Судьба и случай Часть 2-2

Феликс Довжик

Судьба и случай  Часть 2-2


    Рассказы минувших лет

Провинциальный зверинец

Я был в командировке. В воскресные дни делать мне было нечего, и однажды в полдень я открыл дверь местного зверинца. Из помещения потянуло едким запахом навоза и пота. Я попятился, но пересилил себя. По узкому коридору мимо буфета с пирожными и конфетами, на которые из-за запаха смотреть не хотелось, прошел в зал и чуть не наткнулся на лежащего у входа верблюда.
 
Я оказался перед двумя живыми холмами и распластанной по полу шеей. При моем появлении шея внезапно изогнулась и вынесла вверх небольшую голову. Верблюд укоризненно посмотрел на меня. Я виновато отступил, потоптался нерешительно, потом осмелел, прочитал табличку. «Верблюд двугорбый. Обитатель пустынь. Используется, как вьючное животное, для перевозки грузов в песках. Может до семи дней находиться без воды и пищи».

Попробуйте провести неделю без маковой росинки. Выносливый в степях, верблюд плохо приспособился к здешней тюремной жизни. Он лежал на брюхе, по черепашьи разложив ноги. Чтобы голова не болталась по полу, ему приходилось гнуть шею дугой. Иногда у него чесался передний горб. Тогда он изгибал шею колесом и лбом потирал горб.
Бывает ли для зверей баня?

Рядом, но уже не на свободе, а в клетке в позе больного животом лежал дикий кабан, в следующей клетке жались друг к другу понурые пони, а дальше за ними бился рогами о толстые прутья старый винторогий козел, обитатель гор Южной Азии. Может быть, он вспоминал горы, или пришел конец терпению жить в тесной клетке. Рога у него круто завитые, как спиральный бурав для дерева. Он бил ими сеченое арматурное железо, вкладывая в удары всю накопившуюся злость.

В соседней клетке томилась его подруга. Их содержали врозь: то ли не нашлось двуместного помещения, то ли они принадлежали к разным породам и не имели права на совместную жизнь. Козлиха просунула рога сквозь прутья и подставляла их, стараясь смягчить его удары.

Оба взвились на дыбы, каждый в своей клетке, голова к голове, губы к губам. Не знаю, что сказали они своими взглядами друг другу, чем успокоила его подруга.
Козел опустил передние ноги на пол, задрал голову к потолку, прижал к телу рога, чтобы не цепляться за стенки и, как сумасшедший, стал кружиться вокруг себя. Сделать больший круг не позволяли размеры камеры.

Вдоль клеток тянулся узкий загончик, по нему гулял маленький ослик. Он еще не заслужил отдельного помещения. Козлиха в порыве нерастраченных чувств протянула сквозь прутья лапу и погладила бок ослика. По молодости лет юный ослик не оценил поступок. Он отступил от нее подальше и лизнул в лицо мальчишку – тот почесал у него за ухом.

Козлиха поднялась на дыбы и стала молотить ногами по решетке, пытаясь выломать дверь. Во! Во! Во! – закричал беркут. Сразу по-кошачьи откликнулась пума. Ей стали подражать попугаи. Один из них зацепился когтями за решетку и повис вниз головой, другой хлопотал возле него и пронзительно и неприятно кричал.

О-ой! Вой! Во-ой! – простонал бенгальский тигр. Он поднялся, заметался по клетке и заревел на весь зал. Проснулся лев и хотел посмотреть, в чем дело. Второпях наступил на хвост львице. Львица взвыла и ударила его лапой по морде. Я подошел к их жилищу ближе и застал знакомую семейную сцену.

Львица сидела у решетки и оскорблено смотрела вдаль. Чтобы ее утешить, кто-то бросил ей булку, но она не шелохнулась. В углу клетки виновато вздыхал лев. Он поглядывал на супругу и недоумевал, почему его обычная неловкость вызвала сегодня такой гнев.

На невысоком постаменте прикованный цепями за ноги стоял слон. Он рылся хоботом в сене в поисках съедобной пищи и выглядел старым и сутулым. Он отыскал огрызок свеклы, выждал время и запустил огрызок в служителя. Тот в ответ погрозил кулаком. Тогда слон сгреб сено и разбросал его по залу. Служитель поднял свеклу и замахнулся в слона. В ответ слон вытянул в его сторону хобот во всю длину, будто хотел обвинить: ты виноват, ты!

У барьера собрались любопытные. Служитель взял метлу, взошел на помост и, осторожно приближаясь к слону, стал сметать сено. Часть сена попала слону под ноги.
– А ну ногу! – прокричал служитель.

Слон нехотя приподнял ногу, но, как только под ней оказалась метла, тут же придавил ее и потянулся к ней хоботом. Служитель поспешно отпрянул. Хотя древко оказалось несъедобным, слон не желал отдавать добычу. Служитель достал кнут, но в это время его позвала женщина.
– Ты почему не дежуришь в том зале? Там верблюд убежал.

Строители открыли ворота – верблюд опрокинул барьер и вышел во двор. Двор был узкий и тесный, весь занесенный снегом. Верблюд сделал несколько шагов и уткнулся в двухметровый кирпичный забор, отгораживающий зверинец от заезжего двора дома колхозников. На морозе потное тело покрылось инеем, но верблюд, не обращая на это внимания, тянул шею, пытаясь разглядеть, какие дивные степи скрываются за высоким забором.

Служитель, угрожая вилами, загнал его на место. Барьер у ворот подняли и закрепили. Маленький мальчишка, как копье, бросил в верблюда соломину. Верблюд поймал ее и стал лениво жевать.
– Дайте ему сена, – попросил кто-то в толпе.
– Я ему дам! – ответил служитель. – Будешь бегать – подохнешь с голоду.

Верблюд покосился на него, пожевал губами. Может быть, хотел плюнуть, но передумал. Он навис над барьером и изо всех сил тянулся к закрытым наглухо воротам.


Мамин клад

Вольный пересказ житейской истории

Похоронил Кешка мать. Послал брату и сестре телеграммы – они не приехали на похороны, у каждого нашлись свои причины, но на сорок дней, когда можно забирать вещи: правила соблюдены – божьей кары можно не опасаться, слетелись «братья и сестры». Пересох ручеек, по которому текли в их карманы подарки и денежки, заработанные мамой и его, Кешкой, трудом.

Кешка думал, помянут маму, погорюют, попросят у него, у хозяина, как положено, какие-то мамины вещи на память, и он их раздаст, но брат и сестра решили по-своему. Не успела за гостями захлопнуться дверь, старшие вытащили все, что было в шкафах, в тумбах, в серванте. Посмотрел Кешка: не брат и сестра приехали – Мамай прошел.

Шурка в рюкзак набивает и в два чемодана. Куда ей столько? Тут-то ей можно помочь до станции донести, а на перевалке как? Колюня напихал в две неподъемные сумки, еще и картины со стен поснимал. Жилистый – себе тащить.

- Шурка, – подначивает сестру обиженный Кешка, – ты б телевизор взяла. Руки заняты будут – мне простыней оставишь. Что ж мне теперь? Старье в прачечную носить?
- Мама болела – стирал. И теперь постираешь. Не велик барин.
- Колюня, ты б мамины очки забрал. Ты ж книги пакуешь, видать за ум взялся?
- Книги подарочные. За них по пять номиналов дадут, не меньше.

Промотает Колюня и книги, и сервиз, и самовар… Самовар жалко, память, а так не нужен. Всего-то два раза из него пили. Третий раз не пришлось. Хотел поставить ребятам – велели греть в чайнике. Самый приятный для мамы подарок. Главврач вручал. «Дети на ноги стали, отдохнешь за самоваром на пенсии». Не получился отдых.

Сортируют «братья и сестры» вещи на две груды, все выскребли, а успокоиться не могут: ищут чего-то и ищут и советы друг другу дают, где искать. Не сразу Кешка догадался, что приняли они всерьез старую мамину шутку – мамин клад.
С ума они сошли или ломают комедию? Шурка всю кухню облазила – морда в паутине. Колюня по половым доскам козлом попрыгал, за шкафы заглянул, стены обстукал и принялся за кафель в ванной.

«Клад у меня есть, – шутила мама. – Кто догадается о нем, будет счастливым».
Неужто шуткам поверили? Набрали – не донести, а всё мало. Эх, мама, мама, прохлопала ты своих. Скольких ты в жизни колола, а своим прививки от жадности не сделала.

- Дай стамеску, – Колюня кричит, кафелину ногтями отодрать пытается.
- На раствор я положил, а цементу мало было. Поры там получились да пустоты, как в тебе. А то давай, отковыривай, потом сам переложишь. Женюсь – все равно перекладывать.
- Ага! Жениться собрался, – затарахтела Шурка. – Нашел и себе припрятал!
Глаза у нее стали злые, щеки красные.

- Зачем мне клад? Пусть полюбят меня – голодранца, без новых простыней, а деньги я потом заработаю. Как свадьбу сыграть, соседи и ребята подскажут. Как хоронить научили – не пропаду.
- Не прикидывайся сиротою, добром отдавай, жмот припасливый.
- Да где мама клад взять могла? На вас все потратила, вы ж все отсосали.
- Ты мне песни не пой, – Колюня, не мигая, в глаза уставился, чекист хренов. – От Ватрушкина должен остаться.

Ватрушкина Кешка помнил, его он забыть не мог. Здоровый мужик, кругломордый, веселый. Про здоровье расспросит, про жизнь, а глаза хитрые, так и щупают. Ни одна ревизия его не ущучила. Или не хотела?
Ватрушкин хранил у мамы чемоданы и свертки. Известное дело: нагрянет милиция – у него брать нечего.

- Если от него что осталось – не наше. Мама им все отдала после его похорон.
- Ватрушкин – добрый мужик. Он маме много оставил.
- Не натыкался я на его «много», да и за какие заслуги вормаг раскошелился? За чемоданы платил дармовой картошкой и свеклой и то не густо.

- Ты, сопля молодая, не знаешь. Без Ватрушкина мы бы подохли с голоду, когда ты в пеленках пищал. Мы ему всем обязаны.
Колюня и Шурка в Ватрушкине души не чаяли, а у Кешки с ним свои счеты.

В те дни, когда все в городе были напуганы астраханской холерой, зазвал многолетний сосед Ватрушкин Кешку к себе в кухню и поставил перед ним ведро мясистых помидоров. Кешка размечтался отнести домой штуки четыре, а то и пять и поделиться с мамой, с сестрой, с братом и съесть с солью и с черным хлебом.

- Ешь, сколько хочешь, – предложил Ватрушкин. – С подсолнечным маслом ешь. Понюхай, а! Семечками пахнет. Не химия, настоящее. Со сметаной ешь. Во густая. Кефиром не разбавлена. Я-то знаю. Из моего магазина.
И Кешка ел. Первые помидоры за лето.

- Любаша, ты руки-то вымой, – строго заметил Ватрушкин жене, когда аппетит у Кешки пошел на убыль.
Кешка еще по инерции ел, но смутное подозрение охватило его. Хозяин с него глаз не сводит, хозяйка помидоры не ополоснула, а руки горячей водой с мылом моет.

Утром Ватрушкин пришел проведать, принес остатки помидоров.
- Было полное. Кешка с верхушки съел, но до дна не дошел. Жив-то он? Живот не болит, не объелся?

Потом маме по секрету сказали. Ватрушкин получил указание уничтожить астраханские помидоры, а он оформил акт на списание и пустил их в распродажу как болгарские. Машину помидоров да за какую цену за полдня себе в карман положил.

От Ватрушкина не клад – одни беды. От него, от завмага-вормага, вселилась в старших бацилла зависти. Дом покинули, потянулись за длинным рублем. Клад захотели найти, без пота, не отдирая, не перекладывая кафеля. Подавай им все, что Ватрушкин имел, и чтоб не пахать и не сеять.

- Насмотрелись вы на его жизнь – из-за него непутевыми стали.
- Ты больно путевый – чужой клад и наследство прикарманивать. Квартира-то тебе досталась. У людей, если частный дом остался, делят всем поровну. Квартиру можно оценить, как кооперативную. Ты обязан нам выплатить нашу долю.

- Собирай, Шурка, молча. Я начну считать, что тебе перепало – без плавок уйдешь.
- Подарки не считаются. Все надо по правилам делать, как у людей. А тебе вон: телевизор, холодильник, вся мебель. И вообще помалкивай. Тебя не хотели, ты у нас случайный.
- Ты у нас жертва несостоявшегося аборта.

Кешка не обиделся. Колюня и Шурка не открыли ему Америку, но разбередили старые раны.
- Известное дело: было у матери два сына, один – любимый, другой – хороший.

Отшутился Кешка, однако задумался и ушел в себя. Давно его мучил вопрос: почему брат и сестра – другие. Жизнь ли виновата, разница в возрасте или мамино воспитание – любила мама его и старших неодинаково. Старших и приласкает, и подаст-принесет, и ластится возле них, а Кешку при старших будто не замечает.

Старшие закапризничают – мать возле них на цыпочках, в глазки виновато заглядывает, как подступиться, не знает, а они этим пользуются. Кешка завидует, и ему бы хотелось такой заботы и ласки. Пробовал капризничать, мать – ноль внимания. Была охота – прошла: толку-то нет. Зато в кухне его территория. Старшие там не шляются. Им мама в постельку лакомства несет, как Ватрушкины сыну и капризулям.

Кешке в постельку – шиш. Даже с температурой – в кухню чохает. В кухне его дом родной. Мать стряпает и с Кешкой беседует. Приноровился Кешка ей помогать: капусту шинковать, картошку чистить. Тут-то мамину ласку можно урвать. Всегда похвалит и приласкает. Соседка заглянет – обязательно скажет: «Кешка у меня хороший». Как после этого не расшибиться в лепешку? Попался на этот крючок, и развело со старшими в разные стороны.

Может, мама уже понимала, что не туда старших несет, а поэтому воспитывала по-другому, но сидит где-то червячок, копошится зависть. Понимаешь: был бы с ними на равных правах – таким бы стал, как они, всё понимаешь, а не дает червячок покоя, нарывает, как от занозы, мысль, что мама старших больше любила, и никуда от этой мысли не деться. Ведь как повелось, так и осталось. Умчались старшие искать легкую жизнь, и полетели вдогонку за ними подарки и мамины деньги, потом и Кешкины. Говорил: балуешь, портишь, стала втихаря посылать.

Махнул рукой, делай, как хочешь, посылай в открытую. И посылала, как говорится, до последнего вздоха. Мама думала, что двужильная, на двух работах работала, а когда поняла – всех денег не заработать, поздно было. Жизнь, конечно, виновата. Вормаг под боком, соседушка развеселый, дом – полная чаша. Хотелось, чтоб дети жили не хуже его капризуль, а он-то играл на этом.

Колюня одну сторону заметил. Давал Ватрушкин харчи и тряпки. Самому все не съесть, особенно когда все дармовое. А сколько за это мама его знакомым талонов к врачам доставала, сколько их жирные задницы переколола. Потом после тех помидоров убедил ее особенно с ним не дружить, так жизнь другую шутку подстроила. Какой матери охота отдавать дитё в больницу, да и какой там уход? Пошла повальная эпидемия – уколы на дому. Ну как не пойти.

Мамаша в слезах умоляет. У нее дите с подозрением на пневмонию. Мама советовалась: «Что, Кеша, делать будем?» – «Надо идти. Я суп доварю». И получалась у мамы третья смена. Посыпались деньги, вазы, сервизы. Что тут будешь делать? Даром третью смену работать – несправедливо, и деньги до добра не доводят. Вон их жертвы копошатся, делят подарки чужого горя.

«Любила я всех одинаково, – мама оправдывалась, – но вы у меня разные с пеленок. За тебя я всегда была спокойна, а за них до сих пор сердце болит. Ты всегда прочно стоял на ногах. Маленький был – болеешь и не капризничаешь. В кухню придешь – помогаешь. Я между делом приласкаю, похвалю – тебе и не надо больше. Кеша, ты их люби. Пропадут они без родного человека».

Ну как их любить? Дался им соседский клад. Было бы что, мама сказала бы. Всё помнила, все наставления оставила. «Ранним летом бурьян окосишь и осенью. Травка будет расти, холмик аккуратненький. Люди увидят: не забывает сын, хоть один стал человеком. Часто не приходи, не надо, и камень тяжелый не ставь». Ребята плиту из нержавейки сделали. Сами поставили.
«Ты матери камень закажи, жмот!»

Не в том дело, что старшие на камень копейки не дадут и не приедут помочь. Ребята от души постарались, и мама не хотела. Зачем же менять на камень?
Нет, мама, не мне судить, но есть и твоя вина. Братьев и сестер ты мне не оставила. Один я, они другие. Рад бы их любить, сиротой бы не был, а придется. Не все наказы твои я могу выполнить.

- Ну, братья и сестры, скатертью вам дорога. Ко мне можете не приезжать. Я слезы лить не буду. Смотрю на вашу работу: еще раз приедете – спать не на чем будет.
- И не надейся, приедем. Если спрятал чего и начнешь без нас профуфыривать, мы свое заберем.
- Свое берите, мое не цапайте.

- Что тут твое! Поганец какой! А, Шурка, видала! Объедала непрошенный. Нагуляла тебя мать на нашу голову. Нам уши прожужжала: «У вас новый отец появится». Папаша, хирург, деру из города дал, как только у нее пузо стало расти. А то это ей неясно было. Ватрушкин предупреждал. Справляла свое удовольствие, а потом ты, пискля, свалился на наши руки – нянькайся с тобою. До тебя жили не густо, а с тобой совсем зачахли. Кабы не Ватрушкин, а ты его – вормаг, вормаг.

Смолчал Кешка, не знал, что сказать. Может, со своей табуретки Колюня прав. Старшим от него мало радости. Но как за это осудишь мать? Счастья хотела, да пролетела. Жила бы монахиней, Колюне и Шурке сытнее было бы, но его, Кешки, на свете бы не было. Не мог он осуждать маму, но и возражать старшим охота пропала. Молча он проводил старших до станции и посадил в вагон. Дернулся состав, обода колес натужно покатились по рельсу.

Кешка не долго махал рукою вслед старшим. Он пошел от вокзала по знакомой улице, по которой много раз провожал вместе с мамой сестру и брата. Ему вспомнилась мама – привычная за эти дни грусть охватила его, и на глаза накатились слезы.

Горькое дело – болезнь мамы, а жил в эти дни Кешка бодро. И квартиру убирал, и кормил, и утешал маму. Был ей самым дорогим и нужным человеком. Горькое занятие – похороны, а приятно было, когда соседки сказали: «Как Кешка за мамой ходил. Не каждая дочка так ходит». Правда это. Всё бы для мамы сделал, здоровья не пожалел, а для сестры и брата не очень хочется отдавать свое здоровье.

Не очень им нужен, не очень они ему нужны, есть брат и сестра, а сиротой остался и дома пусто. Были бы они другими, не винили бы маму – проводил бы с любовью, спешил бы сейчас домой и думал, что еще собрать и послать им, и было бы на душе легко.
«Помогай родным и соседям», – просила мама.

И вдруг он остановился пораженный. Вот она мамина тайна. Надо жить так, чтобы люди сказали: «Клад – человек». Вот что она хотела.
От осознания того, что он понял то, чего не поняли старшие, он легко и вприпрыжку пошел домой.


Кукушонок

Случается, искры между родителями рождают разрушительную молнию – дети собирают всё худшее и испепеляют себя и близких, а бывает, концентрируется всё лучшее, что можно взять от отца и матери. Тогда противоречие в семье и раздирающие душу конфликты не в состоянии проторить полноценную дорогу к худшему. Счастливый и трудный случай.

Валентин ждал жену. Он был с нею в гостях. За стол она села отдельно от него, рядом с Лешкой, держалась шумно и весело и, как только заиграла музыка, потянула Лешку танцевать. Несколько танцев Валентин пропустил, потом вошел в общий круг. Лешка при нем старался держаться рядом с нею, но в стороне, однако Люба выбирала место так, чтобы оказаться спиной к Валентину, лицом к Лешке – сегодня она плясала для него одного. Тут уж третий лишний, хоть ты и муж.

Валентин ушел в кухню. Хозяйка и две девчонки прекратили разговор, незаметно перемигнулись и пританцовывая покинули помещение. Валентин остался один. Несколько раз заглядывали девчонки, но никто не зашел. Хозяева и гости настроились на праздник, а тут расстроенный человек напоминает о горечи жизни. Чтобы его утешить, надо подыскивать какие-то мягкие слова, грустить с ним вместе, а посчитаешь его виноватым, такая бука, а Люба – веселье и радость, и никаких проблем, можно плясать.

Валентин перешел в комнату, к столу, но и здесь не было ему покоя. Некоторые парни, он замечал, о нем судачили, другие с рюмкой полезли. Иногда в гостиную шумно вбегали девчонки, но, замечая Валентина, затихали и исчезали. По шуткам и выкрикам, доносившимся из танцевальной комнаты, он понимал, что зрителям нравится происходивший там спектакль, и они «заводят» актеров, а на него смотрят, как на человека, желающего сорвать представление. Девчонка, с которой Лешка пришел, выбрала момент, подошла вплотную и зашипела: «Как тебе не стыдно? Как ты допускаешь? Какой ты мужчина?».

– Пусть озоруют, – ответил Валентин, но брезгливое выражение лица девчонки его задело, и он добавил фразу, которую однажды услышал от одного интеллигентного мужика. – На красивый цветок каждая пчелка сесть хочет, на ядовитый и муха не сядет».

Девчонка обиделась, не сказав больше ни слова, ушла совсем, а Валентину не жалко ее было. Сама Лешку удержать не может, а других обвиняет. Конечно, не надо было так отвечать, но уже не исправишь.

Несколько раз, когда случались перерывы в танцах, и гости из маленькой комнаты с шумом вываливались к столу, Валентин звал Любу домой и грозился уйти один, но она отмахивалась от него, как от назойливой мухи, и тогда он, по примеру Лешкиной девчонки, незаметно ушел.

Он летел домой на всех обиженных парусах, успокаивая себя заботами о самочувствии дочери и стараясь не думать о том, что может произойти в оставленной квартире.
Перед уходом в гости ему показалось, что у Кукушонка, так звал он дочь, горячая голова. Люба раскричалась, сказала, что он нарочно придумывает, чтобы не идти, а голова обычная, дома есть мама, она измерит температуру и даст, если надо, лекарство.

Валентин открыл дверь своим ключом, повесил в прихожей куртку, снял туфли и в одних носках осторожно, чтобы не потревожить спящих в своей комнате тестя и тещу, прошел к дочери.

Кукушонок спал, он это почувствовал сразу, и только потом в сумраке комнаты, освещенной сквозь плотные шторы светом уличного фонаря, рассмотрел очертания лица ребенка и сладко закрытые глазки. Он приблизил ладонь к голове Кукушонка и замер, а потом осторожно двумя пальцами нежно коснулся мягкого лба – ощутил живое тепло ребенка и успокоился. Теща, наверно, дала лекарство. Жара не было.

Спи, спи, Кукушонок.
Он снял сорочку, остался в майке и стал на пороге комнаты, прислоняясь к косяку двери. Отсюда можно услышать шаги на лестничной площадке и дыхание дочери.
Подрастет Кукушонок, вырастет ромашка в белом платьице, закрутится от счастья жизни и не заметит, как прилепится к ней колючий репей. Опадут лепесточки, и начнется горькая жизнь.

Внезапно дочка почмокала, повертелась и тяжело вздохнула, как взрослая. Валентин сделал несколько мягких шагов к ее кроватке, но дочь успокоилась, снова послышалось ее ровное дыхание.

Что ты, Кукушонок? У тебя-то пока какие проблемы? Все будет хорошо. Папа не даст тебя в обиду.
Он нащупал в кармане ключ, не заботясь, что потревожит тестя и тещу, прошлепал к входной двери, запер ее и вернулся к косяку в проеме дверей.

Женился Валентин после армии. Он не думал смотреть на озорную красавицу Любку – не его девчонка, но она сама выбрала его, ввела в круг и, не щадя гибкого тела, лихо и весело танцевала. Валентин проводил ее домой, подумал, что на этом всё кончится – поозоровала и забудет его, но через неделю она снова ввела его в общий круг и танцевала с ним и для него. На прощанье бегло, но вкусно чмокнула его в губы. Закружилась у него голова и понесло его в вихре танца. И он уже не думал, его или не его девчонка.

– Я тебе нравлюсь? – спросила однажды Люба, и он не знал, что ответить. Неужели она не видит, что он без ума от ее озорства.
– Что же в загс не приглашаешь? – обиженно спросила Люба, и он понял, что перед ним открылись такие дороги, о которых он и мечтать не мог.
– Ну и нашел же ты себе простушку, – заметил отец. – Тебе бы деваху добрее и проще, – но его слова пролетели мимо ушей Валентина.
Если человек счастлив, кто задумывается о том, что впереди?

Отец одел Любу с ног до головы, подарил дорогие подарки – и свадьба состоялась.
Тогда уже жил Валентин с отцом мирно, многое простил ему, но скандалы, которых наслушался и насмотрелся в школьные годы, забыть не мог. Случалось, отец возвращался среди ночи или под утро, кричал на мать, бил у ее ног посуду, крушил все на своем пути, иногда так расходился, что мать пряталась от него в ванной или в туалете. Соседи потом любопытствовали, их интересовали подробности, они высказывали свои предположения, думали, Валентин не понимает, а он понимал.

– Мама, я вырасту и дам ему, – обещал Валентин. Ему мечталось, как он возьмет отца за шиворот и коленом под зад вытолкнет его на лестницу.
Дождался Валентин звездного часа. Вернулся из армии – однажды ночью привычный грохот, крики и шум за стеной разбудили его. Он торопливо натянул тренировочные, представляя, как скрутит отцу руки за спиной и согнет головой к коленям – до каких пор будет он терзать маму.

Отец стоял боком и не видел его. Оставалось сделать несколько шагов и знакомым приемом заломить руку, но мать бросилась между ним и отцом.
– Не смей трогать отца! Это я во всем виновата!
Не мог Валентин сразу остановиться – матери пришлось держать его, но ее крики остудили его горячий порыв.

Мать вытолкнула его из гостиной и, волнуясь больше, чем от привычного скандала, сбивчиво объяснила:
– Он не меня, он другую любил. Я отбила. Он простить мне не мог и загулял, а я не могла простить его, я не была ему верной женой. Как жили, так доживем. Оба виноваты! Не тронь отца!

Отец потом не так рассказал.
– Бить хотел? – спросил он огорченно. – Ну, разобьешь мне морду, а что поправишь? Жизнь кулаками исправить хочешь? А она кулаку не поддается. Жизнь – навоз овечий, блуд, путаница. Я с матерью мог распрощаться, а тебе как жить? С другим папашей? А ему ты нужен? Мать меня приревновала, запилила, а у меня такая работа. Я со снабжения ушел в ресторан, ей зарабатывать. Она мне отплатила.

Отец хотел на этом закончить разговор, но не смог, махнул рукой и продолжил.

– Ты уже взрослый – всё знать и понимать должен. Я ж её застукал, как в анекдоте. Стыд, срам. Его хотел убить, ее хотел убить, потом себя. Никого не убил, одна путаница. Свою жизнь убил, ее жизнь убил. Зачем все это? Считал, для тебя стараюсь, получилось – тебе не нужен. И для тебя я – позор. А как иначе? Дрянь – жизнь. Кувыркаешься, как в болоте, а нырнуть, ох, не хочется. Жить охота, а зачем? Еще бутылку выжрать? Удрать бы в разные стороны – и тут путаница. Любим друг друга, зло, с местью. Ты так, а я так.

Повзрослел Валентин за одну ночь. Детские представления оказались поверхностными. Предстояло по деталям перебрать свою прежнюю жизнь и сделать новые выводы. Не разберешься с родительской жизнью – свою не поймешь. А как разобраться? Нет конца их путанице. Было начало. Кто первый начал – не спросишь, а спросишь – узнаешь – как поправишь?

– Мне бы чуть-чуть, мне бы вечерний институт кончить, – признался отец, – я бы не в ресторане сидел. Я тебе говорил: учись. Дом – полная чаша, у тебя своя комната, а учился ты слабо, не тянул. И тут путаница. У другого негде сесть уроки учить, а он – отличник. Не говорить надо было, а сидеть с тобой рядом и помогать тебе. А что я умел, что мог, если б сидел? У инженеров дети с пеленок всем действиям математики обучены, а я знал два действия: сложить, умножить и отнести твоей матери и простушкам. Такой вот баланс с жизнью.  Не маленький – понимать должен.

Опять у отца не получилось прервать разговор – не всё ещё было сказано.

– А по-другому нельзя было жить. Иначе кто в нашу систему пойдет работать? И я как все. Но брал без жадности. Мне бы в институт. Может ученые знают, зачем живут? Я бы из тебя ученого сделал, но что я знал? Про жизнь с тобой толковать? Ты же пацан. Зачем в сладкое уксус лить? Вот и рос ты при мне и без меня. Мать ты любил – и люби. Она тебя вырастила, а как иначе? С нами не разбирайся, с собой разберись. Сами мы себя не поняли – кто поймет?

Отец знался с другими женщинами, а мама, в детстве был убежден, жила только для сына, и это согревало, а оказалось, что она все успела: и отцу насолить, и пожить в свое удовольствие. Вспомнилось, как уехал отец в дом отдыха, а мать похорошела, помолодела. Иногда приходила с работы непривычно поздно и в каком-то сумасшедшем счастливом порыве ласкала и обнимала. Думал, как хорошо без отца, без его скандалов.

Тогда и родилась мечта пендалем вышибить его из своей жизни. Теперь, припоминая и глядя новыми глазами, видел в матери – греховное и воровское. Вспомнилось, как Лешка в прихожей обжимал свою девчонку, а она шептала: «Перестань, потом, не сейчас…». Но девчонка ушла, и вдруг представилось, что Лешка вот так же сейчас обнимает Любу.

Невольно сжались кулаки, и волосы, поднимаясь дыбом, до боли натянули кожу черепа. Валентин заскрежетал зубами и посмотрел в испуге, не разбудил ли Кукушонка. Будь он там, он бросился бы на Лешку и одним ударом, как в армии, сбил бы его с ног.

Что если Люба не упирается против Лешкиных нахальных лап? Навязчивые ненавистные картины снова возникли в воображении. В облике Любы мерещилось знакомое – греховное и воровское. Хочет, как мать отцу, назло отомстить за несбывшиеся мечты и надежды.

Спасительный гул пролетающего самолета послышался за окном – отвлек, стер картины воображения. Отзвенела и прошумела последняя электричка. И снова тишина и на лестничной площадке ни звука.
До женитьбы работал Валентин в НИИ, собирался поступать в вечерний институт при НИИ.
– В нищие инженеры пойдешь? – спросила Люба, узнав о его затее.

– В инженеры идут, кто днем учится. С вечернего идут в мастера и в начальники цехов.
– Будешь с утра до вечера на работе, а я тебя буду ждать? Иди, иди. Что ты заработаешь своими руками?
– Свой телевизор и холодильник.
– Простота. Каждый нищий это имеет. Машину купишь? В Болгарию по путевке отправишь?

– Любка, не уступай! – наставлял тесть. – Как отец, в торговлю иди, Христос праведный. Любка могла ученого из НИИ взять, зарплата четыре сотни. А будешь выкобениваться – возьмет.
– Кругом одни разводы, – вторила мужу теща. – Кто живет счастливо? Хотя бы пожить зажиточно.

– Мои поженились по любви, – рассказывала Люба, – а потом жили, как кошка с собакой без перерыва. Ни любви, ни денег. Любовь хороша до загса, а потом из нее щей не сваришь. Живешь день, а любишь минуту ночью. Если днем не в чем покрасоваться, и ночь не в радость.

– Твою простушку легко поймать на денежку, как мышь на шкварку, – батя решил. – Или бросай ее или иди в нашу систему. Я научу – не попадешься. Не в Сибирь же тебе вербоваться. Она туда не поедет и тебя ждать не станет. Те деньги, что ты в НИИ заработаешь, для нее на один день.

Распрощался Валентин с НИИ, хотя не хотел, на стройку пошел работать. Зарплата выше и квартиру обещали надежно. Прежняя работа ему нравилась: другие люди, разговоры интересные, но жилье – не надейся. Люба не хотела жить с его родителями, а ему с ее невмоготу. Тесть пройдет – обязательно встрянет: «Любка, не уступай!».
Ведь не любил ее, не смотрел в ее сторону. Зачем она на меня глаз положила?

– Я думала, ты такой котик, будешь мяукать под боком у своего отца. Я за ушком у тебя почешу, ты замурлычешь и сделаешь все, что я захочу. А ты другим оказался. Внутри ты осел упрямый и глупый.
Несколько раз забирал Валентин Кукушонка и уходил к своим.
– Съезжай ты оттуда, – предлагал отец. – Мать бросит работу, будет коляску катать.
Надеялся Валентин, одумается Люба, придет. Не приходила.

Слышал Валентин, на первой работе говорили. Растили утят без матери. Мячик покатят, они за ним. Мячик им мамой стал. Без ласки и хищный зверь не растет, а ласковый по природе зверек без ласки вырастает зверенышем. Как кукушатам без матери? Кукушка свои яйца в чужое гнездо подбрасывает. Нельзя без мамы. Сдавался Валентин, возвращался. Люба радовалась, играла с Кукушонком. А не вернулись бы? Нашла бы себе другие игрушки. А Кукушонок найдет?

– Простить и забыть не могу, – говорил отец. – Она – моя жена, она – женщина. Она меня, жеребца, за руку должна была держать от дурного, а она сама меня то пустой ревностью, то изменой в эту жижу толкнула. С привязи сорваться легко, а на привязь снова сам себя не посадишь. Вот она путаница – и нету жизни: пробулькала бормотуха из темной бутылки.

Валентин подошел к окну, заглянул за плотную штору с темными пятнами, похожими на парящих ворон. За окном вяз, ярко освещенный электрическим светом, застыл в шатре листьев. И вдруг листочки на ветках разом затрепетали, словно дерево сотнями колеблющихся растопыренных пальцев дразнило его. Непонятный намек требовал каких-то немедленных действий, а он не знал, как ему поступить.

Может быть, впервые жизнь представилась ему сложной, неуправляемой, в ней надо было сделать выбор, от которого зависело многое, а как сделать, чтобы не ошибиться, не повторить глупостей, которыми вдоволь нахлебались родители, и своих новых не сделать.

Как легко было до женитьбы. Он мог дружить с Любой, а мог не дружить, мог выбрать одну работу, а мог другую. Любое решение было возможным и не было обязательным, а теперь все решения оказывались вынужденными и единственными, но нельзя было знать, насколько они верны. Всё было бы хорошо, если бы ветер жизни не кружил Любе голову, и она, переполненная новыми модными желаниями, не стремилась бы очертя голову в очередной омут.

Немало парней попадало под власть ее красоты. Разжигает Лешку напропалую. Кто устоит, когда она завораживает черными глазами и извивается перед тобою гибким красивым телом, но что у нее на уме? Кровь взыграла? Не должна бы. Подразнить хочет, испытать, приручить? Так что же, сразу на крайние меры? Вон, во вчерашней «Комсомолке» мальчишка пишет. С отцом живет. В доме все есть, отец хороший, не пьет, не курит, а пацан психует, когда начинается разговор про тетю Лиду. Зачем она ему? Он ждет, что мама вернется.

Отец говорил: «Теперь мир перевернулся. Женщины и девчонки пьют, курят и матерятся. Теперь, если мужик не удержит ее за руку от дурного, не быть ей ни матерью, ни женщиной, ни человеком. Бой-баба, прошивной кулак. Ни в чем не уступит. Вот и становится мужик мамкой. Иначе нельзя. Кукушат растить надо. Мужик это разумом понимает, а у баб разум не на то сверчен, а что от природы дано – отшибло».

Нет, батя. Женщины разные, мужики разные, и жизнь у всех разная. Есть хорошие люди. Их бы рассмотреть поближе. Путаники их заслонили. Вы с матерью прощали друг друга, потом мстили, потом скандалы. Друг перед другом отыгрывались и не могли отыграться, друг друга губили. Счастье воровали тайком, да было ли счастье? Счастье в обмане? А как узнаешь, кто больше наворовал? Теперь у меня с Любой путаница.

Неужели и у Кукушонка так будет? Где конец этому? Зачем тогда жить? Ведь были с Любой хорошие дни. Любишь тогда без памяти. Как Кукушонку без мамы? Кто ее женским фиглям и миглям научит? Без них девчонке нельзя. С какой охотой Люба иногда наряжает и тискает Кукушонка, а она смеется, понимает – мама. Мама тетешкает, мамино тепло в нее вливается. Нельзя без него, не вырасти. Кто Кукушонку заменит маму? Кто Любу удержит за руку?

Он вдруг спохватился, что занятый мыслями не прислушивается к звукам на лестнице. Ему показалось, что дернули дверь, что там, на площадке кто-то стоит.
Зачем закрыл дверь? Она идет? Она придет?


Рецензии