Глава 4. Имато и Касато
Один из них, вечноженственный, с осиною талией и в набедренной повязке (как молвил бы очевидец из эпох много более поздних, случись ему узреть сие), с кудрявыми черными власами — его можно было принять за деву, если бы не загорелая кожа — верный знак мужа (из мужей лишь царь мог позволить себе быть бледным, как девы), — находясь пред вседержителем лицом к лицу (вернее, лице пред лице), с вечнотрясущимися пред Имато, лишь пред Имато руками, голосом — в таких случаях — дрожащим и высоким, окрест себя оглядевшись, подсознательно опасаяся, не подслушает ли кто имеющую быть беседу их, изрек:
— О Вседержавный, великолепие Твое превышает…
Имато, морщась, перебил его словами:
— Ты пришел во время неназначенное, так молви, о степенный Наш слуга: что случилося в землях критских, Солнцем обильных, в землях добрых?
Касато (так был наречен своею матерью первейший из слуг повелителя), приходя в волнение еще большее, запинаясь, начал:
— О Вседержитель, есть к Тебе слово, ибо есть вести…
Царь с воодушевлением большим приказал тому продолжать словами «Говори же, говори!».
— Осмелюсь доложить: вести дурные, — ответствовал, заикаясь, верный слуга царя (все ближайшие слуги царские были слугами верными: так было принято считать в те времена в местах сих).
Имато начинал уставать от свойственного придворному этосу напускного раболепия и изрек:
— Коли не скажешь — дурны будут не вести, тобою еще не рассказанные, а дела твои.
Слуга, сбросив половину придворного этикета (нечто невиданное!), голосом более бодрым и на сей раз по-здоровому взволнованным, приблизившись к царю почти вплотную, произнес, быстро выговаривая слова и не менее быстро вращая очами:
— Повинуюсь, но то черная весть. Царь, не осуди и казнить не вели! Не вели! Но чернь недовольна своим бытием. Предчувствую: недоброе не стучит – ломится в двери.
Имато перебил не без раздражения:
— Чернь всегда недовольна, на то она и чернь; какие ж это вести, что ж здесь нового, Касато? Чернь и сама не ведает чего желает во всеалчных своих желаньях. Но таков мир: есть Господин и есть рабы, из коих наипервейший – ты.
— Таков порядок мира, Владыко! Святой и подлинный, от века существующий! Конечно, она «всегда недовольна, на то она и чернь», — голосом вкрадчивым ответствовал Касато, изливая на царя потоки критской сладости, ибо опасался он, как любой здравомыслящий на Востоке, пасть в немилость. — Ты, Высочайший из царей, сие очень мудро отметил, и всегда она горазда измышлять всякие небылицы, всем вредные, ибо состоит она из нечестивцев презреннейших, вседерзких порою и всегда всеподлых, из червей, копошащихся в землях критских, от века и до века святых и добрых, наилучших во всех Вселенной, но всё ж позволь мне, вернейшему из слуг Твоих, по великой Твоей милости добавить к сему: отмечу, что ныне недовольна она в мере много большей: она – дотоле незлобивая по воле Матери — ропщет; и ропщет впервые… Обезумел люд! Осмелюсь доложить: речь идет о беде! По иным землям появилися сборища опасные: для общего порядка, для дум народа. Смутьяны! Измышляет чернь нечто, нам противное, противное многославному Твоему достоинству, противу трона самого: противу всемилой и вселюбимой Отчизны желает она злодеять! Никто не помнит такого, чтоб чернь свободная такого желала; рабы — бывало, но чернь! Глас мятежа слышу, смирение и покаяние — испарились: были и нет их. И при всём преклонении пред Тобою, о властитель, при всей любви пребезмерной — к Тебе и к родимому Криту стоградному, к доброй нашей земле, при всём уважении — беспримерном, я — преклоняюсь пред Тобою вновь и вновь, от века и до века, но изреку должное быть изреченным не ранее и не позднее, но именно ныне, ибо се долг мой — пред Тобою и пред Отчизною — и се глаголю: настало время действовать, ибо заступила беда, горькая. Беда! Мати, Мати, время тяжкое от нас отжени!
Отвесив поклоны, мерно-хаотические, Касато, переведя дух (о, если бы он у него был!), продолжал более спокойно:
— Чернь становится словно монолитною, чернь зуб точит, се вести наистрашнейшие, гроза посередь ясного неба критского, она действует по чьему-то наитию…О нем, о ее сплотившем, о возмутителе народном, что словами бунтует люд, ходят слухи, но мало кто его видал… Некий пришлый, возмутитель спокойствия, родоначальник нечестия, — народ мутит; откуда родом — покамест неизвестно; известно только, что не критский. Виновника сего — негодяя злотворнейшего — сыщем, сыщем — верь мне, верь, о Наивысший из высоких. О! Сыщем: главою клянуся! И да настигнет его месть всех, всех богинь наших и наших богов; да настигнет его и моя месть, нижайшего из рабов Твоих, месть, разящая, яко копья воев наших, лучших во всей Вселенной, не ведающих роздыха во бранях, острая, яко серпы да косы землепашцев наших, лучших во всей Вселенной, горячая да раскаленная, яко медь, пылающая под орудиями многомощных наших кузнецов, лучших во всей Вселенной. — Месть моя да будет стрелою, всеразящей и страшной, яко и боль моя, рожденная злодеяньем нечестивца, злодыхательного, злотворного: злодеяньем, черным, яко Нощь.
Вновь переведя если не дух, то дыханье свое, продолжал царедворец:
— Заступает время горькое, злотворное. Множится действо окаянное. Зло учинилось на земле критской. От того, как мы ответствуем на надвигающиеся из грядущего бури, зависят судьбы не только Твои, о Державный, не только народа Твоего, но и потомков — Твоих и народа. Настало время ответствовать нечестивцу деяньями: кровью. Всепокорно вверяю реченное Твоей милости.
Склонившись долу согласно придворному этикету, Касато, улыбаясь, возопил:
— Славься до скончания времен, Величайший из великих. И живи во веки веков, покамест и самое Время не истлеет.
Царь начал чаще обычного тереть руками свои синяки и поглаживать свои ланиты и выю; вместе с тем выпрямил он сутулую свою спину, и очи его стали грозными (а не лишь спокойно-надменными, как обычно); властным жестом десницы приказал он исчезнуть слуге своему, и тот, рассыпаясь в поклонах, спешно удалился из царских покоев, пред тем воскликнув подобающее к сему случаю «Служу Имато. А в Имато — служу Криту!».
Пот лился — несмотря на прохладу, даруемую Дворцу материалом, из коего был он скроен: камнем, — с Касато. Чуял он, что сделал он дело, и улыбка, по-восточному лукавая, жадная, алчная исковеркала восточное его обличье. Дело шло к ночи, и воцарялася тьма на безмятежном критском небе. С более легкой душой и совестью более чистой улегся Касато спать во Дворце, отправив по домам слуг своих ранее срока и никого из них не оставив на ночь. И снилися ему сны, в коих он и сам был то приемлющим дары и одобренья, награды и почести от вседержителя, то был он — тише, тише! — и самим царем: царем царствующим и повелевающим, с Лабрисом в руцех. Сладко потягивался Касато, объятый сладкими своими снами, переполненными мечтами и алчбами невозможными; быть может, нечто подобное Касато выговаривал и вслух — спать не переставая.
И был он разбужен посреди ночи черной, и страх пронзил сердце его, и очи его словно превратилися в шары, и снова потекли поты по коже его, загорелой и жирной, а десница потянулася за коротким мечом, запасенным для возможных злоумышлений противу него, Касато, вернейшего из верных слуг.
— Что случилось? Кто смеет будить Нас посреди Ночи? — властно и грозно и — единовременно — с таимым ужасом вопрошал он вошедшего. И блеснул лучом лунным меч его, прорезавший его рукою тьму сгустившуюся.
И был ответ в ночи, и не было светов, и сребрился глас во тьме: «Гряди к царю царствующих: славный наш Отец говорить с тобой желает и просит немедля к нему пожаловать». Касато вскочил с ложа и едва ль не бегом отправился к царю (бег его зачинался ужасом, объявшим и сердце его, и ум, и тело), стукаясь о дверные косяки и выступы, ибо всё было в темях и тенях, спотыкаясь в дебрях, во чреве Дворца-Лабиринта; рога посвящения и букрании – пугали: везде бычий дух, словно где-то – в темях и тенях – затаился бык, ждущий, наблюдающий, готовый напасть на жертву в миг любой. Ширился коридор, обступал, нависал на царедворца, страша его. Не без труда добрался он до покоев царских, до сердца чудища-Дворца, — не грех и высокорожденному придворному заблудиться в Лабиринте, в «Святилище двойного топора» или же в «Доме двойной секиры» — Лабриса, в величайшем и обширнейшем из чертогов, ибо зал был столь много, что чем если не путаницею воплощенною и Лабиринтом были они? — и, лишь приблизившись к зале Высочайшего, остановился, и перевел дыханье свое. Дверь отворилась. Касато тенью незримой, неслышимый, медленно вошел в царские покои, делая поклоны, как то подобает. И услышал он глас царский с повелением приблизиться. И приблизился он со страхом велим, отирая поты тканью. Имато молчал с четверть часа, глядя на звезды, струящие светы свои чрез окна залы. Наконец молвил:
— Касато, ближайший из Наших приближенных, благодарим тебя за вести твои; благодарим, что не убоялся Нам о сем молвить (остальные из страха умолчали) — ныне, а не во время самого восстанья, коего, быть может, не миновать.
Касато просиял, и снова грузы, словно подвешенные к сердцу его, с него непостижимым и незримым образом низверглись долу: сиял он и излучал светы, не столь, впрочем, яркие, дабы их узреть в ночи.
Царь продолжал:
— Есть причины мнить, милый Наш (ибо было Мне видение давеча), что кровей многих мы не узрим, хотя восстанью, как изглаголали Мы мигом ранее, быти. — Будет лишь одна смерть: смерть некоего дерзновенного, слишком дерзновенного (во сне зрели Мы обличье его, зрели его живым!), слишком уж опьянившегося — единовременно — и силою своей, и своими же видениями; но видения — и Наше, и его — не бывают своими: их виновники — боги. Во сне зрели Мы его покушающимся на святый Наш престол, зрели его вседерзким, опившимся вином диким, претворяющим человека во зверя. Ясно одно: угодно богам забавлять и развлекать Нас, божественное Наше достоинство, ибо он развлекает Нас, и тем для Нас хорош; он не помехи нам чинит, а щекочет сладко. Се подарок прекрасный, прекрасный, ибо развевает он скуку, извечную Нашу спутницу, издавна полонившую душу. Что ж…скучно Нам и впрямь быти престало. Осталося одно — не оплошать, а сие — уже не Наши, но твои заботы: Крит от века благоухает, и малая гниль — ему не помеха: таков порядок мира. Аз ведаю, чему быти, а чему нет: будь покоен.
Касато волею принудил себя не менять выраженье лица, ибо ему подумалось: «Ведает он Крит, отец народа критского, как же…А вот я ведаю: пахнет Крит дурно: Крит — не дворец кносский, а всё, всё за пределами его: отец чад критских, а Крита не ведает».
Царь сделал недолгую паузу и, улыбаясь и соча из себя критскую доброту, произнес, медленно и елейно:
— Помнится, проиграл ты Нам дюжину партий в кости: к ряду; Нас не могло сие не радовать и не веселить сердце, полное забот о дитятах своих: ты соперник сильный, побеждающий всех, опричь Нас. Что ж, что ж: представляется, что именно тебе Мы и поручим вести дело сие по великой Нашей милости: тебе, а не Кокалу, воеводе верховному, как то подобало бы содеять; но он побивал Нас в кости, к несчастью своему, а у прочих не всегда выигрывал; такожде не любим Мы того, что скромен он и сдержан излишне в своих проявленьях любви к Нам: реже тебя он кланяется и не столь низко кладет Нам поклоны. Дюжину раз проигрывал ты: в кости; так победи: в подавлении восстанья, уже заченшегося в лоне земли нашей и ныне расцветающего на ней. Ей, гряди и не оплошай, не оплошай. А восставших, жизнь которых державный Наш меч исторгнет вскоре, посвящаю Матери как дар.
— О царь великий великой страны, сотни колесниц, в коней быстроногих запряженных (и воев при них), к нашим услугам, ожидают они славных Твоих повелений, сребром, да златом одеянные, да костью слоновою.
— Седлай Быстроного воутрие, днем, да передай ему, что Мы по-прежнему любим его: больше народа своего. Да поцелуй от Нас Ретивого: он любимец Наш в той же мере, — ответствовал Имато не без жара, глядя в ночную черноту залы, — Ах, кони, кони, любовники ветров, велики вы в своей силе, бессмертны и красны. Что люди — песок морской, но кони! — Существа божественные, Нам равные. Да не коснется рука черни ни единого из них; а ежель коснется — не миновать им смерти черной. Потому ты, верноподданейший из доблестных Наших слуг, достойнейший из чад критских, используй в целях устрашенья черни (а ежель потребно будет — и во бранях) братьев критских: ужель пехоты не хватит для сего? А коней славных побережем, побережем: уж больно любы Нам. Царь на коне, а люд — пеш. Царь на коне, а люд — под конем.
Помолчав и снова поглаживая синяки свои, Имато продолжил свою речь:
— Касато, вот тебе слово Наше: победишь — и пожалуем тебе от щедрот своих многих, Быстроскачущего, лучшего из коней во всей Вселенной, с превеликим избытком сил, одного из Наших любимцев, да в придачу к нему треножник царский, созданный самой Матерью, ценою едва ль не в сто быков, пышущих здоровьем, в расцвете сил своих.
— Слушаюсь, о Всеверховный! Приказ Твой — сердцу услада. Скрывать не стану: мысли об обладании Быстроскачущим — самые горячие, медовые, огненно-струящиеся! Едва ль что дороже найдется в созданных Матерью землях. Конь сей — словно ветер! Ибо я потерял три дни назад Иноходца: смерть претерпел он от старости.
— Это большая потеря, милый Наш Касато, — с печалию вымолвил царь, — беда пребольшая. Быстроскачущий, созданье вечномолодое, сослужит тебе службу велику. Но помни: его доныне не оскверняла нога человека: ни единого раза оседлан он не был. Одарим тебя существом всечистым, и ты по милости Нашей первым его познаешь. Как ты ведаешь, у нас во Критской во державе — не в пример землям прочим — и кони пьют вино (поедая овес, смоченный вином); отчего и нам не выпить? Ей, гряди вон: Мы устали от речей и мыслей тяжких, ибо речи и мысли всегда тяжки для Нас, ибо мысли и думы суть спутники бедности и нищеты.
— О Имато, наивеличайший из бывших и из грядущих царей Крита, я не могу (и ежель мог бы — не смел) столь же зорко и глубоко зреть грядущее, как Ты зришь с непоколебимых высот величия Твоего. Потому я, скромный Твой слуга, приму советы Твои, не смея обдумывать их.
— Ей, гряди ко сну, а пред тем пей и весели сердце высокое, поступай во всём по велению высокой души.
— Повинуюсь. Иду, иду, — склонившись до каменного пола ответил Касато.
Когда Касато с подобающими поклонами вышел с возгласом «Служу Криту», Имато, задумавшись глубоко, произнес вслух: «Крит — конь Мой; и Аз седлаю коня…».
Касато же про себя думал: «Действовать, конечно, будем иначе. Сперва: хлеба и зрелищ. Затем: крови главаря. И всё сие деять и в самом деле — под бдительными очами братьев критских. В конце концов: господам следует заботиться о рабах своих». И начал попевать народну песню «В кносской во рубахе по полю я шел», всеми известную в то время в минойской державе.
Можно задаться вопросом: как мог, будучи в трезвом уме и твердой памяти, Имато назначать на толь ответственную для их отчизны должность человека несведущего, человека неглубокого, человека пресмыкающегося, но в первую очередь — человека столь бесшумного? Как мог Имато доверить Касато военное дело в толикий час: человеку, который любому трезвомыслящему показался бы самим ничто, переполненным раболепия? Ответ прост: такова царева воля; но нас подобный ответ едва ли удовлетворит, и мы посему добавим: Имато был раб удовольствий своих и настроений собственных: Имато не в пример правившему много после Радаманту — не ведал чего-либо застывшего над ним, будь то: закон, который должен исполняться любым, а ведал только удовольствия и неудовольствия: свои, лишь свои: свои настроения и прихоти тела возводил он в закон. Поверх сказанного: Имато попросту доверял Касато: как себе; точнее: более, чем себе. Ибо с одной стороны, Крит не знал еще случаев типичной для Востока ненадежности правых и левых рук государя (ибо главною мудростью любого восточного правителя было: никому не доверять). С другой стороны, Имато был слишком ленив для дел управления (управление ведь не царствование!), что полагались им ниже собственного достоинства. Потому и доверял царь Касато, лучшему из слуг своих, по его словам.
И были предовольны оба, и праздновали — каждый в своей зале, каждый со своей женою и каждый со своим вином: у Имато зала превеликая, у Касато — великая; у Имато наложницы наилучшие, у Касато — просто лучшие; Имато пиет вина престарые, Касато — просто старые, — словом, бытовали чин чином, по законам неписаным, скорее вечным, чем дедовским, и честь свою знали. Что Имато, что Касато преходили: в радование и веселие; а после и сами претворились: и в радование, и в веселие; и улыбка не сходила с уст их, и лишь утомившись от нее, смогли они заснуть: каждый в своей зале, но в одно время. И были таковы. — Так проходят высочайшие дни: будни высочайших людей.
***
Не чудище ли Кносс, не сердце ли тьмы; не Лабиринт ли Дворец и не минотавр ли Имато?
Свидетельство о публикации №224090200751