Фаны. Подьём. часть вторая

Чтобы отвлечь себя, я попробовал синхронизировать дыхание — носом на третьем шаге, размеренно. Привычка из детской лыжной секции, потом пригодилась в сержантской школе: вдох на третий шаг, выдох на второй, вдох носом, выдох ртом. Но уже через несколько минут стало понятно, что в горах, на рваном, скачущем подъёме, этот метод не работает. Воздуха всё равно не хватает.

Никто не заметил, когда от группы отстал Профессор.

Он был старше меня на пару лет. Не спортсмен, флегматик, бесконечно добрый и неразговорчивый. На кафедре его ценили за ум и трудолюбие. Очки придавали этому кудрявому бакинцу вид рассеянный, но кавказца всё равно выдавало всё — кроме, пожалуй, агрессии. Помню, как в стройотряде мы, изрядно подвыпив, высоко раскрутили его на верёвочных качелях. Он вращался, ему было плохо, но вместо того чтобы заорать или позвать на помощь, он обнял верёвку и тихо закудахтал: «вах-вах-вах». В этой поездке Профессор пристрастился к местному таджикскому табаку — маслянистой известковой глине. Пакетик купили у парьи* на автобусной остановке в Бухаре. Афганец показал, как закладывать за губу, и предупредил, что это гадость. Мы попробовали всей группой — выплюнули тут же, на грязный асфальт, с рвотными позывами. Один Профессор не выплюнул. Он хранил пакетик в своём подсумке, каждый вечер доставал, отщипывал комочек, раскатывал и клал под язык. И начинал потихоньку пьянеть, раскачиваясь под негромкий плач армянского дудука, закрывал глаза и уходил в какую-то свою скорбь — по вырванным с корнем абрикосовым деревьям, по стуку костей под окном навсегда покинутого Апшерона.

— Два солдата из стройбата заменяют экскаватор. Раз-два-три, вдох.

Не работает. Вдыхаешь полной грудью, а воздуха нет — кислорода мало. Мозг на подъёме в горах выделывает странные вещи. Почему меня понесло к Хафизу? В персидской любовной лирике я не смыслил ровным счётом ничего, но что-то тянуло. Взял у Профессора две книжки: одну, совсем тонкую, прочитал ещё в самолёте, вторую — в бухарском общежитии, где туалет был во дворе и воняло бог знает чем. Иной раз книги так запудривают мозги — лучше не надо. Шаг вверх… Вытянутая мелодика речи, нарастание темпа, пауза, интенсивность голоса, неповторимое согласие звуков… Согласие звуков, как же! Расскажи это Зинке — рыжая бестия, заноза в сознании. Наваждение какое-то. А Хафиз, оказывается, смелый бунтарь: умер в бедности, а почитаем богатыми. До того любим, что даже здесь, в горах, у костра его стихи читает наш армянский друг — и вокруг собираются простодушные благодарные слушатели.

— Футы-нуты, лапти гнуты. Раз-два, выдох.

Профессор поднимался следом один и медленно — в майке-алкоголичке на покатых плечах, в тёмных джинсах с большим светлым отворотом, с офицерским планшетом через плечо. Когда из-за кустов внизу показалась его кудрявая голова, мы заорали ему, чтобы возвращался. Он отмахнулся и, не поднимая головы, полез дальше.

Близился полдень. Мы наконец вылезли на каменистый холм. То, что снизу казалось вершиной, оказалось только подножием огромной красной горы. Исполинская скала, рядом с которой мы чувствовали себя муравьями, поражала какой-то жуткой цельностью и спокойствием. К северу она поднималась ржавой стеной, с востока открывался Зеравшан — пасторальный, в бескрайнем мареве, а под нами холодно блестел Искандеркуль. Мы подошли к краю и замерли.

Озеро было покрыто лёгкой бирюзовой дымкой, вдоль берега — полоска цветущего ивняка. На склоне краснели гроздья барбариса, торчали кривые деревца арчи. По словам таджиков, здесь ночевал Александр Македонский во время Согдианского похода, а его Буцефал напился ледяной воды, простудился, потом взобрался на скалу и бросился в озеро. И теперь в полнолуние будто бы видно, как из воды выходит белый конь.

Солнце раскалило камни. В тени скалы было терпимо, мы легли на тёплые валуны и стали ждать Профессора. Земля нагревалась быстро, и скоро захотелось пить. Только когда достали скудные припасы, сообразили, что вода — только у Профессора. Консервы нечем открыть. Серый с размаху ударил банку об острый камень — банка выскочила, и из неё шипящей струёй ударил тёплый говяжий жир.

Профессора всё не было.

— Старый уже был конь-то, — сказал Серый как бы в пространство. — Соврал таджик. И крепость эта была не здесь.

— Не врал, а приукрасил, — лениво отозвался Чех. — Озеро, между прочим, от обвала образовалось. И плавать в нём можно только вдоль берега и только с гусиным жиром. Лучше бы ты, Серый, фляжку с водой прихватил.

Чех был видный, с всклокоченной головой и широкой грудью. Пиво не просто любил — боготворил. Однажды полез в драку только за то, что какой-то мужик вылил остатки пива из кружки на землю. «Хлеб выливаешь!» — орал он тогда. В двадцать пять лет Чех свободно говорил на нескольких языках, но особая его страсть — разговорный персидский. Русский был для него почти родным, и он никогда не лез за словом в карман — эта его вечная улыбочка на тонких губах работала безотказно. Лавелас он был, каких поискать, и сквернослов тоже высокого полёта.

— Татарин, на ком жениться будешь?

— На татарке.

— А я на француженке.

— Почему?

— Во-первых, потому что она француженка. Во-вторых, потому что не целка.

— Это ещё почему?

— А на хрен мне целка? Год конфетами кормить, а потом выяснится — в постели вы как два айсберга. И в-третьих, француженки умеют делать то, что никто не умеет.

— Да покажи уже.

— Показать? — он вынул из кармана колоду маленьких фотографий. — В руки не даю, смотри так.

Занимательный был рассказчик наш Чех.


Рецензии