с дачи вёдра слив и орехов старым. Никанору Воиславичу с внуками. Деду Валерию. Евгении и Евгению Лукъяновичу. Родителям Лизы. Но те молоды, и моложе меня. Выходит, я давно старая развалюха, которой на помойку пора.
В воздухе висит некое ожидание… А когда бы его не было. И когда бы оно действительно чем-нибудь разрешилось. В любой истории ставится точка. Но потом начинается новая глава, с нового листа. Правда, с оглядкой на уже написанное. Заканчивается книга, начинается новый том. А иногда вместо точки многоточие… Или знак вопроса? Нет, восклицательный! Вот запятой нет, или тире. Иногда могут закрыться кавычки, что, впрочем, не отменяет предыдущих знаков. Чем завершится эта история? Непонятно. Но дальше будет новая глава, и новый том. Пиши свой дневник, верное чернильное перо, скобли со скрипом бумагу. Есть ли смысл в качестве листа? Вот жёлтый, газетный. А вот белый, плотный. Да хоть на картоне! Вот карандаш простой, вот шариковая ручка, а вот перо, а вот гелевая. Но ведь смысл не в них, а в начертанных словах. Всё так. Вот только от бумаги и от чернил зависит, насколько долго сохранится читаемая надпись. И насколько она способна переносить воздействие влаги, воды, сухости, пыли, мороза, жары. В конце концов, время одолеет любую бумагу, и всё одолеет, даже металл и камень. Но чему-то суждено всё-таки прожить чуть дольше.
Что есть наша память? Вернее, те памятники, надписи? Это жизнь? Или это смерть? Что есть уничтожение этих памятников? Это жизнь? Это смерть? Что есть восстановление памятников? Или установка каких-то новых, мало похожих на старые? Что есть наши юридические бумажки? Это сохранение памяти? Или её уничтожение? Я не знаю. У меня нет никакого универсального рецепта. И даже разных рецептов на разные случаи. Каждый раз надо что-то предпринимать – я предпринимаю. Но как же мало от меня зависит. Хоть яхтсмен и говорит, что многое в наших руках. Смотря что считать многим и малым. Боюсь, мы с ним говорим об одном и том же. Вот оценки разные.
Я думаю о яхтсмене. Мне сложно представить его в роли шпиона… или разведчика, что следит тайно за своей любовью, знает о ней практически всё, и о её муже, и о детях, и о родителях, даже о внуках. А меня разве представить в этой роли было просто? А ведь это я и есть. Или… Яхтсмен давно признался ей, и мужу? Или нет. Но играет роль друга, близкого друга, и вхож в её дом. Каким я стал спустя много лет по её смерти… Может, мне надо было сознаться во всём раньше.
Ложь. Ничего бы не вышло. Она сказала «нет». Значит, и в дом её я больше был не вхож. И тревожить её не следовало. Мне и так было слишком больно, но если бы я ещё пытался играть роль друга… Боль была бы невыносимой. Да и ей, пожалуй, тоже было бы больно. Даже если она бы никогда не созналась в этом. Да, есть в этом городе женщина, которая любит меня. Но я её не люблю. Несколько раз слушал я признания в любви. Но этот случай самый тяжёлый.
– Её ведь давно нет!
– Мы уже говорили на эту тему, любезная Виолетта Иванова.
Она пыталась заниматься вязанием, чтобы чаще видеть меня. Но её вязание настолько тошно, что она не выдержала. Не выдержала она и в тире, и даже пришла в аэроклуб. Не пожалела денег для занятий парашютным спортом. На лётные всё-таки не хватило, видимо… Она даже пыталась заниматься сёрфингом в клубе у яхтсмена. И всё это было сделано ради меня. И я чувствовал себя весьма неловко. Она лезла из кожи вон. Но, кроме того, что Виолетта Иванова – это никак не та, лежащая под плитой чёрного мрамора, у Виолетты было много существенных недостатков. Это её прошлые связи… Брак. Я не удосужился уточнить – регистрированный, или так. Ребёнок. Аборты. Много связей, кроме брака. Мне это было неинтересно знать, но Виолетта мне рассказывала об этом. А я старался говорить поменьше. Догадывается ли Виолетта, что у меня не было связей с женщинами, да и вообще ни с кем? Не знаю. Я храню верность той, лежащей теперь с мужем, Игорем. И это мучительно. Но я перетерплю.
А Виолетта Иванова всё ещё на что-то надеется. И это одна из моих тайн, о которых я рассказываю крайне редко. Мне мучительно вспоминать об умершей. И мучительно помнить о Виолетте, хотя это мучения другого рода. Не то, чтоб мысль о Виолетте была совсем противной… Иванова того явно не заслуживает. Но мне крайне неловко. Нет, не совестно, почему я её вдруг не полюбил – не полюбил ни в каком ином случае. Именно неловко, что так получилось, и ей амур голову отстрелил. Как отстрелил и мне. И я её понимал, и от этого было ещё более неловко.
Поэтому я и постарался максимально отдалиться от умершей. При её жизни… Потом при её смерти. А потом я стал другом. Нет, надо спросить у яхтсмена, как он себя ведёт в этом случае со своей любимой, с дамой сердца. И есть ли у него своя Виолетта Иванова, раз уж он решил изобразить из себя моего двойника. И как он решает философские вопросы собственного бытия, и решает ли вообще, и задаёт ли их себе. И что он скажет о пирамидах, об оазисах, и об очистке от песка пустыни.
Я сблизился со многими людьми благодаря покойной. А теперь, когда нас стало меньше, общение в маленьком кругу стало ближе. Что мне сказать Евгении? Она не поймёт. Вот может у неё есть некий тайный воздыхатель, что тревожит своими визитами. И ещё у неё была Лиза… Вряд ли она знает об этом. Так и я знаю очень мало. Может, я ошибаюсь.
Глава LVII.
Кладбище будут закрывать. Слухи об этом витали давно. Проблема была в грунтовых водах и высокой опасности заражения. Хотя – не только в них… Скорее, очень удачно совпали причины и повод. Участок будет, естественно, застроен. А с усопшими… Вернее, с останками, вот с этим будет проблема. Правда, смотря чья.
Если родственники сумеют (если вообще найдутся) перевезти кости на кладбища других населённых пунктов – им и карты в руки. На новое кладбище перевозить не будут никого, чтобы не пришлось и его сразу же закрывать по причине перегрузки. Поле полем, а и оно конечно. Всех остальных уложат в общую могилу на относительно сухом участке, и сделают общий памятник. Сжигать в крематории тоже не будут – никакой мощности не хватит, и цена запредельная.
Мы держим семейный совет. Я, мои родители и сестра, Евгения, её родители и свёкор со свекровью, родители её и Игоря. Вывозить останки на перезахоронение нам некуда. А опыт моих бабушек и дедушек подсказывает, что больше смотреть за этими могилами никто не будет. А приезжать туда можно раз в несколько лет, и то в лучшем случае. Даже на новое кладбище мы ездим раз-другой в год. И всё. Значит, принимается меньшее из зол – оставить как есть. Теперь мы приходим на кладбище для нового прощания. Сколько же можно прощаться с вами, умершие? Никакого покоя со смертью нет, это ложь. Начинается процесс активного разорения могил. Где ты, фараон, возжелавший упокоиться в монументальной пирамиде, под толщей камней? Какие думы навевает тебе потолок музея за толстым стеклом? Мечтаешь ли об участи простолюдина? Что ж, гляди – здесь нет равных тебе по власти и знатности, но и им нет покоя по смерти. Могилы разоряются активно… Снимаются памятники, оградки, кресты, лавочки; металлические беседки с амбарными замками. Земля раскапывается, и умершие отправляются в очередной последний путь, с некоторой надеждой, что он и в самом деле последний. Растёт на свалке куча строительного мусора из красивых монументов, куча металлолома из оградок. Всё равно в пункте назначения будут изготовлены новые, даже если и по старому проекту. Разъезжаются катафалки в очень далёкий – намного более дальний, чем новое кладбище. Вместе с отпускниками, несущимися на море, и в другую сторону, с возвращающимися. После долгих лет тихого возлежания в земле…
Разоряются старые, заросшие могилы, на которых пробились деревья, и вполне мощные. Которые заросли густым бурьяном. Где свалились, разбились монументы, и ни фотографии, ни надписи на них не разобрать. Но вот оказалось, что кто-то о них помнит, и не забыл. Возможно, как и я, не мог приехать на могилу бабушек и дедушек. Во имя древних костей пилы крушат молодые деревья, крушат их корни. Выкашивается зелёная трава. Впрочем, разве не тем же занимался и я сам? На её могиле, на могиле моряка?
А у многих металлических беседок, огромных монументов – тихо. Уже забыли? Или, как и мы, решили не увозить никуда. Но мы на кладбище. Мы в очередной раз прощаемся. И не бывать красному общему монументу вместо чёрного мраморного креста и свежего холмика, и не бывать жёлтому вместо белого обелиска. Лизе повезло. В этот раз повезло. Повезло моим бабушкам и дедушкам не быть здесь. В этот раз повезло.
Снова кипит работа на кладбище. Но на сей раз – не в одной полосе свежих могил, что мерно надвигается на поле, на рощу, на пашню. За которой тянется полоса холмиков с венками, которую также поглощает полоса оградок и монументов. Ползёт, движется, растёт. Преображается, поглощая новую землю. Теперь здесь по всему кладбищу разбросаны точки раскопанных могил. Будто из гигантского дробовика ударили по земле. С воздуха видно очень хорошо. На взлёте… И на посадке. Снова снуют кучей катафалки. Они везде теперь. Везде бульдозеры и копатели. Скоро им придётся искать новую работу. Каменотёсам, кузнецам, сварщикам. Торговцы цветами в накладе не останутся – цветы продаются и на День знаний, и на последний звонок. Возможно, даже их ларьки останутся такими же и там же.
А мы сидим у знакомых могил. Пока… Прибираемся в последний раз. Или не в последний. Ставим цветы. В этом нет никакого смысла, а раньше он был? Старик с ишаком снова вывозит песок из оазиса, зная, что завтрашняя буря его скроет. Почему? Может, потому, что выиграть эту войну нельзя. Но можно играть. Можно сражаться. Он и сражается. У старика нет цели. И сомнительно, чтобы был путь. Но это не повод умывать руки. Мне в любом случае пришлось бы расстаться с чёрным мраморным крестом, который я много лет тайно гладил в жару и в холод. И всего три года протирать от пыли, отмывать от птичьего помёта, ставить цветы, вырывать траву, лишившись возможности гладить. Потом был бы красный общий монумент, под которым лежит и она, и её любимый и любящий Игорь. Как много раз можно лишиться любимого человека! Так что теперь я почти ничего не теряю. Зато теряют её дети, их родители, теряет Евгения, дети моряка, его родители. И всё-таки мне снова не по себе. Чтобы не сказать – печально, грустно. Я как-то пережил эти чувства, почти лишился способности их испытывать. В душе некое спокойное принятие.
Глава LVIII.
Мусоровозы спешат, как и прежде. Они будут здесь и после кладбища. Только вывозить будут мусорные баки у подъездов, у мусоропроводов. Мусор, как и цветы, естественная часть и жизни, и смерти. Впрочем, цветы и есть будущий мусор, причём в очень скором времени. Да и в чём их смысл, пока они свежие? Чистейшей воды эстетика, и ничего практичного.
Гремят грозы, идут холодные дожди. Яхтсмен ничего не предлагает, но поглядывает на меня искоса и хитро. Как будто я с закрытием кладбища сорвусь в приморский город, к могилам бабушки и дедушки, к гидросамолётам. Здесь у меня живые родители. Я привязан к этому городу. Здесь жила она, и здесь она и останется.
Друг, который некогда был сталкером на этом кладбище, пользуется моментом. Он собирает новую информацию, записывает. Даже делает топосъёмку, чтобы знать, где и чья могила была. Влюблённые парочки, некогда отдававшиеся страсти на этих могилах, будут отдаваться в другом месте. Им не очень важно, в каком. До некоторой степени я их понимаю. Я ведь тоже отдаюсь здесь любви. Правда, совсем не физической, а абсолютно платонической. Если бы она сказала «да», если бы полюбила меня, то тогда была бы вполне физическая страсть. Но я предпочёл бы отдаваться ей в более подходящих и комфортных условиях. Да у меня они и есть. Но она моей не стала, а потом и ушла, и мне осталось только приходить сюда и трогать чёрный мрамор. Я без гнева сметал презервативы в мусорный мешок. Хотя и качал головой – ваших детей ждёт роддом недалеко отсюда. Я и до сих пор считаю презервативы более страшным и эффективным орудием убийства, чем ядерные ракеты.
Наконец, мы пришли в самый последний раз. Завтра кладбище будет закрыто, её кости, останки Игоря, моряка, моего научного руководителя, моего двоюродного деда – все они лягут вместе в общую яму, где грунтовые воды не так близко. И будет общий монумент. И да, здесь ничего не застроят. Здесь будет парк. Евгения смотрит на меня с благодарностью, как будто я в том повинен… Я долго ходил в городскую и краевую администрацию и думу, писал и звонил наверх. И… Я пожертвовал. Как бы не самым дорогим, что в моей жизни осталось. Но об этом пока никто ничего не знает. Моё счастье, хотя счастьем это назвать язык не повернётся, что это, скорее всего, не я, а просто удачное стечение обстоятельств, а возможно, решение было принято давно, или недавно, но без меня.
Есть вариант, чтобы сохранить монументы на местах. Но, что скорее, оставят просто таблички. Сталкер тоже постарался – восстановил имена на заброшенных могилах. Но и он не смог восстановить все. Человек не всесилен. Останутся даже таблички тех, чьи кости упокоены на других кладбищах. Может, мне бы сюда и дедушек с бабушками записать? Нет, не то. Кенотаф может быть, когда место захоронения тела неизвестно. А в других случаях – это что-то шулерское. Добро бы хоть был памятник… По месту рождения, обучения, или на месте смерти.
Что ж, монументы, наверное, не главное. Я привык к чёрному мрамору, но пришлось бы отвыкать. В любом случае, это некая условность. Монументы в нашем краю жизнь ломает, не спрашивая, и нам приходиться их устанавливать заново. Так не всё ли равно, что будет за монумент? Да хоть и простая табличка. А кости… Это важно, но всё равно это уже не тот, кого ты любил. И приходится иногда переносить кости с места на место.
И всё-таки… всё-таки тяжело сейчас. Ведь и раньше, когда мы приходили на могилу, нам было тяжело. Когда её не стало, в её годы. А потом стало тяжелее, когда рядом лёг Игорь. А сейчас и того тяжелее. Интересно, есть ли предел этой тяжести? Что ещё такого может случиться в нашей жизни, что будет ещё хуже? Об этом сейчас лучше не думать. Тяжести предела нет. Может, жизнь сжалится над нами, и дальше будет лучше. В сравнении с тем, что есть сейчас. Но жизнь не знает слова жалость, и вообще она в другой системе координат. Ведь то, что есть с нами, мы себе придумали, по большей части, сами.
Пора уходить. Солнце клонится к закату. Но никто из нас так и не решается сделать первый шаг, бросить то, что стало дорогим. На похоронах многое решает обычай. Хочешь, не хочешь, а пора укладывать усопшего в гроб, и пора гроб везти на кладбище, и пора закрыть крышку и заколотить, и пора опустить в землю, и пора зарыть. Пора. Потом будут венки и цветы, и монумент, и уборка, но это уже некая новая жизнь, или суррогат жизни. Или всё-таки не суррогат. Но ведь и эта жизнь конечна. И если кладбище не заброшено, то застроено.
Как-то нехотя, не глядя на других, но чувствуя единый момент примирения с неизбежным, мы, медленно, постоянно оглядываясь, уходим. Не усопший уходит от нас, это мы уходим от него. Просто мы идём дальше, а он уже пришёл. Но что же сейчас? Усопшие снова в пути. И катафалки с чёрными полосками идут с вереницей легковушек и автобусов. И мы снова провожаем уходящего от нас, как провожают на море отпускника. Машут долго, но поезд, или самолёт, уходит точно по расписанию. Иногда задерживается. Но всё равно отправляется. Как же проводить отпускника, который уже уехал? Но это произошло, и его снова провожают, хоть он и не возвращался. Парадокс.
Глава LIX.
А застраивать будут аэродром. Да, это и была моя жертва. Хотя его, видимо, тоже собирались закрыть. Торчит в центре города, всем мешает. Самолёты шумят, высоких домов не построишь. Дороги и улицы надо тянуть в обход. А тут – одним махом куча проблем решаются.
И я тоже прощаюсь. Не с усопшими, а с живыми. Хотя такие машины, как у нас, давно пора списывать. Техническое состояние вроде бы удовлетворительное, и даже хорошее, но возраст берёт своё. По некоторым типам зреет запрет на эксплуатацию. Перегонять их отсюда смысла не имеет. И… Аэродромы ближе есть, но вот аэроклубовский ближайший – как раз в приморском городе. И это слишком далеко.
Кладбище закрыто, обнесено забором. Над ним теперь висит пыль, да из ворот выезжают грузовики. Но сначала санитары и спасатели, да и добровольцы, будут выкапывать кости и свозить к общей могиле. А для этого нужно сносить монументы. По счастью, я этого не увижу. Аэродром теперь тоже закрыт. Антенны маяков уже исчезли, и вывезены отсюда. Кран поднимает плиты, укладывает на трейлер. Работа кипит. Но форму гражданской авиации я больше не сниму. Хватит с меня переодеваний. В ней меня и похоронят. Хотя… Кому нужна, эта моя воля? И по гражданке могут похоронить. А может, как раз извлекут старую военную форму. Или возьмут форму нового образца, в которой я никогда не ходил. Всё может быть.
Тяжело привыкать. Раньше мы регулярно наведывались на кладбище, пололи сорняки, протирали мрамор, красили оградки. А теперь этого нет. А ещё надо отвыкать от аэродрома, и от стародавней мечты, которая исполнилась, но так кратко, и так неполно… Но не так ли я отвыкал раньше? Привыкал к могиле. Потом привыкал к монументу. И в нашей стремительной жизни привыкание и отвыкание – это неизбежность. Придётся, придётся старому крестьянину со своим ишаком менять оазисы. А возможно, менять и род занятий. Возможно, ему придётся стать каменотёсом на строительстве пирамиды, или грузчиком. Вот архитектором он вряд ли станет. И никогда не станет фараоном. Смеюсь. Слово «никогда» слишком насмешливое. Не проще ли привыкнуть к приморскому городу, к гидроаэродрому, и к могилам бабушки и дедушки. В конце концов, всегда можно сказать себе, что уехал не по доброй воле. Но выбор был. И за всё было заплачен дорогой ценой. Запредельно дорогой.
Рушится жизнь… А как она может рушится? Наоборот, это жизнь рушит. Ведь смерть служит жизни, и является в ней только эпизодом. Жизнь рушит старое силой нового. Ничто не должно застывать в монолите – жизнь в непрерывном движении. Чтобы что-то новое было в памяти, надо стереть старое. Сотри из памяти старые товары и старые цены, и запоминай новые. Старое помнить ни к чему – это больше нельзя применить. Разве что когда-нибудь вернёшься на этот круг. Но к этому времени уже всё забудешь… Память тоже имеет свои пределы. Вот к чему мне помнить, какой была она при жизни? Её давно нет. И могилу помнить незачем, когда на ней появился монумент из чёрного мрамора. Надо было бы забыть и тайное сидение на скамейке, и ухо востро, и глаза на затылке. Не стоит ли теперь забыть и монумент? И свежий холмик рядом. Да и самого Игоря, каким он был при жизни. И каким я его знал до нашего знакомства… Но я храню. Я сохраню то, что в принципе возможно. А жизнь посмеётся и ответит, что ничего сохранить нельзя. Что кораблю суждено утонуть, и как ты не откачивай воду, как пробоины не конопать, а всё равно потонет. Пускай. Но я постараюсь, чтобы проплыл хоть ещё немного.
Чиновники извиняются. Говорят, что когда кладбище разместили здесь, о загрязнении вод никто не думал. А теперь надо что-то решать, и думать о живых. А я думаю о других кладбищах, пошедших под застройку… Юридические бумажки тоже против меня. И жизнь. И смерть. А разве я ожидал чего-то другого? Я пессимист. Я готов к подобному ходу событий. Да, я пробовал это предотвратить. Теперь я пробую минимизировать потери. Насколько это вообще возможно. В городе собрались несколько демонстраций, участники которых отрицали загрязнение воды. Проблема в том, что о питьевой воде я знаю намного больше них. Дальше эти участники стали развивать самые суровые и дикие теории заговора. Вроде бы грамотные люди. Но вопрос с кладбищем демонстрацией не решается, и даже вооружённым восстанием. Вода от этого чище не будет. Разве что снести город и построить в другом месте. Проще было переносить кладбище. Что и было сделано. Вооружённое восстание не отменит смерть, не упразднит болезни. Не справится с течением времён. Не поборет разрушающего бега жизни. Да и юридические бумажки не отменит. Разве что новые добавит.
Это смерть восстаёт против нас, и укладывает в рядок могил. Жизнь восстаёт против нас, сокрушая памятники. Время восстаёт против нас, обращая юность в древность. Бумажки ведут свой мятеж, требуя невыполнимого. Это мы, люди, контрреволюционеры и душители мятежа, поднятого природой против нас. Или это всё-таки мы мятежники, требующие отмены законов бытия?
Глава LX.
К зиме парк открыли. Уложились на диво быстро. Благо, деревья почти не трогали. И табличек на месте старых могил тоже нет. Есть общие списки у общего монумента. Большого, серого. Там её имя, и имя моряка, и Игоря Валерьевича, и моего научного руководителя, и двоюродного деда. А я думал, что один монумент будет на двоих… Как же давно это было! И совсем недавно. Все цветы теперь дружно несут к этому памятнику. Но теперь и не разгуляешься – все цветы не поместятся при всём желании. И этакая собственническая жилка, когда ты возишься на своём участке, и так и просится на язык – на своей могиле, хотя она никак не твоя; когда красишь оградку, протираешь монумент, выпиваешь на лавочке за упокой души, то здесь вообще ничего этого нет. Ничего. Не может заказать монумент по своему вкусу, да и оградку. Здесь общая могила, здесь все имеют равные права.
Впрочем, мы приходим по старой памяти и на то место, где был некогда чёрный мраморный крест. И где был белый обелиск. Деревья ещё сохранились. Но вместо памятников только зелёный газон, и асфальтовая дорожка со скамейками, и можно даже присесть. Потрогать траву. Но это уже не то. Её там нет, и Игоря нет. Костей не осталось.
А чуть дальше уже кипит работа, и растёт новый жилой квартал на месте стоянок, на месте взлётной полосы. Яхтсмен наведывается к нам, помалкивает, понимая неуместность слов утешения, которых и быть не может. Но его стихия – вода. И если какое водохранилище спустят, что очень маловероятно, он перебазируется на другое. И море не высушат. И горы не сроют, и альпинистам всегда будет раздолье. Они ведь спускаются на землю ровно затем, чтобы опять уйти на штурм. А что мне? Я ведь и так официально наземный персонал. Но если бы и лётный – мы летаем очень недолго. А живём всё-таки здесь. Надо бы спросить у яхтсмена, как он ухитряется жить на воде, возвращаясь в город редкими набегами, возвращаясь в дом, подобно гостю. Я так жить не научился.
А ещё… Иногда мне хочется вернуться в прошлое, и всё исправить. Может, я был неловок в общении с ней? И надо бы освоить искусство обольщения? Но Игорь рассказывал мне, как был неловок он сам. И Евгения говорит о том же. Она вела себя с моряком, как дура. Да и он был полным дураком. Поэтому, вероятно, они и сошлись, и поженились. Значит, дело было не в моём неумении общаться с девушками. Любовь зла. И сложно сказать, с какой надо было бороться – то ли с собственной любовью к ней, и выкорчевать её из сердца, то ли с её любовью к Игорю. Я боролся и с первой, и со второй, и проиграл. Да, иногда я всё-таки забывал своё решение – не пытаться быть любимым принудительно, поскольку это невозможно. Можно совершить насилие, но нельзя заставить полюбить себя. И я дарил ей цветы… И она знала, что это был я, поскольку Игорь дарил исключительно духи, считая цветы банальщиной. Знал ли он, что цветы всего только мусор, будущий мусор? Он сам мне сознавался, что цветы дарил ей только по смерти. Но что же духи? Они ещё более бесплотный дух. Даже и не мусор. Игорь рассказывал мне, как она ненавидела такие подарки. Она любила цветы. Ведь он и в роддом принёс ей оба раза духи. Она ругалась отчаянно, требовала. Потом отчаялась переделать мужа, и принимала духи в подарок, как неизбежное зло. Она любила цветы. Я знал это. Но она не любила меня. Евгения рассказывала, как моряк дарил вещи исключительно практические. Мыло, посуду, кофеварки, плитки. Что ж, хоть польза есть, заключала Евгения. Да, и моряк, и Игорь дарили вещи, которые дарят только живым. И только я дарил цветы… Ерунда, конечно. Чего только в могилу не напихают. Фараон соврать не даст. Напихают на радость грабителям, между прочим. Но в своей культурной традиции я дарил ей то, что дарят и живым, и мёртвым. Но как же долго я не мог этого сделать! Если при её жизни я иногда нарушал собственные запреты, то потом не делал этого до знакомства с родственниками.
Мне кажется, что яхтсмен научился походной жизни, быть вечным кочевником, вечным бродягой. Хотя это ложь – всё равно он хоть ненадолго приезжает в этот город, чтобы опять уехать. Корабль должен иногда заходить в бухту. Но мне яхтсмен предлагает покинуть свой город. О чём я ему и сказал.
– Ну, не совсем так, – отвечает он. – Может, случай уехать пока не представился.
Ну-ну. Случай, говоришь… Да и такой случай бывает, что нас берёт за шкирку и швыряет за тысячи километров от дома. Без войны и бедствий. Или наоборот, приковывает к месту цепью, хотя и хотел бы уехать подальше. Или во вполне определённую точку на карте. Но – сидишь на месте.
Новый год проходит, как ему и положено. Старое кладбище впервые расцветили гирляндами. А мне всё кажется, что это вспыхнули кусты в «Жизели», и скоро явятся Виллисы… Но Виллисой может быть разве что Лиза, и она лежит не здесь.
Глава LXI.
Дом культуры тоже будет закрыт. Творческие коллективы торжественно выпроваживаются на все четыре стороны. И даже на пять. Дом культуры, где работает Евгения, тоже будет закрыт. В других ДК график плотный, и вязальщикам места нет. Значит, закончились рейды на море от городского отдела, и встречи по краю. Быть на море вместе со всеми отпускниками. Приехали, отдохнули, и назад. Вот яхтсмен, он как на море – отпускник? Он ведь полупрофи, если можно так сказать. Мне, кажется, придётся жить на военную пенсию. Немного. Хотя я много вообще не зарабатывал. Уже зовут в аэропорт. Тоже в наземный персонал. Но что мне там делать? Там «Боинги» и «Эрбасы», да ещё «Суперджеты» есть. Из малых машин только «Дашки» да «Атээрки». Техника уже абсолютно другая, надо учиться заново. Да и романтики той нет. Три года назад я вновь пришёл на аэродром… Три года пронеслись. Или четыре. Не помню уже. Остаётся только тир. Мушка в прорези целика. Или диоптрический кружок.
Вот, старый крестьянин с ослом… Если твой осёл ещё жив. Смотри на пальмы, торчащие из песка, на крышу лачуги. Если крышу ещё не занесло. Надо идти в другой оазис. Или попытаться раскопать по новой этот. Фараону хуже – он не может приказать исследователям отвезти его обратно в пирамиду. Как не мог приказать грабителям оставить чужие ценности в покое и выметаться обратно. Тот, чьи слова при жизни были законом… При жизни. Нынче правят другие фараоны. А ты – мумия. И проклятия твои – ноль. Которого ты не знал. Не было такой цифры при тебе.
На дворе весна. Скоро год со смерти Лизы. Надо выбраться к ней. Определиться с монументом. До чего же далеко, это новое кладбище… А потом – на годовщину к Игорю. В порядке общей очереди. Там весь город стоит. А за рощицей, что некогда была границей аэродрома, из-за которой торчали антенный ближнего привода, растут многоэтажки. Кажется, я лишился всего, что любил. Ложь, конечно. У древних греков были четыре разных слова, которые переводятся словом «любовь». Эрос – чистейшая физиология, сексуальное влечение, и самый акт. И ничего больше. Все остальные понятия – только дух. Сторгэ – родственные чувства. Филиа – дружба, общность взглядов и интересов. Наконец, агапэ – чистейшие платонические восторги. Любовь к великому творцу, мастеру, таланту. Любовь к наукам вообще, и к определённой науке. Любовь к искусствам, или к одному искусству. Любовь к ремеслу. Любовь к машинам. Любовь к самолётам. Любовь к морю. Любовь к горам.
Она так и осталась моим агапэ. И не стала моим эрос. И моим сторгэ. Правда, она ещё была моим филиа. Надеюсь, хоть немного. Кажется, я здесь останусь во имя любви. И яхтсмен всё время шатается по своим лужам, большим и малым, тоже во имя любви. А может, он так пытается от любви скрыться? Не знаю. Может, что он этого не знает и сам. А может, боится сознаться даже самому себе. Вот могу ли я рассказать всё, что думаю? Сможет ли кто понять моих фараонов, крестьян, что вывозят песок из оазиса обратно в пустыню? Смерть как часть жизни? Жизнь, что сносит любую память? Юридические бумажки, что властвуют над нами, берут своё право, и отнимают его? Я не знаю. И что ещё придумают скептики на моё словоизлияние – тоже не знаю. Ведь я обнажаю и препарирую свою душу. С той небольшой поправкой, что я не знаю, что есть душа. И перестал искать ответ. Может, ответ заключается только в том, что перестаёшь искать ответа. И это есть верный ответ. Но я с коварством спрошу себя – в чём же заключался вопрос?
Да, должен сознаться – я решал иногда вопросы с помощью кулаков. И подручных предметов. Некий бывший сослуживец, от которого я не ждал подвоха, сказал мне, что надо давно бросить могилу, найти женщину не сильно твёрдой морали, да не одну. И не париться ерундой. Я такого не ожидал, но внятно объяснил, что так не поступают. Надеюсь, он понял. Хотя… Я вообще сомневаюсь в том, что люди способны друг друга понимать.
Евгения когда-то была учительницей, но возвращаться к этому ремеслу пока не собирается. У неё нет того, что есть у меня. И чего не было у Игоря. Пламенной страсти. Правда, скептик сейчас и спросит – и где же твоя страсть? К самолётам? К вязанию? Но есть у меня пламенная страсть к ней, к умершей, и много лет прошло. Но я снова иду к её могиле. Хотя и могилы уже нет. В конце концов, у меня есть её фотографии, видео, связанные её рукой вещи. Агапэ не проходит. Не излечивается. Не тускнеет. Живёт вечно. Может, останется и по моей смерти. Я дарил цветы – самый бесполезный подарок. Видимо, потому, что его можно дарить и мёртвым. Польза – эта категория исключительно живых. Мёртвым польза не нужна, и от них пользы нет. А цветы – это чистейшей воды украшение, которое стремительно увянет, превратится в мусор. Бесполезная трата денег. И я платил за цветы самую дорогую цену.
Когда-нибудь и я уйду вслед за всеми, к Суду. И Господь спросит меня, как я боролся. Или… Не знаю, о чём спросит. В конце концов, Господь дал людям свободу. И с тех пор за свои деяния отвечают только они. И сам Господь боролся со всем миром. За что и был убит.
Глава LXII.
Я пытаюсь оглянуться. Считаю года. Почти четыре года, за которые изменилось всё… И ничего не изменилось. Я пришёл в исходное состояние, в каком был до этих событий. Кот Шрёдингера то ли жив, то ли мёртв, и понять это невозможно. Старый крестьянин с ослом с удивлением наблюдает, как пустыня превращается в болото… Пролилась вода с неба, пошли дожди. Сухие русла наполнились бурыми от грязи потоками. Расцвели зелёные ковры на барханах. Расцвели цветные ковры на такырах. А потом… Стало влажно, душно. Сухой, горячий воздух осел тяжёлым туманом. И деревья сокрушили камни вечных пирамид, а трава довершила начатое. Сгнили мумии, распались, исчезли с перегноем. Смерть побеждена жизнью. И не нужно больше таскать песок из оазиса в пустыню. Оазис был клочком жизни в море смерти. Но в зелёном болоте найдётся ли хоть клочок смерти? Жизнь поедает жизнь, чтобы жить дальше. Хотя иногда в болоте находят мумии давно утонувших… Но стоит их вытащить из жижи – и в секунды мумии распадаются.
Куда податься крестьянину из болота вместе со старым ослом? Попытаться ли найти место, где ещё осталась пустыня? Та, с которой ты боролся всё время. Выходит, тебе нужно была эта борьба, и ничего больше. Ведь это мечта – пустыни больше нет. Не нужно каждый день вывозить песок. Не нужно каждый день ожидать, что песчаная буря скроет оазис насовсем, без шансов откопать обратно. Капли драгоценной влаги из почти священного родника заполнили всё вокруг – пей, не хочу. Не нужно экономить каждый глоток, чтобы полить на скромный надел. Почва столь сырая, что никакой злак здесь не вырастет. Значит, нужно привыкать к новой пище, и к тому, как её выращивать. А можно попробовать уйти на север, к великим льдам и снегам. Но что это даст, кроме того, что уже есть сейчас? Жизнь не остановить, время не остановить, и может, что скоро здесь будут льды. Или не скоро. А может, что леса. Или великие горы.
Вот фараон ничего такого точно не хотел. Он твёрдо знал, как победить пески пустыни. Вот не знал, как победить людей. Вернее, знал, но только при своей жизни. Слово мертвеца никому неинтересно. Но думал ли ты, фараон, что пески уйдут? Они не вечны. Вокруг твоей гробницы нынче болото. Она уничтожена, превращена в щебень. Скажи спасибо исследователям, что увезли тебя в это здание, в эту витрину. Смотри в потолок. И сокровища твои рядом. И утащить их отсюда намного сложнее, чем из пирамиды. Исследователи исполнили твою мечту, которую ты сам не смог бы исполнить. На тебя смотрят с почтением и благоговением, тобой восхищаются. Ведь других, живых фараонов, рядом нет. Здесь исключительно крестьяне и каменотёсы. А мёртвый фараон порой властительнее живого. Потому как таинственнее.
Посему и Господь был плотник, сын плотника. И весь Назарет сидел на лавках и за столами, сделанными руками господа. И распяли его на дереве. Вот каменотёс приготовил ему гроб в скале. Но Господь – не фараон. Лежать долго не стал. Дерево гниёт скоро, но оно растёт. А камень не гниёт, но и не растёт. И дерево сокрушит камень. Пробьётся в щель, пустит корни. Цветы вскроют асфальт. Камень проиграет войну.
А я проиграл, или выиграл? Она не стала моей. Да ещё и умерла. Аэродром застроен. Кладбище стало парком. Дом культуры закрыт, и объединения съехали в другие дома. Кому места хватило. Но разве я боролся за гробницу фараона? Её имя осталось на общем монументе. Вязать я не разучился. Да и поработать в аэроклубе успел. У яхтсмена своя жизнь. В чём-то он прав, а в чём-то нет. И я пытаюсь понять, выиграл он, или проиграл. А может, в таких категориях наши жизненные пути вообще нельзя понять, и оценить. Он человек воды, человек болота. Хотя, пожалуй, в болоте яхта не поплывёт. Это американцы, кстати, говорили, что хорошо сработанный пароход поплывёт по пескам Аравии. И в какую пустыню он принёс воду? Тогда я человек чего? С каким песком я боролся? С песком смерти? Песком забвения? Песком времён? И что с этим песком может сделать вода? Вода тоже может быть рекой смерти, рекой забвения, рекой времён. И совсем невесело, если бегучая река превращается в болото. Но в болоте кипит жизнь.
Я сижу в парке, на том месте, где некогда сидел на скамейке у могилы. Вернее, не совсем… Всё-таки точка немного другая. Я узнаю деревья. Даже дома, хотя выросли они недавно. Остальное – газон на том месте, где был чёрный мраморный крест. А вон там был белый обелиск. Там, где сидела Лиза. Как и четыре года назад, я один. Но мрамор погладить больше не получится. Да и костей её здесь нет. И Игоря нет. Как и свежего холмика. И даже привычные уже цветы не поставить, и сорняки не прополоть. И оградку не подкрасить. Не проносятся с гулом надо мной самолёты, взлетающие или садящиеся. Мимо идут люди. И я не боюсь, что придёт кто-то из её родственников. За этим следить больше не надо. Мечта исполнилась. Как и мечта фараона, что смотрит в потолок музея через стекло витрины.
Глава LXIII.
Тир тоже закрывают. Куда переберутся стрелки – непонятно. Если терять, то терять всё. Сгорел сарай – гори и хата. Тиром я бы пожертвовал в первую очередь, чтобы сохранить остальное. Потом пришла бы очередь вязания. Если бы меня хоть кто-то об этом спрашивал. Но жизнь идёт дальше…
На кладбище я теперь чаще стою в церкви. Её не тронули. Здесь всё почти так же, как и в тот день, когда звучала панихида по ней. Да, и я стоял рядом, и впервые был близко, и близко к её родным. И заносил я сюда, и выносил потом Игоря. Это то, что осталось мне. Обелиска больше нет, могилы нет. Памятник общий. Теперь только высокий свод купола с окнами по кругу, да запах воска и ладана напоминает мне о ней. И вообще обо всех ушедших. Включая иноверцев и неверующих. Но я-то верующий, и никуда мне отсюда не уйти. Я много посетил мест, где некогда, ещё до революции, стояли храмы. Иногда это место заброшено, иногда там сквер, и памятник Ленину и Марксу. А иногда храм всё-таки отстраивается, и почти нет напоминания о тех годах. Почти. Кроме памяти.
Старый крестьянин с древним, но пока что живым и ходячим ишаком, почти привык к болоту. Сейчас он уже не сможет возить песок обратно в пустыню. Ни он, ни ишак. Но это и не нужно – воды в избытке, даже в переизбытке. Ишаку хватает травы. Хватает и плодов. То, что раньше надо было добывать тяжким трудом, выращивать на клочке земли, теперь гниёт под ногами. Кажется, старый крестьянин переиграл фараона с его каменной пирамидой. Если б осталась пустыня – выиграл бы фараон. Но вот пустыни больше нет. А нам не дано предугадать грядущее. Чечако, новичок в золотоискателях, всю жизнь работавший клерком или слесарем, столбит участок, который ни один опытный старатель никогда бы не тронул. Опытный старатель всю жизнь посвятил поискам золота, обошёл полземли, и твёрдо знает, что здесь золота нет, и быть не может. А чечако с одного вскопа вскрывает жилу. Вот опытный старатель за всю жизнь добывает пару горстей золотого песка. Но это только случай. И это только один чечако, из тысяч и тысяч таких же искателей счастья.
Мы снова на море. Как обычные отпускники. Которые выбрались сюда, и которым заново предстоит возвращаться домой. И снова на вокзалах строятся у перронов составы, двухэтажные, одноэтажные, купейные, плацкартные, спальные. И между ними электрички для тех, кому ехать недалеко. А на автостанциях стоят у перронов автобусы, двухэтажные, одноэтажные. И микроавтобусы. На трассах полно машин. На аэродромах выстроились самолёты разной вместимости и разной дальности. Кого-то только привозят на отдых, кого-то уже увозят. Но потоки прибывающих и убывающих нынче разделены. Не то, что раньше… Но дорога остаётся. Зал ожидания. Поток через рамки. Чемоданы на ленте досмотра. Красные надписи на табло. Чёрный шрифт на билете. Задержки случаются редко. В непогоду, или из-за аварий.
Я уезжаю из города ровно затем, чтобы вернуться. Отпускников считают счастливчиками. И море покидать печально. Но всё-таки твой дом не там, а здесь. Из моих друзей осталась только Евгения. Старики собираются вместе, дети тоже. Яхтсмен иногда возникает на горизонте, внимательно изучая мои повадки. Видимо, ждёт, когда я переберусь к могилам бабушки и дедушки, и к аэроклубу. Ближе ведь нет. Он ни разу не отпускник – он живёт на водоёмах, и на море в том числе, бывая дома набегами. Легко ли это – быть таким кочевником? А меня хочет переселить на море навечно. Или считает, что хорошо знает меня. Ему легче – если где-то плавать запретят, то его готовы нести многие воды. А я житель осёдлый.
Я думал, что мне ещё о многом нужно поговорить с Евгенией. И с яхтсменом. И очень многое о них узнать. И многое о себе рассказать. Но теперь я молчу. Многое стало неважным. И я больше не жалею, что не узнал тайну Лизы, и умершего моряка. Евгения всё-таки успела узнать о Лизе, и обо мне. Но проявила столько же любопытства, сколько Игорь.
– И что?
– Просто рассказал.
– Бывает.
То, что ценно для тебя, может быть совсем ненужным для других. Если ты любил женщину, это не значит, что её любили другие. У них свои любовные истории, которые важны им. Я рад тому, что всё закончилось. И именно так закончилось. Хотя что-то подсказывает мне, что не закончилось ничего. Я вспоминаю те дни, после признания, когда мы изредка виделись, и я не мог больше прикасаться к ней. Хотя я знал, где она живёт, и как. И сейчас всё так же – я не могу прикоснуться к ней, хотя и знаю, где она. Как и в те годы, со мной остались мечты, которым не суждено сбыться; но кто же запретит мечтать? Мои воспоминания о ней, крайне скупые по объёму, но бесценные. Значит, ничего не изменилось. Хотя изменилось всё. Странно это. Крестьянину больше не нужно бороться с пустыней. А с болотом он бороться не умеет. Тут нужен дренаж, нужно пробивать каналы. Отсыпать дамбы. Но это не труд одного человека. И фараон, который сумел победить пустыню, проиграл болоту, которое привело зелень, и сокрушило камень гробницы. Эх, где же его каменотёсы, где его грузчики? Им бы сейчас лопаты в руки. А архитектору – новый план, по осушению болота, превращению его в сад. Но это болото само напоминает сад. Ходить неудобно, и мокро, и влажно. Но вот о вечной каменной пирамиде в любом случае нужно забыть. Она не выстоит в саду. Да и камней не сыщешь больше. Не сумел же фараон оросить пустыню, проложить каналы, насадить деревья. Не смог, или не захотел? Подозревал в деревьях своего главного, тайного соперника? Или явного? Но – сила его пошла в пирамиды, а не в орошение.
Глава LXIV.
Я всё-таки работаю в аэропорту. И мой МАЗ развозит пассажиров от выхода аэровокзала до трапа самолёта. У Евгении «Кобус». Да, когда-то я расстался с мечтой крутить баранку. Когда улицы стали запружены автомобилями. Но я и не выезжаю на дорогу. Широченный МАЗ на дороги не пустят. У него даже номер тракторный. Хотя в некоторых аэропортах вешают автомобильный. Мой удел – ширь лётного поля, бетонка под колёсами, и никакой давки. Всё строго по расписанию. Делю длинные линии с автозаправщиками, тягачами, машинами сопровождения, багажными развозками. Ночью мне светит огонь светодиодных прожекторов, белый, режущий. Красными цепочками вдали горят полосы огней. Взлетают и садятся самолёты. А у нас – путь близкий, но необходимый. Как у катера, что возит пассажиров от пирса к борту корабля, слишком крупного, чтобы подойти ближе. И почти моряк, хоть матросы лайнера снисходительно улыбаются. И я сохраняю свою форму гражданской авиации. Она позволяет мне не стричь свои седые волосы ниже плеч. Хотя на меня и смотрят иногда, как на престарелого анархиста. Хотя я, видимо, он и есть. Конечно, не о таком я мечтал. Мечта сбылась как-то криво. И здесь можно порассуждать – это всё-таки лучше, чем ничего, или лучше никак, чем так? А я не хочу рассуждать. У Евгении такой мечты не было. Но она считает такую работу наименьшей из зол.
Когда-нибудь город разрастётся так, что и новое кладбище войдёт в черту. Может, я доживу до этого дня, и может, что даже наши старики. И я снова буду ездить на могилу, на сей раз на могилу Лизы, и гладить серый камень. И прибираться на этой могиле. И делать это совершенно явно, ни от кого не скрываясь. Хотя Лиза – это только мой друг, сестра по несчастью. Или по счастью. И место для кладбища выбрано довольно удачно. Потому как под ним нет обильных грунтовых вод, которые ещё и в водозабор попасть могут. Может, повезло моим бабушкам и дедушкам не оказаться на старом городском кладбище. И Лизе повезло, хотя сейчас к ней очень трудно добраться.
Болото подсыхает. Крестьянин живёт в одном большом оазисе, и осёл с ним. Здесь пальмы, финики, колосится хлеб. Где песок? Где бурные воды, что затопили пустыню? Где клочок земли, который постоянно заносит? Ничего.
Нет, я не женился. И не собираюсь. Нет такой женщины, как она. И я отнюдь не преуменьшаю её недостатки взором влюблённого. Они были и в самом деле малы. И столь же велики её добродетели. Это я сужу сейчас, с высоты ушедших лет. Впрочем, констатирую: моя точка зрения с самой первой нашей встречи мало изменилась. Именно поэтому я и решил, что только такая женщина мне нужна. И никакая больше. Я пытаюсь понять, повезло мне, или нет, счастлив я, или нет. Но это всего лишь редукция, упрощённая модель жизни. А в реальной жизни было то, что было, и горе, и счастье, в одном и том же. И все мои умозаключения и образы есть только мой уровень понимания жизни. Не более того. Чёрного мраморного креста больше нет, как и белого обелиска. Но что есть они? Что есть мечта об общем красном обелиске для неё и Игоря? И в жёлтом для Евгении и моряка? Только то, что таких надгробий не было, и никогда они не будут поставлены.
Во всяком случае, со мной её фотографии, видео, вязаные её рукой вещи. Да ещё яхтсмен, что рассказывает мне, как она ходила под парусом. На доске и на яхте. Значит, она тоже была немного кочевницей. А я – нет. А Игорь? Пожалуй, ему было всё равно, кем быть. А мне нет. Я остаюсь на том месте, где был мой оазис, который я тщетно защищал от песка пустыни. Который затопило водой, и который стал болотом. А теперь стал дивным садом. Теперь всё вокруг оазис. И нет больше песка. Но ведь это не я. Может, только стоило таскать песок обратно в пустыню, даже зная, что пустыня победит с первой хорошей бурей. А вместо бури пришла вода. Нам не дано знать грядущего. Но только одному чечако из тысяч достанется золотая жила, которую обошли стороной профессиональные старатели.
Мусоровозы больше не ездят по парку. В парке слишком мало мусора. Там только урны, и их содержимое тащат в больших мешках дворники. Выходит, мусор, этот песок пустыни времени, почти не трогает парки. Он заносит жилые дома, промышленные районы, и кладбища. И почти не трогает парков. Здесь нет ни скошенной травы, ни пышных букетов. Тех, которые сопровождают и жизнь, и смерть. Выходит, парк находится почти вне течения времён? Нет, листву убирают, траву стригут. Но это вполне по силам унести в руках. Здесь невозможно остаться насовсем. Даже бездомным, что находят приют. В домах живут, на кладбище лежат тихо. А здесь – все гости. Посидел – уходи. Даже в промзоне работа не прекращается на ночь. Всегда кто-то работает. Но не в парке. Это место заповедное, гостевое.
И я сижу почти на том месте, где был чёрный мраморный крест. Чтобы подняться, и идти в церковь, где её отпевали.
Свидетельство о публикации №224080900353