Дары Каина

Авель и его дар были угодны Господу,
но Каин и его дар не были угодны Ему.

Бытие 4:4 – 4:5


Уже которую неделю Михаил Тимурович Мусин был сам не свой. Дело в том, что у него умерла бабушка, и дело даже не в том, что она, собственно, умерла, а в том, что ради похоронных дел (уж очень много их как-то вышло), ему пришлось взять отпуск на своей работе в банке возле станции метро Бабушкинская (такой вот нелепый каламбур выходит, простите), а так как пора стояла летняя, то и отпуск ему выдали сразу на месяц. Столько свободного времени Мусину было ну никак не нужно, все дела, пусть и не без соответствующих бюрократических трудов, были закончены уже в первую неделю, бабушка была успешно отпета, захоронена и помянута, а возвращаться на работу нужно было только разве что в сентябре. Неудобств добавляло также и то, что начальство этот отпуск оплачивать не стало, поэтому денег у Мусина было в обрез, от съёма квартиры на этот месяц пришлось отказаться, тем более и похороны, скромные, но от того не менее дорогие, съели большую часть его бюджета, пусть какая-то копеечка была отложена на такой случай и у бабушки, и у его мамы, Веры Павловны Мусиной, которая единственная, кроме него, на похоронах присутствовала. Мама Мусина сама и настояла, чтобы, кроме близких родственников, никого не было, вот они вдвоём с мамой бабушку и похоронили.

В таком поджатом финансовом положении ему ничего не оставалось делать, кроме как поселиться у своей мамы на этот месяц, чему она была несказанно рада, так как после смерти бабушки ей было ужасно одиноко и грустно. Не сказать, что тому был рад сам Мусин. В своё время он радостно от мамы съехал, понадеявшись, что, стоит ему устроиться на работу, для него начнётся новая жизнь, а если говорить прямо, то почему-то был он очень уверен, что как только съедет от мамы, то обязательно жениться. Но прошло уже несколько лет, Мусину успело исполниться тридцать, но невесты даже на горизонте не виделось. Банк, место его работы, был настолько маленький, что в свою смену Мусин был там единственный сотрудник, а на улице ему ни с кем познакомиться никак не удавалось. Все же старые знакомые давно вышли замуж, да и столько времени прошло, что вряд ли уже его помнят. Очевидно, мама тут была совсем не при чём. И всё равно возвращаться к ней, пусть и на месяц, было очень для Мусина давяще. Когда он жил отдельно, то с мамой почти не виделся (если вообще виделся), и, увидев её на похоронах, ему было тяжело не заметить, как она за это время состарилась. Вся поседевшая, отчего-то немного сгорбившаяся, она была уже похожа не на себя, а на ту самую бабушку, которую хоронили. Жалость подступала к сердцу Мусина каждый раз, когда он смотрел на свою мать, но испытывать эту жалость было чересчур болезненно, поэтому он как-то исхитрился вместо неё ощущать что-то вроде разочарования и раздражения.

Тем не менее с тех пор как умерла бабушка, он не мог найти себе места. Не то чтобы ему было её очень жаль, не то чтобы он испытывал много нежности к ней при жизни, не то чтобы смерть её была неожиданна – нет, все нормальные человеческие эмоции, которые должен испытывать после таких происшествий человек, Мусин не испытывал. Общался с ней он и того реже, чем с матерью. О том, что она умирает, знал, но видеть её было от этого только неприятно – нет, не больно, не жалко, а именно неприятно, даже брезгливо, как будто умиранием можно заразиться. Всё, что он делал для своей бабушки, это пил иногда вечерком за её здоровье – и то одну рюмку, и то когда уже прилично напьётся.

И вот её не стало. В один прекрасный, именно прекрасный солнечный день она взяла и умерла. Мусин думал: “Вот был человек и нет человека, закончена его история. А я есть, и моя история продолжается”. Такие мысли естественны, и он это тоже очень хорошо понимал. Но несмотря на всю сухую рациональность суждений и полное отсутствие видимых эмоций, ему было не по себе. Не грустно, а просто не по себе. Как будто он жил в мире с какой-то серьёзной ошибкой, в неправильном мире, покосившемся. И исправить эту ошибку уже никак нельзя.

Мама Мусина отреагировала на смерть бабушки гораздо более эмоционально. Муж Веры Павловны давно умер, и после того, как съехал сын, покойная старушка стала для неё единственным другом. Страдающая старческой деменцией бабушка в последние годы едва ли могла поддержать разговор, но Вере Павловне и то было в радость, так она была тогда одинока. Со смертью бабушки рушился целый мир, никого теперь, кроме сына, у неё не оставалось. Наблюдать это Мусину было тоже как-то болезненно, потому что как ему ни жаль было маму, слишком он был озабочен собственными проблемами, чтобы позволить себе разделить с ней печаль и горе.

Что же это были за проблемы? Что может быть важнее, чем смерть одного близкого человека и безутешное горе другого? Мусин понимал всю эгоистичность собственного устройства, и очень хотелось ему, чтобы в голове его зародились хоть какие-нибудь печально-возвышенные мысли, хоть какое-нибудь сочувствие и сопереживание, но внутри его черепушки не было ничего, кроме тараканов, беспокойных, мелочных, самых грязных и противных, каких только можно представить. Главным, самым толстым тараканом был тот факт, что Мусин уже долгие годы был обделён женским вниманием. В этом он видел чрезвычайную, даже вселенскую несправедливость. Недостаток женского внимания как-то неаккуратно переродился в недостаток внимания вообще. Жутко представить, но в момент похорон Мусин позавидовал даже своей бабушке, что все вокруг так церемонно себя с ней ведут, так с её трупом носятся. Ведь вот он – живой, а с ним никто не носится, даже мама его не замечает, всё льёт слёзы по бабушке, да причитает, какая она была святая и несчастная женщина. А ведь он тоже несчастный! Неужели и его пожалеть нельзя?

Так природой устроено, что тараканы размножаются чрезвычайно быстро, и вот из одной маленькой таракашки, их уже целые полчища, а если таракан заберётся в голову крупный, то и полчища народятся монструозные. Всё копошащееся в голове Мусина слилось в одно большое, но не бунтарское, а скорее озлобленное несогласие с устройством мира, в банальное, но от того не менее скребущее душу: “Почему кто-то счастлив, а кто-то нет? Если Бог допускает несправедливость, то что же он за Бог такой, а если порождает её, то он в корне не прав!”. Примечательно то, что иногда его от этой мысли швыряло и в противоположную сторону, в какое-то дикое внутри себя богоборчество, желание убедиться раз и навсегда в том, что Бог есть, что он его видит, и рано или поздно оценит. Начиналось самокопание и самобичевание, и это тоже был такой же таракан. Счастье людей и вообще их чувства и эмоции казались тогда чем-то низменным и греховным, совершенно к мысли о Боге не идущим. И как с такими тараканами испытывать обычное человеческое сочувствие?

От всех этих мыслей Мусину страшно хотелось сбежать. Он повадился ездить в центр, но мама, как назло, увязывалась вместе с ним. Мама всё время вспоминала бабушку, рассказывала, какой она была замечательной, без пяти минут святой, и, хотя Мусин понимал, что иначе никак нельзя – мёртвых поминают, обязательно добрым словом, по ним скорбят и страдают, - но страдания матери почти не вызывали в нём сопереживания, а без сопереживания чужие страдания всегда навевают тоску. Сбежать совершенно не получалось, тем более всё в центре так же напоминало о покойной бабушке. Так вышло, что отпевали её там же, посреди старого города - по счастливому (разве можно так говорить?) стечению обстоятельств отпевание происходило в одной старинной маленькой часовенке, когда-то построенной представителем дворянского рода, прапрапрапрадедом Мусина. Бабушка очень гордилась этой легендой, своей голубой кровью, и при жизни вела себя, как настоящая дворянка, - она была волевой, любила роскошь ресторанов, праздность, красивую, книжно-киношную жизнь; она всегда неровно дышала к искусствам, но никогда ими не занималась; жила на широкую ногу, но даже на копейки умела разодеться, как герцогиня; она всегда заботилась о том, чтобы выглядеть красиво и чисто, но никогда ни перед кем не заискивала – лишь она была себе судья, чужое мнение её волновало мало, даже мнение близких людей, но и в этой упёртости проявлялось самое настоящее, хрестоматийное благородство. Отчасти Мусину не было её жаль, потому что она и сама не желала к себе жалости, но во многом он не мог жалеть её потому, что попросту завидовал ей – самой простой и низменной человеческой завистью к прожитой ею жизни, подобную которой он и сам был бы не прочь прожить, да только вот как-то всё некрасиво и неинтересно у него сложилось, совсем не по книжно-киношному. “Кто несчастнее, - думал тогда Мусин, - мёртвые, которые прожили счастливую жизнь, или живые, которые живут несчастную? И почему все так с мёртвыми носятся?”.

Мусин гулял по городу с мамой и, полный зависти, оглядывал прохожих. Все, кто разъехались из Москвы, вновь в неё возвращались, загорелые и разодетые, готовые к бурной осенней деятельности. Все полны надежд и перспектив. На затопленных толпою бульварах и проспектах теснилась целая плеяда счастливцев. Много было ровесников Мусина и чуть постарше, вроде таких же людей, как и он, но при этом проживающих совсем другую жизнь. Всё пары, пары, пары, пары и семьи, счастливые семьи с кучей детей, кудрявых и улыбчивых. Все вокруг находились в каком-то чаду, но чаду радостном, блаженном. Их мир не был ошибочен, не был искривлён. Мусин же в этой толпе чувствовал себя ужасно одиноким, заброшенным, как будто мимо него проходит вся его жизнь, жизнь, какой она могла бы быть. Счастливцы всё так же проходили мимо Мусина, совершенно чужие и недоступные, словно за каким-то санитарным стеклом. Пару раз он даже попробовал познакомиться, иногда примечал какую-нибудь одиноко идущую красавицу, уверенно шагающую по бульвару. Такие обыкновенно так уверенно шагают, что их даже как-то страшно останавливать, словно останавливаешь поезд. Но Мусин решался, он осмеливался, но всё это были чрезвычайно жалкие, постыдные попытки, о которых даже и писать нечего.

В такие минуты Мусину вновь вспоминалась бабушка. Невольно он сравнивал свою жизнь с её жизнью. Какую жизнь она прожила? Кафе, рестораны, любовники, знакомства с известными писателями, поэтами и музыкантами. У неё было три мужа, один из которых никто иной как великий фармацевт-изобретатель, лекарство которого применяется до сих пор при лечении рака и болезней крови. До последних дней жизни у неё оставалось много друзей, которые были готовы пригласить её к себе домой, напоить, накормить, вспомнить былое, замечательно провести время. И эта жизнь прошла, почему-то кажется, что прошла очень быстро, что её всё равно было мало, даже такой пёстрой, полной праздностей и развлечений жизни. Что же тогда говорить Мусину? Как же он успеет насытиться счастьем, если даже оно к нему и придёт, когда, как минимум, треть жизни прошла, а счастья не было и в помине? “Надо срочно, сию минуту стать счастливым, иначе никогда не успеть!” – думал Мусин. – “А как, когда все вокруг уже обрели счастье без тебя?”.

Все эти суждения были, конечно же, порождены завистью и желанием самооправдаться, перевалить вину на кого-то другого. Мусин понимал, что если и было суждено ему счастье, то он упустил его сам и всецело по своей вине. Просто смерть близкого человека напомнила ему об этом – о том, как краткосрочна жизнь, о том, как он на самом деле одинок, ведь никого близкого, кроме мамы и бабушки, у него не было, а теперь осталась лишь мать, и долго ли ей ещё? Вот не общался он с бабушкой, её не было рядом с ним, его не было рядом с ней, но всё равно она была, на земле был такой родной человек, как она, и, когда она умерла, стало как будто более одиноко. Почему? Жил человек, для которого он что-то значил, который мог за него помолиться, вспомнить добрым словом, а теперь этого человека не стало, только мама осталась, а без неё – кто вспомнит Мусина, кто помолится за него?  Долго ли ещё до того момента, как он останется совершенно один? И что тогда? Разве можно жить таким несчастливым? Оттого-то и было так тяжело смотреть на неё, на мамочку, любимую мамочку. Смотреть и всё это думать, давать тараканам полностью сожрать мозг и сердце. Мусину срочно было необходимо какое-нибудь мысленное спасение, какой-нибудь умозрительный способ протравить этих тараканов или хотя бы на время их прогнать. В самые тяжёлые минуты рассуждений он пытался найти в своей голове какую-нибудь светлую мысль или хотя бы мотив мысли. Какой-нибудь образ, воспоминание, какую-нибудь картинку, от которой стало бы лучше. Ничегошеньки не находилось, только почему-то всё чаще ему вспоминалась та церковка, в которой бабушку отпевали. Лицо священника – черноволосого, бородатого, в очках, как будто всклокоченного. Вспоминался его елейный голос и то, как он бабушку поцеловал в лобик перед тем, как её землёй засыпали. Вспоминалось, как он периодически заглядывал в глаза Мусину и его маме, когда читал молитву. “Он знает ответ на всё то, что меня мучает. Причём меня, именно меня!” – думалось тогда Мусину, так на него подействовали профессиональные приёмы священника. Если артисты сцены и политики всегда обращаются ко всей толпе сразу, то священник обращается к каждому лично. Но Мусину всё это было неважно, пусть и приём, всё равно обратились к нему, несчастному, заброшенному, которого никто и нигде не замечал. И вот, нашлась успокоительная мысль – о священниках, об иконках, о церковке.

Во время одной из очередных прогулок по городу с мамой Мусин, как всегда, мучился самыми тяжёлыми, самыми злобными мыслишками, как ни с того ни с сего услышал звук церковных песнопений. Пение издавалось откуда-то из переулков. Он, словно заколдованный, пошёл в сторону музыки. В проулке была спрятана церковь, которую с бульвара увидеть ну никак было нельзя. Служили вечернюю службу. Мусин предложил маме зайти, хотя на службе не был, наверное, с детства, да и крестик уже давно носить перестал.

Они зашли внутрь. Их тут же окружили иконы и образа. Пахнуло ладаном. К удивлению Мусина, церковь не была заполнена сердобольными старыми девами и инвалидами, как он себе почему-то представлял. Прихожане все были молодые, в основном, все так же были парами, как и на бульваре. Все красивые, счастливые и как будто приобщённые к какому-то таинству, только им понятному, только ради них и существующему. От вида этих красивых людей Мусин почему-то почувствовал не только злость, как обычно, но и тепло на душе. Тогда он поднял глаза к расписанному церковному своду. Голова его слегка закружилась. Он закрыл глаза в страхе, что не сможет сдержать слёз, а когда открыл их снова, слёзы всё равно затуманили его взгляд. Мусин пытался оглядеться, посмотреть по сторонам. Ему казалось, что в толпе прихожан он увидел знакомые лица – своих бывших сокурсниц, красивых девушек, в которых когда-то был влюблён. “Как они, спустя столько лет, оказались здесь… и сейчас?” – подумал Мусин, и ему тут же стало неловко, что в церкви он разглядывал девушек. Он хотел посмотреть на священника, но не мог – слёзы обильно лились из его глаз. Вдруг Мусину стало стыдно, что он один тут плачет, когда все такие счастливые. Он подумал, что ужасно неблагодарен, и бросился прочь из церкви.

Прошло несколько дней. Мусин снова гулял с мамой. Людные бульвары надоели им, поэтому они пошли в другую сторону от привычного маршрута и забрели в милый парк, совершенно незнакомый, холмистый и зелёный, словно рисованная пастораль. Вечерело. Тёмно-синее тёплое августовское небо отражалось в водной глади прудов, по которой чинно плыли белые лебеди. На сердце у Мусина было теплее, чем обычно. Он даже разговорился о чём-то с мамой. Это был приятный, но ничем не запоминающийся разговор. Ему вспомнилась вчерашняя церковка. Несмотря ни на что, думать о ней было приятно. На секунду он даже закрыл глаза и представил себе её своды, аромат ладана, голос священника. Когда Мусин открыл глаза, перед ним очутилось что-то вроде беседки, открытой, белой старомосковской беседки, но только с золотым церковным куполом. Из беседки лил свет, слышались голоса людей. Мама дёрнула Мусина за руку:

- Смотри, это тот же священник, что был в церкви вчера!
- Серьёзно, но что он здесь делает? – воскликнул Мусин, потому что ему казалось, что это место совершенно не похоже на обычную церковь, во всяком случае, православную.

Они с мамой зашли внутрь. В беседке все сидели на стульях, расставленных кругом. В кругу сидел и священник. Священник читал Писание. Мусину и его маме сразу уступили два места, которые будто только их и ждали. В беседке было так светло, что всё вокруг неё, за её пределами, стало казаться непроглядной тьмой, из глубины которой доносился стрёкот кузнечиков. К своему удивлению, Мусин вновь увидел знакомых девушек, теперь он был совершенно уверен, что то были его сокурсницы. Они держали за руки своих мужей и улыбались священнику. Среди них Мусин заметил и Анну Д…, большеглазую, улыбчивую блондинку какой-то идиллической, нордической красоты, с которой он когда-то разделял университетскую скамью на первом курсе. Она всегда нравилась ему, рядом с ней Мусин чувствовал себя счастливым, но он перестал с ней общаться, когда узнал, что у неё есть жених. Тогда она неожиданно стала чужой и даже смотреть на неё и её красоту было больно, но теперь от этой боли не осталось и следа – так сладостно было любоваться её золотыми локонами, жемчужной улыбкой и голубыми глазами! Теперь и подумать было нельзя, как можно испытывать боль, глядя на такую красоту!

Служба в беседке продолжалась. На каком-то этапе Мусину показалось, что они с мамой забрели на какую-то коллективную свадьбу, так все были разделены по парам, так все были красиво одеты, так все были счастливы. Надо отметить, что девушки были одеты вовсе не по-церковному – короткие, обтягивающие юбки, глубокие декольте. Всё это было Мусину мучительно и вместе с тем сладостно – находясь с ними в одной церкви, он как будто разделял их счастье, как будто теперь он был им не совершенно чужой, как будто и у него появилась надежда, надежда так же сидеть здесь когда-то, обняв любимую, поглаживая её за талию, всё опуская руку вниз, пока кончики пальцев не ощутят заветную ткань обтягивающей бёдра юбки. Мусин утопал в этих мыслях, а елейный голос священника как будто только к ним и толкал. Последние слова его проповеди почему-то все подхватили хором и засмеялись, после чего встали и начали расходиться. Мусин хотел ринуться к Анне, златокудрой сокурснице, поговорить с ней, вспомнить былое. Ему так хотелось, чтобы она посмотрела на него и, может быть, улыбнулась какой-нибудь его шутке или остроумному замечанию, уже этим он был бы так счастлив… Но священник остановил Мусина, неожиданно схватив его за локоть:

- Молодой человек, я вас знаю, приходите завтра в большую церковь на Малой Н…ской. Один. Мне есть, о чём с вами поговорить.

Мусин был страшно удивлён и вместе с тем польщён. Священник выделил его из толпы и хотел с ним поговорить, а ему столько всего было нужно ему сказать, столько мыслей он за всю жизнь передумал, столько тараканов в голове передавил, – о рождении и смерти, о Боге и дьяволе, о Христе и церкви! Всё в голове Мусина приятно перемешалось. Как и многие несчастные люди, он часто думал о христианстве, о жертвах и мучениях Христа, о Его целомудрии и девственности. Эта беседка, в которой все сидели в кругу и так неформально предавались вере, как нельзя лучше соответствовала его идеальным представлениям о том, как должна выглядеть церковь Христова – свободная, не обременённая храмом и образами, полная молодых, жизнелюбивых людей, а не старых, раздавленных, измученных и злобных на всё живое и животворящее. Христос сказал: “Люби ближнего своего”, и где, как не здесь среди зелёных холмов и сказочных прудов, когда, как не сейчас в летнюю ночь, кому, как не им, красивым молодым людям, к которым Мусин до сих пор себя причислял, кому как не им - любить? Как бы он хотел любить! Теперь ему казалось, что он и так всех и всё любит, оставался лишь вопрос, почему никто не любит его? Голос священника подавал надежду на то, что он не только достоин любить, но и быть любимым. Уж неизвестно, откуда эта надежда бралась, когда все вокруг были так складно по парам разбиты и так друг с другом счастливы! Может, надежда рождалась оттого, что Мусин наконец перестал завидовать?

Зависть – ох уж это страшное чувство, этот грех, самый страшный из всех грехов! Зависть – это когда видишь что-то хорошее и прекрасное, но испытываешь к этому самые тяжёлые и мучительные чувства, полные ревности и ненависти, оттого что тебе это прекрасное недоступно, оттого что ты обделён им, а значит ты этого прекрасного недостоин. Что может быть хуже, чем сознавать себя недостойным прекрасного? Как можно продолжать жить, понимая, что само существование несправедливо пренебрегло тобой, осенив при этом кого-то другого, с виду такого же, как ты, человека? Ну а даже если не такого же – как ты можешь совеститься себя, рождённого таким, какой ты есть? Если человек не сумасшедший, то он всегда изначально стремится к хорошему и прекрасному, но почему оно достаётся лишь некоторым, а кому-то не достаётся вовсе? И в минуту таких рассуждений рождается зависть, а возможно, сами эти рассуждения зависть и есть. Человек становится монстром тогда, когда вынужден ненавидеть прекрасное, и как часто зависть делает нас всех монстрами! Тут уже человек искривляется, перестаёт стремиться к хорошему, с этим хорошим навеки ссорится и в протест, в обиду, в отместку идёт уже супротив прекрасного, как будто желая доказать, что это не он недостоин прекрасного, а прекрасное его недостойно, и вовсе прекрасное не прекрасно, а хорошее не хорошо. И знает человек, что врёт себе, что обманывает себя, но чтобы жить дальше, чтобы тут же на месте себя не убить, он переворачивает мир вверх дном, и, из-за того что его отвергли, становится уже совсем не тем человеком, каким когда-то хотел быть.

В тот вечер Мусин почувствовал, будто зависть навеки его покинула. Он решил, что больше не будет завидовать, потому что не хочет, потому что такова его воля. Всё, что прекрасно и хорошо, отныне не вызовет в нём ни капли печали и ненависти, пусть даже он будет во веки вечные им отвергнут. “Пусть не для меня прекрасное и хорошее существует, но для остальных, хотя бы для кого-то, а я… Пусть бы и не было вовсе меня, а прекрасное и хорошее было!” – так рассуждал восторженный Мусин, и с этими светлыми мыслями он лёг спать, пообещав себе наутро проснуться совершенно другим человеком.

На следующий день полный надежд Мусин отправился в Большой храм на Малой Н…ской. Не без боли в душе он оставил маму дома, ведь теперь, когда зависть и злоба отступили, ему так хотелось поделиться с ней своим счастьем, счастьем перерождения. Но священник ясно сказал приходить одному. “Возможно, это только в первый раз так, а потом можно будет и маму привести,” – объяснял себе Мусин. Также его немного расстраивало то, что это не та же самая беседка, а Большой храм, но ему почему-то грезилось, что храм будет вовсе не такой, как все остальные, а в беседку он ещё сотню раз успеет сходить. Да, ему хотелось бы не отрываться от этой церкви. Следовать за ней, как фанат следует за любимой рок-группой. Та надежда, которую подавала церковь, была как наркотик, больше и жить-то было не зачем, кроме как во имя этой надежды. “Была бы только эта церковь, и с любой бедой можно примириться”, - думал Мусин, когда шёл по Н…скому бульвару. Мимо него шли всё те же счастливые люди – пары и семьи, а он всё так же был один, но был счастлив, и один ли он был? Ведь с ним теперь была церковь, с ним теперь был Бог!

Так Мусин добрался до Большого храма - это было действительно устрашающе громоздкое здание, больше напоминавшее не храм, а университет. Он зашёл внутрь и перед ним сразу же развернулся просторный зал, вид которого лишь укреплял сравнение с университетом. Не было ни икон, ни росписей, ни золотых подсвечников. Ряды скамей уходили от центра зала вверх, чуть ли не под самый потолок, так что сидящим на задних скамьях приходилось наклонять головы, чтобы поместиться. Зал был битком забит, холодок от чего-то пробежал по спине Мусина. Священник встретил его у входа:

- Здравствуйте, здравствуйте, я вас очень ждал… Скажите, вы верующий человек?
- Да, конечно! – восторженно-лихорадочно ответил Мусин.
- А ваша мать часто ходит в церковь? На службу.
- Нет, вот мы только накануне зашли, когда ваше пение услышали.
- То есть это всё была скорее ваша инициатива, не так ли?
- Ну, в целом, да.
- Я так и думал… Так и думал… Понимаете, я очень хорошо знал вашу бабушку. Какой замечательной женщиной она была! Красивой, благородной! На таких людях держится не то что Русь, а и вся Земля наша. Какая трагедия, что она умерла, но, уверен, она уже в сонме святых… Согласны?
- Я? Конечно же… Я надеюсь на это…

Мусин всё спускался со священником к его кафедре. Они шли по длинной лестнице между рядами, пересекавшей весь зал. Священник всё это время участливо держал Мусина за руку и пронзительно заглядывал ему в глаза. Неожиданно он умолк, нахмурил брови и, почёсывая бороду, как будто силился что-то припомнить, хотя казалось, что он лишь делает вид, что вспоминает:

- Что-то хотел я у вас спросить… Мда… Ах, точно! Это совершенная формальность. Пустяки. Ваша бабушка часто ходила на службу?
- Я не помню… Я никогда не видел, чтобы она ходила в церковь, если честно…
- Это ничего, ничего… Алтарь можно соорудить и дома, была бы вера… Просто, понимаете, у неё в кармашке была иконка при смерти, а крестика на шее не было. Она крещёной-то была?
- Я… Я не знаю… - замялся Мусин.
- Говорите правду, я же священник. Мне люди все грехи свои исповедуют, а ложь, сами знаете, грех.
- Насколько я знаю, она крещена не была. А там, я не знаю точно, правда…
- Так… Это ничего… А вы-то сами часто в церковь ходите? – с этим вопросом тон священника резко переменился.
- Я… я вот только когда вас услышал, тогда и…
- Понятно… Плохо, плохо, молодой человек. Вот это вот очень плохо.
- Но, Ваше Преподобие, мне столько всего нужно вам сказать. Я был вчера в беседке. Мне очень понравилось. Там всё было так светло и… свободно. Мне есть что с вами обсудить. Я в церковь ходил мало, ужасно мало, каюсь, но Библией я всегда очень интересовался – Словом Христовым, апостолом Павлом, Иоанном Богословом и святым Фомой. Я почему не ходил-то… В том, куда всё зашло, в церквях в этих… Я со столькими вещами не согласен, столько лет мучился, и столько во мне этих мучений накопилось, должно быть, грешных, и кому бы я мог повериться, если не вам, никто же бы не понял, а вы, я верю, поймёте. Вы, мне кажется, не обычный священник. Я видел это вчера в беседке.
- Забудьте про беседку, молодой человек! Она не для вас! – неожиданно грозно ответил священник. - Покамест садитесь. Сейчас служба будет. Вы верили совершенно неправильно, и вам есть чему поучиться! Так радуйтесь тому, что вас готовы учить!
- Но… откуда вы столько про мою бабушку знаете?
- Что же? Неужели вы не видите? Это же я её отпевал!

Последние слова священник чуть ли не прокричал. Он уже стоял возле своей кафедры – его фигура, облачённая в чёрную ризу, возвышалась над всеми даже немного зловеще. В его суровом голосе звучала чрезвычайная обида, как будто он был ужасно оскорблён тем, что Мусин его не узнал. Ему и самому стало неловко и стыдно, так, что хоть сквозь землю провались – как же он мог быть таким невнимательным, таким погружённым в себя и свои грешные мысли, что не заметил, что это тот же самый человек, тот же самый голос, который отпевал его бабушку! Мусин чувствовал, что обязан был его узнать, что в этом-то и было испытание, что так-то и проверялось, достойный он человек или нет, а он не узнал, и поделом ему. При этом Мусин не до конца понимал, почему, если священник был столь строг, он так обиделся на то, что его не узнали, но совершенно никак не отреагировал на то, что отпевал бабушку некрещёной. Как будто бабушка, несмотря ни на что, была священнику больше угодна, чем он! В голове Мусина опять закопошились тараканы, но он единым усилием воли их тут же прогнал.

Мусин уселся в первый ряд. Он снова был один в толпе, в толпе молодых верующих людей, собравшихся в зале. Двумя стульями левее себя он заметил свою ещё школьную любовь, Настю Ф… Мусин знал, что она уже давно замужем, а он, наверное, так изменился, что даже подойди он к ней и заведи разговор, она его не узнает и не вспомнит. Настя была всё так же хороша, всё с тем же ободком в волосах цвета вороного крыла, всё в той же чёрной юбочке и белом сарафанчике… И что страшно-то – ведь она и была той, самой первой, с которой он в мыслях грех совершил. Настя поглядывала на Мусина и грустно ему улыбалась, но не потому, что узнала, а потому что священник на него только что накричал.

Началась служба. Священник, властительно стоя у кафедры, начал свою речь:

- Сегодня я хотел бы истолковать вам мой любимый сюжет из Писания. Но рассказчик я плохой, да и грешно после Слова Божьего свои словеса приписывать. А Слово Божие в его первородной форме никто из сидящих здесь услышать пока недостоин. Поэтому я нарисую вам схему, а потом вы сделаете конспект.

Двое послушников выкатили огромную меловую доску прямо позади священника. Священник подошёл к ней и начеркал множество кругов, подписей и стрелочек, которых решительно нельзя было разобрать. Все в зале достали свои телефоны и стали фотографировать доску. Телефон Мусина был настолько старый, что камера никогда бы не выдала достаточно чёткого изображения, а встать и перерисовать схему он посреди службы не решился бы, тем более и бумаги у него с собой не было. Покончив со схемой, священник вернулся на кафедру и провозгласил:

- Теперь записывайте! Когда человек лишь начинал свои страдания на Земле…

Все в зале послушно достали тетрадки и листы бумаги. Мусин был не готов, у него ничего не было под рукой – ни бумаги, ни ручки. Он решил просто слушать, что говорит священник, может, он упустит некоторые детали, зато смысл слов преподобного дойдёт до него. Но смысл почему-то уверенно ускользал. Вроде как Мусин все Библейские сюжеты знал, а этот был с одной стороны узнаваем, а с другой стороны – нет, как будто какие-то дополнительные, добавленные священником подробности специально вели ум по другой, незнакомой тропе, не награждая при этом никакими выводами. Мозг пытался переварить обилие перечисленных деталей, а поэтому сердце не могло прочувствовать сути. Кроме Мусина, все в зале, не поднимая глаз, отчеканивали в своих конспектах речь священника слово в слово.

- А теперь послушаем, как этот сюжет функционирует в современной культуре…

Священник достал старый кассетный магнитофон и включил какую-то популярную песню из 90-х. Мусину показалось, что поёт Дмитрий Маликов, но слова песни все были словно развёрнуты задом наперёд. Каким-то образом в определённый момент Мусин понял, что речь шла о Каине и Авеле. Ему хотелось, как в школе, поднять руку, встать и, словно отличник, напрашивающийся на пятёрку, закричать, что он угадал, что он знает ответ: ответ – Каин и Авель, здесь нечего записывать, нечего конспектировать! Мусин подумал, что люди в зале, должно быть, гораздо менее образованные, чем он, а может, меньше интересуются христианством, поэтому и не узнали, поэтому и не разгадали ребус преподобного. А он разгадал - не детали, а самую суть, и таким образом мог реабилитироваться в глазах священника, перешагнуть через его первоначальное в нём разочарование.

Песня закончилась. Священник провозгласил:

- А теперь я задам вам вопросы, как хорошо вы всё усвоили…

“Ну ведь я-то, я-то усвоил самое главное, я готов ответить на самый главный вопрос!” - радовался Мусин, рвался и бросал священнику взгляды, может, даже руку в конце концов поднял, но преподобный его не замечал. Он обратился к случайной девочке, сидевшей в третьем ряду. И спросил он у неё:

- Какие животные были в стаде?

Девочка ответила. Тогда он подошёл к молодому человеку, который сидел в шестом ряду, и спросил:

- Сколько руна дал один ягнёнок?

Молодой человек ответил. Так священник ходил по залу, задавал схожие вопросы случайно выбранным людям. Мусину стало страшно, что ни на один из вопросов он ответа не знал. Тем временем священник подошёл и к нему.

- Сколько ягод было на лозе? – грозно спросил он.

Мусин замялся и не знал, что делать. До него все на его вопросы отвечали. Он первый попал впросак.

- Сколько ягод было на лозе?! – громче и яростнее спрашивал священник.

Мусин думал, что провалится сквозь землю. Наконец он не нашёл ничего лучше, чем ответить:

- Я не знаю… Я впервые слышу все эти детали… Но я знаю, что эта история о Каине и Авеле, и это главный грех, и сюжет этот всегда волновал мне душу.
- ЭТО ВСЁ НЕВАЖНО! Надо кон-спек-тировать! Ведь сам Бог кроется в деталях! Где ваш конспект?!
- Мне не на чем писать…
- Так нашли бы на чём! Это же Слово Божие! Моисей скрижали высекал во имя Божьего Слова, а вы в XXI веке не можете бумаги и ручки найти!

Священник подошёл к школьной любви Мусина.

- Настасья, дай ему бумагу и ручку…
- Конечно, пожалуйста… - улыбаясь, ответила Настя и протянула бумагу Мусину.

Ему стало ужасно стыдно перед ней.

- Продолжаем! – звонким голосом прогремел священник и начал рассказывать уже новую историю. Мусин пытался, как все, записывать слово в слово, но руки у него дрожали и, наконец, он выронил листок, исписанный наполовину. Священник говорил не то чтобы быстро, но пауз в речи не делал, и, чтобы записать каждую деталь, необходимо было не отрываться от конспекта ни на секунду. Мусин побоялся упустить что-то из его речи, поэтому не решился поднять упавший листок и продолжил конспект уже на другом листе. Так он исписал пару страниц. Наконец, священник заметил оброненный листок, который так и лежал подле Мусина. Он резко прервал свою речь, подошёл к нему и закричал:

- Как смеете вы сорить в храме?! Это страшный грех!
- Я подберу, подберу потом, - мялся Мусин, - я просто…
- Подберите СЕЙЧАС!
- Хорошо, конечно…

Мусин подобрал листок. Но священника это не удовлетворило. Возмущённый, он наклонился к листку, и что-то в увиденном ему ужасно не понравилось.

- Это что же? Вы таким почерком, такой грязью Слова Божии пишите. Нет, нет, так недостойно!

С этими словами священник вырвал все листки, которые Мусин успел исписать, порвал их и бросил на пол.

- Сор! В храме! Ваш сор! Уберите немедленно!

Чтобы собрать порванные на мелкие кусочки листки, Мусину пришлось упасть на колени. Он оказался прямо у ног священника. С таким видом, будто оказывает величайшую услугу, преподобный подметал ногой некоторые обрывки поближе к судорожно копошащемуся Мусину.

- Простите… Я не знаю почему, но у меня дрожат руки… - вновь оправдывался он.
- Так сделайте так, чтобы не дрожали! Переписываете, и пока не выйдет красиво, все здесь будут сидеть и молиться за вас, чтоб вам стыдно было!

Он был опозорен перед всей церковью. Весь дрожа, как осиновый лист, Мусин подобрал листки и вернулся на своё место. Всё написанное было порвано, перепутано, совершенно неразборчиво и не подлежало никакому восстановлению. Но все его ждали. Как же это было стыдно! Особенно перед красивыми девушками, влюблённостями минувших лет! Трясущимися руками Мусин пытался как-то собрать листки воедино, но всё вновь рассыпалось ему на коленки, падало на пол, приходилось опять подбирать, роняя при этом другие обрывки. Всё это время священник молча стоял над ним и злостно смотрел на его жалкие трепыхания. Вряд ли то, что Мусин выводил на листке теперь, получалось красивее, но когда он закончил первый лист, преподобный отошёл от него и продолжил свою речь. Весь зал вновь заскрёб ручками.

Стоит ли говорить о том, что после службы Мусин вернулся домой совершенно раздавленный? Он не стал ни о чём говорить маме. Она никогда бы не поняла, зачем ходить в такую церковь и зачем терпеть такое с собой обращение. Но несмотря на всю тягость в душе, несмотря на то, что он был навеки отлучён от заветной беседки, несмотря на то, что священник даже и не хотел выслушивать его исповедь, отныне Мусин чувствовал себя привязанным к этой церкви и понимал, что никогда из неё не уйдёт, как бы сильно на него ни обрушивались. И чем больше его от себя отталкивали, чем с большим гневом его обругивали, тем сильнее он привязывался, возможно, потому, что ему больше некуда было идти. А возможно, потому что что-то манило его в эту церковь, столь ему нужное, что негде больше было найти. Эти девушки в церкви… Красивые, пусть и замужние девушки. Иногда они на него смотрели. Иногда они ему улыбались. И тогда он как будто становился чуть больше угоден Богу.


Рецензии
Какой хороший рассказ! Только непонятно в какой стране это происходит.

Елена Смите   29.08.2024 22:34     Заявить о нарушении
Спасибо! В какой это происходит стране и в каком городе, очевидно, потому что использовано несколько московских топонимов и в нескольких местах напрямую сказано, что действие происходит в Москве. Вас, очевидно, смутило несоответствие описываемого священника обрядам и традициям православной церкви. Но сделано это намеренно, священник здесь показан не простой, а скорее мистико-аллегорический, и канонически-православным он, в самом деле, не является или является таковым лишь отчасти. В Москве же представлены церкви совершенно разных конфессий. До последнего времени существовали и попросту секты. Я бывал и там, и там, поэтому смею заверить, что даже в Москве, в России, христианство может принимать совершенно разные формы и вовсе не ограничивается православием.

Денис Любич   30.08.2024 06:11   Заявить о нарушении
Тем не менее пространство здесь тоже намеренно расплывчатое, в отличие от пространства во многих моих других произведениях. То есть я не описывал здесь ни конкретных улиц, ни конкретных парков, ни конкретных церквей, и даже более того - описываемых здесь улиц, парков и церквей в жизни не существует. Хотя я подразумевал Россию и именно Москву, но пространство здесь скорее сказочное, что-то вроде гриновского Зурбагана, за которым, конечно же, скрывается Крым, но Крым метафорический, собирательный.

Денис Любич   30.08.2024 06:23   Заявить о нарушении
Спасибо за ответ! Вы очень доходчсиво все объяснили. Новых Вам творческих успехов!
Елена Смите.

Елена Смите   05.09.2024 17:39   Заявить о нарушении
И вам так же! Всегда рад пообщаться!)

Денис Любич   06.09.2024 04:07   Заявить о нарушении