Банька
— С лёгким паром, сынок! — с дверей встретила сына Матрена.
— Спасибо, — буркнул Ванька и с облегчением рухнул на кровать.
— Сынок, жар еще остался?
— Полно!
— А вода горячая?
— Хватит еще помыться.
— Федь, оторвался бы ты от печи. Дошел бы до Абрама. Пусть мужик помоется, — попросила приказным тоном мужа жена.
— Сейчас докурю! — через кашель выдавил сизый клуб Фёдор. «Вот язва, даже покурить спокойно не даст», — недовольно пробурчал он под нос. Однако, повинуясь её воле, прислюнил в ладонь самокрутку, поднялся с корточек. Подойдя к вешалке, наскоро надел полушубок и вышел за дверь...
В сибирское село Титовка Абрам пришел прошедшей осенью. Пришел один. С собой имел лишь дорожную суму да сапожный инструмент. Сельсовет заселил его в пустующий саман и направил в колхоз шорником.
Несмотря на свою обветшалость, саман был вполне крепким и пригодным. Недостатком брошенного жилья было лишь то, что стоял он на дворе одиноко, как бобыль. Лишь только по лету его окружала гуща метрового лопуха и полыни, в которой прятались от жары соседские куры. Его прежние жильцы, съезжая в город, разобрали все деревянные пристройки, не забыв про ограду. Но деревенский люд тем хорош, что отличался он своей простотой и заботой о ближнем. Не успел Абрам протопить печь, как сердобольные соседи стали оказывать ему свою посильную помощь. Хоть эта помощь была и не ахти какой, но та же жердь или принесенный чугунок в дар были в то время на селе великой ценностью.
Зная о его бытовых трудностях, добродушные селяне не забывали о нем. Топя по субботам бани, грели воду и на Абрама. Понимая времена военной эпохи, без лишних расспросов люди с состраданием относились к нему.
— Позвал? — спросила хозяйка вернувшегося Федора.
— В баню сразу пойдет. Достань нам чуток. Я его за стол пригласил, пусть обсохнет после баньки.
В другой бы раз Матрена взорвалась как бомба. Но тут случай был особый. Уж больно любопытна была бабенка. Что там греха таить, слухи про Абрама ползли всякие. Заведомо зная, что ее ядреный самогон развяжет язык любому, она быстро шмыгнула в кладовку. Войдя, оглянулась по привычке, не следит ли муж, и, скрипнув крышкой закрома, откопала в углу закрома спрятанную бутылку самогона.
Готовясь к встрече гостя, Федор достал из шкафчика два граненых стакана. Гремя рогом, Матрена поставила на стол чугун вареной картошки.
Охая и тяжело дыша, бледный Абрам, как Исус, в одном исподнем ввалился в дом.
— Ох и жарко! Ох и упарился! Вот срамота-то какая, не смог даже одеться, — стесняясь, оправдывался он с порога.
— С легким паром! — засиял как новый рубль Федор.
Признание бани жаркой в Сибири испокон веков считалось особой похвалой.
— Спасибо вам, люди добрые, — поблагодарил Абрам.
— Да ладно тебе, браток! Присаживайся, отдышись, — хлопнул по лавке мозолистой лапой хозяин, приглашая к столу.
— Так говоришь, жарко? Это разве жар. Первый жар — вот это да! — разливая самогон по стаканам, знающе заметил Федор.
— Батя мой, ох и любитель был жара! Так он с братьями по три веника исхлестывали до голяка. Парятся, парятся, а потом на снег, покатаются и опять на полок. Помню, как-то раз наказал он мне баньку натопить. Я дров и воды натаскал, подтопил «каменку». Летом дело было, жарища на дворе стояла. Друзья на пруд идут, меня зовут. Я водичку пальцем пощупал — кипяток! Дровишек подкинул и с ними. Вечером прихожу, а батя меня с голиком встречает. «Спасибо, сынок, натопил батьке баньку, — говорит. — Я, мать твою, в твоей бане чуть не замерз!» — и голяком меня, голяком! Так отпарил, что я до сих пор запомнил.
— Наш народ в Белоруссии бани так жарко не топит, мы мало паримся, — дрогнувшим голосом произнес Абрам и вытер с лица густую испарину.
— Ну ладно об этом. Давай за здравие! — понимающе поднял стакан Федор.
Крякнув от удовольствия, соседи опустошили стаканы.
— Фу-у-у-у! — злющая какая! Открыв рот, протянул, восстанавливая дыхание, Абрам.
— Вот ведь браток, банька штука какая, — обдирая крепким ногтем кожуру картошки, рассуждал Федор. — Попаришься, помоешься и будто душу свою очистил. Да не смотри ты на неё, браток! Обдирай, закусывай, чем бог послал. А то быстро срубит. Матрена и впрямь яд гонит. Ее самогонкой можно змей травить. Так ты говоришь, с Белоруссии? — взглянул он собеседника.
— До войны с семьей жили там. Деревня Дашки, — начал свой рассказ разомлевший Абрам.
Матрена, предвкушая интерес, быстренько подтащила свою табуретку и, усевшись за стол, навострила уши, подперев подбородок кулачками. Прожевав картофелину, Абрам продолжил. — Меня, значит, мил человек, в первые дни войны призвали. Наскоро забирали. Немец уже к Минску подходил. Не успел даже жену толком поцеловать и с детишками попрощаться. Двое их у меня, сын да дочка. Посадили на машины и прямиком в 64-тую дивизию. Там начали распределять. Строевых сразу на передовую, а остальных в резерв штаба. По утру вызывает меня начальник тыла. «Шихович, конскую упряжь чинить сможешь?» Я ему: «Шутить изволите, товарищ майор? Давайте я вам лучше сапожки сошью, во всей армии такие не сыщете!» Тот посмотрел на меня, ухмыльнулся и говорит: «Сапожки после войны шить будешь, а сейчас дуй бегом в обоз. Поступаешь в распоряжение старшего лейтенанта Михейкина. Да смотри у меня, о сапожках шибко не распространяйся. Мне хомуты во как нужны!» — и, отставив большой палец, чиркнул им себя по горлу.
Сколько я потом хомутов перешил! Господь и тот, наверно, со счета сбился! Вот так, значит, мил человек, я в обозе оказался. С ним и всю войну прошел. Брали мы Вену, Будапешт, медали за это имею. Победу на Рейне встретили. Ночью слышу, пальба пошла, крики, все ликуют! Веришь, нет, а я, мил человек, от счастья плакал, хоть и не выпало мне в окопе побывать. Радовался тогда и не знал, какое мне горе предстоит испить, — окунувшись в прошлое, помрачнел Абрам и прервал свой рассказ.
— На, браток, глотни чуток, — сочувственно подвинул стакан Федор.
— Нестроевых... — сделав глоток, сжался Абрам, — держать не стали. Первыми эшелонами по домам. Меня тоже мобилизовали. Привел нас в штаб лейтенант, построил. Вышел командир полка, с ним штабные. Поблагодарил полковник нас за службу и ордена Красной звезды вручил. А мы ведь все из тыловой службы были, оружия даже в руках не держали. Но, мил человек, не осуждай меня за это, не сам я себя награждал. Ордена эти перед победой коробками возили. Видать, штабным проще было их раздать, чем назад отправлять.
Еду, значит, мил человек, домой, обмундирование на мне офицерское, сапожки хромовые, сам шил. А на гимнастерке орден и три медали блестят. Гордость меня так и распирает. Мысленно представляю, как ахнет моя Роза, как кинется ко мне, как обниму я ее и детишек. Но всё же в душе тревога сидит. Мои ведь, мил человек, сразу же в оккупацию попали. Писал им после освобождения, но почта ты же сам знаешь какая.
До Минска с ребятами эшелоном доехал, на перроне попрощались, я шинельку и чемодан в руки, да в попутки. От Минска, значит, мил человек, до Дашков верст двадцать, не больше. Схожу с перрона, вижу, а у центральных ворот рынок образовался. Кто чем торгует. Походил, присмотрелся. Хоть и не с пустыми руками ехал, но понравился мне платок, наш, белорусский, яркий такой. Купил я его Розочке своей, триста рублей отдал. Ну а детишкам — кулек сладости. За ворота вышел, гляжу — полуторки стоят. А чуть поодаль шоферня кучкой курит. Я к ним: «До Дашков, — говорю, — довезите?» Один в кожанке обернулся, блеснул фиксой. «До Дашков нет, а до развилки подброшу. Думай быстрей, через пять минут едем. Сто рублей. Вон моя машина стоит», — и рукой указал. А что там думать, от развилки до нашего села верст пять, не больше. Я к машине, там уж человек пятнадцать сидело. Залез в кузов, присел на лавочку у борта, а с другого бока старушка прижалась. Тронулись, едем, значит, а старушонка всё ко мне головой вертит. Потом спрашивает: «Ты, служивый, не с Дашков ли случаем будешь?» — «С Дашков, бабушка, — говорю ей. — Отвоевался вот, к семье еду». — «А в Дашках до войны не ты ли сапожничал?» — снова интересуется бабуля. — «Было дело. Абрам Шихович я, хата наша на отшибе у леса сразу». Старушонка после слов моих ахнула и рот ладошкой прикрыла.
Веришь, мил человек, сердце тут мое оборвалось. Затрясло меня лихоманкой. Я ведь всю войну ни духом о семье. Село-то наше, как я говорил, сразу же под оккупацию попало. Но надеялся я шибко, браток, что живы они.
Я, значит, к этой старушке: «Что случилось, рассказывай, бабушка?!» А она со слезой: «Я толком не знаю что. Сама-то я с Боровлянки. А люди, сынок, разное баяли: одни, что побил всех немец, другие, что детишки успели сбежать. По слухам, на хуторе у Миколы Боровика прятались. Миколу-то с семьей за то повесили, а детишек твоих при них вроде не было».
Познал, мил человек, как разом рушится счастье! Ехал я, значит, к семье, а приехал в пустой дом, — сглотнув ком, всхлипнул Абрам. Зашел в дом, в доме пыль да воробушки чирикают. До утра на крыльце просидел. По утру две бабенки подошли. Постояли, помолчали, слезы вытерли. Одна говорит — в яру они за околицей.
Я к яру, а там холм, на столбике фанерная доска с именами расстрелянных евреев. Отыскал глазами Розу свою, вынул платок, на фанерку привязал. Постоял, погоревал слезой, да к хутору отправился узнать, что как. Пришел, а там головешки одни. Чуть поодаль от них пять крестов под сосной стоят. Ноги у меня, мил человек, так и подкосились. Кинулся я в Дашки, поточнее узнать. Ну а там рассказали мне, что донес кто-то на Миколу Боровика. Каратели спалили хутор, повесили его на осине, а семью расстреляли. Но по словам хоронивших хуторян, детей моих средь них не было, — глотая слезу, стих Абрам.
— Так может, детишки-то живы! — нарушила тишину молчавшая доселе Матрена.
— Искать надо.
— Я уж семь лет их ищу, сестра. Больше сотни детских домов объездил. Пока не нашел.
— А может, они под другой фамилией?
— Нет. Дочке, Раечке, семь лет было, когда я уходил. Она хорошо знала свою фамилию.
— В семь лет она, конечно же, запомнила отца и мать, — уверенно поддержал Федор.
— Снег сойдет, в Павлодар поеду, там в детских домах есть дети из Белоруссии.
— Дай бог тебе найти детишек, — искренне пожелала хозяйка.
— Ну а как вы, мил человек, пережили войну? — помолчав немного, спросил Абрам.
— Мы? — поднял голову Федор. — Слава богу, ничего, бомбежек не было. Хотя и без них. У нас в деревне одни бабы да ребятишки остались. Нас пятеро братьев Шабановых воевало, а домой вернулись я да Колька. Братишка, Ванька, в семнадцать лет погиб под Сталинградом. Мамка через это белой стала. Последушком он был у нее, самый любимый. А мне он снится мальчонкой. Меня когда в тридцать седьмом в армию забирали, ему тринадцать годков было. Веришь, браток, представить взрослым не могу. По осени сорок второго, правда, могли свидеться, да разминулись. Он за день до моего возвращения на фронт ушел.
Я ведь, браток, службу начинал с тридцать седьмого, стрелком в 150-той дивизии. В мае сорокового, после Финской, обещали демобилизовать. Да какой там! В Бессарабию направили.
Стрелком служил, а перед самой войной вызвал меня на беседу начальник дивизионной разведки. Поговорили, предложил к ним перейти. Я согласился.
Войну встретил в Молдавии. Вначале отступали со всеми, но бывало и к немцу в тыл ходили. Ребята хорошие подобрались. Удачно обходилось, почти без потерь. А весной сорок второго фриц вблизи от фронта аэродром соорудил. И начал почти без выходных дивизию бомбежкой почивать. По данным штаба, он находился где-то недалеко от станции Ольховка. Из роты на его поиск отправили нас семерых. Фронт прошли тихо, за ночь вышли к станции. Отдохнули чуток и в поиск. Нашли. Километров шесть от Ольховки в лесочке немчура просеку вырубила, ангары и взлетку соорудила. Подползли мы, охраны почти никакой. Две вышки, да на полосе часовой. Мы почти у самолетов были, слышно, как прислуга у ангаров суетится, работает. Всего человек тридцать, ну и в караулке до взвода. Будь нас побольше, за десять минут от аэродрома бы ничего не оставили, гранатами смели. Пересчитал наш командир всё. Какие самолеты, сколько охраны записал, место на карте обозначил.
Пошли назад. Недалеко от линии фронта слышим разговор, не по-нашему говорят. Подползли, видим, стоит на дороге легковушка, а рядом мотоцикл с пулеметчиком. На обочине офицер и трое солдат курят, мочатся. А ночь лунная, они как на ладони. Нам бы выполнили задание и домой, да не сдержались. Соблазн большой был. Оно и понятно, бывало, такого момента часами, днями ждешь, а тут вот он. Без шума ножами их порешили. Офицера прикладом оглушили, связали. По-быстрому кому-то убирались за собой. Убитых в машину скидали и с дороги в кусты отогнали вместе с «драндулетом». Но пока возились, рассветало уж. Нам бы пересидеть, схоронившись по-тихому, да фриц всполошился. Обнаружили они нас на нейтралке. Меня сразу же миной накрыло. Хорошо, ребята не бросили, вытащили. Сам-то я лишь на третьи сутки в санбате очухался.
Полгода в госпиталях валялся. Осенью по инвалидности комиссовали. Выписывают, а я голый: ни гимнастерки, ни обувки, всё по дороге потеряли. Я ведь, браток, за то время не один госпиталь сменил. Подобрал завхоз ватник почище, форму латанную. Ботинки, правда, хорошие дал, почти новые. По моему виду злые языки сразу же сплетни распустили, что я с фронта сбежал. В их понятиях какой я инвалид? Руки, ноги-то-то при мне. Два раза от обиды на фронт просился. Да какой там! До «краевой»* и назад. — умолкая, махнул рукой Федор.
— Награды имеете? — поинтересовался Абрам.
— С «финской» «За отвагу», ну а с Отечественной пять железок. Два осколка мне с легким в полевом госпитале вырезали, три еще в теле сидят. Так что, браток, я хоть и не белорус, но в баньке тоже не парюсь. Порой хочется, зудит тело, просит веничка, а махну раза два, и мочи нет. Теперь вот на сынишку, Ваньку, любуюсь. Ему хоть и девять лет, но парится он как мужик! — не без гордости заметил хозяин. — Слушай, браток, а может тебе осесть, жениться? Любая вдова будет рада.
— Спасибо, мил человек. Но покуда детей не найду, жениться не стану.
— И то правда. Детишки они наперво для любого, — согласился с ним Федор. — Ну, давай, браток, еще по одной! За детишек твоих, чтоб живы были!
* Краевая медкомиссия.
Свидетельство о публикации №224082500240