Так далеко, так близко
Серой цаплей туман хлопнул крыльями, как встряхивает бельё хорошая хозяйка – резко, решительно, даже зло – от этого движения влага накрыла аэропорт Тегель, выстроенный ещё в предвоенное время на болотах. У терминала в ногах у толпы, силясь подняться, лежал бронзовый сбитый лётчик, изображавший не китайца Джао Да, но Икара с консервами пилотских очков и в шлеме, со страдальческой гримасой – посреди мусора и недокуренных в спешке сигарет.
Я о нём знаю всё. Студентами мы увлекались катаевским мовизмом: Деня Боровиков, Веня Вингурт и я. От Катаева – полшага до Олеши, Ключика («Алмазный мой венец»). Мы и сами походили на персонажей, списанных у «Серапионовых братьев» («Здравствуй, брат! Писать очень трудно»). Веня из каких-то ему одному понятных соображений здоровался со мной так: «Мистер Санбергер, моё почтение!» Заведя руки за спину, он отпускал дурашливый поклон, делаясь ниже ростом и наклонив голову к правому плечу. Имитировал чуткость и подобострастие, отчего сразу становился похожим на хитрющую птицу марабу, особенно клювом.
Блестяще начитанный и артистичный, Деня подбирал в нужное время нужную цитату, разыгрывая сценку к восторгу влюбленной – до полуобморока – публики: «Она прошумела мимо меня, как ветка, полная цветов и листьев».
Роман «Зависть» считался эталонным с первой фразы: «Он поёт по утрам в клозете». Почему поёт не как все, в душе – разъяснялось почти на трёхстах страницах.
«Сквозное, трепещущее, как надкрылья насекомого, имя Лилиенталя с детских лет звучит для меня чудесно… Летательное, точно растянутое на лёгкие бамбуковые планки, имя это связано в моей памяти с началом авиации. Порхающий человек Отто Лилиенталь убился. Летательные машины перестали быть похожими на птиц».
Большая цитата из «Зависти», напомнил себе. Аэропорт Тегель носит имя Лилиенталя. Большинству оно не говорит ничего.
Из ивовых веток (не бамбука!) и полотна выходят ненадёжные конструкции, а вызов небесам вне эпоса – неудачные попытки богоборчества.
Бронзового лётчика в следующий мой прилёт уже занесли под крышу, огородив никелированной конструкцией возле буфета. Появились новые коннотации и неуправляемый подтекст. Возле авиатора стали расставлять пивные бутылки. Крах романтики, каждодневная трагедия – пока Тегель и вовсе не закрыли.
Новый аэропорт, получивший название «Бранденбург Берлин», строили 30 лет, объявляли о новых сроках сдачи объекта 11 раз. Хороший вопрос: куда делась немецкая педантичность? Что вообще сталось с немцами – точнее, с нашими представлениями о них?
Когда в очередной раз выяснилось, что аэропорт сдать нельзя из-за неработающей системы пожаротушения, авантюрист-директор предложил расставить 800 человек по всему периметру терминала с мобильными телефонами. Наблюдатели, предполагалось, сообщат о возгорании, попутно обеспечивая эвакуацию пассажиров.
Терпение властей лопнуло, инициативного болвана уволили. Аэропорт так и не открыли – выявлено десятки тысяч (!) нарушений норм и правил. Дождались пандемии. И пока авиакомпании летают мало, устраняют недоделки.
Берлин приобрёл китайскую уличную еду и кебабные. Дёнер (или донер) придумали берлинцы. Неподалёку от мечети на Новослободской увидел вывеску: «Настоящий берлинский донер-кебаб». Неужели, возвращая себе звание мировой столицы, Берлин так многое растерял?
***
Тегель, похожий на морской паром, был хорош тем, что до него было легко добраться. Автобусы подъезжали к самому терминалу. Здесь же впервые обратил внимание на национальные особенности столпотворения. Объявили регистрацию, сформировалась очередь: «Столкновение цивилизаций» Хантингтона на бытовом уровне.
Рядом стояли шведы. Стояли свободно, расслабленно, шла регистрация на их вылет.
На Москву стояли плотно. Дыша в спину. Подталкивая друг друга. До начала посадки было ещё около часа. Я безуспешно пытался отстоять за собой хоть небольшой кусочек пространства, но был вынужден регулярно подпихивать ногой сумку.
Очередь сплющивалась, как в тисках.
Думал: «Насколько въелась в кровь советская ещё привычка давиться в очередях!»
Турки в берлинских супермаркетах давятся не хуже россиян. И китайцы – при всей их наследной трепетности к личному пространству. Разделение по демаркационной линии на южный и северный типы в глобальном мире работает далеко не всегда. Иногда рудиментарное, хоть и заполированное цивилизацией, себя проявляет вполне. При исполнении гимна так не вскакивают, как пассажиры всех без исключения национальностей катапультируются из кресел, едва шасси касается бетона при посадке.
Несмотря на увещевания разноязычных стюардов и стюардесс, они хлопают ящиками, пихаются имуществом и, толпясь в проходе, потеют в своих пальто и куртках.
Чужеродность среды самолёта, некоторые усилия при преодолении дискомфорта – и срабатывает первобытная реакция: бежать. Вот если бы каждому, как у Лилиенталя, индивидуальные крылья.
Понаблюдать за расстоянием – увлекательное занятие. Измерить его можно линейкой, рулеткой или мыслью, размотанной из клубка, ставшей прямой – как шнурок. Измерить глубину легко леской с грузилом.
В самом самолёте социальное, по Зиммелю, пространство неплохо регулируется. Находясь в одном объёме (в чреве самолёта), люди отделены значительной дистанцией (не путать с физической, или геометрической по Питириму Сорокину, дистанцией, которую теперь, в пандемию, стали ошибочно называть «социальной»).
Бизнес-класс – сиденья удобнее, питание качественнее и крепкий алкоголь. Этот класс летит отдельно, за шторкой; хорошо, хоть в ту же сторону (смайл). И маски кислородные снизу, входит и выходит он первым. Привилегии. Неэкономическая парадигма, статусная роль, престижность, – всё, как сказал Бодрийяр.
Когда конструкторы некоторое время назад уменьшили расстояния между креслами в салоне эконом-класса, психологи зафиксировали резко возросший уровень дискомфорта. Причем, независимо от образования пассажира, исповедуемой религии и национальной принадлежности. Личное пространство теперь попирается экономией, неизбежной оптимизацией, затеянной авиаперевозчиками и авиаконструкторами. Усиливая ощущаемое расслоение, хотя формальность пребывания «в одной лодке» сохранена согласно купленным билетам.
Измерены с рулеткой все национальные и гендерные особенности функционирования интимных, личных, социальных, публичных зон. Но популярная в начале 90-х концепция «языка тела» с 46-сантиметровым расстоянием при рукопожатии, я уверен, нынче попирается консумацией . Её инструмент – оттренированный, надрессированный продавец, который видит неохваченного покупателя с дистанции аж в восемь метров. Ему требуется 20-22 секунды, чтобы вплотную прилипнуть к ни в чём не повинному покупателю не хуже банного листа. «Отзеркалить», произнести заученные фразы. Побыть рядом, понависать. Поулыбаться скрытой камере, за ним ведь тоже наблюдают. Вы тоже шарахаетесь в магазинах электроники от зверюг-консультантов торгового зала? И совсем невыносимо в салонах связи, верно?
Большая блокада удовлетворения потребности – большие усилия, а там недалеко до одержимости, о которой в начале потребительского века писал Шибутани.
Вот чудесная книжная ярмарка non/fiction. И милейшая проректор одного укрупнённого государственного вуза, доктор, профессор, лауреат и проч., и проч., только что выступавшая на секции по экономической истории, приложила меня возле книжного стенда, как игрок НХЛ, – своим широким бедром прямо к бортику, который являлся неотъемлемой частью стенда. И безо всякого sorry двинула утицей дальше.
Я не в обиде, книжный азарт, понимаю.
Вот чему удивился. На остров Джеймса у Мэриленда заселили оленей, создав им идеальные условия. Их оказалось слишком много, начался падеж. Зоологи сказали – надпочечники, регулирующие рост, репродукцию и защитные функции организма, не справлялись с ежесекундным стрессом. Дороговато встал хрестоматийный эксперимент, а на мышей теперь ссылаться как-то неудобно.
Теоретики урбанизации уверены – высокий уровень преступности в мегаполисах обусловлен не столько статистикой (больше жителей – больше преступлений), сколько высокой плотностью населения. В пандемию, утверждают, европейцы между собой дистанцию растянули.
У нас же, даже если рассадят через кресло, люди всё равно находят способ скучиться – у входа перед рамкой металлодетектора, в буфете или в гардеробе.
В Берлине неизбежно сравниваешь – один город с другим. Москвой можно подкреплять заявленную теорию, не кажущуюся мне ни особо тонкой, ни даже чрезмерно научно обоснованной. В толчее городских улиц покусительство на личное пространство каждодневно; оно умножает усталость. Раздражение «всех против всех», имея тысячи ненаучных обоснований, эффективно себя реализует в каждодневных практиках мегаполиса.
Человек в большом городе нуждается в одиночестве. Найдя его, начинает с ним бороться. Парадокса в сказанном не вижу. Вот они, проксемики Эдварда Холла. Человек обматывается, как простыней в бане, пространством. Кто-то ограничивается стеклянным стаканом-плафоном. Некоторые создают бетонный саркофаг, не хуже чернобыльского, и таких людей в управлении (государственном, корпоративном) немало.
Фернан Бродель, теоретик повседневности, был чувствителен к деталям, находя в них перекличку времён, ибо они быстро утекают, становятся непонятны, чужды, странны.
Хайдеггер раскрывал повседневность через обыденность, а Макс Вебер повседневность сопровождал определением «выхолощенная», считая деградацией высокой культуры эту «обывательщину». Или то самое «филистерское убожество», от которого, по словам классика марксизма, германский дух бежал в немецкую классическую философию.
Не хочу знать, куда они все подевались, как мимикрировали – филистеры, бюргеры, мещане, фланёры. Мне просто нравится наблюдать за обыденными практиками городов.
Однако специальный городской тип наблюдателя все-таки сохранился. Как-то в Барселоне возле ратуши обнаружил лысого дядьку, упёршегося задницей в трость – как в подпорку. Пиджак перекинут через руку. Вокруг него ряды с энтузиазмом брачующихся пар в каталонских народных костюмах. Мы переглянулись, он горько усмехнулся уголками губ, я тоже постарался сдержать скепсис...
Обратил внимание: ещё год-два назад в спортклубе люди вешали полотенце на свободный крючок, чётко отмеряя срединное расстояние. Теперь – вплотную, рядом.
Так в армии мы шинели вешали, чтобы воротники с петличками и эмблемами на них образовывали стройную линию. В аудитории, ища свободное место, теперь свободно подсаживаются к незнакомому человеку, даже если можно сесть отдельно.
Что интересно, государство так себя вело всегда. Когда ему вздумается, оно с лёгкостью преодолевает любую дистанцию – личную, социальную. Даже интимную. Раз – и вот уже оно дышит тебе в затылок, подталкивает плечом, и, если захочет, – примет вальяжную позу и обопрётся на тебя. А потом вдруг карманы обхлопает.
Но если в кои-то веки тебе что-то от него потребуется – тут перспектива обратная, как в перевёрнутом бинокле. Огромного размера дистанция, она резко увеличивается, световые годы на преодоление. С полной мобилизацией всяческих энергий. Одно и то же расстояние может оказаться совершенно не равным себе. В сущности, не удивительно.
***
Шли адвенты. В Берлине снова сыро и зябко, туман клочками висел на платанах, и, напитавшись холодным воздухом, стекал вниз, как на стилизованных светодиодных каплях. Наташа хватала меня за рукав и радостно тащила от витрины к витрине: самодвижущиеся экипажи, поезда, мельницы, медведи, золушки, щелкунчики и ангелы.
Мы заныривали выпить глинтвейна («хотвайн») в полупустые бары.
Когда холод начинал залезать ледяной лапой за шиворот, я, не стесняясь, доставал фляжку и булькал армянским коньяком. Берлин, случается, плохо действует на имеющих ашкеназские корни. Здесь постоянно спотыкаешься о камни преткновения (латунные плитки: жил, депортирован, убит). Находясь рядом с «не обременёнными» (нацистским прошлым, имеется в виду, распространённый термин), отдающими дань прусской традиции послеобеденного кофе или потребляющими «берлинер киндл» (лагер со вкусом хлеба, вытащенного из печи), прямо посреди пряничности города неожиданно ловишь себя на том, что всё ещё пытаешься определить пределы немецкой сентиментальности.
Серые кубы бетонного лабиринта – самое непривычное из увиденного; тема Холокоста обычно лишена метафоричности. Сдержанный памятный знак, редко с фамилиями.
Трагедию документируют – минская «Яма» на Мельникайте, ростовская «Змиевская балка», киевский «Бабий Яр».
Постсоветское пространство не терпит аллегорий, ему нужна простота и конкретика. Минимум рефлексии.
Возле дворца принца Генриха, главного здания университета Гумбольдта, большой книжный развал. Непривычно много левацкой литературы. Доминирует фундаментальный Троцкий, в кратком однотомном изложении представлен председатель Мао с фотографией, а ещё повсюду Жижек – разный, много. А дальше – ещё развал, и ещё, как будто кто-то задумал до Рождества избавить полки от непомерного груза, ну и заработать заодно – совсем немного, так, сущие пустяки, пару центов.
Натыкаюсь на советские издания. Вероятно, кто-то раздраконил книжные склады в Восточном Берлине – под шумок и из жадности. А теперь книги, не имеющие шанса быть проданными, выложены стопками. Или дома дружбы, одним из которых командовал Путин, раздали свои библиотеки. Или дети выехавших из Союза в конце 80-х разгребли-расчистили хлам, оставшийся после стариков.
Бросилась в глаза фединская книга «Города и годы» с пыльно-песочным фактурным переплётом – кажется, лучшая из написанного им. Роман, повинуясь внутреннему магнетизму, вернулся в Германию, повторяя путь героя и автора. А худшее из фединского – памятник ему на саратовской набережной, где он сидит, обрюзгший, закинув ногу на ногу, по-бабьи узко сжав бёдра, держа левую руку на колене, будто сжимает невидимую рюмку. Стык шлифованных камней сзади образовал хвост, и со спины писатель напоминает грузного и нахохленного старого бабуина на ветке.
***
С большим трудом проговариваю немецкие слова. Сами попробуйте, смеяться будете потом. Булочку попросите у продавца: «зеецунге мит киршкремефюллинг пфлаументштройзель шнеке». Обычно выдвигаю вперёд жену, она может вполне прилично объясниться.
Книжные магазины и кафе захватили пространство под мостом (акведуком) для S-Bahn (быстрые наземные городские электрички). Кольцо лавочек вокруг старого клёна, раскидавшего огромные, как деревенские лопухи, листья. Много картинных галерей с белым торжественно-холодным светом, они минималистичны, прозрачны насквозь, как аквариум, в котором плавают яркие рыбки. Можно любоваться не заходя. Офисы тоже прозрачны – почти все. Коммуникация: мы открыты, нам нечего скрывать.
Джазовый бар на месте старого кабаре. Небольшая комнатка для владельца и бухгалтера, кругом фотографии – на стенах и на застывшей картинке включённого компьютера. Все с размашистыми автографами. Подписей нет, они излишни.
На Бляйбтройштрассе магазин для очкариков. Газеты всего мира, скомканные и получившие форму кочана капусты, изображают головы. Человеческий ум имеет предел: рано или поздно он упирается в непреодолимые преграды – моральные, психологические, нравственные, какие угодно. И лишь одна глупость безгранична, горизонта не видно. Наши головы – сплошные газетные тексты. Газеты мы и пересказываем друг другу. Увы, не книги. Обнаружилась «Новая газета», что-то про решение Вельского суда Архангельской области (место отсидки Платона Лебедева).
Скорее всего, газета за 2012 год, тогда адвокаты добивались снижения срока до уже фактически отбытого. Освободили его через два года.
В магазине сети «Абитаре» обнаружил святотатство – придверные коврики, называются «Хаймат», в переводе «родина». Немцы на всякий случай все свои существительные пишут с большой буквы. «Родину» в том числе. Уважают всё сущее. Однако ценят и провокативное, дерзкое, выбивающееся из общего ряда, непафосное. И потому чуть-чуть глумливое. Вытираешь ноги о родину, получается. У нас за такое сразу бы прибили. Твой дом родина и есть, впрочем. Не Россию ботинком нога попирает. Хороший адвокат, если попадётся знающий эксперт-лингвист, получит некоторый шанс отбить вас от «двушечки». Но защититься от прокремлёвских активистов ничто не поможет.
***
В Шарлоттенбурге русские и турецкие магазины вперемешку. И каждая первая лавочка торгует советскими «зенитами» и командирскими часами. Был у меня когда-то «Зенит TTL», и часы командирские тоже были. Ностальгия, однако, здесь не продаётся никак.
В двух шагах от синагоги, возле которой дежурит полицейский автомобиль, магазин сувениров. На витрине куклы – толстые тётки в ангельском обличии. Не сильфиды, воспарившие и порхающие легкомысленно. А вполне себе бомбовозы, которые натужно облетают город. Земные женщины, легко могут подбить глаз – добро должно быть с кулаками. Одна такая маленькая ангелица висит теперь у меня над плитой, зажмурилась от запаха кофе из турки и улыбается.
На Савиньи-плац расположен бар под названием «Цайтлос» – «Исключающий время». Незабвенный Довлатов тайное свойство времени исчезать изложил максимально откровенно: «Выпил с утра – весь день свободен». Неоднократно проверял – работает.
В парке Тиргартен выпустили лису. Лиса недоумённо смотрела на толпу, её сопровождавшую. Кажется, даже покачала головой, не одобряя излишней ажитации. Я смотрел на неё, а две камеры смотрели на меня, и я попал в вечерние новости.
Вопрос в том, как себе представлять немецкое. Утром проснулся от дикого шума какой-то коммунальной машины – в половину пятого она подметала асфальт под окнами. Гул невозможный, на пределе разбега, она вот-вот оторвётся от тротуара и взлетит, стёкла дребезжат.
Потом забухали мусорные баки. Берлинцы, если у них не свободная профессия, традиционно рано ложатся спать и очень рано встают. В четыре-пять часов дня заканчивают работу. Экономика здесь зависит от внутреннего спроса, иначе сказать, от торговых денег – люди имеют много свободного времени и потому много покупают.
***
Какой-то человек, как две капли воды похожий на Бари Алибасова, на музейном острове стоит в общей очереди у металлических вагончиков, временно заменяющих кассы. Седые коротко стриженые волосы, дорогое пальто, толстый красный шарф.
Припомнить бы ему блюз Глебучева оврага, в который органично вплеталось соло на стиральной доске – году так в 79-м. Коллектив назывался «Интеграл». Математики там оказалось, впрочем, совсем немного.
Отстоять очередь за билетами в недавно открытый после реставрации штюлеровый «Нойес музеум» стоило: Нефертити необычайно хороша и оказалась бы величайшей моделью мира, случись ей выйти на нынешний подиум.
Разглядывая, понимаешь, что скрывают фотографии. Небольшие морщинки под глазами и в уголках губ, делающие, кстати, её абсолютно живой и милой. Напряжена шея, гордая царственность поддерживается с трудом. Её не портит «одноглазие» (действительно, левая глазница пуста и потому её всегда снимают в профиль либо в три четверти), о нём знают лишь специалисты, называющие её подданных еги;птяне (профессиональный сленг историков). Каноны красоты за три с половиной тысячи лет ничуть не изменились.
***
Тёмная и тихая улочка примыкает к шумному Кудамму. За одним из вынесенных на тротуар столиков дорогого ресторана сидит мужчина в чёрном пальто и огромной широкополой шляпе, сдвинутой на глаза. Витрина сзади плещется жёлтым, отбрасывает от плеча косую, изломанную тень. Только волевой подбородок и виден. Курит сигарету, не снимая перчаток. Не мрачен, не охвачен грустью и не демонстрирует публике ленивую усталость – просто сидит.
Туман обволакивает здания с некоторым раздумьем, избирательно и придирчиво – какие элементы выставить более отчётливо, поощрив изящество форм, а какие приглушить, чтобы смотрелись ещё интереснее; кажется, именно за этим господин и наблюдает.
Проходя мимо деревянных столиков, вижу маленькую белую кофейную чашечку, отставленную в сторону и официантом забытую. Она влажным туманом окутана вся, будто сама производит его. Вспомнилась солярисовая чайная чашка Тарковского – в саду на столе. Тонкий фарфор, грубые доски стола, многократное отражение в каплях отражений – идёт проливной дождь, и ни один объём его не вместит, и невозможно пахнет листвой; так и с холодным туманом в городе – ничто его не удержит.
Для постмодернизма, разлитого в природе, важна избирательность. И объёмы. Совокупность отражений создаёт отражающие друг друга контексты. Зубчатые, как шестерни, ассоциации, цепляющие что-то за что-то. Вот сидит человек. И я, проходящий мимо него, невольно сочиняю. Может, он актёр актёрыч и ждёт хорошенькой барышни, чтобы показаться. Может, на самом деле он сейчас ни о чём не думает. Просто запреты на курение ему не нравятся. Встанет, потушит сигарету в пепельнице и поднимется к себе домой – в квартиру с большими окнами в тяжёлых старых рамах, из которых виден кинотеатр напротив. Или ждёт, что туман заморозится, присядет. Снега ждёт. Нет здесь грязной, расцарапанной ветрами природы: просто сразу падает снег, я знаю.
***
Вендерс прав: в Берлине всё так далеко, и так близко. А ещё прекрасен Берлин с высоты, существует ли такой город в действительности – вопрос; в фильме мы слышим невнятное бормотание: «Как правило, встречаешь людей, которых больше не существует», и не узнать, распространяется ли этот принцип на живописные казематы и дворы, где звуки по-особому живут, прыгая как гимнасты на привязи, да – и на Шпрее тоже, она днём больше похожа на Миссисипи с пароходом, оснащённым вонючей трубой; если затеяться нудить, задрав голову вверх и высказываясь, повод здесь найдётся отменный – ибо совсем немного ангелов помещается на Бранденбургских воротах, куда меньше, чем на кончике иглы, и это несправедливо для нижнего мира. Охотникам за облаками здесь есть, где развернуться.
***
Пытаюсь восстановить хронику пребывания в Берлине моего двоюродного прадеда. Он умер, будучи старше меня сегодняшнего всего на три года. Когда в Фейсбуке начались акции против цензуры, запрещающей показывать обнажённое тело, хотел выложить купающихся мальчиков – его знаменитую картину. И сразу же понял, что не могу, ибо нелепо и ненужно.
Один из основателей современной латышской живописи, он носил сразу пять имён и пять фамилий. Все – настоящие. Иоган-Теодор-Евгений (тройное личное имя и с одним «н» в первом имени) Валтер, Иван Федорович Вальтер, Янис (Йоханс) Теодорович Вальтэрс (Валтерс) и Иоганн Вальтер-Курау (последняя фамилия стала художественным псевдоним: так он подписывал картины, написанные в Германии).
Череда событий – и общественных и личных – предшествовала его отъезду из Риги. Целый детектив, с какими-то изъятиями и полунамёками: то ли он подписал какую-то петицию царю, то ли не подписал, а от него ожидали, что подпишет, то ли обострились его внутрицеховые отношения с латышами-националистами. Он входил в объединение «Рукис» (латыш. R;;is), в переводе «Гном», но в значении «Труженик».
Возможно, немецкие партнёры, организовывавшие его выставки, поставили какие-то не удовлетворяющие его условия.
В многоязычной Риге язык культуры долгое время оставался немецким. Я начал всё это неспешно распутывать. Он уехал в Германию в годы первой русской революции, жил вначале в Дрездене, потом 15 лет провёл в Берлине.
Ткань жизни образуют пересечения разных нитей. Рига притягивала семью, визуально мощное место. Город моего прапрадеда и прабабки. Да и отец, москвич по рождению и минчанин по месту призыва, провёл здесь пять лет, учась в военно-инженерном училище.
Не так давно я нашёл дом, где отец бывал часто, – он дружил с молодым шахматистом Михаилом Талем. Когда-то улица Горького, 34 – теперь Кришьяниса Валдемара, солидный буржуазный дом, массивные двери, крохотные балкончики с балясинами, в тесном эркере узкие, как бойницы, три окна.
Главой семьи являлась мать, Ида Григорьевна. Она тщательно отбирала гостей. Период самостоятельности чемпиона не превышал пятнадцати минут. То бдила она, то будущая первая жена – зелёноглазая рыжая красавица Салли Ландау.
Как-то глядя на телеэкран, где чемпион мира Таль в строгом костюме вёл какую-то шахматную передачу, отец внезапно «раскололся» – на старый Новый год, исхитрившись выбрать момент, вместе с друзьями они выбросили в окно квартиры почти новый югославский мебельный гарнитур. «Зачем?!!» – ахнул я. – «Такую традицию завели. Избавляться от хлама и прошлых неприятностей. Ходить по тротуарам под окнами в такие дни следовало осмотрительно», – смеялся отец. Понимаю, остальная мебель оказалась антикварной. В юнкерах мой отец, видимо, любил пошалить.
Теперь здесь мемориальная доска, заметная издали. На фоне чёрно-белых клеток профиль чемпиона мира, будто юбилейная медаль. А неподалёку в сквере (больше известном как Верманский парк) – памятник грубоватому, изломанному, измученному своими внутренними демонами Талю, просчитавшему и проигравшему все варианты наперёд, да так и не увидевшего для себя лучших ходов, чем те, которые были уготовлены.
***
Немцы – хорошие архивисты. Латышам оставалось только поддерживать традицию. Мой прапрадед Георг Вильгельм Теодор Валтер (Вальтер), член городского магистрата Митавы (Елгавы), женился в 1851 году на Паулине-Катарине, дочери Кристиана Леопольда Курау, канатного мастера Малой (немецкой) гильдии. Мастерская располагалась неподалеку от Дома Черноголовых на ратушной площади, центрее некуда.
Прадед мой Карл-Евгений родился в 1873 году, предпоследний ребёнок в семье. Крещён в немецком евангелическо-лютеранском приходе Святой Троицы. Как и девять других детей семьи, один из которых умер в двухлетнем возрасте.
Митавская Святая Троица – первая кирпичная лютеранская церковь в Европе, самая главная в столице Курляндии и Семигалии. Благодаря книгам прихода теперь можно кое-что узнать о Вальтерах. Сохранились и домовые книги, и коллекция паспортов в Риге.
Франтом выглядел мой рижский прадед, Карл Теодорович Вальтер. Дорогой костюм, очевидный индпошив (а никакого другого в те времена, кажется, и не существовало). Накрахмаленный воротник-стоечка, сложный узел галстука, абсолютно мушкетёрские усы и бородка. Большой лоб, залысины. Вид – будто только что вышел из современного барбершопа.
…У Домского собора в Риге мы погладили кота, тотемного животного здешних мест. Полюбовались причудливыми растениями югендстиля и маскаронами – надменными лицами, вознесенными над толпой. Тени под глазами вечером отчётливо свидетельствуют об усталости и возрасте, а уголки рта гримасничают от внутренней боли.
***
Снова в Москве. Введенское кладбище – один из неявных филиалов кремлёвской стены, малое Новодевичье, соревнование скорбей, репутаций и денег. Одновременно городской парк субкультур и подростковых развлечений, урочище привидений, шкатулка со страшилками, «место силы» для психов, подпитывающихся «нездешней» энергией. А ещё – безотказный источник извлечения прибыли.
Готика и антика, поздний классицизм и ампир, лабиринт увлечений незрелых умов, тусовки готов. Часовни, мавзолеи. Усыпальницы посреди вороха желтых листьев. Семейные склепы, значительные и важные. Иногда с античными портиками и колоннадами. Скорбные мраморные ангелы, бесплотные девы. Распятия и голгофы, пузатые увесистые камни. Амфоры и вазоны. Тяжёлые цепи. Ржавые голубые металлические кресты. И пластиковая рюмка, надетая на пику оградки.
На стенах часовни фломастером – просьбы и желания, мольба об избавлении от хворей и зависимостей, недостижимое – никогда и нигде. Целый квартал для авторитетных бизнесменов и новой знати. На это кладбище я ходил неделю – как на работу.
В семье считалось: мой прадед Карл Теодорович Вальтер, лаборант судостроительного завода, а позже директор завода хлебного, умер по дороге в Москву в 1921 году от сыпного тифа и похоронен где-то в столице.
По другой версии, его сняли с киевского поезда на полпути, и он умер в тифозном бараке. Могила (общая) неизвестно где. Зачем ехал в Москву, неясно. Люди тогда много перемещались, если не сказать бежали. Куда и зачем – диктовала логика выживания и сужающийся коридор возможностей. Резкая ломка судеб – такая, что кости трещали. Бежать – либо наблюдать за тем, как смертоубийство сменяется, как и приписано – гладом. Окружающий мир бывает несправедлив и опасен. Постепенно отыскиваю документы.
Получил свидетельство о смерти – Карл Вальтер умер 22 апреля 1922 года. Разница с апокрифом, следовательно, в год. Получил и справку о смерти: возраст – 50 лет, место смерти – Лефортовский морг, место погребения – Иноверческое кладбище.
Причина смерти – истощение. Про тиф ни слова.
Решил сделать запрос на документы морга. Ответа всё ещё нет. Иноверческое – это Введенское (Немецкое) кладбище в Лефортово. В администрации одно окошко возле кассы, там единая база данных. Некоторые записи, кажется, до конца 30-х, а ранние – в большом зале. «Карл Вальтер у нас отмечен только один, он умер в 1918 году. Вы уверены в ваших данных?» – спросили меня.
Порылись в огромных книгах. Листали туда-сюда большие страницы. Ищите, сказали, 15 участок, бывший 5-й. «Справку не дадите?» – «Нет. Только по запросу ГБУ «Ритуал»».
Изучил план, разбил участок на сектора. Начал исследовать, ничего не нашёл. Бюрократия сбоит на кладбище, где коммерческие интересы издревле выше любых иных.
В «Ритуале», доказывая родство, как козыри – одним за другим, из рукава – выкладываю бумаги. Самые старшие по возрасту документы выдаю последними, крыть нечем. Оформляю запрос с заявлением, в котором прошу указать место могилы на плане кладбища.
Получаю ответ: похоронен 12 мая 1922 года. Как долго не хоронили, 20 дней! Почему? Не узнать. А тот, второй Карл Вальтер? Ничего не ясно. Участок указан 36-й (старый), 26-й (новый). Совсем другой. Двумя инвентаризациями – 1992 и 2008 годов – надмогильных сооружений не обнаружено.
Добрейшая женщина, помогавшая готовить запрос, сочувственно интересовалась, как проходят поиски моих предков. Разговорились. Внезапно выяснилось: она родом из белорусского местечка Телеханы, в котором родился мой дед по отцовской линии. Нашей фамилии после 1941 года в белорусском Полесье больше нет. Нет еврейских местечек, не осталось и немецких колоний. Симметричный ответ. Только кладбища – и только у тех, кому повезло уйти из жизни, оставив за собой место, где потомкам можно преклонить колена.
Категории вины и безвинности уступают место предсказуемым историческим обстоятельствам.
Судя по всему, Карл Вальтер приехал в Москву вместе с женой. По крайней мере, не был брошен. Похоронен подобающе. В кладбищенских книгах часто фиксировали фамилии тех, кто присутствовал, когда тело предавали земле. В советских загсах без свидетелей брак не регистрировали, свидетели как рудимент – важный элемент фиксации актов гражданского состояния. Может быть, кто-то из родственников Вальтера тогда жил в столице и оказался рядом?
Часовня русской лютеранской церкви скандинавской традиции, стиль – модерн, приход Святой Троицы евангелическо-лютеранской церкви Ингрии (она же Ингерманландия, она же Ижорская земля, почти полностью расположена на территории современной Ленинградской области). Широкий проход, тринадцать ступеней, массивные деревянные двери. Воскресный день, начало службы в полдень. Через час я снова толкнул дверь, всё ещё шла служба, ко мне все разом повернулись. Приложив руки к груди, тихо извинился и вышел.
Ещё через минут сорок я уже объяснял цель своего визита светло-русому улыбчивому мужчине, предупредительному и аккуратному. В джемпере и в брюках с острыми стрелочками он очень похож на несуществующих школьных учителей. Сказав, что знает, кто мне нужен, он, извинившись, отошёл. На скамьях лежали вещи, собранные общиной. Блузы, перекинутые через спинки. Кофты, сложенные стопками. Обувь, выстроенная аккуратными рядами. Детские книги, яркие, много – все на русском.
Подошла миловидная женщина: «Ищите кладбищенские книги? Правильно, должны быть. Но их уже нет. Сожгли. Относительно недавно. А ведь значимый артефакт, нужно было сохранить. Администрация кладбища говорит, что все данные сохранили. Но ведь книгам несколько столетий. Зачем уничтожать?»
Мы обсудили, как же теперь проверять однофамильцев, если сведения настолько разнятся. «Вы ищете Вальтера, известная фамилия», – улыбнулась она. «Ну да, – подумал я, – мой прадед Вальтер – не пистолет».
«Недавно искали Мюллера, – продолжила она, глядя мне в лицо, что-то такое в нём прочла и быстро уточнила – Не того Мюллера, другого. Но его здесь нет. И ваша могила, скорее всего, давно уже отсутствует. Много времени прошло. Представляете, что здесь было в 90-е. Наверное, видели и современные захоронения. Тут большие деньги. И они решают всё…»
И если верить сказанному, новое начальство кладбища сожгло важнейшие книги, которым век-два или даже больше. Россия – не Германия. И не Латвия. Если и остались в стране хорошие архивисты, любовно сохраняющие каждую мелочь, каждый клочок бумажки, то они не работают, а служат. И носят погоны.
Я шёл аллеей к Госпитальному валу мимо большой группы женщин средних лет. Они старательно мёрзли, переминаясь с ноги на ногу. Платные встречи энтузиастов из социальных сетей.
«Есть версия, что шеф гестапо Мюллер работал на советскую разведку», – громко и уверенно произносит розовощёкий юнец в вязаной яркой и смешной девочковой шапке с ушами и висюльками. В бороду вплетена косица. Пар клубился над головой. Голос поставлен, но хипстерство его явно самодеятельное. Интонации провинциального экскурсовода. «Мюллера видели в Москве в советской военной форме. В полковничьих погонах. Он умер в 48-м. И похоронен здесь на кладбище под своей собственной фамилией Мюллер, либо, возможно, Мельников», – говорит он. Современная готика выглядит удручающе нелепо.
***
Мария Карловна, моя бабка-одесситка, могла выбрать – считать себя Рачковской или Вальтер. После неудачного польского похода Сталина и Тухачевского в 1920 году проще казалось жить с немецкой фамилией. Однако большая политика радикально влияла на личные стратегии, радикально, но поэтапно – сразу после 30 января 1933 года (Гитлер стал рейхсканцлером), после 1 сентября 1939 года (началась Вторая мировая война), и, наконец, уже после 22 июня 1941 года. Ни полякам, ни немцам, а после 1948 года и евреям никакого доверия не было. Вообще никому доверия не было.
Можно только догадываться, что испытывал дед, военный лётчик, в войну командир дальнебомбардировочного авиационного полка, имея жену-немку. И на какие компромиссы вынужден был идти.
Вдобавок племянник моей бабки, Виктор Сигизмундович Рачковский, оказался в плену. До войны судовой механик, он был призван в июле 41-го. На следующий год он уже носит три кубаря в петлице (старший лейтенант) и командует батареей артиллерийских и пулемётных дотов Главного рубежа обороны Севастополя (полк деда, кстати, активно участвовал в обороне города). Попал в плен в конце июня 42-го, когда уходил по Килен-балке, она длинной пять километров. Оказался под пулемётами кавказской разведгруппы, набранной из коллаборационистов и переодетой в красноармейскую форму. Сохранился протокол его допроса. Заключён в 365-й шталаг, а затем в лагерь «Веймар-Бухенвальд», лагерный номер 17 536.
Он был одним из руководителей восстания, командовал подпольным батальоном в Малом лагере. Пока выживал в плену, в 43-м наградили медалью «За оборону Севастополя». Казус системы.
Вопросы у органов к Рачковскому снялись быстро, уже в мае 45-го получил медаль «За победу над Германией». А вот «За отвагу» дали только в 66-м. И к 40-летию Победы – юбилейный орден Отечественной войны II степени, всем давали.
Теперь от хроники семьи – к кинохронике Центральной студии документальных фильмов. День воздушного флота СССР, авиационный парад и праздник в Тушино 27 июля 1952 года. На трибуне Сталин в защитном мундире генералиссимуса. По правую руку – Будённый весь в белом и с седыми усами. Слева – Булганин, похожий на насильно мобилизованного земского доктора, и всё из-за огромной фуражки и бородки клинышком.
Над головами военачальников – их портреты. Так сегодня на концерте транслируют изображение на экран, чтобы издали было видно. А под носом у каждого руководителя – абсолютно неуместный там цветочный бордюр, в котором они по причине своей низкорослости запрятались, будто защищаясь от прицельного выстрела из толпы.
Дед в кабине тяжёлого бомбардировщика Ту-4 за штурвалом, съёмка откуда-то снизу, из застеклённого фонаря носового обтекателя. Один из операторов – Роман Кармен, текст за кадром читает Юрий Левитан: «Колонну тяжёлых бомбардировщиков ведёт гвардии полковник Лукин». Самолёт был предназначен для ядерного оружия.
Та же самая трибуна, но Сталина на ней уже нет, и уже 1955 год. Снова туполевский самолёт, теперь Ту-16. Съёмки в гермокабине с той же точки, закадровый голос добавляет новую деталь: «Колонну ведёт один из старейших лётчиков страны полковник Лукин». «Старейшему лётчику» тогда было всего ничего – 48 лет.
***
Маленькой девочкой мать затушила фашистскую бомбу-зажигалку, попавшую в песочницу. Внезапный дневной налёт, дети разбежались. Она, разбив колено, не успела. Бомба искрилась и дымилась, как бенгальский огонь. Присев на корточки, посыпала бомбу песочком. Прибежали взрослые, дотушили.
Советский ребёнок о немецких своих корнях старался не вспоминать. Проработав почти всю жизнь учителем в школе, мать рисовала плакаты, стенды, а ночами, когда оставалось время, писала маслом – в основном копии великих мастеров.
Изложил ей подробно: брат её деда – известный художник. Не удивилась, но обрадовалась. «А ещё, – говорю, – когда он оказался без работы в Дрездене, то устроился скрипачом в симфонический оркестр оперы. Будучи абсолютным любителем, играл профессионально. В оркестре и новую жену себе нашёл, скрипачку». – «Всегда знала, у меня в предках были художники и музыканты. Вот, оказывается, почему, когда я слушаю музыку, я замираю», – простодушно объяснила мать влияние генов.
***
Насколько гены определяющий и предопределяющий фактор? Президент предвоенной Латвии Карлис Аугустс Вильхелмс Улманис, имевший немецкие корни, как тогда говорили, думавший и поступавший как немец, совершил в 1934 году переворот, установив «мягкую диктатуру». Сегодня его режим называют парафашизмом. Он любил не Гитлера, а Муссолини.
Ограничил немецких латифундистов в пользу безземельных латышей, выдавливал немцев и евреев из промышленности и торговли. Все лицензии стали выдаваться с учётом национальности заявителя. Запретил немецкие топонимы. Немецкие фамилии настоятельно рекомендовали менять на латышские. Немцы не могли заниматься адвокатской деятельностью. Им запретили приобретать недвижимость. Немецкие и еврейские банки национализировались. С 1 ноября 1939 года закрыли все 88 немецких школ. К декабрю на Рижской бирже не осталось ни одного немца. Немецкие приходы тоже закрыли.
«Латвия для латышей» – реализовал Улманис не им придуманный лозунг. Остзейские немцы покидали Латвию, продавая дома значительно ниже их рыночной стоимости. Денежная сумма, с которой разрешено было выезжать, ограничивалась половиной средней заработной платы. Освободилось 10 тысяч квартир, появились вакансии – в госуправлении, образовании, торговле и промышленности. За год выехало 60 тысяч человек. Репатриировалось и 17 Вальтеров. Не все.
***
Теперь об отцах-основателях современного латышского искусства Это три немца – Вильгельм Карлис Пурвитас, или Вильгельм-Карл Егорович Пурвит (учился у Куинджи), Янис Розенталь (учился у Маковского) и Янис Валтерс (учился у Кившенко, известного нам историческим полотном «Военный совет в Филях», и тоже у Маковского). Розенталь умер в Финляндии за год до революции. Вальтер умер в Германии за год до прихода Гитлера к власти. Пурвитас благополучно пережил немецкую оккупацию, руководил художественным музеем. Ушёл вместе с отступавшими немцами, умер незадолго до окончания войны.
В Латвийском национальном художественном музее, помимо известного дипломного полотна «Рынок в Елгаве», Вальтер представлен широко. Его картины выставляют в Европе и Латвии на аукционы – стартовая цена невысока, в лучшем случае пара тысяч евро. У самой дорогой работы – «Портрета госпожи Минны Ребер» (1920), матери его ученицы, – эстимейт (предварительная оценка лота) составил всего 10 тысяч евро.
В Дрездене Вальтер создал свою школу, но не школу письма. Был вторичен, на кого-то походил (долгое время на Сезанна), зарабатывал и выживал. Плодовит: 2000 работ. В советское время о нём вышла книжка, состоящая из тусклых репродукций, разбавленных причёсанной биографией, из которой ничего не понять.
«Один из учеников Вальтера позже стал ректором Берлинской академии искусств», – деликатно пишут в его биографии. Ошибка: не академии, а Национального университета изящных искусств в Берлине. Ну, и надо назвать, наконец, этого ученика – это балтийский немец Отто фон Курзель. Придворный портретист Гитлера. Он учредил «Российский монархический союз Мюнхена». Член НСДАП с 1922 года, оберштурмбаннфюрер SS, оберфюрер SA. Участник «пивного путча», редактор и корреспондент партийной газеты «V;lkischen Beobachters». Возглавил «Боевой союз за немецкую культуру» («союз» создали Гиммлер, Штрассер и Розенберг), очищая её, арийскую культуру, от всех «чуждых» и устанавливая партийные «стандарты».
Курзель стал известен благодаря едким карикатурам на «иудо-большевистское руководство» Советской России: Ленина, Зиновьева, Троцкого, Урицкого, Свердлова, Радека. Брошюра (1921 год, Мюнхен, 100-тысячный тираж) называлась «Могильщики (вариант – погромщики) России». Предисловие Альфреда Эрнста Розенберга, идеолога «окончательного решения еврейского вопроса», сына остзейского немца.
«Стихи Мишеньки Гифтмана» – ехидно указывалось авторство. На самом деле эпиграммы писал Дитрих Эккарт, один из основателей нацистской партии, разделявший концепт «удара ножом в спину», нанесённый немцам во время Первой мировой социалистами и евреями.
Курзель теперь, пожалуй, самый известный в «Живом журнале» немецкий художник. Еврейские рожи оказались чрезвычайно востребованы даже столетие спустя.
Справедливости ради: существовали у Вальтера и другие ученики. В 1911- 1914 гг. в Дрездене у него училась еврейка Ильза Хеллер-Лазар, дочь банкира. Несомненно, талантлива, но со слабым здоровьем. Работы её выставляются до сих пор. Её сестра Лу Альбер-Лазар известна больше, она училась у Фернана Леже, жила с великим поэтом Рильке, а Матисс, Дакометти и Делоне – её большие друзья. Путешествовала по миру, побывала в Африке, в Индии, в Тибете. Попала в концлагерь во Франции, но была освобождена, прожила долгую жизнь.
***
Мне помогли отыскать газету Rigasche Stadtbl;tter, в которой объявлялось о помолвке моих прапрадеда Вальтера и прапрабабки Курау. Семья Курау тоже оказалась не чуждой искусству и деловой активности. Брат прапрабабки Леопольд Эдуард Курау считался удачливым художником-оформителем. Её внук Эдуард Курау изготавливал надгробные памятники и декоративные элементы фасадов зданий. Руководил работами по возведению памятника Свободы, символ государственности сегодня.
Двое Курау умерли в Усольлаге, трое выжили в лагере под Томском, один добрался до Австралии, трое осели в Германии, один переехал в США, и только единственный оказался мобилизован в латышский легион СС, попал в плен в «Курляндском котле», долго сидел.
***
Гены, полагаю, мало что объясняют в человеке – если сравнивать их с предложенными обстоятельствами. Ритмические шорохи иглы, когда завершилась дорожка, а пластинка продолжает вращаться, тихий шёпот, лёгкое колебание воздуха, невнятные тени, падающие на стекло, – дотянуться до них, только руку протяни, – вот что такое гены. Если поискать себе другое время, можно, обойтись без смутных и страшных предчувствий. Рационализм не проговорённого приглушает шум толпы и грохот камней в дробильной машине истории. Хороший внутренний слух важен.
***
Ценность и причина жизни каким-то наглым, вызывающим образом теперь переплелись, воплощая стратегический замысел, которому подчиняешься – если совсем не оглох и не бросаешь вызов небесам. Потому-то жизнь, если ты заранее не заготовил монологов, которые она дослушает из вежливости, или неожиданных реплик, ставящих её в недоумение, она, жизнь, долго не размышляет, демонстрируя только две вариации единого универсального принципа: либо рукопожатие, либо – рукоприкладство.
Время нынче потекло вперёд и назад одновременно. Его двойная темпоральность напоминает мне конструкцию «шизофрении прошлого и будущего» («Начало окончания конца начала началось», фильм «Отель «Гранд Будапешт»). Всё сказано, в чём мы неоднократно убеждались со времён оно. Цепочки альтернатив предъявляются из закрытого множества решений. Мы перебрасываем событие, как ползунок реостата, от одного положения к другому. Проблема лишь вот в чём: попытки вывести будущее в режим самопрезентации уходят за нынешние горизонты мышления.
Свидетельство о публикации №224082100040