В захолустьи. Глава II

СТАТЬИ И ОЧЕРКИ А. А. ДИВИЛЬКОВСКОГО

Сборник публикует его составитель Ю. В. Мещаненко*

………………………………………………………………………………………
               

                ВЕСТНИК ЕВРОПЫ

                Журнал науки – политики– литературы
 
                Основанный М. М. Стасюлевичем в 1866 году

                М А Р Т

                Петербург

                1913

Страниц всего:  436

              А. Дивильковский

                В ЗАХОЛУСТЬИ

          Перед самыми днями рассчёта

                (Простые очерки)

                Стр. 84–123

   97
                II. Какому же богу молиться?

   В то воскресное утро Кременьков как раз собрался в город.

   Косовицы кончились; назавтра ему предстояло ворочаться в лес, а перед тем надо было испросить дальнейших инструкций у кошкинского дядюшки. Да кстати он прихватил с собою на воскресный базар и Афросинью – закупить разный провиант для семьи. Лошадь с дрогами достали у Василия Цыгана, он же самолично и взялся отвезти; ему надо было повидаться с сыном Петром, жившим в работниках у исправника; больше всего поддержкою сына и держался старый Цыган со своею семьёй.

   Дочка Кременькова Соня тоже взята была в это двенадцативёрстное путешествие.
   С колокольни с рассвета раздавался по временам протяжый звон. Крестный ход, значит, ушёл уже за околицу, и сторож церковный подкреплял молитвы «хресьян» пением металла. Пока путешественники ещё собирались, усаживались да прощались с остающимися Зоей и Горенькой, со стороны площади всё время слышался разговор некоего недужного дяди Филиппа, стоявшего под колокольней внизу,

   98

со звонарём наверху (дядю Филиппа, должно быть, приставило сюда общество наблюдать за добросовестным звоном).

– Ну, как, Михалыч, тучки-то не посылает ли Господь-от?
– Скать1) тучки-то? Тучки – скать чтой-то не видно.

   Потом, после паузы:

– А во-о-он, за лесом как бы словно высунуться что хочет
– Высунуться, вишь?
– Да, этак бы, значит расстилается.
– Из-за лесу?
– Из-за самаво и есть… Верно, стелется оно. То ли-то облачко, биленько, то ли туманушком бы этак оказывается.
– А ты, Михалыч, знай, звони, призывай его-то, значит, позвончей. Оно гляди и того… присунется. Ты не ленись, звони…

   Через момент:

– Може косушку тебе подать туда для сукрепу-то, ась?

   Удар колокола какой-то суровый, потом сухой кашель.

– Что ж Филя, оно-скать верно: така засуха… Хем-м! Всю глотку ведь запылить может. – Удар колокола ещё строже. – Ты скать косушку-ту, Филя, ты её… подай-ка.
   
   Дроги тронули. Путники сквозь уличную пыль ещё видели, как хворый Филя, спотыкаясь и тяжело дыша, тащит косушку на колокольню. Вот проехали и заперли за собой околицу, и лошадка затрясла трусцой. Тогда слышен был сзади новый звон, значительно бойчее, как будто колокол живее поверил в тучу и обещался:

– Оо-ммм-м! Вот мы её приведё-ё-м-м…

   А налево за жёлтыми кудрями гороха, над жёлтыми клубами песка, над жаркими струями припочвенного воздуха, невидимыми руками неслись по полю хоругви и крест, и жалостное доносилось пение. Слов не было слышно, только слышен был их смысл:

– Подай, Небушко, последняя наша надежда, подай Господи – утебя ведь всего много – нам, беспомощным, на эти погибающие нивы, подай нам хоть каплю – о, хоть малую каплю – дождя!
   Подай!
   Ты ведь так всегда любил нас!

                ................................
               
                1) То есть, дескать, или сказать
   99

   И мы так тебя просим! Ты ведь, Небушко, так бескрайно-велико!

   В ответ они получали слепо-восторженную улыбку бога Солнца, улыбку всещедро-всёсожигающую. Несмотря на ранний утренний час, в небе не было уже яркой синевы прошлых дней; солнце выпило, проглотило всякую голубую влагу вверху, как и внизу. Небо было жарко-мутное, белесоватое, словно глаза безнадёжно больного, которые уже не возбуждает и лихорадка.

   Проезжали рощи, где на опушках деревья стояли полуобнажённые, будто осенью, проезжали речки и ручьи, от которых, как и в Сенькине, оставались лишь кое-где стоячие лужицы – «зайцу не утопиться»; проезжали без конца грязно-белесые поля, с торчащими, больными, худыми колосьями.

 Глотая клубы пыли, свесив ноги с дрог, путники никак не могли отделаться ещё и от летучих врагов – «паутов» (слепней), для которых засуха оказалась истинным праздником. Всю почти дорогу пара этих огромных, жёлтых, злобных мух осаждала лошадиный зад, а Василий оборонял свою кобылу кнутом, и всё же враги искровавили беднягу. Нападали они и налюдей, выводя из себя своим радостным гимном солнцу: «дззз-ззу!»… В сравнении с ними, прилипавшие изредка овода были безобидными мушками.

   Наконец, из-за бугра вдруг, будто из-под земли, показались долговязые крылья двух-трёх мельниц, неподвижные ради воскресенья. Внизу под ними предполагался город Кошкин. И вправду, он вдруг вынырнул за поворотом дороги, весь скученный на дне невеликих размеров ямы, которую прорезывала речка Ерша, вся плешивая от песчаных отмелей. Еле мерцая, серебрилась между плешин то там, то сям струйка бегучей воды.

   По мосту переехали речку и как-то внезапно, не успев и разглядеть микроскопического городка, приезжие очутились посреди базара, посреди телег, калачных и кумачных лавок, говорливых мужиков и баб крикливых телят и поросят. Маленькая Соня была вне себя от представившихся её взору богатств и, восхищённая и ослеплённая яркою пестротою бус, лент, пряников, кричала: «Купи мне, папа, и это купи, и это!..» Но почти в тот же миг въехали в постоялый двор, где и оставили телегу. Потом все разошлись по делам. Соню пустили с Афросиньей на базар, наказав няне угостить девочку на целый пятак.

   100

   Кременьков отправился к дядюшке.

   Это был старинного склада человек в долгополом сюртуке, сухой и не очень красноречивый. Все его родственные отношения к племяннику выражались лишь в том, что он считал полезным иметь «свой глзок» в отдалённом лесу. За то ему и платил; но при этом желал уж каждую копейку свою получить обратно сугубым усердием. Трудолюбие Кременькова ему, как видно, нравилось, но он всё что-то высматривал в нём из-под своих красных век и жидких, светлых ресниц: что-то высматривал себе, как бы чуждое, непокорное, лишнее – «модное», как обзывал он всё, что не пахнет лишь кислым уездным застоем.

– Ты, Костянтин, поглядывай… вот гляди, неурожай, спаси Господи, будет… Ты понимай, слышь, к чему Господь это даёт… Гляди, как мужик нынче на работу бросается… Нонешний базар сколько ко мне набивалося!.. Ты это понимай… Ты гляди плату-то ему, того… придерживай… Скупись-ка ты на плату… Он и так пойдёт.

   Константин молчал и слушал, только неловкость какую-то испытал: стоячий воротник поддёвки, что ли, тёр ему шею, не то – от поту это, с жары… Почему-то вспоминались наивно-испуганные Зоины карие глаза, когда она вернулась от барыни.

   Впрочем, дядюшка одобрил его счета и расчёты и отпустил его с благословением крестным. Был он тайный кулугур (сектант), а въявь – усердный православный. Задние комнаты у него были тёмные, тесные, по-старинному обставленные кругом узкими укладками и множеством чёрных икон, перед которыми висели чёрные же «листовки» да еле брезжущие лампадки. И там почти безвыходно, как в тереме, сидели взаперти дядюшкины молчаливые «бабы»: бледно-восковая жена да толстая старуха-мамашенька, да ещё пара каких-то приживалок.

   Свет и свобода весело ворвались в душу Кременькова на улице.

   Загромождённые возами улица и базар вдруг показались необыкновенно красивыми. Он пошёл сперва толкаться по базару, договариваться с подрядчиками; потом в трактир при постоялом дворе, так как там условился встретиться со спутниками.

   В трактире он нашёл уже Афросинью с Соней, вскоре пришёл и Цыган в сопровождении сына, весёлого и румяного черноволосого малого. Оба они пришли уже сильно навеселе.

– Сын угостил. Ну, что ж, это ничего, – объяснял он, как бы извиняясь.

   101

   Извиняться же было совершенно ни к чему, ибо весь трактир был густо набит народом, столь же навеселе. Шёл общий разговор, не разговор – бессвязный и разный галдёж. Так, по крайней мере, показалось бы новому человеку. В действительности же, тема у всех была одна и та же: неурожай. Тут были  и городские мещане, и крестьяне со всего уезда, вплоть до отдалённой лесной периферии, вёрст за сорок. И всех гипнотизировала одна идея: засуха.

   Надо сказать, что кошкинские мещане почти ничем не выделялись от наезжих крестьян. Та же боязнь голодной зимы, те же упования лишь на Небо – доброе Небо, владеющее золотым замочком погоды. Разве лишь с виду мещане были немного прибористее. Все они в количестве трёх тысяч, по Всероссийской переписи, занимались земледелием, и городская земля была у них, так сказать, муниципализирована, то есть состояла в общинном владении и переделивалась каждые двенадцать лет. Ремесло сапожное, столярное, портняжное было у них побочным и неверным заработком, за скудостью клиентов.

   В трактирной духоте, будто в фокусе, спёрлась, казалось, вся жаркая духота полей уезда. Гам говора, винные пары, назойливые стаи мух, зараз угнетали и раздражали непривычное чувство. Между тем, потные, красные, полупьяные земледельцы – если вслушаться в каждый отдельный диалог, – всё больше шутили… В одном месте каркалейские мужики, недальние соседи Сенькина, сообщали, что мол рожь да ячмень у них – что Бог даст, а сейчас плохи; зато гречиха так-то хороша, так хороша, что уж не выдаст.

– Ну что ж, это хорошо, с кашей будем, утешал себя с добродушной усмешкой старый каркалейский дед.

   В другой «беседе», из другого конца, рассказывалось об овсе:

– Овсы-те у нас Бог дал – этаких-те овсов, братец ты мой, просто сказать, и у барина нашего – на что хитёр – а не видывано. Ну, только ни тебе сеном, ни хлебушком, это уж грех сказать, – не вышло у нас.

– Ваши гости, зовите нас на блины, – острил собеседник. Блины вам печи, вишь, выходит. Всю зиму вам – масленица.

   Цыган с сыном Петром и даже изредка Афросинья принимали участие в обмене чувств. Дочка Кременькова, покушавши и напившись чаю, уснула у него на коленях, держа

   102

по большому сусальному прянику в каждой руке.

   Отец отгонял от неё неотвязных мух и думал:

– Сейчас на базаре также гудят и прочие три его трактира. Сталкиваются, перетираются, роятся, словно встревоженные пчёлы, мужицкие чаяния и мнения со всех углов уезда: с чернозёмного востока и супесчаного центра, с глинистого севера и лесистого запада, бродит и кристаллизуется мужицкое общественное мнение. Настоящий уездный клуб! А я сижу, чужд и одинок; и забочусь только о себе, да ещё о том, чтобы соблюсти интерес моего дядюшки, подешевле набрать здесь рабочих и возчиков руды… Душно, что-то, право… Экий жаркий день!

   Никогда ещё не приходили в голову Кременькову такие странные мысли. Зудят в ухо, словно те же «пауты». Очень удивился конторщик и даже испугался.

– Что такое? Чего это я, право? Я зарабатываю себе своим горбом кусок хлеба, и полно. Ведь не в казённой палате бездельничаю… Нет, ты, Василий, напрасно. Я, право, не виноват…

– Хо, хо, хо! Смеялся, тряся его за плечо, Василий. – Да ты, Иваныч, никак заснул? Гляди, дочку уронишь. А я и то смотрю, задумался что-то наш Костянтин-от Иваныч. А солнышко-то куды-ы-ы за обеды зашло. Пора нам ехать; небось хозяюшка-та дожидается, кабы не излаяла тебя-то.

   И правда, пора была. Кременьков уже договорился обо всём с подрядчиками, Василий тоже продал своих кур и ягнёнка, Афросинья забрала по лавкам, что надо для кухни, да себе «французскаго ситцу» на кумачник и на голову новый платок. Девочка настойчиво спрашивала: где мама?

   Отправились.

   Проезжая поворот на большую дорогу, принуждены были остановиться, пропустив мимо себя – необычайное зрелище для Кошкина – три скачущих тройки, метнувших на них целые вороха пыли и унесшихся туда – по дороге в губернию.

    Солидный Кременьков, не стерпев, выругался:

– Кого это ещё черти погнали?

   Цыган ударил по лошади, чтобы поскорее выбраться на менее пыльное место, и сказал:

– Аль ты не слыхал? Вица-то губернатора, знашь ты, провожают. Два дня, и он, вице-от, гостил, сказывал мне сын мой; у них-те, значит, у исправника-то и стоял. Насчёт, слышь, неурожая нашего, говорит, приезжал, потому,

   103

говорит, в губернию-ту сам министр1) грозится побывать так любопытствует-мол он, как-мол, от казны потребуется ли хлебное продовольствие, либо нет.

– Ну что же решили, не знаешь?

– Как не знать, ведь Петра-то за столом служил, всё и слыхал. Как, говорит, вчерась прискакал с Перкамасу-то, сейчас-это-за стол (стол-это, говорит, ещё за сутки собрали, всё ждали, в печке неугасимый огонь держали), не, знамо, закусил порядно, выпил, всё хорошо. И сейчас-это: как-мол у вас тут урожай этот будет? Ну, исправник и земские тут были, и наш Володенька, все и говорят: урожай как быдто оказывать не оченно, не дал мол нам Господь сей год, а только что – как дождик, так уж, как ни есть, а поправятся; и затем слава Богу, от казны ничего не потребуется, – потому (это Петра говорит, я так-таки двумя своими ушами-те и слышал) – потому мужику это дело не впервой, а баловаться-то ему от казённого-то пособия не к чему.

– Ах ты, негодные какие! Отозвалась вдруг почти безучастная Афросинья. Она всё время держала в руках свою покупку, новый платок, и не сводила с него очарованных глаз. Платок был, по её выражению: «земля-та зелёная, цветки-те небесные», и это соединение, по-видимому, скрывало для бедняги какую-то несказанную, символическую прелесть. Но тут вдруг она словно проснулась от блаженного сна к жёсткому житейскому:

– Завидно, вишь, им-то на нашу беду. Сами вон чего лопают, а хресьянам-те и хлебушка жалко. Не даст им, не даст за это Господь-от батюшка.

   И даже кулачком своим крохотным постучала по дрогам. Жёлтые, морщинистые щёчки вспыхнули ало-кирпичными пятнами. Безцветные глазки блеснули.

   Цыган обернулся на неё и усмехнулся. Хлопнул кнутом по спине лошади.

– Тебя-вот, солдатка послать бы с вицом-то разговаривать. А то молчишь всё, что убитая. Чай, солдат вернётся, ты ему страху-то задашь!

   Все засмеялись

   Проехали мельницы и город вдруг нырнул в свою яму и пропасть.

   Необычайная у него была способность скрываться из виду на первом же повороте.

   Словно слизнул его кто!
                …………………………………………………………………………………………………
               
                1) Сипягин, объезжавший тем летом среднее Поволжье.

   104

   Только мельница ещё топорщила крылья, будто хвастая: «А ведь мне он виден ещё, Кошкин-то, город-то…»

– Ну, а что же вице-губернатор? – спросил конторщик.

– Виц-то? Он ничего, добрый барин, говорит мне-ка сын-то. Дал, говорит, мне полтину за службу и «всем я говорит, тут у вас доволен». А господам-те слово сказал: «будьте, говорит, спокойны, я и сам сюды ехавши, не иначе, так и думал» – как они, значит, ему сказывали. «И наша, говорит, губерния есть по случаю неурожаю благополучная. Так-мол и из Питера прописано». И скажи ты мне, Иваныч, обратился вдруг Цыган к Кременькову, – вот ты в газете всё видишь; как им оно, значит, там, в Питере-то, министрам-то, даже наперёд всё известно? Книги, что ли, такие есть?

   Лукавая усмешка выглядывала из глубины Цыгановых усов и глаз.

– Гадают они больше на бобах, – отвечал Кременьков, слегка задетый словом «книги» и желая отпарировать «колдуна». Но сообщение Цыгана и его навело на недружелюбные мысли. В «Листке» он читал, что пятнадцать губерний уже признано подверженными недороду. Здешняя же действительность не значилась в их числе. Между тем, совсем не надо было быть агрономом, чтобы, даже проезжая по уезду в почтовой тележке или коляске, видеть почти уже неминучую, неотвратимую гибель полей. И Кошкинский уезд вряд ли был здесь исключением. Что же в тех губерниях, если эта – благополучна?

 Протяжный, жалостный голос прервал его размышления. Кременьков оглянулся: никого не видно. Голос выходил как будто из самой груди полей. Грустный и одинокий среди молчащего серо-жёлтого простора, это как будто был совсем не человечий голос. Скорее, словно бы какой-то большой комар с перерывами подавал свою дребезжащую и унылую ноту. И становилось от той ноты безотрадно на сердце и бессильно.

   Глядит Кременьков: Цыган снял шапку и перекрестился, за ним перекрестилась и Афросинья.

– Ходят, – тихо-таинственно сказал Цыган, и стал вдруг снова похож на того чёрно-бледного «доброго колдуна», каким видал его Кременьков, выходящего от больной Пестрянки.

– Кто ходит, – спросил конторщик, оглядываясь ослеплёнными солнцем глазами.

   105

– С молебствием ходят ведь, – напомнил Цыган.

   Тогда Кременьков увидел слева от дороги, за хребтом поля, – плывут будто в невидимой лодке крохотные, казалось издали, церковные знамёна италисманы-кресты. Невидимый хор пел. Это было неожиданно, ибо путники были ущё далеко от Сенькинских пределов.

– Да разве это ваши попы здесь? – удивился конторщик.

– Каки-чай наши! – возразил Цыган. Это подгородни какие, надо быть, черевахински.

– Черевахински и есть, – подтвердила Афросинья. В городу баяли ихние-те, подымают и они сегодня образа.

  Лилось и прерывалось пение. Нестройность его скрадывалась широтою полей. Но слышна была, особенно когда набегали лёгкие волны ветерка, немалая разница от утренней молитвы сенькинцев. Заметна была усталость, робость, как будто даже – возможно ли – недоверие...

   Черевахинцы, как видно, тоже с утра бродили по жаждущей, горячей земле, они тоже давали обеты – и всё напрасно.

– Где же, где твоё влажное милосердие, о, Небушко? Неужели же и его свежий ключ усох, истощился?

– Не видать тучки-то… раздался тихий и сиповатый голосок Афросиньи. Цыган будто не слыхал, лишь бормотал что-то себе в бороду – молитвы ли небесам, заклинания ли далёким, чёрным тучам.

– Что же дядя Василий, – сказал Кременьков, – как думаешь: помогут эти молебствия?

   Внезапно резкие черты Цыгана исказились страданием. Каменьков заметил это, когда тот повернул к нему свой профиль.

– Не глядит на нас, не слышит Царь Небесный. А, может, и то: люди мы, господин, доложить тебе по всей по истине, самые крайние – живём просто на краю света, под лесом, вот и забыл Он про кошкинских-те…

   Цыган опустил лицо и замолчал. И все молчали.

– Что Ему, право? – продолжал Цыган. – Мало ли у Него и окромя жителев-те на руках состоит? Всех уж никак не упасёшь… Взгляни-вон червяки эти, на дождь которые вылазют, ведь нонешний год пропали же все; ещё и на семя-то, пожалуй, вовсе не осталось. А ведь тоже животная называется. Нет, куды уж тут нам с молебствиями! Вон ведь оно, каково накаливает – ткнул он кнутовищем прямо в лицо солнцу.

   106

   Было что-то похожее на бунт в речах верующего колдуна Это был точно другой Василий, не тот кроткий, что с глубокими вздохами веры в Добро молился о «животной», о Пестрянке.

– Я тебе вот про себя скажу, господин, вдруг снова переменил он струю разговора. Пятьдесят мне годов уж, поболе. Живу, сказал бы, время-то немалое, бороду-ту эвкаку нажил (он собрал бороду в пук и с негодованием потряс ею), а – дурак дураком. То есть, скажу тебе вот, как попу же на духу: ничего кругом не понимаю. Просто, дурак – ну такой и есть… Ты, твоё здоровье не смейся, что смеёшься? Ведь я какой был? Смолоду – всё за правдой, всё вишь мне правду эту подавай. Ну, женился. Вижу: ребята-те, что цыплята вылупливаются, а толку нет; не правде живу. Жена у меня – злющая (колдун вдруг непроизвольно понизил голос и даже оглянулся), кругом грех один…
Бросил дом, ушёл этой правды искать. Ты думаешь, от чего у меня двор-от весь разорён? От этого самого. От правды, значит. Ну поступил на стекольный завод в той-то губернии (он указал куда-то за леса). Ушёл через год: дюже жарко, работа денна-нощна, штраф за штраф, а денег послать домой нечего. Ещё погулял по свету годика три – вернулся. Везде грех и грех, нет правды. Сиди-ка Цыган; да рой, милый, землю-ту, не в её ли правда зарыта? Вот и живу эдак. Кабы не сын нынче помогал, вовсе я бы всего решился, а правда…

   Цыган вдруг остановил лошадь, всматриваясь из-под руки направо. Только что перевалили взгорбок дороги, недалека была и сенькинская межа. Кременьков тоже поглядел направо. Тут тянулась, вплоть до близкого, внезапно обрезанного холмом горизонта, длинная полоса гороху. Заметны были там и сям редкие стручья, изжелта-зеленоватые, ещё молодые, но уже увядшие. Больше ничего.

– Что ты это, дядя Василий? – спросил пассажир дрог.

– Вишь, озорные!.. – ответил Цыган. –Уж это, что хошь, мой-от Гараська занимается.

– Да кто, дядя, где?

– Да вишь, вон, где воробушки-те взлетывают. Воробьи действительно во множестве порхали и шуршали в горохе, а в одном месте, подальше, то и дело испуганно шарахались кверху. Что-то там их пугало.

   107

– Эй, Гараська, выходи-и-и! – закричал вдруг сердито Цыган.
Виновное место гороха вдруг так присмирело, что даже воробьи перестали от него летать. Тишина в ответ.

   Цыган вовсе осердился:

– Эй, Гараська, гляди-кась, приду-ка я с кнутом-то, узнаешь у меня по чужим-те горохам лазить! Выходь, бесёнок, пока жив!

   Зашевелилось в горохе. Вылезло оттуда целых два гороховых существа: нельзя было даже разглядеть, что оно такое, ибо оба были обвиты жёлтою ботвой, будто два живых куста. Воробьи шумно снялись с полосы, уносясь подальше. Существа прыгали по гороху и скоро прибежали к дороге. Гараськой оказалось то из них, у которого из-под ботвы торчали шапкою чёрные, как смоль,  кудри, и ярко сверкали лукаво-испуганные чёрные глаза. За двумя мальчишками бежала ещё собачёнка Кутька, с одной перебитой ногой.

– Сымай горох-от, – скомандовал Цыган.

   Ребята с явным сожалением поснимали стручковатый горох и бросили на полосу.

– А то вот увидит дядя Степан, от него и в волостном не отделаешься, – ворчал Гараськин отец. – Ну, теперя садись к нам, – прибавил он самым добродушным тоном.

   Мальчики, уже со смехом, сели сзади, и дроги с шестью пассажирами поплелись дальше. Кутька, несмотря на недостаток одной ноги, пребойко засеменила бочком на трёх, у самых ног пассажиров.

– Ты-ка это что же, эдак-то с самого солнышка тат-вот и промышляешь? – с усмешкой осведомился Цыган.

– Не, мы – в картохе, – весело отвечал Гараська, сверкнув зубами и болтнув зараз ногами.
– В земского… – деловито прибавил его товарищ, малый сухой, с тонкою, какою-то голодною шеей. Под скулами у него ввалилось…

   И он тут же вытащил из-за пазухи, в горсти, пару свежевыкопаных картофелин, покрытых землёю. Пазуха вся отдувалась: там был, видно, целый запас. У Гараськи – тоже.

   Отец оглянулся, поглядел, промолчал. А мальчишки, к ужасу Кременькова, ту же запустили зубы в сырые картофелины и принялись их «хряпать».

– Дядя Василий! – воскликнул наивный горожанин, – да разве это можно позволять?

   108

– Чего это? – оглянулся Василий.

– Да картофель сырой есть.

   Василий с Афросиньей засмеялись.

– Картошка-та… – силился говорить Гараська распираемым картошкой ртом, – она сладка…

   Товарищ мог только одобрительно мотать головою.

– Эх, ты, ваше благородие, – заговорил Цыган. – Не понимаешь ты то, видно, у нас, как есть, ничего! Ну, как ты ему не позволишь, коли дома-то ему ись нечего? Наши ведь ребятки-те, все, гляди, лето эдак, что зайцы, по полю да оврагам, по роще смышляют себе все каку-ни-есть еду: корешки эти, свербичка зовутся, тоже – баранчики-таки есть, просвирки. Едят с богом, ничего.

– А намедни-с мы-то – я да Гарась-от, – говорил мальчишка, одолевший, наконец, свою «картошину», – у монашек-ти яблук накрали.

– Гнались они за нами с крапивой-то, – подтвердил и Гарась. – Ну, убегли мы.

– Да ведь яблоки ещё зелёные, кислые, – всё ещё не унимался Кременьков.

– Сладки… – твердили мальчуганы.

– Вона и наша церковь-та видна, – прибавил Цыган; – а наши-те хресьяне небось и по сейчас по полю хороводятся. Эх, хе-хе… – как бы в заключение разговора сказал Цыган. – Уж это истинно: самые мы несчастные жители, сенькинские. Взять бы вот каждого нашего, да спросить: ты откудова есть? – Из Сенькина. – Ах, из Сенькина?! – Хвать его головой-то о камень – и всё тут. Никуда боле нас не надобно.

   Жалость жгучая проникла в крепкое сердце Кременькова, и, хотя лицо его посерело от слоя дорожной пыли, вы бы, наверное, прочли эту жалость, сквозь блестящие очки, в прекрасных тёмно-синих его глазах. Она сидела, эта жалость в тех тёплых блёстках его зрачков, которые так нравились всегда Зое, но которых значения ещё не знала ни она, ни, тем более, их обладатель. Жалость – к однообразным, давно не умывавшимся дождями небесам, к рощицам, до времени блекнущим, к обуреваемым сомнениями деревенским колдунам, к «хороводам» на поле, безнадёжно блуждающим, неумелому, заунывному пению, к прожорливым мальчишкам, к измождённым солдаткам. И – к дочке своей, снова уснувшей у него на коленях, на подушечке, не зная того,

   109

что и ей, может быть, – жить когда-то среди этой же нищей и безвыходной обстановки.

   Он шумно кашлянул, выплюнул чёрную пыль и, нахмурясь, сказал:

– Скорее поезжай, Василий, солнце вон скоро зайдёт.

   Лошадка не заставила просить себя, почуяв дом.

   Когда подъезжали к околице, за деревней, над бором заходило красное солнце. Половина его уже погрузилось за синие сосны, но из другой, яркой половины гигантские лучи рвались победоносными, безумно-радостными снопами. На огненном их фоне силуэт околицы, силуэты изб за околицей казались несоразмерно выросшими. В околицу вбежало мелкое стадо, тревожно блея и хрюкая. Худые овцы и свиньи, поджарые, тонконогие, тоже казались странно-высокими; чудные овцы – вроде каких-то захудалых кошек, чудные свиньи – вроде собак. Путники наши въехали в стадо, в густую пыль. Скорее промчавшись вперёд, мимо площади (сторож всё сторожил тучу на колокольне, но, должно быть, давно уже не звонил), поспешили завернуть в ворота усадьбы.

   Жена встретила Кременькова с ребёнком на руках.

– Досадно смотреть, – сказал ей муж. Ходят, молят, колдуют. Люди земли, а от земли ничего добиться не умеют. Ведь с неба не упадёт счастье…

Зоя отдала ребёнка Афросинье и хлопотала над проснувшейся Соней. Соня смешно таращила кругом глазки. Её, видно, всё ещё грезились блеск и богатство уездного базара. Зоя внимательно оглядывалась на мужа, чуя и видя в нём какую-то новую душевную работу. Василий носил покупки на кухню.

– Господь-батюшка милостивый… начала Афросинья, глядя на зад, в поле. И не кончила. Ребёнок торопился к гостинцам, которые завидел.

   В темноте, в 10 часов видно было – попы с хоругвями вернулись.

   Молчаливые тени отнесли грустно-опущенные хоругви в тёмную церковь.

   Молча расходились понурые тени во мраке улицы.
               
                А. Дивильковский
………………………………………………………………………………………

   Для цитирования:

                ВЕСТНИК ЕВРОПЫ, журнал науки – политики– литературы,
                1913, кн. 3, март, стр. 84-123, Петроград
         

               
                Примечания


      * Материалы из семейного архива, Архива жандармского Управления в Женеве и Славянской библиотеки в Праге подготовил и составил в сборник Юрий Владимирович Мещаненко, доктор философии (Прага). Тексты приведены к нормам современной орфографии, где это необходимо для понимания смысла современным читателем. В остальном — сохраняю стилистику, пунктуацию и орфографию автора. Букву дореволюционной азбуки ять не позволяет изобразить текстовый редактор сайта проза.ру, поэтому она заменена на букву е, если используется дореформенный алфавит.

   **Дивильковский Анатолий Авдеевич (1873–1932) – публицист, член РСДРП с 1898 г., член Петербургского комитета РСДРП. В эмиграции жил во Франции и Швейцарии с 1906 по 1918 г. В Женеве познакомился с В. И. Лениным и до самой смерти Владимира Ильича работал с ним в Московском Кремле помощником Управделами СНК Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича с 1919 по 1924 год.


Рецензии