Глава 4. Два разговора

В то время как дворцы таяли, яко снег, плавимый Светилом весенним, произошел — в прерывах меж сражениями — один примечательный разговор. Однажды М., вышедши из шатра, взирал на закатное Солнце, словно застывшее в вечерних туманах, вращая думы в мозгу. Неожиданно тьма сгустилась — и материализовалась: в материю и тьму, явленную: пятном чернеющей фигурой. Фигура, пришедшая из ниоткуда, но темно-туманно явившая себя слева от М., была подвержена хаотическим дёргам, пляскам; по мере ее всё возрастающего претворения в нечто оформленное, стало видно: она ужасна: несоразмерным и безобразным своим очертанием: равно в чертах «лица», равно в чертах «тела»; «тело» — плясало, кружилось, дергалось, не стояло на месте, как будто и не ведая об огромном, опухшем своем животе, но чаще содрогалось; «лицо», из коего беспорядочно низвергался черно-красный язык, — себя явило мертвым взглядом. Припахи гнили обстали героя, тотчас же взявшего в руки меч. Слышались: царапанье, нытье, слезы, всхлипыванья, мерно и непостижимо исходящие откуда-то созади, прерываемые раскатистыми ударами колокола, что казалось отсчитывал время непомерным охватом звучащих нот — от громовых до пискляво-режуще-высоких. Тьма фигуры засияла на «лице» ее, слепя очи: вспыхнуло «лицо» ее, — и она зачала разговор:
 — «Ариман, Ариман, я желаю боя с тобой! Где же ты? Ты убоялся предстать предо мною однажды и исчез, яко дым; ты — дух трусливый. Но я уповаю, что ты предстанешь предо мною под сенью воинства твоего. Я предам вас огню своей меди, я вспорю вам брюхо! А после, после я желаю разить и царя вашего: коварного всебога, создателя!» — не твои ли словеса, о юный, храбрый герой? Силами ты алкал помериться в безумной и бездумной своей вседерзости — для того воззвал ты к Нам, опьяненный безмерной своей мощью; но и твоя мощь — ничто: противу богов; она не сильна и оцарапать ни Нас, ни нижайших Наших помощников, слабейший из которых в силах когтем перевернуть всю Землю! Тогда Мы не предстали тебе, ибо не пришло время. Вторьем твоего же гласа отвечала тогда тебе Земля; и было слышно — после мнимо-великих твоих словес — лишь молчанье Земли-матери, и не были зримы Мы, Ариман, царь Мы. Могли бы Мы сказать: «На что дерзнул, юнец!», — но пришли Мы с миром и имеем к тебе слово, ибо желаем предупредить тебя о надвигающейся опасности скорого твоего успения. Оставь, оставь дело неосуществимое: тебе не победить; вместе с тем ты — уже — заслужил награду. Сложи бремена свои, почий, ибо и твое многомощное тело подлежит усталости, и вкуси, вкуси великих Моих благ: гряди со Мною, о, гряди: в Жизнь!

М., гордо выступив к тьме, сквозь которую лучили себя беспорядочно ее облепившие огни — очи Аримана, не могшие хотя бы и на миг задержаться ни на чём, менявшие и свои очертания, и свои местоположенья на «лице» его, и свои количества, равно как и яркость свечения, то затухающую, то становящуюся слепительной, словно Солнце, — не очи, а суетливость воплощенная, – сказал:
— Да почем тебе знать, что я имею деять и сумею соделать, о дух бытия, кое есть небытие, дух Жизни, которая есть Смерть? Что можешь ты ведать обо мне, слепец с очами огненными, ведающий лишь мычанье да мыканье? Ты не ведаешь, ни ЧТО есть Я, ни что оно ЕСТЬ; тем паче, не ведаешь ты моего Я, о морок!
Смех, явленный скрежетаньем и рокотом, казалось бы, был ответом единым: Аримана; но последний добавил к сему:
— Мы ведаем: мы — дух. Мы – тамошнего Солнца отблеск.
— Ты — отблеск Солнца здешнего, что можешь ты знать о тамошнем, о дух плоти, царь плотяной, властитель хлебов земных, гораздый кормить желающих, а желающие, приняв хлебы, от того лишь более гладом томятся? Ты желаешь, чтобы я престал быть тем, чем я являюся. Ради сего ты здесь, о сердце плоти, не ведающее духа. Не искушай меня, морок, – не трать время.
— О нет! Желаем лишь, чтобы ты, о великий из рода смертных, обрел бы почести, тебя достойные.
— Мне нет дела до них, ибо нет смертного, кого я любил бы или уважал.
— Быть может, ты разлюбил одну прекрасну деву, которая…
— Что тебе может быть известно о Ней, о многоочитая тьма? Она — иная, ибо Она есть Свет. Она — Север, далекий и манящий, что можешь ведать ты об ином, о Севере, о Свете, о здешний, о юг, о тьма?
— Мы ведаем ее — и много лучше тебя, Наш юный друг. Добавлю: зрели Мы её днесь с иным, и он несравненно менее тебя достоин ее — но, кажется, не в ее очах…
—  Ложь! — возопил М.
— Пра-а-авда-а-а… — негромко, спокойно, словно нараспев, медленно-властно ответствовал Ариман.
— Ты — дух Лжи. Что заговариваешь мне зубы, о многоочитый морок? — тыча в него медью, проговорил М. Очи его пылали.
— Мы служим Свету.
— Что можешь ведать ты о нём, тьма? — сказал М. и бесстрашно прянул в сторону Аримана с мечом, тщась пронзить его, но тот словно растаял, яко дым.
— Ежель не веришь Нам, побеседуй с Судьбою. Нет-нет, не покоряйся ей – побеседуй, ведь ведать — не твое ли — алкание?..
— О чём беседовать мне с нею? — вопрошал М., стараясь выглядеть невозмутимо.
— Она поведает о горькой твоей участи и расскажет, как ее, участь, избежать. Ведь и горячо тобою любимая дева — Наших рук дело.
— Нет! Никогда! Ты не смеешь, слышишь, не смеешь! — возопил М., и слова его пронзили пространства стрелою, и сотрясалися пространства: вторьем его же гласа.
— Да, сказанное Нами есть сущая правда! — еще медленнее ответствовал Ариман.
— Верю и надеюсь, что ни слова Ее, ни Любовь наша, ни деяния мои — не погибнут под Солнцем. Моя же жизнь — ничто в сравнении с ними.
— Дело твое погибнет: тако глаголала Нам Судьба, — отрывисто и резко бросил бог плоти.

Снова «смех» Аримана, леденящий душу и стелющийся, как туман, был слышен. Но вот вновь явил себя Ариман. И тут из одного ока его высунулась омертвелая, со струпьями рука; рука глядела на М.; и ширилась она, покамест — как стрела — стремглав не устремилась напрямую к мощной вые юного героя, но тот увернулся, гордо усмехнувшись; рука пропала — как будто б и не было руки. Но тут Ариман взметнул тьмою явленное свое тело, пред тем ослепив героя «очами»; и когда последний их открыл — пред ним предстала Дева, лукаво глядя на М.; Дева произнесла:
— Здравствуй, юный герой, о как прекрасна чистая твоя наивность и духовная невинность! Помнишь, я глаголала тебе об Аримане, Люцифере, о создавшем, о нашей занебесной родине?..о боги, сколь великолепно сказание, лучшее из рожденных Землею! Так услаждает высшие струны души! всё это так возвышенно и прекрасно…
После чего обратила она страстный свой взор к мужу, что шел поодаль нее и очень походил на Загрея, и нежно-величаво преклонила главу свою к мощным раменам мужа сего.
—  Землею?! — крикнул М., и страшным было лице его, но сквозь страшно-ярый облик его явил себя, без сомнений, и страх. Дева ответствовала:
— Землею. Ибо любая мысль есть драгоценнейший из плодов Земли. Поистине: они вырастают из земли подобно деревам и наливаются соком словно спелые ягоды, готовые пасть в породившую их землю: се есть высшее украшение мира. Послушай, М.: мысли твои суть не твои мысли, но мысли мира; я ведаю: ты о том догадывался. Знай, что это так, что в этом и сокрыта истина, прекраснейшая и совершеннейшая из созданного Землею, роза Земли!
Она продолжила — откуда-то созади:
— Мысли – такие же плоды Земли, что и яства сии, – взгляни! — тут Дева указала на стол из темного дерева, резной и огромно-тяжелый, покрытый дивными ослепляюще-лазурными тканями с узорами, в которых теряется глаз, потрясенный и пораженный; виноградные кисти обвивали крепкие ножки стола; полон он был златых кубков и кувшинов с багряными искрящимися винами, стоящими близ блюд с величаво покоившимися куропатками и прочими зверями да гадами морскими, что вздымались на сверкающих подносах и тарелках словно живые; блистали на столе жемчуг и слоновая кость: ими были покрыты тарелки; виднелись и обильные числом фрукты — и критские, и из стран дальних, и вовсе диковинные, каких свет не видывал. Она продолжила: — Не разумеешь же ты яства сии и пития, коим позавидовал бы любой бог, любая богиня, выдуманными? Отпей же и вкуси хлебов! Пей во здравие!
М. вопреки мелкому благоразумию бесстрашно отпил; буйство всех критских лугов да лесов ударило в голову в причудливом переплетении с незнакомыми, неизведанно-божественными ароматами, способными даровать праздник и самой мрачной, разочаровавшейся во всём душе; взор его — но не ум и не дух — было помутился; он после нескольких мгновений сего замешательства словно оборвав самого же себя, чувствования души своей, молвил:
— Что ж, ежели это всё и так…безразлично…в том моя воля, чтобы прежние, а не нынешние, слова твои были истиною…знай же, я приложу к тому все силы! Ужели ты не зришь всю мерзость мира? — говорил он, лице его было печально, и в раздумье он снова отпил из кубка и добавил к сказанному: — Ты знаешь, я любил и люблю: Деву прежнюю; а тебя и знать не хочу!
В гневе выхватив меч, во мгновение ока он пронзил Деву — и не стало: Девы, стола, мужа…Но вскоре — многочисленными светами — явил себя многоочитый Ариман. М., храбро глядя в неудобозримые глуби Аримана, рек:
 — Чего ты хочешь, тьма? Пир горой, лучшие вина льются рекою – это алчба сброда именем человечество, счастье коров: этим удумал меня прельстить? Наивный, искушения твои суть ничто для меня, ибо я возложил плоть на алтарь духа. И коли нет Того, Неизреченного, коли и горнего нет, то буду жить как жил и учить о том, о чём учил!

Ариман взметнулся и, казалось бы, пропал, но тотчас же возвратился, снова ослепивши героя хаотическими дёргами светов, и гласом скрежещущим, раздвоенным, словно язык змеи, прошипел, и сквозь величаво-неспешное его шипенье сочился ядовитый смех:
— Ничто не изменит Судьбу: ни твою, ни мою!
— Даже если сие есть правда…пусть так…дело мое…ненапрасно…оно будет жить в сердцах немногих, – ослепленный светом и оглушенный шипеньем, перебарывая себя вновь и вновь, щурясь и прикрывая дланью очи, ответствовал М.
— Что Нам и что миру (а Мы есмы мир) до немногих, ибо мир стоит многими. Ты чужд Нам. Не Мы создали тебя, но Иной — Тот, Кого алчешь ты всего боле, Тот, Кому взываешь, моляся, Тот, Чьим гласом ты глаголешь с иных пор, когда сменил ты кожу и язык, думая и ныне, что то — твой голос, Тот, кто влагает в тебя мысль, когда думаешь, что то — твоя мысль. Ты узришь Его: по великой Его милости.
И дух небытия ринулся: в небытие: Ариман удалился столь же внезапно и непостижимо, как и возник, как и исчезли давеча — словно дым — и яства. М. сознавал, что коли явился Ариман, то вскоре явится и иной, более опасный, по слову Девы: Люцифер. М. стер стекавшие поты с лика своего и, глядя за окоем, в бесконечные дали, возгласил:
— Судьба, желаешь ты, дабы предвечная твоя сестра — Смерть — забрала меня к себе, и я лишь одно могу молвить на извечную твою дерзость: еще ничего не кончено, тебе не оседлать меня, я скорее самолично освобожу себя из бренной оболочки, нежель дам тебе сердцевину Я: Cебь — твоя, Я — мое. Я буду стязаться с тобою одною рукой и спиною к тебе вставши. Ах, бытие мое горько: как соль.
Тьмою облекался день, сгоревший в потоках временных. Медлительно-неспешно ступала по небосводу Луна. Туман всевластною чарою стелился по землям добрых. М., оглядев пространства, собрался было идти в шатер, но тотчас же — созади него — молнийным маревом всё прорезал свет, белейший паче Солнца, яко звезда, падший с небес. Нуллионы лучей облили-ослепили-пронзили судьбоборца, и свет осиял все теми и тени и нутро их. Холод ужаса объял М. Глас неотмирный возглаголал величаво-неспешно:
— Радуйся, величайший из уже рожденных и еще-не-рожденных. Ты родился на земли, но черпаешь Себя из божественного Ничто, откуда и Я родом, и милостью Ничто Ты – еси. Мир – лишь тень, бросаемая лучом Солнца: Меня. Луч изливает свет свой от полноты божественной, но свет его не доходит ныне до мира. Зачем, зачем всего Себя Ты тратишь на бренный сей мир и, будучи бессмертным, с мечом Ты бродишь средь теней, средь смертных, зловещ, как бог? Он — поле испытаний и лишь этим ценен; но Ты перерос его, Тебе он мал безмерно. Ведь веруешь же Ты в горние пределы? Зачем желаешь Ты тени убелить? Ты уже, уже соделал смертному не дозволенное, меру человеческую превзошедши, о все пределы поборовший! Так зачем и поныне пребывать в дольних сих пределах? Ибо ведаешь Ты, ЧТО есть Я: Ты первым сие познал, никто не знал Я, никто не имел Я, ибо лишь Ты Моим пречистым создан духом: по образу Моему и подобию. Вся земля внемлет шествию Твоего Я, первому из рожденных. Тебе лишь плоть чинит великие помехи, оковы налагая: Себь препятствует твоему Я. Но верь Мне: так было, ныне – иначе! Себь всё не смирится, что она несравнимо ниже Тебя, что уже ее Ты поглотил: своим Я. Ей, воззри: твое Я каплет, струяся… — и тут Люцифер указал на пылавший багром небосвод. — Ты – Солнце лучезарное, а Солнце – это Ты. Истинно говорю Тебе: Солнце – это Ты; того боле: оно – лишь тень Твоя. О Твоем Я ведай: не Я как таковое есть всё, но Твое личное Я есть всё; глаголь потому: не "Я есть всё", но "Я есмь всё". Потому Ты — еси. Егда глаголешь Ты «Я» — Ты еси Я, и Аз есмь Ты. Не принуждай Себя глаголать «Ты – еси», глаголь в сердце своем «Аз есмь»: ибо тем Ты и Себя, и Меня славишь: во веки веков, слышишь, во веки веков.
Свет, белейший паче Солнца, вдруг смолк на миг, принуждая М. обдумать сказанное. Ветер немерными и неуемными своими порывами ласкал М., вселяя спокойное осознание собственной власти: над всем сущим. И вскоре снова явил себя дух сей, продолжив свою речь: нестерпимо-яркий поток лучей-молний снова ослепил-оглушил М.; черно-красное слышалось в речах духа сего, хотя и выдавало оно себя за лазурь:
— Не гряди ни к Богу, ни тем паче к богам злоковарным: стань богом сам. — То было Твоею заповедью, Твоим обетом, Твоею целью сокровеннейшею. Поистине: Ты стал им: ныне. И если создавший пронзил сей мир мнимою своею любовью, то Ты пронзил его Своею всеблагою, светозарною Ненавистью. Поистине: Ты более высокое создание, нежели Ты Сам мыслишь Себя. В величайшем преодолении Себя Ты превосходишь Себь Свою, рождая молнию — Я. Ты не создание, но сам творец: своего Я, которое уже, уже объяло нижераспростертый мир, лежащий во прахе (ибо мир и есть прах). Ничего нет над Тобою: Ты — предел неба, глава и сердце Твои — в занебесных высях. В грядущей Сече Ты не потеряешь, но обрящешь Себя: в еще большей мере. Никакого промедления, услад, роздыха, — всего того, к чему влечет уставшая, слабая плоть! Воистину: Ты — это Я. Но отрекись от Меня во имя Мое: тогда обретешь Ты вящее Я. Отрекись!
 
Не успел М. и уста отверзнуть, как во мгновение ока исчезли светы и растаяли во тьме (и, без сомнений, милостью тьмы). И наполнили его слова сии великою гордостью, и возрадовался он в сердце своем. И возгласил М., словно облаченный в Огнь:
— Благородство Твое безгранично и беспримерно, о Высочайший.
Да не предам Я сердце Свое ни в руце создавшего, ни в руце иных богов, известных или же неизвестных!
Да не буду Я творить волю их своими руками, ибо желаю творить Свою волю!
Ха! Неисповедимо удивил Я всех обитателей сфер надмирных.
Ибо Аз есмь Волк, а не агнец.
Во Мне во стократ мощнее воля, нежели в вас, о силы мироздания, о силы мерные от века и до века, косные и женственные.
Воля Моя в том, что возжелал Я не тиши, да глади, да божьей благодати, критской и доброй, круглой и вьющейся, волнообразной и мерной, но смут, бурь и величайшего мятежа: не сего восстанья черни, но мятежа вовсе иного; восстание черни — лишь ступень Моего восхождения. И Я испытаю свободу Свою до дна ее. Ибо жизнь смиренная, всеблаженная – не для Меня: там нет Свободы, есть лишь Счастье; но к чему оно (хотя Мною заслужено оно сполна), егда не чую веяний матери Моей: Свободы?

Суда надо Мною не будет, ибо сужу Я Сам. Ибо Аз есмь Судия.

Внемлите мне, о все концы земли! Ибо Аз есмь стук Судьбы в дверь всякого соломенного шалаша, именуемого бытием человеческим, и дома на песке, и всякой ползущей распростертой во прахе твари: ибо Я прошел стезями гордости и дерзновения; ибо аз есмь Огнь, поядающий теми; аз есмь Вечности острие, и Свобода есть причина светлых моих деяний.

Я и Моя тень, возрадуйтесь же: Я гряду на Брань! И да взыграет радование во чреве вашем!

Ибо Я желаю конца сна именем жизнь: Я отдал себя Вечности.

Грядущие победы Я посвящаю Тебе, о Дева. — Я желаю сладких, как кровь, багряных Твоих уст, и — конца бытия, деемого Моею десницею, о Звезда утренняя, источник огня, крепости, дерзновения, всесветлая!

***

Так сказывал М.

То было молением своему Я, что было ему дороже всех царств земных, сливавшимся с моленьем Вечности, и было оно словно огнь, извергаемый огнем поядающим: то — лазурное Слово. Низвергался мрак светом и отступал, побежденный, белизна вспыхнула, но множился мрак иной: упадало дольнее (оно – мрак), и бытие погружалось: во мрак: тьмою облекался догоревший день. Но вот уже бледнела ночь, и вспыхнула ежеденнорождающая утро и свет Денница-звезда: необычайно и небывало ярко.

Гордость толикая была в нём и далее, однако, радость ежеденно-ежечасно умалялась, истаивала, словно мало-помалу исторгаясь из него, уступая место злобе на мир и мирское, великой, еще большей, презрению к нему и черно-багряной ненависти, и беспросветное множилось. Великая злоба сия скрывала от М. его же досаду.

Во дни последующие М. пребывал в престранном состоянии души: озлобленная презрительность не покидала его лица, отпугивая и внушая неприязнь уже и в каждом восставшем; позабывши о пище, о воде и о сне, бродил он гордо, но отчего-то глядя больше в землю, а не в небеса; казался тенью самого себя. М. чем далее, тем менее сражался. Лениво следил за восстанием: со стороны. Гордость его страдала всё боле от самого вида и восставших, и критских братьев. Как-то молвил он тихо, в сторону, но сквозь зубы, — не то по отношению к восставшим, к соратникам, не то к братьям критским, не то к тем и другим: «Поистине сверхчеловеческое мужество овец, примеривающих шкуры волков; но на Крите есть лишь один Волк — Я; все прочие суть овцы, а самый Крит — загон для овец, кошара, прах у ног Моих. Видеть тебя, тебя и всех прочих тебя — растоптанным создавшим — прелесть куда большая, ежель были б вы растоптаны Мною». В те дни, бывало, слышалось: «Пророк Гордыни черной и злобы страшной», «Лучше бы ты претворял камни в хлеба, исцелял раненых и воскрешал бы мертвых»; «Спаси нас от самих себя, от нескончаемых наших желаний, от чесотки плоти, как учил ты, — пусть твоя, говорю, премогучая воля возьмет сие на себя, всё сделает сама, ибо только ей, говорю, то и по плечу; или же дай нам дары, дабы быть сытыми, хлеба ниспошли! Ты, говорю, с небес спустился: тебе ничто не надобно, а мы, говорю, немощные». Иные уже было хотели видеть иного предводителя восстания, особенно после бездействий М., его промаха как воеводы в последней из сеч и его нежелания сражаться. Кто-то из восставших тогда бросил ему в лицо, поддерживаемый товарищами: «Пророк Ненависти черной». На что М. понуро, обезогненно молвил – всем на удивление: «Пусть так. Но рождена она Любовию». Однако иные из восставших втайне от М. держали совет, на котором решили: лучше сражаться вместе с М. и делать вид, что М. – по-прежнему предводитель восстания, ибо без толикого воителя — поражение неминуемо постигнет их, и крах, и скрежет зубовный.
На следующий день можно его было застать, словно говорящим с самим собою; ходил он по кругу – вкруг шатра, снова глядя наземь, и вел речи диковинные: «Сражаться – только с богами. Не с людьми…чем больше плоти, тем меньше духа; чем больше духа, тем меньше плоти…защищать свою честь ниже Моего достоинства…»; «Я не столько победитель, сколько не-проигравший – ни в чём и никогда…»; «Я не только пламя, но и ветер для пламени…Я – Начало и Конец…»; «Дышать с ними одним воздухом – уже поражение…Свинарник и выгребная яма: именем Крит… но выше борьбы и роскоши разрушенья — презрение»; «Земное – под Моею пятой...Мое небо...не зрит...да не зрит нижераспростертое…»; «Размежевание – со всеми и всем, переоценка всего и вся – означает: смерть в жизни и жизнь в смерти»; «Тьма, лишь тьма Мною зрима…Вечно, вечно непобежденный…Существует ли на земле боль, способная Меня сокрушить?..Я избрал Свободу: Своею женою…благодаря Самому Себе… подлинный вершитель Своей судьбы…Мне подобают почести. Но где же почести?». После сих слов вдруг выхватил он меч из ножен и исторг душу слуге, шедшему на свое несчастье в шатер, что вызвало немалое возмущение среди восставшего люда. Но он как ни в чём ни бывало продолжал: «Проклятье не в том, что создавший Солнцем глядит на Меня и вовек не укрыться от взора его, ибо Я и не желаю укрываться от него, и даже не в том, что ветер и зной подслушивают слова Мои: пусть! В том беда, что создавший – ветром и зноем – убаюкивает Меня; Я вызвал зависть у слепого бога, и он словно нашел средство противу Меня, но не утонуть Мне в пене земной»; «К черту! мир — лишь тень, прах и сновидение, скоро, скоро прейдет и он, ибо во Мне столько огня, что поистине его хватит, дабы сжечь мир дотла; того боле — жечь своим Я века — прошлые и грядущие; глядите: пламенный Мой язык уж лижет их, подпалив!»; «Убогие, убожество ваше вопиет к небесам…мрачное Мое пристанище…Мое Я – Крест, который придавил собою весь Крит…Ныне Я ненавижу и самое Любовь…»; «Я – сама Тьма, явленная Светом. Или же — сам Свет, явленный Тьмою?».

В тот миг подходил к шатру и иной, с глазами не то как у коровы, не то как у козла, едва могущий скрывать волненье свое и страх, повергшийся ниц и после сказавший, часто заикаясь: «Вождь! Войска Касато приближаются к холмам, по слову наших лазутчиков. Через день-два будут они здесь. И войска супостата оказалися более велики числом своим, на четыре-пять сотен. Среди них египтян уже более половины». На что М. бросил, внезапно и резко: «Никто! Никто не смеет ни порицать Меня, ни советовать Мне, ни петь славословия! Недавние поражения…да что вы ведаете о них? На Мне, Мне вся тяжесть, Аз дею, а вы – монета разменная, подите прочь, о мирно-мерные! Я и волею, и прочим могучий беспримерно, о вы, в очах чьих Надежда горит синим пламенем, Я, лишь Я возмог уклоняться от частых твоих стрел, о Судьба, старая карга, кости бросающая. Я несу бурю, небеса раскалывающую; более того: Аз есмь буря, молния и гром; победоносный, Я танцую на громовых тучах, за Мною следующих, и ниспадаю стрелою вниз, топя в крови всё низкое: Смерть несется к вам. Породил Я вихрь игл незримых, сердце врага поражающих. Громы и молнии уготовал Я вам, тщедушные!».
 
Слышавшие его ужаснулись ярого его слова и во страхе удалилися вон, тщась не попасться ему на глаза. После М., осиянный злобою, взявши в руки лук и натянувши тетиву, безмолвно метал целое море пернатых в небеса, угрожая богу расправою, тщась его поразить. Натягивая всё новую стрелу, готовую вонзиться в самую плоть неба, в самое сердце его, он приговаривал, оскалив зубы, – на сей раз тихо, как бы про себя: «Мне дано то, что не дано человеку? Нет, не дано, не было дано, как и всем. Я дал Себе это: из Самого Себя, для Себя, во имя Свое. Пока еще только почки, первые всходы. Будь проклят! Но ты уже проклят! Ныне — нет препон; ныне Я побеждаю и тебя, о Ариман, и твоего всековарного всецаря: создавшего. Победы... лишь начались, ибо всё бывшее – лишь тень побед грядущих. Да, слышишь? Сие — лишь начало и тень грядущих побед: Я еще покажу, что — самое малое — не слабею. Никто не силен бросить Мне вызов. Я заставлю тебя ответить: Я буду метать стрелы медные и стрелы словесные, пока ты не ответишь, хотя ты уже проиграл; Я еще буду держать речь с тобою, даже ежели ты уже мертв, ибо Я желаю, чтобы ты сам признался бы Мне в том, что ты проиграл и что ты мертв. Ибо Я желаю услышать это, слышишь, о трусливый! Всё сказанное ныне — первое трезвое осознание».
День тот был подобен закату, ибо багровел кровяными блесками, словно рубиновою влагою сечи, неотвратимо-грядущей. Казалось: пятна крови растекалися по небосводу.

И — впервые со времен посещения его души двумя богами — забылся он сном, но и во сне жар войны не покидал его, и во сне черно-красные ужасы деял он. Снова воссияла на белеющем небосклоне Денница-звезда: ярче обычного.

На рассвете дня нового, купаясь в огневеющих лучах всеразящего светила, он словно и сам лучился пламенем несветлым, блестящим, мутновато-немерно-мерцающим, будто оно сожигало и иссушало его: в пламень облекся Пламень; и казалось: лик его чернел на фоне красноватого блеска огня; черно-красное множилось. А после стекало с него: не-мерно. Лучась Ненавистью, подъемля десницею меч и потрясая им, он возгласил — пред началом последнего боя:
— О тьмы веков, плачьте и сотрясайтеся во страхе, ощутив соленость и пряность бытия Моего; поистине: покажется оно вам остротою нестерпимою и горечью, ибо дано вам испытать меч Мой изнутри и выпить чашу гнева Моего: до дна. Я положу Конец…Я предам всё мраку, который есть Свет! Пусть страсть – всего лишь единый способ прикрыть убожество дольнего мира, но сие – страсть вовсе иная; она много, много выше и бесстрастия. И да рыдает земля и земное! Я положу Конец — ночи именем день и водворю день именем ночь!

Так возгласил он, и был его глас словно пением стрелы, рассекающей аэры. На небосводе явил себя облак: словно лабрис, но более походивший на ангела и на…крест — точно совершалося крестное знаменье в небе.

Можно задаться вопросом: почему М., кажется, впервые после произошедшего возжелал битвы, а презрение его к восстанию словно растаяло? Нам представляется, что М. то ли несколько отошедши от безумия, но, скорее, пребывая в нём, увидал в грядущей сече: Сечу, последнюю Сечу, кою алкал он с иных пор, и, кажется, соединится в ней желаемое и действительное.
 
Возглавить битву, не возглавляя ее на лад военачальников обычных, ковать победу силою духа, используя оружие лишь как средство, второстепенное и вспомогательное, для М. было вполне возможно. – Так казалось ему.


Рецензии