Отрывок из романа с рабочим названием Мимикрия

Идут дни. Записываю по необходимости: записал, спрятал. Бывает нестерпимо хочется зафиксировать. Не выходит. Приставили ко мне любовника, ничего не скажешь. Следит. Если нет, то спит. Красивое молодое лицо, глаза подведенные сурьмой, пушок на пухлых щеках и подбородке. Подобные ему возятся при богатых контрабандистах, невиданных жутких старухах, пока не приставят к нужному, к носителю. Бывает ему подобные не чураются преступлений и с удовольствием выпотрошат на пустыре опьяненного контрабандной водкой или смесью гашиша с опиумом дурачка. Гляди в оба, как говорится, не разевай роток. Носитель - часто жирный купец. Юнцы воплощаются купцом. Без носителя юнцы призраки. Загадочные в сером тряпье тащатся по каменистой пустоши за повозками нищих землепашцев. Рыщут по-шакальи по сторонам - где мой хозяин с мешком веселого звона?
Мой - Х-иф - прибился еще и к кафе у А-ула. От меня толку мало. Тот приютил его после гибели родителей. Подорвались на мине. А-ул - сухожильный, сучковатый, не то старец, не то переживший ранний опыт зрелый. Он заботливо относится к работникам: кормит бесплатно, дает кров, платит. Кафе - трамплин. К А-лу съезжаются посмотреть танцы, видео и отведать вкусной еды. Водка, кола, опиум на десерт.
Х-иф пишет на родном языке. Пишет на клочках бумаги. Насталиком, как предки. Читает, когда попрошу. Потом требует поцелуев, объятий. Котенок Х-иф. Напрягаю слух так показательно, увеличивая громкость шепота до “вот-вот сорвется на крик”. Его слюна попадает мне в ушную раковину.
***
Пишу в книжной лавке. Два километра от моей норы. Хорошо порой, что в этом месте радикально сухо. Влажность ниже, в ущельях. Книгам хорошо. Книги прерывисто дышат. Шорох мышиной возни в тайниках заостряет мое внимания. Мелких пакостников жалко - такой объем однообразной еды. Заскучаешь, запутаешься, не найдешь норку. Торговец: острые серые глаза в окружности стекол очков. Лавка ценностей, не поспоришь. Бесцеремонно вломиться посреди дня, онемев от жары, от песка, красоты гор и безжизненной серости. Достаю с полки (...). Торговец скрывает довольную улыбку. Привстает и делает жест рукой: осмотрись еще. Буду ходить сюда, пока не докажу ему свою необходимость. Могу сидеть и помалкивать, разбирать книжные залежи. Не все же торчать в норе в ожидании, пока из города пришлют гонца. Чего ждать, когда неизвестность убивает день за днем? Оптимизм не выход. Вспоминаю своих родных. Как они там? Что известно обо мне? Почему я до сих пор вне поля зрения? А может пришла похоронка? Или хуже - пропал без вести… А я тут дышу пылью страниц и надеюсь, что все мои письма достигли цели. На почте очень сердитая старуха. Всякий раз находит повод развести скандал. Я - чужой, хоть и с малейшими требованиями. Того и нужно, что найти денег для выкупа. Выкуп этому аду, в котором я вынужден пребывать.
***
Как утомительно он назойлив. Когда он в моей комнатушке, я будто в плену. И без того - моего порядка вещей не существует: я не могу вести записи; не могу покупать и читать книги; просто покинуть дыру. Иначе понимаю я моего юного декадента, понимаю его боль. Но страдание мое мучительно. В декорациях ада с привкусом жареного мяса, горечью водки, сладостью опиума, пылью, солнцем, плавленным жиром: все это убивает меня. Юнец тоже чувствует, отражает мою печаль. Ты споришь, я не слышу, не говорю, мое молчание - выбор. Рубящим жестом ты заканчиваешь монолог и вываливаешься из норы. Я выдыхаю, мне становится смешно: твой изнеженный малыми порциями еды органический сундучок конечно не те грубые мешки из эпителия. Я люблю скрытое в тебе, органы интимны, легки, шелковый эпителий рождает свежий поток дыхания и я смеюсь от щекотливых ощущений в желудке.
***
демонический вид хранителей богатства - лавочников - сохраняется до первого знакомства. На втором вы сидите в кафе. Вас будут угощать жирным рисом, разваренной костистой говядиной, или нежной припущенной в вытопленном, температуры плавления олова, жире, ягнятиной. Куски мяса тают во рту, оставляют едва уловимый привкус молодой крови, а в сладкой смеси жира и температурой вывернутой наружу сердцевины лука с кумином - аромат крестьянского пота. После того вы пьете чай, много чая. За чаем к нам присоединяется переводчик, киваю головой, жестами медленно и неуверенно объясняюсь на языке немоты. Сложное записываю на бумаге. Я пишу: моя немота вернейший способ выразить благодарность за щедрость хозяев. Веду пальцем перед глазами переводчика. Тот переводит на язык, который мне так и не поддается. Хозяин кафе и книжник замирают, переглядываются, спотыкаются слоги, шуршит слово о слово, раздается хрипловатый смех книжника. Мы жмем руки, кланяемся друг другу. А-л оборачивается и произносит имя - Х-иф. Из темного угла с подносом. На нем абрикосы, рюмки и водка. Юнец ставит поднос и по просьбе А-ла начинает свой завораживающий танец. Он рисует руками символы, распознать которые мне не удается. Язык тела, древний монолог. Никто не проверяет меня на вшивость. По крайней мере пока.
Деревня пламенеет на закате. Солнце шлет ядовитые лучи ржавому матовому покрытому трещинами миру. Солнце оставляет на лицах жителей отметины усталой печали. Солнце висящая вниз голова и просматривается в его затылочной части гало с силуэтами пары стервятников. Вечные спутники смерти осматривают с высоты место где мы еще не падаль, но почти нежить. Измазанный ржавой уходит в лавку А-ан. На прощание он поднимает вверх руку. Все стихает вокруг скрюченной фигуры. Конструкция руки причудливый силуэт птичьей шеи с опущенной вниз головой. Мне лень смотреть в зеленые глаза А-ла, слушать как спотыкаются камни в словесной каменоломне. Странный вечер. Хочется бродить по округе, мечтать о дали, вспоминать. Ветер продувает голову до укромных уголков. Она кажется огромной, та голова, ветер распахивал глаза как форточки, внутренности оказывались охваченные прогорклым воздушным потоком. Я теснил пространство внутри, искал защиту от грубой речи А-ла. Сон наяву - кошмар большой головы, отделенной от мира. Она лежит, никому не нужна, на липкой от пота подушке на ткани которой запечатлено гало - мертвое и бледное - с черными силуэтами стервятников. То в моей голове, огромной и отделенной от мира. Мучительный бред, молчаливый вопль яви. Там путаются мужские фаллосы, замазанная черным женская натура с широким станом. Черная ткань легка и подвижна. Образ матери утекает сквозь пальцы шелковыми платком. А может это и не сон, а проклятое предсонье, вечное мучение, ржавые клинья ветра, тонкая оболочка вокруг головы из мирового черного полотна.
***
Хорошие новости: книжник разрешил помогать ему в лавке. У него более десяти тысяч единиц. Привозят еще. В мешках измазанных то кровью, то дерьмом. Много военной тематики (еще бы - народ воинов!), политики, религии. Американские, европейские и русские авторы мне приходится молча перечислять в голове. В стопке беллетристики неожиданно нашелся том Ивлина Во. Это хорошо скрасило день. В рядах с религиозной литературой попался Жене. А там в грудах советского хлама я обнаружил увесистый том Джозефа Макэлроя. Кому, интересно, взбрело в голову скрасить тихие времена в полевой казарме первым романом американского автора? Я уселся между колоннами книг. уселся и читал, пока не расслышал собственной речи, что была отсечена лезвием синтаксиса. Книжник говорит, что любит американскую литературу, начиная с Фолкнера. Шкаф с американской литературой граничит с русской классикой. Книжник коряво но по русски пишет мне записку: любить русская классика! Мой голос из чрева рвется наружу исполненный радости я готов разразиться речью, научить книжника премудростям, усвоенным от родных. Голос повисает на губе еле слышным звуком. Книжник пишет: один русский покупать книги. Я хочу бежать к дому русского. Слова вот-вот выпрыгнут. От волнения машу руками, жесты не подчиняются.
Я выбежал на улицу. Порывами холодного ветра к небу тянутся пылевые вихри. На дороге лежит бесформенная куча. Присматриваюсь ближе: слипшиеся спутанные как волосы Горгонейон змеиные детеныши. Другие с обочины ползут к куче как завороженные макабрической пляской вонзаются в мертво-живую массу, где не выживает никто. Эта чудовищная картина ранит меня безжалостностью природы к чадам своим. Б-г милосерден! Книжник тычет меня в бок. Он показывает на карте точку, где стоит дом русского.
***
Х-иф написал как нашел русского. Он валялся с облезлой на голове кожей, ноги были истоптаны до неузнаваемости, кровоточили. Он весь был покрыт гноящимися укусами насекомых. Голубые глаза смотрели сквозь синюшные отеки. Изо всех сил мужчина пытался ползти по каменистой пустыни. Воля таяла и плавилась под гнетущим ликом Солнца. Шакалы рыскали рядом. Стервятники хлопали могучими крыльями. Пришлось отгонять камнями и палкой. Тело еще шевелилось, стучало сердце. Его отнесли в медицинский пункт, обработали раны, выхаживали около месяца, кормили. Потом заявилась полиция. Русского посадили в камеру до отречения от прежней национальной привязанности. Тот без труда согласился, принял официальный ислам, завел семью, пошли дети. Община дала кров большому семейству: пятеро детей и жена из местных. Дети все в него - русые голубоглазые, воспитанные в труде и скромности. Дикая смесь темного суеверного старообрядчества с нераскрытым исламом - основа. Местные привыкли со временем к пришельцу. Он же не сильно-то и открылся, хотя за время жизни здесь никто не обидел, не тронул, ни упрекнул. Есть в этом русское национальное: сопротивление доброте.               
***
Прошу Х-фа отвести меня к русскому. Слово рвется, как выпирает крик, но что русский ответит мне? Кто он? Участник той освободительной войны, что отмечена миллионом цинковых гробов? Какое ему дело до соплеменника в этом аду? Книжник пишет: русский грубый, хуже некоторых местных, но работает и дает работу нищим крестьянам, по принуждению и с собственной выгодой. И тут лицо меняется, он смотрит мне в глаза, говорит на хорошем английском, чтобы я читал по губам. Тот русский - подобие колониста, рабовладелец. Давно бы перебрался в центральный регион. Но пока мешают озлобленность, недоверие, страх. Он так и не научился жить здесь, и никогда не сможет. Любой пришелец обречен на порок. Выживают нищие, добрые сердцем праведники. Ты выживешь, но пока молод зачем замуровывать себя?

***

Ночь. После дня томительного ожидания встречи, солнечного жара, распекающего возбуждение, мой сон сковывает разум, нарастает из темноты, разливается черными водами реки смерти, застилает светлые отблески и пятна. Сон ведет меня ночной каменистой дорогой. Выжженные деревни догорают по обочинам. От песчаных дюн к пологим вершинам плоскогорья - местам погребения древних великанов, чьи имена давно стерты ветром вечности. В бледно-сером небе драное полотно облаков. Ночной зной высасывает из земли жизнь, а та затаила дыхание, смирилась. Я в седле. Вижу легкое биение жизни среди увядших стеблей травы: пепельные ящерицы и настырные скарабеи среди померкшего золота; саранча скрипит крыльями в звенящих тревогой кустарниках; сухим звуком брызгают из травы кузнечики. Воздух полон скрежета, скрипа, хруста костей о время. Время превращается в струну пульсирующую в ритм пустоши. Солнце лижет горячим языком влагу моего тела, моих губ. Солнце проникает в разум, освещает застывшие там мысли, очищает область от кошмара черноты, осеняет сознание вспышками сакрального света. От поверхности серого вещества вырастает протуберанций вихря, что вздымает в небо отделенную от тела голову. С высоты я смотрю как на раскаленном железном щите тает далекий знакомый город. Я тянусь к миражу, гортанное ржание слышится снизу. Мой крик оглушает пустоту. Моя голова несется навстречу неизмеримой глубины пропасти. Оттуда веет трупным холодом. В том великая стройность! Лошадь осторожно ступает, мы спускаемся на дно, где по каменистому желобу бежит серебристый ручей. Я за лошадью припадаю к воде. Слушаю великую тишину, стекающую по отвесным стенами древнего храма, что поблескивают то голубым, то серебристым, то изумрудом и золотом, узорчатой вязью различных между собой оттенков, а в совокупности единством древней красоты, невообразимой как сон наяву. Множественный шепот близкого месту божественного присутствия, на разных языках, разной интонацией произносятся слова, что улавливаю я нанизываю на нить смысла: на краю пустыни раскинулся город, население которого составляют шакалы да стервятники. За стенами из груды кирпича и металла еще цел центральный оплот его - Кремль, охраняемый бледноглазым стражем. Тот требует от меня голос. Я просыпаюсь от собственного крика, слышу, прячу, укутываю в тряпье, как похищенную реликвию.
***
Сергей Иванов - так звали русского - служил контрактником в донбасском котле, зарабатывал на квартиру в столице. Тренировали там бойцов перед истинным адом неплохо. Южнорусский гиньоль готовил кадры для вспыхивающих на карте глобального мира кадры. А до того, говорит, не знал, что враги на войне - те же мужчины, говорят на том же языке. Потом оказалось - в голове враг, и повсюду враги, куда ни глянь. А с врагами как? Только побеждать. Не в состоянии противостоять - терпи или умирай. В части враги тоже завелись - внутренние. Жалуется - бьют, молчишь - бьют. Снаружи враг сильный, внутри близкий - не скрыться, никуда не деться. Тут невольно хватаешься за оружие. Сергей отчаялся, схватил калаш, гранат припас, патроны: вдруг чего вернусь героем - признают. Пусть и самовольно отлучился, так дедам конопли принести хотел, в благодарность за наставления. Испытаний на голову несчастного одинокого воина выпало сполна. И без того духом слабоват, заблудился в пустоши на третий день. Без еды, без воды, без должных навыков выживания скоро истощился. Шакалы идут по пятам, а стрелять — шум лишний. В части поди хватились. Превратился Сергей в лохмотья человеческие и струпья, как нашли его местные.
— Тело как не мое. Ни рук, ни ног не ведаю. Богу молюсь губами, чтоб нашедшие спасли. Бабушка говорила — молись сердцем, а я молился, когда надо просить было. Тьма в глазах. Ад от рая не отличить. Привели, отмыли, обработали раны, но того я и не помню было ли. Знаю, что на цепь посадили. Да признали во мне шпиона, диверсанта. Я им: дезертир, так и быть! В плену гнить, или в своей части — все одно. Начальник милиции долго выпытывал. Руки не распускал. Говорит, воин русский, сдавайся, или обратно к своим. Я решил — останусь, тут не убьют, там точно до конца жизни пытать будут.
Адаптировался тяжко, да и до сих пор… Никаких языков сроду не учил. Русский в школе и тот пропустил… Бедност, разруха, не то мы выбирали. Я-то на квартиру шел заработать, долги отдать, бизнес какой открыть. И вот… Ни ковра, ни дивана, телевизор в кафе. Болел я, мучился, организм противостоял. Думаю: вот внутренний мой враг и явился, изводит меня. Молюсь-молюсь, а кому? Свой-то не слышит? А понять, что Бог на всех один, и на всех языках нас грешных понимает, мне непостижимо.
Лекарство тут одно на всех — опиум. Страдания мол облегчает. А я не привык, не надобно мне. Как более менее очухался, так ударился в работу. Приглядывали за мной долго. Выезжать из деревни не позволяли. Измучился и думаю: приму ихнюю веру, женюсь на местной — вот и цена откупа. Так жизнь строить и начал. Работа есть, только руки иметь на месте надо, ну и голову. Мои то пострадали, раны хоть и затнулись, но бывает так и напоминают о том побеге. На всю голову шов. Ноги в мясо были, по кусочкам сшивали. Но то ничего, Бог дает. Устроился на строительство дорог. Работящего везде приметят. Через время я уже прорабом сделался. Да и с техникой помогал. Начальник милиции пригляделся, помощи попросил. Да! Сам попросил! Говорит, ремонт нужен, то се. Местные окрысились, мол, вражине помогает, коррупционеру, да и я им глаза мозолил — работящий чужак. А мне-то что? Главное закрепиться, бежать-то некуда.
Имею сейчас неплохие деньги. Землю выделили. Строиться буду. Чем не жизнь? Семья большая, хватает всего. Земли вот кусок возьму и… По-русски: с кем не воюем, с тем договоримся. Себе в угоду. Цель есть, только работай. Сыну начальника еще и дочку старшую сосватал. Все будет, если с властью дружить. Ты-то каким макаром сюда попал?
Сергей угощает меня рисом с морковью и изюмом. Мяса на столе нет впервые. Пью чай, помалкиваю. Вопросов больше. Тогда он выпроваживает жену с детьми из маленькой комнатки, увешанной недорогими коврами. Заговорить — невыносимая нагрузка на нервную систему и опасность. Сергей считывает мое волнение. Короткая пауза в череде вопросов. Сергей-Нур говорит по телефону на местном. Тон вязкий, услужливый.
— Собираемся. Заедем к… другу. Там поговорим. Попробуем тебя пристроить. Тут связи с властью — главное! — испуганно мотаю головой, пишу: рано вставать, работа.
— Никуда твой книжный не денется. Мужское дело не книги читать, а работать и воевать.
Мертвое соприкасается с живым. Едем вдоль обрыва, на дне которого веками сеяли рожь древние седобородые старцы. Сюда стекались струи жизни, подпитывали влагой корни. Отсюда стремились к солнцу колосья. Птицы слетались, сползались твари земные, питаться жизненными силами. Среди бывших полей торчат каменными угловатыми осколками надгробные плиты — следы кровавых мясорубок прошлого. Так уничтожиили плодородные земли. Оскаленные зубья горной гряды в красноватых, фиолетовых, охристых тонах возвышаются над долиной. Близкие к небу вершины… Оттуда рукой подать до бессмертия.
Сергей-Нур ведет старенький джип под нависшими валунами. Ветер врывается в окна — колючий и свежий. Могильник, - моя мысль озвучена речевым аппаратом, и глаза Сергея-Нура следуют за слогом. Дерзкий выпад по чистой случайности походит на дуновение ветра. Одним словом не описать той гибельной красоты, что отвлекла от молчания. Хотел бы я запечатлеть эту вселенную смерти, извлечь из нерва вопль поэзии, отправить мысль во внешний мир, быть может — нарушить лоск, надломить комфорт, безвременьем, небытием угасающей в сумерках долины неведомой земли. Бесплодную, оголенную ветром громадину горы, окутывает призрачный иней. Аромат ползет по пустыне. Где-то в памяти возникает мята, лаванда, дикие травы. Мы летим на безумной скорости по известковой скале, и я теряю равновесие. Мой аппарат не справляется с геометрией Природы. Медь растекается с Запада ржавой лавой на острозубый оскал.
 На скорости въезжаем в рабат. Некогда то была крепость. Вид его все еще горделив: неприступность орлиного гнезда на узкой каменистой скале-западне. Ров под массивной стеной. Сквозь врата течет ледяной горный ручей — ему тысячи лет. В дальнем углу поделенного на квадратные секторы двора возведена сводчатая галерея. Под арабскими нишами комнаты путешественников. Стены черны, но в проблесках льющегося сквозь отверстие в высоком потолке света луны, читаются фрески. Посередине на бархатном тюфяке грузная фигура. Лица не различить. Видно лишь свеже выбритую округлую как женская грудь щеку. Скинув туфли у входа, мы, по приглашению слуги, садимся рядом на тюфяки. Слуга остается в темноте слева. Грозно косится на меня. Сергей-Нур почтительно склоняется. Объясняется на местном. Говорит, что я контужен, не говорю и почти не слышу. Фаиз — телохранитель с красивым лицом и лунным отражением в глазах. Он сосредоточен и механичен. Выполняет движения как-будто лениво, но слажено. Таких как он передают по наследству. По истечении срока службы они имеют право даже купить свободу. Особенно ретивые просят оставить гнить слугу в могиле с господином. Отпусти такого на волю, он примкнет к бандформированию, а то и возглавит отряд безумцев. Там вооружат, направят на выдуманных врагов, что страсть как мечтают отобрать хранимую многие века землю: черные от смерти поля, иссохший арык да десяток могильников.
Мы словно в каменно-глиняной шкатулке. В окошках под потолком картавят горлицы. По лицам пробегает последний отсвет, будто рукав охристо-бурого халата странника сметает в сновидение обыденный мир. Время чая и медленно спотыкающихся слогов. Время разговоров в тени. Сергей-Нур говорит, что я — писарь. Он видел, как я возился с книгами в лавке (я копировал насталик, учил слова). Слуга обращается ко мне с некоторым почтением. Я — неразгаданный символ. Что могу сказать о себе? Пишу на английском ловко, как на родном. Местную речь понимаю слабо, но лучше с каждым днем. Писать непривычно. Пишу на листке слова приветствия и благодарности. Хочется распуститься на слова: как заковал себя в молчание; как дневная лень связывает мои руки; как пахнет пыль комнаты где живу; как аромат чая с мятой отвлекает от тревожного ожидания; что принесший водку слуга похож на идиота, что нагло пялится, а мне не достает храбрости встать и уйти куда глаза глядят. Сквозь вплотную подступившую ночь. Вот она — караулит у входа, вымаливает силы у неба, чтобы то было благосклонно к ее страдальцам.
Сергей-Нур переводит вялую речь толстяка. Мы должны выпить за дружбу, за предложение, от которого мне не стоит отказываться. По вечной прихоти никчемного карлика, я вынужден буду увековечить его имя и написать биографию. Это требуется для выборов. Господин добрый и щедрый, он желает народу мира и свободы, народ должен знать своего героя, отца детей. Мне предлагают жизнь в одном из рабатов. Дадут слугу, комфорт. Я буду хорошо питаться, иметь женщин, мальчиков, наркотики, алкоголь. Все будет подано по моему запросу. Нужно писать правду, которую мне будут дозированно выдавать из архива. Срок установят позже, в зависимости от объема биографии. Народ здесь необразованный, хватит и небольшой книжонки. Главное — привлечь местные элиты. По мнению Сергея-Нура предложение едва ли не самое ценное. Ты научишься брать, зарабатывать, ты познаешь сокрытое, познаешь что такое власть. Мысленно я бреду по пустыне и рассматриваю каркасы млекопитающих разбросанные по песку. Туши ободраны клювами стервятников, обглоданные шакалами кости, с уцелевшей местами запекшейся красно-черной плотью. Возвышаются зловонные курганы помета копытных, кишащие паразитами. И в пейзаже не разобрать — мертвое ли проглатывает жизнь, или наоборот — жизнь пожирает мертвечину?
Толстяка зовут Абдула. Он не так уж стар. Около сорока. Несметные богатства по местным меркам, власть, нажитые за счет угнетения народа, не дают возможности остановиться, перевести дух и подумать о спасении, обелении черной души. Он — эксплуататор всего, что попадает в руки. Он не спит, но томится. Он донельзя корректный и при необходимости сам Дьявол. Набожный грешник, что убив приступает к молитве. А до того молит прощения.
Все что было сказано в рабате, должно остаться между нами. Никакой лишней писанины. Бандит в маске добропорядочного семьянина. Лицо его выбрито до блеска, брезгливо поджата под пышными усами нижняя губа. По черным волосам разбегается поблескивая седина. Абдула зарабатывал на торговле опиумом, оружием, но по-настоящему разбогател торгуя людьми. Нет ничего удивительного, что светловолосый с голубыми глазами отец пятерых детей работает на него. Кто пожелает, чтобы детей однажды вывезли на обследование? Оба трясутся от страха, боятся потерять никчемную жизнь. Темный Маммона — пожиратель плоти. Он желает смешать свою кровь с другим. Он смерил глазами мое тело, профессионально сканировал, теперь усадит на цепь. Ему нравится мой гордый профиль. Он говорит, что хотел бы такой же нос, такие же глаза, но народ нынче измельчал.
Животное послано в подарок наместнику. Баран едет в особой — золотой — клетке. Его великолепная морда с охристым взглядом сатира трется о прутья. Над его шкурой дрожат двадцать слуг. Золотую цепь неустанно чистят, ошейник натирают жиром до блеска. Всякий будет подвержен тяжкому телесному наказанию, если хоть одна прядь упадет с моей головы. Повозке с золотой клеткой уступают дорогу пастухи, сгоняя ослов и овец в арык. Я у всех на виду — несчастный от горя ума, красоты, с отчетливо выраженным профилем македонского всадника, с примесью персидской и еврейской надменности, на столе у кровожадного метиса-людоеда.
Пробую в спотыкании перекатывающихся булыжников гортанной задыхающейся речи начальника выискать знакомые слова. Сергей-Нур подбрасывает обрывочные русские фразы. Звуки тонут в тишине. Я пишу на бумаге при свете лампады. Мое положение не позволяет разбрасываться словами. Бормотание барабанит в ухо. Сергей разводит руки в стороны. Записка не удовлетворяет. Дымчатая борода телохранителя приподнимается вверх, блестит глаз. Из тени выносят вторую бутылку водки. Я швыряю в сторону ручку, выпиваю стакан, другой, занюхиваю рукавом. Под учтивые выражения встаю, но едва удерживаюсь на ногах, падаю на ковер. Пухлая рука начальника милиции Абдулы по-бабьи поглаживает локоть телохранителя. Тот убирает за пояс плеть. Я стреляю сигарету, отпиваю из горла еще. Пошло все к черту! В записке пишу Алексею, чтоб вез домой. Неделю на раздумье писарю. Точка! Сергей-Нур исподлобья смотрит на кивающее в свете лампады лицо начальника. Слышу знакомые кха, эджеза, дрех кха. Пыль веков застряла в глотке демона.
***
Солнечная мгла вонзает раскаленное острие в прах земли. Вон туда, где между застывшими кусками лавы и островками лавандовой поросли курится седая струйка утреннего тепла. Мы с книжником направляемся в долину. Раннее утро, похмелье от паленой водки. Песчинки напряженно пляшут в воздухе. Пыль вращается все быстрее, вихрь уводит нас к небольшому ущелью. Костер пляшет дервишем. Поднимается вдруг ветер и полы халата повторяют движения пламени. Колонна дыма отклоняется от светила к магребу. Вслед за опаленным ордером тянутся по отвесной стене наши тени. Пепельный старик кивает косматой головой. Мы приветствуем его почтительным поклоном. Садимся рядом вокруг тетраэдра костра.
Чего мне бояться? Прозябанием в молчании, изменением почерка фиксированных на бумаге словоформ, голоса, который слышу я в минуты полного одиночества, когда я, вторя дыханию пустоши, говорю себе — ты жив! ты жив ли? Живы ли все те, кого вижу я? Живы ли те, кто наживается на смерти? Жив ли эксплуататор? Похмелье кружит вихрь виденных образов. Болит голова. Старик протягивает пиалу. Терпкий вкус с солоноватым оттенком. Глоток за глотком напиток снимает тревожность. Старик не подчинен времени. Живой или мертвый — значения я не придаю. Мы где-то между мирами. Но пока томление сердца обусловлено человеческим, стоит карабкаться к свету.
Движения конечностей старца оформляют пространство пещеры. То ждешь от него привычного поворота головы, привычного подергивания плечей. Но старец недвижимо смотрит над зубчатым краем гор. Там зарождается грозовая туча. Лиловый подбой поглощает голубые вершины. Бесформенная шевелюра старца разрастается в необозримую высоту. Небо непостижимо, как непостижимо молчание старца. Он водит рукой, развеивает дым, подкладывает коряги, повторяющие его сухожильные руки. Беспорядочными взмахами рассеивают густоту дыма. Меня охватывает холод. Старец указывает облокотиться на каменный лоб. Камень молчит.
Книжник говорит со старцем. Колышется борода, вспыхивают потусторонним блеском глаза. Скованную тишину нарушает пересыпание мелкого щебня в гортани. Морщины двигаются и им лет сто — не меньше. Этим бороздам, дорогам в глубины прошлого. В них мертвые тексты, уничтоженные огнем и мечом цивилизаций. Лицо — лицо матери-Земли. Речь гипнотизирует. Я укрываюсь фиолетовым подбоем грозовой тучи, камнем, горой, пыльным хитоном старца. Знакомые слоги перекатывается между древним лицом и ухом. Я шевелю губами следуя тем губам, возраст которого — возраст быть может самого неба. Немеет пространство. Ящерица с квадратной головой застывает на камне, сторожит безмолвие. Моя память повторяет слог за слогом, складываются воедино слова. Вначале было слово.
Русская речь старика так же естественна как камень, и небо, и туча, что затаилась и все не рискнет вторгнуться. Причудливое звучание не привязывается к действительному окружению.
— Я многое повидал. Шел далеко. Забыл кем был. Кто есть напоминают люди. Тебя я вижу. Ты с добрым сердцем. Ум твой светел. Молод только и падок на всякое. Спутаны дороги. Выбор был правильным. Так открывается суть. С пути свернуть — пропасть. И все одно: перекресток за перекрестком, встреча за встречей, и все с самим собой. Один твоя часть ищет скрытый темный путь. Другой часть тянется к свету. Разум же ищет Бога. Живот — есть жизнь привязанная к земле. Землю надо чувствовать, чтобы с разумом совладать. Иначе голова — кристалл благоразумия — властвовать и преобладать над всем. И тому беда, кто равновесия не сыщет. Чаша вверх — холодный расчет. Чаша вниз — туман неведения. Н-ед говорит, начальнику ты понадобился. Ты к русскому ходить. Не надо. Тот русский продажный. Всех сдаст лишь бы детей прокормить. Дети его обуза. Сам не знать, куда идти. Твое право доверять-нет. Тебе выбор делать. Кому верить, когда один на всей земле? Услышать — оглохнешь. Крик пустоты печальный, жалобный. Оглох и молчишь. Но один потеряет, там где другой приобретет. Оба идут. Все идут. Кроме продажная душа. Тот сидит и ждет, когда мимо пройдет двое. Паучья хватка. Вмиг изворотится и возьмет. Для того деньги ему нужны. Чтобы проворством брать и сидеть в норе. Много твоих видел. Живых и мертвых. Война, война кругом, кровь. Ты не воин. Судьба тебе искателем быть. Тайны жизни разгадывать. Грязный шакал тебе не проводник, не друг. Смотри: мать с щенками всегда рядом. Не нападет сама покуда жив, только преследовать учиться будут. Человек-шакал загонит, сожрет. Начальника я с детства знал. Отец — уважаемый воин был. Мать — пример чистоты и женской мудрости. Трое сыновей их было. Все как один красивы, умом блещут. Учились у лучших. Пришла пора выпорхнуть из-под крыла. Сынам надобно было впитать мудрость западную, чтобы вернуться однажды, поднять с колен страну. На пустом месте не без опухоли. Откуда взялся — никто не ведает. Как в наказание, как в искушение, как индийцы говорят — карма. Бедное, искалеченное существо. Выбросило океаном жизни на каменистые берега. Таким умирать по судьбе. Но добрые сердца сжалились. Приютили калеку.
Бывает так, что переступивший однажды порог НИЧТО останется жить с завистью ко всему живому. Он будет искать средства, чтобы всячески продлить свое существование. Обретет однажды власть, слуг, солдат.
Нежить дозрел до шестнадцати. Сыновья с визитом прибыли в родительский дом. Родные в честь устроили знатный пир. И когда увидел нежить названных своих братьев, их широкие, добрые, честные улыбки, услышал их грамолтную речь, то в душе затаил черную зависть. Неделю гостили сыновья в родительском доме. Нежить ни на миг не чувствовал себя ущемленным. Сердце высоких и мудрых людей не способно упасть до тварной черноты. Но другой точит острие, меняет учтивый тон на лизоблюдство, жалуется, строит преграды. Вот и нежить выжидал, пока дом покинут сыновья. И вспыхнуло заточенное лезвие вместе с рассветным солнцем. Сил в себе для свершения преступления он найти не смог. Он скрепил кровавые узы со своим слугой. Тот и по сей день стережет тело хозяина. Его руки по плечи в липкой крови. И все те, кто ступил на путь к власти, ни за что не отмоются. Оба сдохнут в один день.
Пока спали опекуны, слуга вошел в спальню и безжалостно, на глазах у пасынка, перерезал глотки отцу и матери. Да разобьет о камни мой череп Всевышний, если я клевещу!
Братья тем временем получили весть о беззаконии и вернулись месяц спустя. Однако нежить окружил себя стадом ублюдков и головорезов. На деньги опекунов он подкупил важных законодателей, и те на скорую руку состряпали закон: всех, кто с запада ступил на нашу землю, подвергать жесткому допросу. Если обнаружится запрещенное — без суда и следствия расстреливать. Так он от страха начал изживать всех ему неверных. Пустой человек это как силу понимает, потому что боится. Пустому человеку подчиняться хочется. Вот и поднимается с колен челядь. И мудрые сыновья очернены и честь семьи утоплена во мрак.
Гром сухо треснул, громыхнуло в ущелье. Вспыхнуло небо. Зашелестел дождь. Запрыгали в костре искры.
— Час когда никто не слышать. Никто не ходить. Все ждать дождя. Прятаться в глиняных норах. В сей час говорит Небо. И ты говори. Речь — характер человека. Ты говорить — тебя знать.
— Так давно не видел, не слышал дождя.
— Солнце молчаливо, твоя правда.
— Камни, вершины гор, застыло все. Словно вокруг, и там — за горой, нет никакой бойни, не страдают люди. Может быть это рай для мертвых солдат?
— Это страна скорби и молчания. Ты избрал верную участь. Мы знать твою тайну. Но твои помыслы не многим разгадать. Речь — вот что. Как говорит Природа — ты понимать: дождь и ветер, гром, молния, молчание зноя, или вой метели — животное знать по звуку. Ты знать характер явления. Однако человек и с голосом — загадка. Звук не характер. Звук — признак. Тебя никто не знать по звук.
— Сергей-Нур подозревает… Вслушивается, ждет. Терпелив и сидит в осаде.
— Им тебя не раскусить. Будешь плохо вести — посадят на цепь, или отправят на каторгу в горы. Там много всяких, разные народы. Призраки. Подашь голос — нож к горлу. Нур не потерпит сильного конкурента.
— Откуда знаешь?
— Был такой. Год назад. Журналист. Собирал материал о бывших пленных. Нур гостеприимен. Кормил, поил, рассказывал. А потом наряд вызвать. Долго допрашивали, но отпустить. Если бы не подоспела группа, Нур придушил бы его, а тело со скалы. Нечист он на руку. Но глуп. Я хожу, все вижу, все слышу. А халикон твой воооон на холм ползет. Бес его несет.
Старик вышел из-под каменного навеса. Махнул и через две минуты, мокрый от дождя, Х-иф присел у костра. Он что-то бегло лепетал, показывал на меня пальцем. Книжник привстал, все это время он был в дреме. Вместе с Х-ифом они покинули пещеру.
— Не поминай врага. Хватились тебя в деревня.
— Что теперь делать? Как…
— Начальник приехать, смотреть как живешь. Проверка.
— Почему мне нужно скрываться? Я же ничего не сделал!
— На тебя положить глаз наместник.
— Что еще за…
— Наместник ждать. Наместник богатый. Влиятельный торговец. Тяжелый, больной. Смерть близко. Знает, ищет надежных иностранцев. Если так дело идти, тебе сегодня же уходить. Я помогать, ты помогать мне. Иди со мной или оставаться — твой выбор. Проведу до границы. Там есть человек. Выведет. Но верить только себе, как поступать.

***
Я смотрю на карту: расколотый Восток. Страна, очертания которой напоминают след от пули с трещинами в приграничных зонах. Тонким, в серебряных кольцах пальцем, Х-иф тычет на северо-восточную трещину-границу. Он подвел сурьмой глаза особенно черно. Напомадил губы. Припудрил носик. Наложил на округляе как яблоки щеки румяна. Кафе принимает важных гостей. Нур сопровождает начальство в лице Абдулы и самого наместника. Хотят познакомиться с иностранным пришельцем. Х-иф встревожен. Он хочет, чтобы я рано бежал. Один или со стариком. Только бы не с продажными ублюдками. Отец Х-ифа погиб за свободу. Погибли мать, братья. Еще год-два, и он тоже уедет. Если выживет.

***

Ближе к вечеру пишу. Жуткая злоба на все вокруг. Читаю на французском о падении Рембо в Абиссинии. Вспоминаю Гумилева. Рвался умереть, искрился. А мне что? Тоска — всякий раз заходить на круг. Все документы проходят через руки начальника. До консульства добраться — дело недели, если не нагонят. Но я еще и не согласился. Захотят — не отпустят. Значит прижучил меня. Риски велики. В столице огромный риск встретиться с русским офицерьем. Вспоминаю первые дни прибытия. Какими тварями выглядят солдаты. Где честь? Вот они расхаживают по барам и борделям с грязными шлюхами. Домой скупают шубы, карманы набивают гашишем и мылом, синтетическими шмотками, бельем, обувью из поддельной замши и кожи. Платят только за наркоту. Остальное берут как мародеры, вычищают бараки — лишь бы заграбастать. Как смотрю я с дикостью на друга. Тот руками гребет из лотков подгнившие фрукты, жрет, закусывая трофейную паленку. И думаю я, глядя на мирных жителей деревни, что возвращаться в стан предателей самой жизни, Бога, человека я не хочу. Кто опаснее — свой или чужой? От этих вопросов тошнит. Взглянуть на свою жизнь со стороны: что я оставлю после себя, кроме жалкой кучки праха да несукольких листов рукописей? Читателю этих строк будет глубоко плевать на мои лишения. Он и не поверит, будто кто-то по собственной воле отправился воевать. Скажет: учился бы лучше, работать пошел. Но появились бы прекрасные произведения сиди Пушкин в тепле столичного комфорта? Не какому-то щеголю Онегину удалось написать поэму Александр Пушкин, а наоборот. А Лермонтов, а Конрад, Гэддис?


***

Сижу за книгами. Без четверти семь. Громко перекрикиваются вороны. Скоро притащится скрюченная фигура А-да, созовет на ужин. С другой стороны деревни клубится облако пыли. Приближается кортеж властителей. И мне смертельно грустно. Склоняю голову перед мучительным выбором.

***

Проснулся через полчаса. А-мд стоит надо мной изогнувшись фонарем. Книжник посапывает за грудой новых книг. Видел странный сон. В предсонье я блуждал по улицам. Московские улицы. Входил в арки, а выходя сменялось время года. Чистопрудный бульвар замело. Сугробы росли на глазах. Белизна настолько густая, как масляное мороженое, нужно по памяти нащупывать дорожку. Я подхожу к зданию. Цоколь утоплен в белое. В окне — я вижу — горит лампа. За столом полицейский грозного вида. Женщина напротив заполняет документы. Молодой человек сидит с торца стола. Я прислушиваюсь:
— Как давно вы проникли через границу?
— С месяц назад.
— Почему до сих пор не зарегистрировались?
— Не знал. Дома говорят — лежи.
— И вы лежали?
— Лежал.
— Вы понимаете, что своим лежанием вы портите нам статистику?
— Нет. Откуда мне…
— Вы были в списках пропавших без вести. Ваше тело обнаружили в ауле таком-то, столько-то лет назад, привезли в Москву, а вы взялись бродить по улицам?
— Мама говорила, что в ЗАГСе выдали свидетельство… о смерти… может напутала?
— Никакого свидетельства не было, мы проверили. Никто не мог выдать. Вы поймите, списки составлены, статистику портить никак нельзя. Вы встречались с кем-то — друзья, одноклассники, девушка?
— Нет-нет, я только по ночам, как положено незарегистрированному.
— Ну хоть здесь проявили…
— Мама ждала, понять ее можно, боится потерять снова.
— Мой вам совет: получайте свидетельство о смерти, идите в военкомат. Там вас оформят и отправят в пансион. Визиты родных и друзей по заявке, не чаще раза в месяц. Нам тут бунты психически травмированных ветеранов не нужны. А в пансионе чем хотите тем занимайтесь. Главное питание, необходимое медицинское сопровождение, боевые товарищи.
— А жить-то я буду?
— Ну как жить? Вы же теперь нежить… — полицейский смеется, парень поворачивается к окну от грохота его хохота. В его лице я узнаю себя.
***

Книжник собрал информацию о наместнике. И вот что рассказал. Американец попал сюда еще в семидесятых. Искатель приключений и шальных денег. Он едва окончил школу и не отличался ни спортивной формой, ни широтой познания. Долгие месяцы он провел в Индии. Но наживу почувствовал выше, севернее. Неистовый торговец собрал небольшую команду из надежных местных. Торговали всем, что имело хоть какой-то вид. Заработав на барахле в регионах, куда вот-вот войдут войска, американец понял, что пора по-тихому сгребать оружие. Дело грязное, а в малых масштабах не столь приметное. Он говорил: займи небольшой участок земли, дай людям воду, защиту — получишь все. До конца десятилетия ему удалось на деньги правительства восстановить старинную текстильную фабрику, что была отстроена из камней крепостной стены еще англичанами в начале двадцатого века. Индустриальная громадина свергла оплот, шум нарушил устои смирения и избранной аскезы.
За индустриализацией пришла новая война. Американец успел продать фабрику компаньонам и на вырученные деньги обустроился далеко на севере страны, где в высокогорных аулах старцы веками собирают мак и коноплю. Ему удалось подкупить кураторов из числа боевиков, подмаслить бюрократов и даже кое-кого устранить. Он купил земли. Истинный южанин бежал прогресса и обратился к корням. Вот он — широколицый, грузный потомок белых южан-работорговцев и лендлордов. Кивает приветственно. Самая корректная и самая белоснежная улыбка пересекает грушевидный контур лица. Он протягивает ладонь, указывая место за столиком. Начальник веером сгоняет сбившихся в стаю мух. Деревенские подростки липнут к влажному полу — безымянные дети безземельных рабов. Они ждут подачек от богатея. Или служат товаром. Начальник разгоняет их плетью.
Глаза американца излучают гибельное одиночество. Что он испытывает — набитый золотом, как дерьмом чванливый мешок? Смотрит сосредоточенно, ловит движения моих губ. Настороженность, выработанная за годы теневой деятельности в самом опасном регионе планеты. Он вяло перебирает слова, не задумываясь над содержанием текста. Будто проговаривает его в тысяча первый раз. Говорит при этом много и обо всем, кроме дел. Отвлеченные темы касаются ливня, жары, утомительной поездки в столицу. В целом так же расплывчато, как большинство местных: начинается одним и заканчивается непредсказуемо, как гром с ясного неба. Начальник уступает начальнику в тучности.
А-ул выносит блюдо с ягненком. Присутствующие вытирают слюни, потирают руки и животы. Все дурное вылезает из людей при виде изобилия. Дух покидает тело задолго до. Механическая машина поглощает все без остатка. При больших людях Сергей-Нур — раб старший из рабов, вожделеющий, безвольный, алчущий власти. Трудно быть и тем, и другим.
Американский увалень не нашел себя на родине. Он не тот парень, что с семи лет копался в записках отца — финансового воротилы, чтобы к одиннадцати устраивать бизнес-процессы с детской непосредственностью, строгостью к соблюдению правил игры, создавать правила и через четыре года построить корпорацию на дурацких фантиках, а еще через четыре упаковать в них мятную конфету. Этот тип не использует сложных схем. Он берет нахрапом, массой, пользуется уловками в угоду государственной системы, а не вскрывает ее. Он встраивается в руины государства, влияет на выборы, умирает по утраченному его предками-южанами величию, и отбирает кусок земли за куском.
— Деньги сами ко мне текут, — он разводит руками: ничего не поделать. Его тело — тающая на глаза масса частной собственности. — Что касается Юга… Смотрите, долбанные демократики, пустосвяты, бездельники. Теперь они заполонили наш Юг. Демократики и их президент — чем не мишень для наших стрелков? Но где те стрелки? Куда проще смылить в Мексику, или еще куда. Взамен толпы латиносов и черных. Я продал земли детям и внукам своих же рабов. Теперь я мщу правнукам их правнукам и заталкиваю им в глотки наркоту, вливаю им в вены дерьмо, чтобы мы — жители Техаса и прилежащих территорий — однажды вернулись домой. Но в наше время старый добрый ЭЙЧ не нужен никому. Проклятые китаезы… Эти черти на любом сырье замутят куда более адскую смесь. Ничего не нужно выдумывать, выдумщики уничтожили нашу цивилизацию. Такие же уничтожат космос, планеты. Вся грязь исходит от выдумщиков с амбициями.
Американец глазеет на бедро ягненка. Я прокручиваю в голове незамысловатую тирада. В грубом английском Нура я слышу интересы: земля, добыча, строительство дорог и нового жилья, нужны силы. Втирается в доверие? Начальник тайком щупает мальчика-подростка. Подзывает А-ла, что-то шепчет на ухо и втискивает в сухой кулак десятку долларов. Противно и тошно. Книжник говорил, что такой порядок завезен был сюда со времен Александра Македонского. Как инфекция. Я возразил и написал небольшое эссе на тему изолированных сообществ во власти патриархата и роли женщины в воспитании мальчиков. Возможно воины Александра воспитывались в подобных условиях. Одно накладывается на другое. Американец запрокидывает назад голову. Пьет бурбон. Начальник отрыгивает в знак благодарности за вкусную еду, все повторяют за ним. Не могу привыкнуть к дурацкой традиции. Начальник смотрит на меня маслянистым взглядом и подносит ко рту ладонь лодочкой — пей. Улыбка прячется между сдобных щек. Строгий взгляд падает на Сергея-Нура. Тот поворачивается ко мне (началось?).
— Мы предлагаем тебе хорошую работу. Мистер Сандовал знает, что ты образован, начитан, смышлен. Он давно ищет личного ассистента. Господин Ш-зи согласился уступить. Мистер Сандовал — наш меценат и благодетель. Он помогает всем.
— Да, большие деньги за отличную работу, приятель… — отвечаю запиской о необходимости двух дней на размышление.
— Зачем тянуть? Тебе сделают документы, будет работа. Многие пришлые мечтают о таком.
— Хорошо мне — хорошо тебе, приятель.
— Уж лучше чем…
Прежде чем принять решение и отказаться от семьи, дома, родной страны, города, мне нужно выдумать план действий.
— Не беспокойся, парень. Подумай пару дней. Выпьем!
***
Вырываюсь из душного сна. Муэдзин запевает песнь и я впадаю в другой короткий сон. Разливаются реки по обширным полям. Застыл завороженно в небесном море жаворонок. Я - маленький, сижу на коленях у деда. Руки того неприятно стискивают мои ребра. Я дергаюсь, вырываюсь, выпрыгиваю вперед в траву, бегу и оглядываюсь на американца. Он грузно бежит за мной жует на ходу сигару, пыхтит черным дымом. В правом ухе звук, не разобрать. Тень ложится на луг. Расползается чернота. Просыпаюсь от стука в соседнюю дверь. То А-ул пришел к соседям. У меня есть два дня. Любопытство перевешивает, но и страх смерти давит на другую чашу. А что же о заботе, опеке? Веры нет - нет и заботы. 

***
Я слышал. Это был не простой смех. Так должно быть хохочет демон. Человеческое охватывает отчаяние и тоска. Я же остался на земле, прикрыл глаза, перечитал молитву, как учили — сердцем (кто учил?). Демон хохотал, завывал ветер. Там, в мареве, очертания напомнили ростом в три-четыре метра фигуру. Машет руками, взывает так, что отовсюду слетаются голоса. Только моего нет. Иглой пронизывает тело. Муть загораживает нечто важное, что не разглядеть. Проснулся. Старик возится с костром, велит спешить. Разделили остатки еды. Смотрю на него: глаза — и дар богов, и опасность. В них память пережитого кошмара. Он справился, победил. Всего не убояться, — говорит он, — бояться нужно и важно для движения, после того как оцепенел. Поди разбери что он несет: смерти не боятся, боятся страха перед ней. Может и так.

***
Сколько всей тьмы сгущается вокруг, как только дух свободы не водит за нос. Любой звук — ни к одному не привыкнуть! Всякий пугает, валит с ног. Как из-за камня вражеские руки, драли бы, душили, вопит покоящаяся ранее боль, сжимается все телою. Но щупает нить жизни, прячет сердце глубже и глубже от страха — устоять бы, биться бы, не бежать. Я вскочил от крика, или вопля, или сновидения, что преследуют меня с момента побега. Осмотрелся по сторонам, нигде не нашел старика. Пробежался по округе и успокоился не найдя следов чужого. Стихло все, время остановилось. Я прекратил бег на месте. Куда мне одному? Не зная местности, я тут же пропаду. Второй шанс спастись представится мне вряд ли — молись не молись. Оседает туман. На небо смотрю словно сквозь мутное стеклышко. Я разжег костер, когда вернулся старик. Он не говорит, садится рядом, показывает на карту: два дня пути до ближайшей деревни. Бормочет что-то. Мы пьем чай, а к сумеркам выходим.
***
Сколько лет-то тебе солдат? Как давно провалился ты в сумеречную зону? Сколько скитаться еще? Помнишь ли ты то утро? В то утро светило солнце, а мать беспричинно плакала. Ее утешал с улыбкой отец. Соседи стояли в коридоре. Что-то удерживало войти. Понять выходку твою, солдат, люди отказывались. А ты стоял, одеревенелый, что даже любящее сердце не могло оживить тебя. Где твой верный друг, солдат, с которым отправился ты искать на свою голову приключения? Помнишь ли ты, тот ужас и презрение, с которым смотрел он на тебя, пока добирались до аэропорта, пока летели в самолете? Презрения не забыть, а ужас не распознать. Все кажется мнимым. Помнишь ли удаляющиеся в ночь шаги, топот поверх ритма сердечного? Помнишь ли как карабкался проснувшись, как стирал тесто из крови и песка с лица? Как по-ребячьи выбрался из волчьей ямы, а осмотревшись захотел самолично закопать себя заживо? Помнишь как думал — шутка ли, найдут? И как никто не нашел, а ты все удалялся, и в дали терял волю, рассудок мучил тело, запугивал. А после наступило прозрение и  голос угас. Крик был ничтожен, крик раненой птицы, на который тут же слетаются амбассадоры смерти — стервятники. Знал ли ты, что в этой бесформенной и неукротимой части планеты, ждет тебя Ад? Исход? Думал ли, сидя за столом над книгами, о том что случается после смерти? А вот-вот придет, тихо так, шорох савана узнаваем в тиши. Вот гряда гор, кажется что отделяет два мира, но так же захлопнется портал, как и был открыт, если не успеть, если поторопить время, если распуститься и не собрать воедино то всеобщее, что по молодости легко транжиришь. Заливают глаза соленые слезы. Кроме себя никого не видит солдат. Вот плита, вот выбитое на плите имя, эпитафия — отбыл в бездну. Через силу, через желания, все в тягость было ему, но вскрыл сундук, выпорхнуло чужое. И далось ему это? Он поехал воевать за чужие кошмары, покоренный чужой фантазией несчастный, обрушилась целая жизнь и сотня-другая таких же. Бледный конь встал на дыбы.
Голос твой, мама, слышу я поутру. На ночь читаю молитву тебе — других я не знаю. Когда сумрак приносит смятение, труды размышления, я вспоминаю твою улыбку на прощание, хоть и заплаканной, но ты улыбнулась, знала — солдатом твой отпрыск уходит в бездну, чего тут желать? Исход есть исход.

***
Старик задает вопросы прямо как ребенок.
— Вот, — говорит, — русские… до чего странный народ. Чего здесь позабыли?
Думаю, что ответить и не нахожусь, теряю мысль. Размышляю на ходу, спорю:
— Много ты русских видал!
— Одного хватает, — идем, а все нет конца. Он меня подбадривает по всякому, лишь бы шел, не отчаивался.
— Почему молчал?
Отвечаю:
— Есть в русских черта — жить внутри. Там такого рода информация, что вобрала в себя весь народный ужас, всю пережитую боль, все страшное от бытия и небытия. Как-будто знать все, жить с этим и прятать до поры.
— А когда же пора?
— Понять когда пора русскому народу при любой власти — груз. Еще больший груз — перемены. Перемены возможны как только, так сразу. Как образуется общее — пора засучить рукава. Но пора ли делать? — тут вопрос. На Россию издалека смотреть, все равно что мойщику окон в желаемую жилплощадь: можно сколько угодно фантазировать, но куда там понять. Фантазии нам особенно свойственны. Без них житья русскому человеку отродясь не было. Если бы не фантазия Ц-ого полетели бы в космос? Нет. А до Ц-ого Федоров — отец русского нового мышления. Говорили ли они о пороке заложенном в нас? Нет, говорили о встроенной особенной благодати, божественном присутствии. Вроде как лекарство от рождения, пока на своей земле стоишь. То не завоеванная земля, то своя. Где-то она познана раньше, хоть и молод русский народ. И с другой стороны — порок, что так же встроен, и тоже лекарство, что калечит. От чужого порядка. Для властей этот случай удобнее всего: знать, что народ твой страдает от порока, пальцем ковырять рану — чем не тактика? Порядок пристроен к западному обществу. Восток — хаос. Неосмысленная толпа врывается и норовит своим присутствием доказать, что де решили все проблемы. Вы только начните изучать. Но заведомо знают — изучить всего нельзя. Так и Россия: с одной стороны открытая и богатая история, литература, философия, с другой — темная и неведомая, близкая к косматости, лесу, огню, а значит и материи.
— Почему не пошел к американцу?
— Прогресс, культура, комфортная среда, а приглядеться — веселье по распорядку, режимное сознание, ни шага влево, ни шага вправо. Торгуешь наркотой и детьми — торгуй. Ведешь войны — будь добр соблюдай порядок, цикл за циклом, проверяй на прочность свою державу. Закон нерушим, он таковым и создан. А у нас закон другой — религия, а Бог — судья. И мы за поколением поколения обязаны блюсти его как единственно верный путь к спасению всеобщего. Объединить всех под крылом всеобщего, понимаешь? Для порядка, новой общей религии, построить новый храм, основанного на Евангелие учения. А нет — разбредутся по земле торговцы-тюрки, устроят месиво, а русоволосые мужики с бабами по темницам, тайны охранять. До поры, пока дубина в руке не окажется: трехсотлетний цикл и по новой? Это надо поправить. Куда ведут этот загадочный народ желания и мечты? Каков горизонт новой жизни? Да вот же, под ногами! Русскому ведь все что вновь интересно, потому что тайна, необъяснимое. Возьмется за что, приладит к чему-то — работает. А как надоест и грустно станет — водочки выпьем. Душа понесется, мысль вырвется на свободу, в припляс, вприсядку, с вывертом. Тоже пора — веселья. То сублимация борьбы. Мужик по-медвежьи рычит, головой трясет, брызги летят в стороны — душа пошла. Разворот, что требует великого пространства, неделимого. Разворот немецкой рубахой не сдержать, платьев и корсетов на всех не напасешься. Русскому свобода что пуще неволи — неведома. А свобода выбирать всегда на наших плечах: порок или закон — вот вопрос. Вспомним предков, что сменили лапоть на голландский сапог? Уж сколько кровавых мозолей стер, а ходить — не то что танцевать! — так и не научен. Пряжка блеском приманит, а в рассмотрении ближе — цацка. Тут с подъемом нога, великая, чтоб по земле широко шагать, не семенить по-европейски, тропы соблюдая. Мы идем дремучим лесом к праведной заре, за собой ведем тех, кому еще закон не ведом. На все стороны распахнуты, в рубахе, портках, косматые, с детским любопытством и древней мудростью. Вот зарождается общественный строй, то так то этак мнут нас со всех сторон. Русский еще и добр, от того что отвлечен мыслью о вечном. Мы как бы присутствуем везде и сразу. Ну, как если бы самые близкие к Богу.
— Много говорить.
— Сам спросил, — оставляем время тишине.
В деревню приходим ближе к полудню. Застряли на перевале. Если бы не старик, одному мне эти проклятые земли не вытянуть. Нас принимают за паломников, кормят, поят. Почему ходите ночами? Не контрабандисты случаем? Жарко, — отвечает старик, — а идти еще долго. Странники все ночами ходили. Мне дают циновку. Едва поднимаю взгляд, как сталкиваюсь с прекрасной сероглазой девой. Лицо ее очерчено тканью. Я не могу не дивиться ее красоте. Застываю, пока старик не утаскивает меня силой из-за стола. Сплю глубоко, тяжело просыпаться. Пора двигаться дальше, и мы идем, идем, идем.


Рецензии