Часть III, или эпилог

Легенда не ошибается, как ошибаются историки,
ибо легенда — это очищенная в горниле времени
от всего случайного, просветленная художественно до идеи,
возведенная в тип сама действительность.

П.Флоренский

Миф не означает чего-то противоположного реальности, а, наоборот,
указывает на глубочайшую реальность.
 
Н.Бердяев

«Тогда силы небесные поколеблются». Силы земные уже поколебались: всё падает, рушится, земля уходит из-под ног. Вот от чего я бегу в древность. Там твердыни вечные; чем древнее, тем незыблемей: римское железо, эллинские мраморы, вавилонские кирпичи, египетские граниты зиждутся на одном-единственном, в основании мира заложенном Камне. «Камень, который отвергли строители, сделается главою угла».

Д.Мережковский

Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий; на живущих в стране тени смертной свет воссияет (Ис. иX, 2).
Но что не дозволено быку, то дозволено Юпитеру,
при случае становящемуся и быком,
 когда случай — сама Европа.

К.Свасьян

Долгое, долгое время иные критяне — и покамест народ критский еще оставался автохтоном, и когда Крит минойский стал Критом микенским, во времена последующие, — верили, что всякий восход Солнца, сие лазури покраснение утреннее, претворяющее её по манию Судьбы в багр, есть дело рук М., а шествие Луны по небосводу — шествие Девы. — Одним словом, немногие уже в великой древности обессмертили ироя юного и ту, что родила его Я, причисливши обоих к сонму богов. Не был бы наивным возглас иного читателя, и мы с ним согласимся: «Разве не был ли достоин бессмертья муж сей? — Се Человек». И, хотя для большинства имя М. кануло в Лету, иные критяне еще целые поколения славили М. и Деву — до тех пор, пока память народная — уже греческая, а не минойская, — в форме аллегорической не отождествила М. с Персеем, Тесеем, Орфеем и Гераклом, жившими в целом на несколько десятилетий, а то и сотен лет позднее М.; Деву же пришлые греки много позднее отождествили с Ариадной и Евридикою. Однако вскоре аллегорическое толкование позабылось, и представление о Персее, и Тесее, и Орфее, и Геракле, равно и о Ариадне, и Евридике чем далее, тем менее имело в себе что-либо от М. и от Девы.

К сему добавим следующее: под знаком искоренения духа М., премного неугодного и неудобного для сфер дольних, и стоял мир оттоле; или — на иной лад — словами Великого Инквизитора: «Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам мешать и сам это знаешь». Именно потому были исконные, еще минойские предания претворены греками в легенду о Дедале и Икаре — в назидание: высоко взлетишь — погибнешь; кроме того, позднее греки связывали М. и…Фаэтона: снова – в назидание. Вокруг этой же идеи вращалась и сущность древнегреческой трагедии: не делай, не безумствуй, не богоборствуй: дерзость есть величайший грех и равна она дерзосердию. Далее — через лабиринт веков — следовал «прогресс» — «от музыки к демократии» (словами Т.Манна), или же — от ризы, тоги и фрака к майке [15] …  —  Эпохи поздние променяли сознательное на бессознательное, дух — на тело, смысл — на бессмыслицу. Но всё же дух М. на тот или иной лад в редкие миги многажды себя еще являл.

Наша книга для того и понадобилась, чтобы читатель не заблудился в лабиринте земных стезей и не был сражен Минотавром (коим может предстать Ариман, Люцифер или же сам Иалдаваоф) или же подобно Европе не был похищен Быком, но милостию Девы — и ее нити, дозволяющей подняться прочь от земли, — был бы вырван из темницы Мы и из узилища Плоти, будучи спасен от веяний дольних правителей. Но, будучи вырван и спасен Девою, не должен забыть он и том, чтобы навеки порвать и с ней, но...не порвать нить.

Нить сия — Слово, мост меж духом и плотью, меж горним и дольним, Слово, единственно и дозволяющее не повторять с мерным постоянством судьбу (по одному воззрению) финикийской принцессы Европы, похищенной, по поверьям седых времен, одним дольним властителем (Зевсом, породившим с нею Миноса, Радаманта и Сарпедона, коих воспитывал с нею, однако, Астерион, ставший позднее ее мужем, нарицавшийся на Крите минойском — Акеро), имя чье восходит к финикийским словам «темнота», «заход Солнца», «запад», «вечер», — но скорее дозволяющее не разыграть роль, но быть: тирским царевичем Кадмом, ее братом, по одной легенде, отправившимся на запад за своей украденной сестрою и попутно принесшим в греческие земли письмо, зачав, таким образом, всю европейскую культуру, и имя чье восходит также к финикийским словам, означающим «древний», «восточный». — Словом, в диалектике Запада (Европы) и Востока (Кадма) — быть Востоком, где Солнце встает, а не заходит; зачинать Солнце, быть Солнцем, — словом, быть М. — в личной судьбе. — Словом, Ex oriente lux.
 
Слово собирает внимательного вкруг написанного, дабы семена Вечности проросли или блеснули в вечной душе вчитывающегося. Над Словом Время не властно, оно, единственное существующее в дольнем нашем мире, не распято двумя пересекающимися и образующими собою Крест линиями: Временем и Пространством [16]; последние созидают дольний, тленный сей мир; они суть законы, но над Словом не властны они. Слово есть окно в Вечность, и нарисовано оно ее мазками, а не мазками Времени и иных дольних правителей.

Оно отверзает врата к незакатному, оно темно, но сквозь него лучит себя свет: нездешний свет; над ним всходят два Солнца: здешнее и тамошнее; оно бесстрастно, но порождает страсть.

Оно возмогло во время седое быть зерцалом Вечности, чрез которое мы зрели ужасающее Око Божье, лучащее и изливающее Огнь.
 
Потому у гения острие Вечности — на кончике пера. Гений выше ангелов и человека уже потому, что пребывает в Боге, но последнее возможно в миг творчества, в миг отвращения взора от Тли.

Что возмогло бы быть ближе к Слову воплощенному (хотя слово бессильно описать Его), нежели слово того, чье сердце устремлено горе? Устремленные долу и слово их, напротив, не достигают Слова воплощенного.

Таково мое песнословие Слову.

***

Неспокойным сном спит древность бездонная и — всегда! — ждет взора нашего, на нее обращенного, живого нашего участия, сердца открытого веяниям времен седых. Человечество пробежало годины долгие, века, но не узрело те события, бывшие во времена почти допотопные, когда многое зачиналось…но, заченшись, вдоволь не расцвело. Мы обращаем взор читателя в древность достопамятну — минуя всю пену дней, всю суету сует, всю тщету человеческую — длиною в полубесконечность — сквозь туманы и мглу, сквозь прах давно ушедшего и в Лету канувшего, сквозь лабиринт веков — к впервые явленному Свету неизреченному. Но мы не желаем целовать ту землю, где он впервые казал Себя, блеснувши нам Солнцем тамошним — не здешним; но всё ж туда, туда гонит нас Дух…прочь от уходящей из-под ног земли — ныне; прочь, прочь от сгибшей, мертвой нашей действительности, похоронившей луч божественный, невоспетый по милости бога слепого, луч неузнанный, неизглаголанный…Да будем же мы, изгнанники, ввергнутые жительствовать в чужбинах, во времена умножившихся беззакония и бесчинства, — впервые вернувшимися: на родину. Ибо мы — путники, вынужденные вкушать перезревшие, гнилые плоды: так узрим же семя божественное, семя прорастающее, узрим первые всходы того, что будет жительствовать, зреть и плодоносить тысячелетия: сокрыто, потаенно — для многих, слишком многих — при жизни духоносца…

Потому опуская лот свой в бездну времен и единовременно с этим удаляяся от той последней имеющей быть точки, когда по слову Апокалипсиса «…времени уже не будет» (10: 5-6), от конца истории (представляется: днесь уже самая история есть история конца — но не исхода), мы ныне не имели цели достигнуть дна, ввергнувши лот, взору недоступный, в древность незапятну, поэтому остановились на том, где и когда вышеназванное впервые себя выказало и впервые было опознано самим собою: на Крите, еще мало знавшем тогда младое, дикое, буйное (однако, волевое, доблестное, храброе, не погрязшее в изнеженности, как минойцы) племя ахейцев, мало-по-малу заселявших Крит и тем его покорявших, за одно поколение до эпохи царя Миноса, владыки морей и, как считается, сына Зевса и Европы, мужа Пасифаи, отца Федры, Ариадны и иных, самодержца известнейшего из всех царей критских, давшего название цивилизации, нареченной впоследствии минойской, коей он правил мудро и долго (а после стал он судьей умерших душ в Аиде), что привело — среди прочего — и к знаменитой критской талассократии, или к едва ль не безраздельному критскому владычеству на восточных областях моря, тысячелетия спустя нареченного Средиземным; на Крите, где в седой древности юные Аполлон и Дионис свершали подвиги, где подвизался позднее Геракл, где Деметра любила Иасиона; где, наконец, родился и умер Зевс, где возлежал он с Европою, зачиная тройню божественную — Радаманта, Сарпедона, Миноса — Миноса, при мудром правлении которого Крит распустился вновь подобно напоенной соком лозе: эпоха, нами описываемая, — за несколько десятилетий до апогея его царствования, середина II тысячелетия до нашей эры.

Это время, когда уходящий в прошлое доиндоевропейский матриархальный культ быка (оставшийся ныне в виде корриды) постепенно уступает место патриархальному индоевропейскому (и не только, но в любом случае более позднему) культу коня (создания, столь любимого и ценимого Имато, на коем — впервые — прервалась царская династия; хотя именно Имато олицетворяет уходящее — культ быка, а Касато – приходящее – культ коня [17]; хотя и Минос – следующий правитель – сын Быка), культу коня, пришедшему с Востока, а неиндоевропейский народ минойцев — индоевропейским ахейцам (микенцам, грекам).

И именно произошедшими событиями и зачалась заря того, что много тысячелетий спустя применительно к Эгейскому миру назовут героическим веком, начавшимся борьбой против миропорядка во имя целей высших и окончившимся в жестоких войнах (среди которых — как эпизод — Троянская война), истребившим целые поколения героев, которые в те более поздние годины были уже неспособны воевать с богами и мироустройством и отдали себя на растерзание собственных и несобственных страстей, земных, слишком земных, что вылилось в поистине «войну всех против всех». Герои те – не богоборцы, как М., но быкоборцы, не теомахи, но тавромахи.
И мы вовсе не то желаем изречь, что та-де эпоха — когда мир лежал еще в пеленках — была светом, а не мглою (признавая, однако, что и ныне, и тогда — всё во мгле): мы лишь напоминаем читателю, что тогда и там, на Крите за одно поколение до славного царствования Миноса, правленье чье — несмотря на успех небывалый — было началом конца, закатом минойского (а вскоре и микенского) Крита, лебединою его песнью, прощальным взмахом крыла, — луч небесный, пришедший с Востока, незакатный и невместимый, впервые пронзил землю дольнюю, и впервые были опознаны подлинные Добро и Зло, которые, однако, по ту сторону добра и зла: по ту сторону стадных, извечно-привычных о том представлений, — а Я впервые осознало себя как Я: Я, гордо-вздымающееся, вечноодинокое, неотчуждаемое, непобедимое, непреклонное, иноприродное плоти: немецкое par excellence.

И умолчание о луче небесном есть тайная пружина того, что впоследствии, много веков спустя, было названо историей (потому, в частности, «история начинается» не «в Шумере», по словам одного ориенталиста, но, скорее уж, на минойском Крите). — Не созади и не впереди — Свет, но в глубине сердец: сердец немногих.
_____
[15] - «Действительно, кто в наше упадочное время станет колебаться между одой и омлетом, сонетом и салями?» (Оскар Уайльд).

[16] - Две координаты, образующие Крест, на коем бытие распято. Крест также конец - X, лат. 10

[17] - Слова Имато перед смертью, сказанные Касато: «Мы есмы Бык красноярый: потому Мы любим коней; Ты – Конь: потому любишь быков». Не потому ли Имато не желал использовать коней в подавлении восстания (это, напомню читателю, не было принято у минойцев и впервые появляется у микенцев, ахейцев, которые впрягали коней в колесницы, на которых сражались воители-аристократы), а Касато позднее ничтоже сумняшеся вовсю их использовал после преобразования воинства?


Рецензии