В захолустьи. Глава I
Сборник публикует его составитель Ю. В. Мещаненко*
………………………………………………………………………………………
ВЕСТНИК ЕВРОПЫ
Журнал науки – политики– литературы
Основанный М. М. Стасюлевичем в 1866 году
М А Р Т
Петербург
1913
Страниц всего: 436
А. Дивильковский
В ЗАХОЛУСТЬИ
Перед самыми днями рассчёта
(Простые очерки)
Стр. 84–123
84
I. Злые и добрые силы
Константин Кременьков, коренной провинциал, но настроений независимых, переживал довольно невесёлое время вместе со своей малой семьёй в недрах Кошкинского уезда, в селе Сенькине.
Прибыл сюда Кременьков из «губернии», убегая от силков казённой службы, от силков, расставленных по всему лику нашей земли для людей грамотных, но лишённых капитала. Склонная ко всему явно-полезному, душа Кременькова не переваривала чиновничьего «баловства». «Частная служба будет живее и серьёзнее», надумал он себе и вот нанялся доверенным к своему кошкинскому троюродному дядюшке. У дядюшки же были в западной, лесной, половине уезда порядочные пустоши, где, впрочем, лес почти что не ценился – девяносто вёрст от сплавной реки и железной дороги, – а зато ценились «гнёзда» бурого железняка, у самой почвы. Заведовать вывозкой этой руды и должен быть доверенный: возили на железный завод в другом конце того же дремучего, Брынского леса. Проживал сам Кременьков на лесном зимовье, в досчатом бараке; он и обличье приобрёл соответствующее – лесного приказчика. Ходил в серой поддёвке, шитой кошкинским портным, с такою широкой «юбкой», с такими роскошными складками на ней, что жена, смеясь звала эту одежду «Костин сарафан».
85
Жену свою с двумя детьми он поместил в плохоньком подлесном селении Сенькине. Там за четыре рубля в месяц они снимали запущенную дворянскую усадьбу господ Белотельских, господ мелкого разбора, кормившихся в городе. Дом стоял между церковной площадью, с одной стороны, и избою 80-летней старухи Белотельской, матери хозяина, с другой стороны. Старуха была когда-то свирепой владычицей сенькинских душ, а теперь, на казнь себе, всё не умирала среди развалин былого счастья.
Для приезжих жить было бы, пожалуй, и совсем недурно: человек хозяйственный, Кременьков приобрёл для своего семейства сперва кошку, потом пару кур с петухом, поросёнка, наконец, и корову Пестрянку, чёрную, круторогую, с белыми ушами, с белым брюхом и хвостом; нанял распахать и унавозить огород, выровнял собственноручно гряды, выписал из Москвы семян – даже не виданных в Сенькине, как-то тыквы и салатов, редиски и чесноку. Словом, зародыш полного хозяйства. Но вот беда: с конца мая настала убийственно-безоблачная и ясная погода. Для огорода это было бы ещё ничего. Только воды таскай побольше из речонки Мочи, бежавшей под огородом; но поля…
Наезжая на неделе домой из лесу (вёрст за 25 от дому), Кременьков видел, как ленивей и ленивей земля растит траву и злак из своего засыхающего тела, как яровые не поднимаются, как стоит зря, не хочет наливаться озимый колос. Только поздняя гречиха ещё бойко пестрила красно-зелёными треугольничками молодых листиков почву.
И было не по себе, потому что кругом у мужиков тревожные лица. По зорям выходят хозяева в поле, полюбуются на свои просящие пить полосы, с робостью и надеждой оглядят безмятежно-лазурные небеса и, понурив голову, бредут по домам. Тихо переговариваются, недоумённо разводят руками. «Кабы Господь-от батюшка – дождика бы…»
Нет дождика и не будет.
Злой неурожай у ворот.
Ещё не пришёл он, ещё всё может поправиться – может двинуться в рост и заволноваться тяжёлыми колосьями зелёная нива, и разгладится, помолодеет мужицкое лицо. Но уже угроза приступила вплотную к деревенской меже и не отводит занесённой руки.
Кременьков не любил вмешиваться в чужие дела.
Поэтому, что, собственно говоря, что ему было до деревни? У них свои
86
заботы, у него – свои; каждый живёт, насколько может. Но как-то так выходило: уткнись, даже нарочно, в свою огуречную гряду, либо в коровий хлев, – а нельзя не видеть, хоть искоса, что делается по сторонам. Кроме того – жена. Жена по имени Зоя, была у него премилая маленькая особа, с карими глазами, с тёмными кудряшками, со смешной, дружелюбной улыбкой ко всему на свете. И она любила смотреть на не слишком красивое, слегка калмыцкое лицо своего мужа и даже на его мочального цвета волосы и бородку.
Но она из города привезла городскую нервность, отзывчивость: какую обнаруживает резонатор, или, ещё лучше, те известные в физике звука, газовые «поющие пламена», которые отвечают трепещущим светом и тоном на малейший звук кругом. Жена и не давала Кременькову схорониться от голосов жизни; а надо признаться, у него бывали к тому побуждения. Жене же помогало развитие событий.
Корова Пестрянка и поросёнок Чушка ходили в сенькинское стадо; за них было уплачено сенькинскому обществу столько, сколько полагалось по раскладке со двора, – два рубля с полтиной, да пастуху полбутылки и двугривенный. И Пестрянка с Чушкой были, на удивление всему селу, красивые да умные. С поля бежали всегда впереди всего стада, как вожаки – качество, особо уважаемое в деревне. Впрочем, дело понятное: оба хорошо знали, что дома их ждёт корыто с кухонными помоями и соломенная резка с посыпкой.
Другим же коровам и свиньям не предоставлялось к ужину ничего, кроме чистой водицы. Хозяева их – бедные, сами ещё с зимы живут впроголодь, редким и скудным заработком: кто возкой дров в город из казённой дачи, кто – копкой той же руды, два-три жгли горшки в самодельных печах-ямах посреди просторной сенькинской улицы. И того едва хватало на покупку хлеба насущного семейству; даже соломы яровой на «прикуску» скоту давно не было: не родилась солома в прошлое лето.
Каждое утро четвероногие товарищи обнюхивали и облизывали вкусно пахнущие морды у Пестрянки и Чушки, и понятно, что в стаде порядком-таки им завидовали – кроме, впрочем, овец: те просто ничего не понимали, ни лучшего социального положения кременьковских животных, ни даже всё большего оскудения травы. Только бегали толпой по всему пару, служившему пастбищем, да блеяли. И сенькинские люди тоже завидовали новым «шабрам» и смотрели на них больше
87
всего с точки зрения – «нельзя ли чем поразжиться». Пока Кременьков бывал дома, ещё крестьяне «ему уважали»: звали его к себе в гости «объяснить насчёт плантов», то есть, не захватили ли у них земли – поп или бывший помещик?
Или же сами приходили посоветоваться по разным земским и судебным делам. Но когда «шабер» уезжал в свой лесной промысел, начинались разные обиды молодой «шабренке»: то рассаду капустную повытащили у неё из гряд, то гамак маленькой Сони из сада кем-то оказался унесён без следа, то кто-то пустил в сад свинью, а за свиньёй попрыгали глупые овцы. Призван был на помощь длинноногий Андрюха, деревенский пролетарий из горького сословия бывших дворовых; он долго гонял свинью с овцами по саду, пока выгнал. Тут было потоптано порядочно луку и салату, да всё же Андрюха показал, что недаром берёт плату от Кременькова за уход в его отсутствие за садом и огородом. Словом, грядущие деревенские беды и жестокие предчувствия словно рикошетом отражались, довольно чувствительно, на обитателях усадьбы. Но эти мелкие укусы судьбы сами по себе ещё не так волновали Зою. Она даже молчала большей частью про них перед мужем, сама же всегда как-то мало ощущала материальные ущербы. Её гораздо больше давила та отчуждённость, та, как бы, колючая проволока, которую она, казалось ей, чуть не рукою могла ощутить между «их» Сенькиным и её домом. Ничего подобного Зоя всё же не ждала, едучи зимой из города, хотя и тогда инстинктом боялась деревни, и уговаривала Костю не ехать. И откуда эта проволока?
– Отчего это, Костя? Ты не знаешь? – спрашивала мужа Зоя Николаевна. – Отчего мужики так к нам враждебны?
– Э, пустяки всё. – отвечал Костя. – Просто бестолковый народ, невежественный. Что ты от них хочешь? Насолили им, конечно, когда-то бары, вот они на всяком чистом платье до сих пор вымещают. Подожди, Зоя, привыкнешь. Ко всему привыкнуть можно.
– Да чем же, Костя, мы на бар похожи? Живём просто. И вот наша Афросинья (у Кременьковых была прислуга, солдатка) – ведь никто её здесь не обижает.
– Да, да, я хотел тебе сказать, Зоя. Следовало бы тебе немножко построже быть с Афросиньей. Она, правда, смирная, но, знаешь ли, необходимо. А то разленится и командовать примется.
– Ну, вот ты всегда такой, Костя. Эта Афросинья такая
88
забитая, что смотреть жалко, а ты – командовать. Костя! Уж пусть это другие деревни душу выматывают, а мы с тобой ведь не такие… И Афросинья так хорошо ходит за Соней и Горенькой…
– Ах, Зоя, невозможно с тобой разговаривать, – с досадой заключил муж, – дитя ты настоящее.
А сам сберёг из разговора какую-то тайную искру, где-то там, за порогом сознания. Не то, чтобы он счёл верным поступать по Зоиному, но внимание его в значительной мере потеряло способность скользить мимо многого, что бродит и что зреет, и что вянет внутри деревни.
Вскоре, в конце июня начались в Кошкинском уезде всюду покосы, крестьянам некогда было возить руду из лесу на завод, и для Кременькова вышли вакации, он приехал домой надолго, недели на три. Но тут-то колючая проволока ещё больше ощетинила свои шипы. Дело в том, что Зоя Николаевна, человек сообщительный, не находила кому передавать избыток своих едких впечатлений от деревни. Муж был тут плохой собеседник, а от местной «интеллигенции» Кременьковы решили держаться подальше. Ещё в начале их пребывания в деревне, весною, в самую страстную пятницу «интеллигенция» в лице попа, дьячка и учителя – по наущению впрочем земского начальника Белотельского, племянника старухи (представлявшего собой более крупную ветвь фамилии), устроила в поповской квартире такой громкий дебош с разбитием стёкол и пением пьяных песен, что отбила всякую охоту к знакомству. Гуляли два дня, и опомнились пьяницы лишь под пасхальный звон. Да и то сгоряча принялись, вместо всенощной, за панихиду по своим покойным жёнам (земский и дьячок были действительно вдовы, а у попа попадья ушла, из-за его пьянства). Только старик-сторож церковный усовестил отца Агафона, напомнив ему о светлом Христовом Воскресении.
Оставалось Зое писать лишь длинные письма в «губернию» своим друзьям, высланным из Москвы студентам. Эти неблагонадёжные лица, по естественному порядку вещей были блики к местному «Листку», и тиснули в нём то, что им показалось особенно любопытным из писем Зои, с прибавком – столь опасным! – «от собственного кошкинского корреспондента». В корреспонденции рисовалась беспомощность деревни перед природными и социальными силами, и причина этой беспомощности – духовная глушь, темнота. Говорилось тут
89
и о сенькинских чудесах и колдунах – впрочем без имени Сенькина. Как сенькинцы всем народом видали в одни весенние лунные сумерки, на улице, полёт колдуна серой птицей из банной трубы. Как сенькинцев эксплуатировал уже двадцать лет их рыжий пастух, запугав их своим искусством «наводить сглаз» на скотину.
И вот что вышло из этого Сенькине. Разумеется, здесь ни колдуны, ни прочие жители «Листка» не читали: «ни к чому». Но тут присоединились особые обстоятельства внутренней политики села Сенькина. Старуха Белотельская была обижена тем, что солдатку-де Афросинью Кременьковы переманили от неё; на самом же деле, Афросинья сама ушла от тиранства «лихой Белотелихи», которая никак не могла забыть, что ещё Афроськин дед был её рабом. Другой обиженный был земский Белотельский или Володенька, как его звали на селе, по старой памяти; не сделав ему по приезде визита в его усадьбе, находившейся в версте от села, Кременьковы грубо нарушили все кошкинские понятия о чести. И вот «благородная» тётка с правительствующим племянником воспользовались корреспонденцией «Листка» в целях возмездия.
Рыжий пастух-колдун по имени Лаврён, был молочный брат Володеньке. Так в уездах сложно перепутываются великие с малыми… Володенька по-братски пригласил однажды Лаврёна на чай к тётушке и здесь прочёл ему, с надлежащими комментариями, как его Кременьковы «распечатали». Потому что некому больше было, всегда грамотные в захолустьи ведь наперечёт. Амбиция Лаврёна была ужалена, словно пчелой, а он был злопамятен. За диффамацию он решился в свою очередь отомстить… кременьковской корове. Такие окольные, странные пути, – не правда ли? – глухое дрожание Сенькина перед судьбой изыскивало, чтобы отвести свою наболевшую душу.
И принялся Лаврён колдовать.
Стали с Пестрянкой происходить разные сюрпризы. Раз в разгар ликующего утра – совсем бы не вовремя – хозяева услышали перед воротами усадьбы призывное «му-муу»! Что за причина? Почему красавица и умница явилась так рано со своего скудного пастбища? Животное крайне общественное, обычно она просто рвётся в стадо. Афросинья поспешила отворить. Вид у Пестрянки был какой-то глупый и виноватый. Она с недоуменной физиономией вошла во двор, огляделась направо, налево, ткнула мордой в пустое корыто для пойла,
90
потом зачем-то подошла к изгороди сада, и, обращаясь не то к огурцам на грядках, не то к видневшейся за сиренями и вишнями церкви, трижды возопила «му! му! му!». Была ли то её слёзная жалоба на злого пастыря доброму богу деревни? Так, или иначе, ясно было, что пастух попросту прогнал её из стада. Пришлось Кременькову наскоро подкосить в саду крапивы и бурьяна для Пестрянки. Потом вдвоём с Афросиньей они пошли на покос к деревенским мужикам жаловаться на нарушение условий. Старики в это время косили на низинках, где трава сберегалась получше от засухи, но была всё же мала и жидка. Угрюмые и лохматые старики остановили широкие размахи своих кос, выслушали не очень сочувственно упрёки Кременькова и молвили: «Он ещё вчерась на ночёвке-то грозился корову-ту прогнать: я мол ему дам меня по всему-то по свету славить. Да что с им, с Лаврёном поделаешь. Боимся и мы его. Знает… Ты-ка всего лучше выставь ему косушку-то, може и пособит».
Кременьков увидел, что с «обчества» нечего спрашивать. Не обращаться же за своею правдой к неприятелю земскому! Скрепя сердце, раным-рано, ещё до зари, на другой день ждал он сам у ворот колдуна, держа наготове косушку и хлеб. Вот раздался красивый, носовой звук пастушьей жилейки, звук, всегда заставлявший скотину сломя голову выбегать к нему навстречу. Колдун подошёл к воротам, косушку выпил, утёрся рукой, хлебом закусил и Пестрянку взял в стадо. Однако гневаться не перестал. Это был злой колдун. Да притом и старуха-барыня, опираясь на Володенькины внушения, его тоже поила и поджигала. Так они втроём и продолжали колдовство.
Корова пришла на другой день с «килой» (огромным волдырём) на вымени и ни за что не давалась доиться. Пришлось посылать Андрюху в город за фельдшером. Через несколько дней она совсем разболелась, перестала есть и пить, и лишь жалобно посматривала огромными глазами.
– Испортил проклятый-то колдун животную – шёпотом объявила Афросинья.
– Испорчена-с, это верно-с, – изрёк и случившийся тут Андрюха, – и безграничная вера в могущество нечистой силы отражалась на двух испитых, преждевременно старческих лицах солдатки и бывшего дворового. Они сокрушённо качали головами и вздыхали, и, пошептавшись, решительно,
91
наконец, объявили хозяину, что теперь ничего не остаётся, как позвать другого колдуна – Василья.
– Это ещё что за Василий?
– А Василий Цыган-от ему прозвище,– сказал Андрей. По отцу-то он Садовников, а по-уличному-то – Цыган. Потому – чёрный весь. И Андрюха снова шёпотом прибавил: – колдун он тоже, только добрый-с. Всё-то тебе с молитвой да с Христом-с.
Бедный горожанин совсем заблудился посреди деревенского волшебства.
Он послал было опять Андрюху за фельдшером; тот уехал надолго по уезду.
А корова, грустная, стояла в хлеву сонно и неподвижно, и кожа у неё под шестью была бледная, холодная на ощупь. Хозяйская сердечная боль подрывала у Кременькова упорство его здравого смысла, и он готов был вновь уступить «средствиям» деревни.
– Что же, Зоя, пошлём что ли за этим Василием? – сказал он жене.
– Вот уж ты, Костя! – возмутилась жена.– Просто я тебя не понимаю. Нас деревня всячески выкуривает, а ты надеешься умилостивить её вдоволь своими поклонами.
– И нет, матушка моя, – вмешалась Афросинья, – ничего Василий-от он не окуривает, а это верно: кланяется Богу-то да крестится и мигом всякий сглаз отымат. Уже спасибо скажете. А то ишь Пеструшка-та сердешная – аж слёзы-те у ней текуть…
– Ну что же, Зоя, право, может быть, он каким-нибудь, знаешь… домашним, там, лекарством… не всё ли равно, что они приговаривают?
– Скажи лучше: симпатическим средством… И Зоя пожала плечами и ушла в комнаты.
– Зови Василья,– велел Кременьков Андрюхе.
Скоро среди желтеющей, полусгоревшей и вытоптанной муравы двора появился чёрный, курчавый, большой мужик с огромной бородой.
– Здорово, хозяин, – и блеснул зубами и белками глаз.
Дочка Кременьковых напугалась и убежала в дом к матери. Младенец Горенька раскричался на руках няньки.
Но колдун с чувством перекрестился «на четыре ветра» и пошёл в кухню молиться. Молился долго, кладя земные поклоны, потом пошёл в хлев. У Афросиньи страхи благоговенье перехватили дыхание, Андрюха, втянув длинную шею в плечи, застыл, словно цапля в созерцании, а Кременьков
92
с беспокойством прислушивался со двора, не натворил бы ещё этот колдун чего с животным. В хлеву долго слышно было Васильево бормотанье: «Пречистая матушка… от сходняго да от заходняго… на море, на окиян…» да его глубокие вздохи. Слышно было, как корова потом с мычанием тяжело повалилась на земь… Неведомо, что колдовал Василий, только вышел из хлеву, бледный и утомлённый, со словами:
– Ничего, хозяин. Будет жива. Это ничего.
К удивлению, за волшебство своё не взял ни гроша. «Как можно, «Божье дело»». Только выпил чаю и за чаем оказался пресмирным и предобрым мужичком. Детей он сейчас же как-то приласкал, приручил, и на прощанье Горенька снова благим матом ревел, не хотел выпускать из ручек чудную бороду Цыгана.
Корова и вправду сейчас же взялась за еду и быстро поправилась. Было ли тут и вправду какое-нибудь лечение тайным снадобьем, или же – странный опыт деревенского «натурального» гипнотизма, неизвестно. Только Кременьковы в первый раз почувствовали, что деревня, словно избушка на курьих ножках, обернулась к лесу задом, а к ним передом. Значит, не вовсе ещё томительная обыденщина высушила сердце мужика. Зоя первая обрадовалась этому открытию, простила Василию и его колдовство, и стал у них Василий с тех пор за большого приятеля.
Лаврён, однако, не успокоился. Как тёмная тень какая-то этой всё растущей засухи, как её мучимый жаждою дух, он не мог напоить своей мести. Он проведал о добром волшебстве Цыгана, но попробовал его «пересилить». Однажды, проснувшись вдруг на рассвете, Зоя увидела в окно, как чья-то согнутая фигура в саду возится близ заднего крыльца. Мгновенная мысль о поджигателе мелькнула в испуганном воображении. Зоя разбудила мужа, он, как был со сна, – в сад. Никого не нашёл, только ветка смородинового куста оказалась скручена в большой узел. Ещё что за подвох! – подумал он, приглядываясь: внутри узла – что такое? – торчит длинный белый коровий волос, вероятно из хвоста…
– Тьфу ты, да ведь это – «коровья смерть» – сказал он жене, глядевшей из открытого окна: он вдруг вспомнил этот сорт мужицкой чёрной магии. Но – чем бы смеяться – он, со сна, с досады, да с хозяйского азарту, комично-поспешно развязал куст, выхватил волос и даже наступил на него ногой с победоносным видом.
93
Зато громко рассмеялась Зоя из окна.
– Смотри, Костя, поживём ещё в этом Сенькине, и ты тут сам, пожалуй, станешь колдуном. Да ещё и верить сам себе будешь, как Василий с Лаврёном!
Муж сконфуженно улыбался. Но тут же почувствовал приступ возмущения.
– Да, и оглупеешь, и глупеешь от этих мелких преследований. И всё это – из-за твоих приятелей, газетчиков и студентов. Делать им нечего, а тут вот расхлёбывай… Тебе смешно, конечно!
Зоя обиделась за студентов и газетчиков.
– По-твоему, так и печатать ничего не надо. Самое лучшее – долой вовсе печать и – бей корреспондентов! Во ты уже и рассуждать начал, как твой Лаврён.
– Само собой, где же нам до светил губернского прогресса! мы – больше о куске хлеба для семейства…
И так далее, в этом же роде. Пошла семейная сцена между окном и садом, между мужем и женой в лёгких, утренних костюмах. Ведь едва ли много исключений из общего правила нашей тесной, душной жизни: семейная сцена – род какого-то священного закона нашего брака, как и супружеская любовь, и родительские заботы, стряпанье щей к обеду. Люди могут очень любить друг друга и прекрасно понимать нелепость своей словесной схватки, но спешат-спешат, во что бы то ни стало, разрядиться…
Словно наваждение какое-то передавалось супругам от этого коровьего волоса, от этого оскорблённого пастуха, от этой сверх силы терзаемой неизвестным будущим деревни.
Поток взаимных обвинений, обидных воспоминаний, нелепых угроз… Кончилось, конечно, слезами Зои и отступлением Кости в свой кабинет. Отсюда, кое-как приодевшись, он бежал чёрным ходом через речку в соседнюю рощу, принадлежавшую земскому. Попал в тенистый овраг, сел тут на поваленную и обглоданную зайцами дочиста осинку и повторял без нужды:
– И пожалуйста, и чёрт с вами со всеми, и никого не прошу…Потом:
– У этих глупых баб всегда – нервы…
Да, я должен признаться, он так и сказал: «глупых баб». Не скрою: он не был ни лучше, ни хуже других мужчин. Он только отличался способностью быстро приходить в равновесие. Тут успокоителем послужила… сыроежка.
94
Сыроежка – гриб неважный, но всё же съедобный. Кременьков вдруг заметил в поле своего зрения красную шляпку гриба, и мгновенная, превосходная идея: «набрать грибов для Зои» как будто сдунула всё предыдущее с его души. Он действительно набрал грибов в широчайшие карманы своего сарафана, потом и земляники в фуражку для маленькой Сони. Потом явился домой, как ни в чём не бывало, к утреннему чаю.
Соня была очарована земляникой, которой ещё в своей жизни никогда не едала. Зоя изо всех сил захлопотала с грибами, хотя, вообще говоря, терпеть не могла кухни. Мир восстановился. О «коровьей смерти» решили молчать, чтобы не перепугать на смерть Афросиньи.
Впрочем, этот эпизод был и последним в «коровьей войне», и по очень простой причине: вся почти трава на паровом поле, где паслось стадо (за неимением у крестьян отдельных выгонов), была частью съедена, частью сгорела и была вытоптана скотиной. Пестрянку с поросёнком хозяева сами перестали вовсе пускать в стадо, пасли их дома на надворной мураве, пока она ещё сохранялась, да в саду.
Однако, этого далеко не хватало. Пришлось, наконец, нашему Кременькову под давлением обстоятельств, пойти с визитом к главному своему неприятелю – земскому в его усадьбу. Лысый и тучный, одетый тоже в поддёвку, но из тонкого синего сукна, взбалмошный Володенька встретил гостя, хотя несколько и с похмелья, но милостиво. Видно было, что он, сенькинский властелин, в своём одиночестве, до крайности рад посещению гордого чужака. Володенька тут же отдал за один рубль целую большую полянку в своей роще для прокорма коровы и ни за что не хотел отпустить гостя без угощенья.
За стаканом красного вина он посвятил его в тайны своего древнего родословного древа, на котором он – по старшей линии – оказывался последним плодом, и сообщил следующую ценную сентенцию:
– Правду вам сказать, тесно нам, старинным дворянам в рамках вашей прозаической действительности. Мы ведь – природные люди меча, а не, там, бумаг всяких да торговли. Разбойничья в нас кровь, богатырская, а нас запрягают в какие-то судейские цепи, сажают за зерцала… Чепуха всё это.
Кременьков, главным образом, отделывался носовыми звуками: «гм!»…
95
«ннн-да-с-с» и прочих, угостился в пределах вежливости и удалился. Дома же беспокойно гулял из угла в угол да всё отфыркивался и отплёвывался. Но как-никак враждебная сила была с этой стороны смягчена. Для косьбы полянки договорён опять тот же, всегда досужий, Андрюха.
Укрощение Володеньки повело за собой любезности и со стороны старухи-барыни. Однажды, заметив из окна своей избы гуляющую по двору Зою, с маленьким на руках, она поманила её к себе и позвала на чашку чаю. Зоя, делать нечего, пошла. Старая Белотелиха жаловалась на свою горькую участь: «Жила в хоромах; а нонче вот – в мужицкой избе»; жаловалась особенно на сына – хозяина усадьбы, где жили Кременьковы: «Совсем позабыл мать; не вступился за неё; а мужичьё да девки ей дерзят Ему что? И горя мало; служит себе экономом в земской больнице – что мышь в крупе…»
Тоска забрала молодую женщину от этих простаковских речей. Даже Гореньке что-то невыносим стал ядовитый звук старушечьего голоса. Он забормотал что-то сердитое на своём младенческом языке и выразительно потянулся всем тельцем в окно, на двор, где видны были их трёхцветная кошка с двумя котятами – беленьким и чёрненьким, и курица Ушастенькая – с цыплятами. Мать Гореньки собралась уходить, а барыня ещё осведомилась: «Вот вы с мужем – люди учёные. Не знаете ли, как по Писанию выходит? Будут ли мне по-прежнему служить мои рабы на том свете?»
Зоя с нескрываемым ужасом отступила назад, наскоро попрощалась и чуть ли не бегом направилась домой. В первый раз в деревне – да и в её жизни – и за нею в свою очередь гнался по пятам какой-то суеверный страх. Вампир, казалось ей, не упившийся всласть кровью людской, всё не хотел ещё умирать здесь в самом сердце деревенского горя.
Белотелиха глядела из окна вслед своей «шабренке» и оборка её чепца, надетого специально для случая, тряслась. Но глаза её, в восемьдесят с лишним лет, были так ещё черны, так живы, будто она и совсем не собиралась помирать. Хоть сейчас ещё гонять «хамов» на конюшню!
Зоя почувствовала, будто она погружается в холодную вязкую тину на дне жизни. В первый раз молодому её сердцу противно стало жить на свете. Придя к мужу и порывисто обняв его, она и на него успела навести свою тоску. Но он встряхнул своими светлыми волосами и утешал её: «Что же,
96
Зоюшка, мы с тобой узнаём, по крайней мере, реальную обстановку жизни. Трезвеем».
Наконец, и с попом сенькинским состоялось знакомство.
Кременьковы давно уже наблюдали его невзрачный быт, быт захолустного попика бедного прихода. На огороде своём он часто возился в портках и холщовой рубахе, без шапки, почти ничем не отличаясь от рядового сенькинца. Только долгая грива, не заплетённая в косу, досадно впутывалась в поповскую работу. И на своём покосе он справлялся сам, без работника. Впрочем, управляться было и не трудно с травою – как жидкая щетинка. Поповское хозяйство так же страдало от засухи, как и у всей деревни.
Когда его стряпуха отлучалась не село к родным, поп оставался один со своими ребятишками. Однажды его унылая поблёкшая фигура слонялась по широкой церковной площади с полуторагодовалым младенцем на руках (попадья покинула его не так давно). И он подошёл к забору и познакомился с Кременьковым. Ничего специфического, клерикального не было ни в его речах, ни в обращении. Он, вздыхая, поговорил лишь о хозяйстве, о маяте с ребятишками да – «не знаете ли, чем младенца лечить от животика?» Чистая деревенская баба… Только запойные отёки на его лице напоминали, что в этом кротком существе живут и губительные страсти. Он просил соседей брать у него на прочтение старую «Ниву» да «Сын Отечества».
В ближайшие дни, однако, попу выпала видная роль на селе.
Каков бы ни был он сер и немудрён, да ведь он был представителем всеблагого Бога среди удручённого села Сенькина. Между тем, к этому времени засуха так уже обожгла кормилицу-землю, что чуть не на аршин глубины здешняя супесчаная почва превратилась вся в сухую, безотрадную пыль. Малейший ветер подымал её над преждевременно-жёлтыми нивами густым столбом и гнал по всем раздорожьям в виде игривых вихрей: известно, что в центре каждого такого вихря балуется весёлый «шутёнок».
Нечистой-то силе было весело, мужикам – плохо.
«Последнее приходит», говорили старики.
И на деревне шептались, что старики раз ночью уже молили «чёрного петуха»: ведь сенькинцы были от роду – идолопоклонники – мордва и лишь поколения два назад «порусели». Не помогла жертва старым богам, которые уже самим молителям представлялись сродни нечистому же. Устыдились, созвали сход и позвали попа.
97
Сход созвали в субботу вечером у самого жилища Кременьковых, послали и за самим Кременьковым: ведь он тоже хозяин, и огород у него пропадает с тех пор, как речка Моча пересохла, и остались от неё лишь лужи поглубже: воды не натаскаешься.
Но Кременьков, узнав про цель схода, не пошёл. Очень огорчил соседей.
Приговорили: завтра с солнышком идти кругом всей сельской межи, по солнцу, крестным ходом, и ходить дотоле, пока не пошлёт Всемилостивый тучек, полных-полных живою водицей. Разошлись – успокоенные, уверенные.
Крепко ещё верили эти люди земляные в небесное Добро.
В ту ночь звёзды глядели с небес замечательно ясно, глубоко-философски. Казалось, по их золотой вышивке можно было прочесть всю захватывающе прекрасную будущность людей. И, в то же время, из-за лесных горизонтов небеса перемигивались красными зарницами, словно радостно грезили о завтрашней новой жаре – о засухе, засухе без устали…
Небу была весело, земле – тяжко.
А. Дивильковский
………………………………………………………………………………………
Для цитирования:
ВЕСТНИК ЕВРОПЫ, журнал науки – политики– литературы,
1913, кн. 3, март, стр. 84-123, Петроград
Примечания
* Материалы из семейного архива, Архива жандармского Управления в Женеве и Славянской библиотеки в Праге подготовил и составил в сборник Юрий Владимирович Мещаненко, доктор философии (Прага). Тексты приведены к нормам современной орфографии, где это необходимо для понимания смысла современным читателем. В остальном — сохраняю стилистику, пунктуацию и орфографию автора. Букву дореволюционной азбуки ять не позволяет изобразить текстовый редактор сайта проза.ру, поэтому она заменена на букву е, если используется дореформенный алфавит.
**Дивильковский Анатолий Авдеевич (1873–1932) – публицист, член РСДРП с 1898 г., член Петербургского комитета РСДРП. В эмиграции жил во Франции и Швейцарии с 1906 по 1918 г. В Женеве познакомился с В. И. Лениным и до самой смерти Владимира Ильича работал с ним в Московском Кремле помощником Управделами СНК Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича с 1919 по 1924 год.
Свидетельство о публикации №224081000088