О России

В этой части земного шара день — бесконечная заря, вечно манящая,
но никогда не выполняющая своих обещаний.

А. де Кюстин. «Россия в 1839 году»

Сперва род людской не принял даров Христа; в 20-ом веке окончательно отверг дары Люцифера — помимо издревле непринятых вышеупомянутых даров Христа — и пал в Ариманово безумие. Если и совершил мир возвратный порыв (неоплатоническое эпистрофе), то только лишь в отчизну свою: в темницу Аримана, в узилище бога плоти (что выражается, в частности: заступившим матриархатом и материализмом, явлениями взаимосвязанными).

Говорят: благими намерениями вымощена дорога в ад. Не разумеют: ад созидают не благие намерения немногих, но неблагие намерения многих, или «малых сих», которые, продавши Ариману сердце, делают свои (дольние, земные) делишки, строят карьеры, обретают столь ими ценимое (на деле: единственно ими ценимое) место под Солнцем, или место в дольней иерархии.

Быть русским означает быть православным, как известно; что означает: показывать, что всеми силами души и духа думаешь о хлебе небесном, затушевывая страсть единственную: алкание хлебов земных (понимаемых широко, в том числе и как нечто властное, что называется, сильное мира сего); говоря инако: вещать о страсти к горнему, будучи не только не горним, но и не имея стремленья к горнему. Русское — полулживое-полуправдивое, двоящееся, двоякое: святой и грешник в одном лице. Струящееся, текучее, духовно-податливое: временами магма, временами — вода и кисель. Русские — не злобою добры, но злы добром [34]. Стоит отметить, что и хлеба небесные бывают разными: известны по меньшей мере несколько: греческие, византийско-русские, германские.

М., volens-nolens, в большой мере — еще раз — немец до немцев: за тысячелетия. Здесь надобно добавить, уточняя: когда мы говорим о Германии или России, мы ведем речь о духе, сущности, идее Германии или России, переставших быть собою: в 1-ом случае — после 1945 г., во втором — после 1917-го. Обе ныне — плоть плотствующая, либо душа плотствующая (в первом и втором случае соответственно). Однако ежели речь идет о прежней, подлинной Германии, ведь именно подлинным немцем и является М., то на ум приходят следующие слова о ней: «Кельтско-германская «раса» самая выдающаяся по силе воли, какую только знает мир! Однако это «я хочу» — я хочу! — наполняет фаустовскую душу до краев, придает высший смысл ее существованию, пронизывает каждое проявление фаустовской культуры в мышлении, деянии, формировании, отношении к себе, возбуждает сознание совершенного одиночества Я в бесконечном пространстве. Воля и одиночество в конечном счете одно и то же. Отсюда, с одной стороны, молчание Мольтке, с другой — потребность мягкого и женственного Гете в исповедальности перед избранным им окружающим миром, пронизывающей все его произведения. Это стремление найти отзвук из пространства мира, страдание нежной души из-за монологизма своего существования. Можно гордиться одиночеством или страдать от него, но не избавиться. Поклоняясь религии «вечных истин», человек — такой, как Лютер, — стремится к милости и спасению в рамках такой судьбы, настойчиво ее завоевывает. Однако политический человек Севера на основании этого развил гигантское упрямство по отношению к действительности: «Ты полагаешься больше на твой меч, чем на Донара» — говорится в одной исландской саге. Если что-то и есть в мире индивидуализма, так это упрямство отдельного человека по отношению к целому миру, знание о собственной несгибаемой воле, радость окончательных решений и приятие своей судьбы, каков бы ни был исход. Пересилить себя по собственной воле — прусское качество. Цена жертвы в ее тяжести. Кто не может жертвовать своим Я, тот не должен говорить о верности. Он лишь следует за тем, на кого переложил ответственность. Если что-то сегодня должно повергнуть в изумление, так это убогость социалистического идеала, с помощью которого хотят спасти мир. Это не освобождение от власти прошлого; это продолжение самого худшего, что в нем было. Это трусость по отношению к жизни»(О.Шпенглер. Годы решений).

Россия же — скопище смиренных (ибо сказано в инструкции для бытия: «Всякий, возвышающий сам себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится» (Лук.18:14), смиряющих себя и прочих и использующих смирение в целях гордости: смирись — и возвысишься, что звучит на деле: пади (в смирение), дабы обресть: «Кто унижает самого себя, тот хочет возвыситься» (Ницше). Унижение паче гордости.
Во всех трех Россиях всегда очень любили поучать — да учиться никогда не любили [35].

Казус современная Россия и — шире — вся современность: высокомерное презрение к представляющемуся высокомерным презрению: альфа и омега, начало и конец русского бытия, настоянного на смирении и сокрушении сердца, помноженного — ныне — на одичание предельное [36].

Казус современная Россия и — шире — вся современность: плоть как мир и мир как плоть. Крестьянски-загорелая, лоснящаяся, умащенная парфюмом, хирургически подправленная плоть.

Казус современная Россия: страна контрастов, без какой-либо примиряющей середины; здесь, как известно, воедино сливаются: бесноватый и святой; глупец и мудрец; добрый и злой. – Страна гор и расщелин; то пики неземные, то болота гнилостные; и если ранее были пики, то ныне сплошное болото; болото то составляет два слоя, которые суть скорее сословия: раззолоченная чернь и чернь нищая.

Для современной России всё то, что прорывает ткань серости, банальности, общепринятого, устоявшегося, окаменелого, официального, т.е. неоправданную радость живого бытия, — нечто чужое, враждебное, нечто, должное быть уничтоженным: слоем мертвечины сиюминутных иерархий и беcсмысленных ритуалов, ибо она ограждает себя от всего живого, подлинного, высокого и свободного.
Россия современная — пластмассовая омерта — после кровавого энуреза: длиною в человеческую жизнь.
 
Россия и русские помимо сказанного стоят под знаком борьбы со Змием, но Змий есть не что иное, как мудрость: святой (Георгий) побеждает мудрость. — Как после этого можно удивляться двум бедствиям России — дуракам и дурным дорогам (или в современном раскладе: коррупции, которая вообще искони и априорно свойственна восточным политическим системам)? Тотальная глупость — столь же тотальна, как тотальны все беды тоталитаризма; в нынешнем раскладе: помимо глупости – еще и деревянность нарождающихся и уже народившихся — цифровых — поколений [37].

Мудрость Московии: живи, а не думай («Трудно же жить с такими мыслями»). Не под тем ли знаком стоял и Крит, хотя и почитавший — жрицами — змей, но змей хтонических, не имеющих отношенья к Змию:  Люциферу, отверзшему очи человеку, научивши его мыслить — а не быть слепым. Что Россия, что Крит — почвы едва ли не самые каменистые для познающего (читай — для единственно свободного), для обладающего Я.

Есть две породы людей. — Одна, самая распространенная, случись ей увидать нечто выше ее (особливо, ежели оно рядом, живое) — погружается — инстинктом — в море инстинктов ressentiment. Виной всему — вредное учение о равенстве людей: более низкий вынужден считать себя — независимо от воли — равным (хотя бы в задатке, меонально) более высокому; сознавая, что он ниже, он, однако, милостию собственной слабости не тянется вверх к нему, но скорее этот «верх» со всей христианнейшей голубиной невинностью желает низвергнуть во веки веков с лица [Иалдаваофьей] земли. Само зримое «выше», живое и персонифицированное, предстает здесь укором, вызывая боль (противоположную состраданию — собственно, вышеназванный, сверхраспространенный типаж покоится целиком между этими двумя видами боли — страданием и состраданием, — раскачиваясь подобно маятнику): черные вороны не могут терпеть белых ворон; вместе с тем, rara avis — не только мишень (иногда — мишень замалчивания), но и пробный камень высших сфер в целях и самопознания мира, и возгонки дольнего бытия. Иная порода на то и иная, чтобы – из самой своей природы (не той, которая дана, за-дана, а той, которую созидают сами) – проявлять мудрость подлинную, подобно тому, каковую мудрость проявили римляне, сами опознав себя вторыми — в культуре — после греков (скажем, вслушиваясь и внимая — а не болтая о вслушивании и внимании с целью получения тех или иных видов выгоды (казус современная интеллигенция). Но то – редчайшие исключения.

Русские то с Христом, то с Яхве, то в Аримановых (или Дионисовых) глубях: люциферическое есть антирусское par excellence: оно есть германское, и германский сумрачный гений, чьи мысли прекрасны словно Ночь, словно бархат черный небес, озаренных Луною, этот германский гений — чадо Люцифера (часто и Христа, но Христа в нем меньше) [38].

Во всяком случае, из германца изливает себя тамошнее и люциферовское, даже если он только что и говорит, как о здешнем (Ницше — яркий тому пример). В частности, потому бытие мое русскими всегда воспринимается как чуждое и неродное (в частности, и мой «Последний Кризис», о коем еще будет речь далее, — насчет национальной принадлежности сей вещи сказать что-либо крайне затруднительно; но ясно то, что в этом отношении это помесь греческого, германского, испанского, с малою щепоткою русского). Русское для русского есть живое и едва ли не единственно живое. Меня было заразили однажды сей (и только сей) русскостью, и то нашло отклик в душе, вклинившись в трещину души, и пустило было корни: до времени, временно, скорее на миг даже; но прививка русского побега к германскому древу оборачивается смертью первого и не дает плодов; недолгое сие время вспоминаю как нисхождение и как самоунижение. Русские люциферическое называют шутливо «сверхчеловеческим», люциферианцы русское — попросту убогим. Правда — в синтезе, во всеединстве — не в разрозненных частях Четырех (но без веяний Яхве и Аримана): Четырех, о коих глаголала Дева и коих я говорю в своей статье «Rationes…». — Так я рассуждаю (философствую ли — сие виднее "философам"). Продолжу: русское означает примат чувств, сильных чувств (хорошо, если чувств высоких и чистых); германское означает смех над чувствами, боль и счастье Я раскаленного, ненавидящего Мы. Германское здесь, конечно, мужское, русское, конечно, женское. Русский народ есть народ языческий до сих пор. И язычество в нём сильно настолько, что оно издревле подмяло под себя христианские догматы, Христово учение, и растворило его в себе, убрав суть учения, а также самого Христа в темный угол и оставив на свету лишь языческий пантеон (Матронушку, Ксению, Любушку, Николу Угодника и пр.) во главе с Богиней-Матерью, Богородицей, да магические ритуалы, вроде окунаний, троекратного крестного знамения и пр., и пр. И языческое есть, конечно, более земное, плотское, бессознательное, интуитивное, следовательно, более бабье.

Сказанное не означает, что дух Христа следует искать на Западе: он растворен в сердцах немногих (равно в немцах Эккегарте, Лютере, Беме или же в русских — Достоевском (в его кн. Мышкине), Бердяеве, Мережковском и пр.; но последние три суть подлинно русские, и сие к России новой отношенья не имеет).
Если А.И. Герцен определял николаевскую эпоху как «удивительное время наружного рабства и внутреннего освобождения», то ныне строго наоборот.

А вот что говорил Н. Бердяев о русском:
"Русский народ не хочет быть мужественным строителем, его природа определяется как женственная, пассивная и покорная в делах государственных, он всегда ждет жениха, мужа, властелина. Россия — земля покорная, женственная. Пассивная, рецептивная женственность в отношении к государственной власти — так характерна для русского народа и для русской истории. Это вполне подтверждается и русской революцией, в которой народ остается духовно пассивным и покорным новой революционной тирании".

"Очень характерно, что в русской истории не было рыцарства, этого мужественного начала. С этим связано недостаточное развитие личного начала в русской жизни. Русский народ всегда любил жить в тепле коллектива, в какой-то растворенности в стихии земли, в лоне матери. Рыцарство кует чувство личного достоинства и чести, создает закал личности. Этого личного закала не создавала русская история. В русском человеке есть мягкотелость, в русском лице нет вырезанного и выточенного профиля. Платон Каратаев у Толстого — круглый. Русский анархизм — женственный, а не мужественный, пассивный, а не активный. И бунт Бакунина есть погружение в хаотическую русскую стихию".

"Русская история явила совершенно исключительное зрелище — полнейшую национализацию церкви Христовой, которая определяет себя, как вселенскую. Церковный национализм — характерное русское явление. Им насквозь пропитано наше старообрядчество".

"Русский народ хочет не столько святости, сколько преклонения и благоговения перед святостью, подобно тому как он хочет не власти, а отдания себя власти, перенесения на власть всего бремени".

"Россия — страна неслыханного сервилизма и жуткой покорности, страна, лишенная сознания прав личности и не защищающая достоинства личности, страна инертного консерватизма, порабощения религиозной жизни государством, страна крепкого быта и тяжелой плоти".

"Россия не любит красоты, боится красоты, как роскоши, не хочет никакой избыточности. Россию почти невозможно сдвинуть с места, так она отяжелела, так инертна, так ленива, так погружена в материю, так покорно мирится со своей жизнью. Все наши сословия, наши почвенные слои: дворянство, купечество, крестьянство, духовенство, чиновничество, — все не хотят и не любят восхождения; все предпочитают оставаться в низинах, на равнине, быть "как все". Везде личность подавлена в органическом коллективе".

"Женственность славян делает их мистически чуткими, способными прислушиваться к внутренним голосам. Но исключительное господство женственной стихии мешает им выполнить свое призвание в мире".

"Добыть себе относительную общественную свободу русским трудно не потому только, что в русской природе есть пассивность и подавленность, но и потому, что русский дух жаждет абсолютной Божественной свободы".

"Русские постоянно находятся в рабстве в среднем и в относительном и оправдывают это тем, что в окончательном и абсолютном они свободны".

"Для России представляет большую опасность увлечение органически-народными идеалами, идеализацией старой русской стихийности, старого русского уклада народной жизни, упоенного натуральными свойствами русского характера. Такая идеализация имеет фатальный уклон в сторону реакционного мракобесия. Мистике народной стихии должна быть противопоставлена мистика духа, проходящего через культуру. Пьяной и темной дикости в России должна быть противопоставлена воля к культуре, к самодисциплине, к оформлению стихии мужественным сознанием".

"В русской стихии есть вражда к культуре. И вражда эта получила у нас разные формы идеологических оправданий. Эти идеологические оправдания часто бывали фальшивыми. Но одно верно. Подлинно есть в русском духе устремленность к крайнему и предельному. А путь культуры — средний путь. И для судьбы России самый жизненный вопрос — сумеет ли она себя дисциплинировать для культуры, сохранив всё свое своеобразие, всю независимость своего духа".

"Россия — страна культурно отсталая. Это факт неоспоримый. В России много варварской тьмы, в ней бурлит темная, хаотическая стихия Востока. Отсталость России должна быть преодолена творческой активностью, культурным развитием".
"К. Леонтьев говорит, что русский человек может быть святым, но не может быть честным. Честность — западноевропейский идеал. Русский идеал — святость. В формуле К. Леонтьева есть некоторое эстетическое преувеличение, но есть в ней и несомненная истина, в ней ставится очень интересная проблема русской народной психологии. У русского человека недостаточно сильно сознание того, что честность обязательна для каждого человека, что она связана с честью человека, что она формирует личность".

"Нравственная самодисциплина личности никогда у нас не рассматривалась как самостоятельная и высшая задача. В нашей истории отсутствовало рыцарское начало, и это было неблагоприятно для развития и для выработки личности. Русский человек не ставил себе задачей выработать и дисциплинировать личность, он слишком склонен был полагаться на то, что органический коллектив, к которому он принадлежит, за него всё сделает для его нравственного здоровья".

"Многое в складе нашей общественной и народной психологии наводит на печальные размышления. И одним из самых печальных фактов нужно признать равнодушие к идеям и идейному творчеству, идейную отсталость широких слоев русской интеллигенции. В этом обнаруживается вялость и инертность мысли, нелюбовь к мысли, неверие в мысль".

В «Русской идее» (и в других его трудах) у Бердяева есть и иные по характеру идеи: «Немцы давно уже построили теорию, что русский народ — народ женственный и душевный в противоположность мужественному и духовному немецкому народу. Мужественный дух немецкого народа должен овладеть женственной душой русского народа. С этой теорией связывалась и соответственная практика. Вся теория построена для оправдания германского империализма и германской воли к могуществу. В действительности русский народ всегда был способен к проявлению большой мужественности, и он это докажет и доказал уже германскому народу. В нём было богатырское начало. Русские искания носят не душевный, а духовный характер. Всякий народ должен быть муже-женственным, в нём должно быть соединение двух начал. Вернее, что в германском народе есть преобладание мужественного начала, но это скорее уродство, чем качество, и это до добра не доводит. Эти суждения имеют, конечно, ограничительное значение. В эпоху немецкого романтизма проявилось и женственное начало. Но верно, что германская и русская идеи — противоположны. Германская идея есть идея господства, преобладания, могущества; русская же идея есть идея коммюнотарности и братства людей и народов. В Германии всегда был резкий дуализм между ее государством и милитаристическим и завоевательным духом и ее духовной культурой, огромной свободой ее мысли.
 
Русские очень много получили от германской духовной культуры, особенно от ее великой философии, но германское государство есть исторический враг России. В самой германской мысли есть элемент, нам враждебный, особенно в Гегеле, в Ницше и, как это ни странно, в Марксе. Мы должны желать братских отношений с германским народом, который сотворил много великого, но при условии его отказа от воли к могуществу. Воле к могуществу и господству должна быть противопоставлена мужественная сила защиты. У русских моральное сознание очень отличается от морального сознания западных людей, это сознание более христианское. Русские моральные оценки определяются по отношению к человеку, а не к отвлеченным началам собственности, государства, не к отвлеченному добру. У русских иное отношение к греху и преступлению, есть жалость к падшим, униженным, есть нелюбовь к величию. Русские менее семейственны, чем западные люди, но безмерно более коммюнотарны. Они ищут не столько организованного общества, сколько общности, общения, и они малопедагогичны. Русский парадокс заключается в том, что русский народ гораздо менее социализирован, чем народы Запада, но и гораздо более коммюнотарен, более открыт для общения» [39]. Наиболее полно, быть может, бердяевский взгляд выражен в его книге «Истоки и смысл русского коммунизма», к коей и отсылаю читателя.

Много лет назад я писал: «Бердяев, полагаю, опираясь на гениев вроде Достоевского и прочий опыт, лучше всех разгадал тайну русской души и русского самого по себе. В идее той или иной нации скрыта сущность этой нации, как полагает Бердяев. Русская нация ни на что не похожа, в ней смешалась Европа с Азией, но всё же в ней преобладает азиатское, по Бердяеву. Однако никакой цельности русские не достигли. Менее всего можно понять русское само по себе с помощью просветительства и новоевропейского ratio. Более того, ни западники, ни славянофилы не поняли русскую душу, полагает автор «Философии свободы». Нужно стоять в стороне от, вне двух противоположных лагерей, над ними, и в этом я вновь полностью согласен с русским мыслителем.

Бердяев не раз в разное время называл русскую душу болезненно и неверно женственной, противокультурной, стихийно-дионисийской, вместе с тем хрупкой, податливой, плохо знающей независимость, гордость, самодисциплину и прочие господские качества. Русские плохо могут отличить таящееся, нечто с двойным дном, их легко обмануть. Самодержавие, мощный бюрократический аппарат, вообще активная и жестко и даже жестоко действующая социальная элита есть плод пассивной женственности русской души (т.е. души народа). И разгадал загадку русского он еще в начале 20 века, в полной мере сформулировав свои взгляды по данной проблеме в «Духовных основах русской революции», взгляды, от которых он уже никогда не уходил впоследствии, лишь незначительно, на мой взгляд, дополняя их: «В мистической глубине русского народа не произошло внутреннего брака, истинного соединения мужественного и женственного начала в народном характере. Душа народа остается женственной, оторванной от начала мужественного, вечно ожидающей жениха и вечно не того принимающей за своего суженого. На этой почве развилась метафизическая истерия в русском народном характере. Её раскрыл Достоевский. На этой почве расцветает всякого рода одержимость. Одержимость большевизмом есть новая форма исконного русского хлыстовства… И всё это будет явлением пассивности, а не активности русской души, ее дурной и болезненной, истерической женственности (Бердяев Н. Духовные основы русской революции. М., 1998, С. 50-51). «Мы объяты тьмой, и правят нами бессознательные стихийные движения» (Там же).

Стихийность, коллективизм, хаотичность, противоречивость, антиномичность, безгосударственность, дионисизм, анархизм, пассивность, возвышенность и вместе с тем необъятная глубина и простор русских степей, женственность и жертвенность, – вот те слова, что лучше всего и в полной мере передают природу русского самого по себе. Эти качества объясняются тем, что в русскую душу легли два противоположных начала – дионисийское и аскетически христианское. Вместе с тем, Запад уже несколько столетий ослаблен рационализмом, высветляющим аполлонизмом и утратой почвы. Но именно трагический непреодоленный раскол русской души и так и не состоявшееся слияние мужского и женского в русской душе (с сильным преобладанием женского) во многом и определили катастрофу 1917 года.

Следует заметить, что бердяевский взгляд на Россию и русское очень сильно повлиял (и во многом определил его) на взгляд западных интеллектуалов на данную проблему. Впрочем, не меньшее значение оказал и Достоевский. Лучше всех из людей Запада понял старую Россию Герман Гессе, хорошо знакомый с творчеством Достоевского (речь идет о его блестящем эссе «Братья Карамазовы, или закат Европы»)".

***

Россия — христианский Восток, говорит Бердяев [40] ; лучше и не скажешь; но русский философ (который среди лучше всех понявших Россию) говорит о старой России, и относить им сказанное к России новой — большое зло, чреватое преувеличением своеобразия России и ее значения, переоценкой ее достоинств (которых ныне толком нет) и недооценкой недостатков (которые, напротив, нынче расцвели). Бердяеву важнее не Восток или Запад — Россия, но то, что она страна христианская, всечеловечная, имеющая свою правду. Если Виттфогель, едва ли не самый вменяемый философствующий историк, приуменьшает своеобразие той или иной культуры или цивилизации (так как попросту не рассматривает его), относя её либо к полицентрическому Западу, либо моноцентрическому (гидравлическому) Востоку, то Бердяев (в случае с Россией) наоборот — преувеличивает своеобразие России, не желая видеть преобладание типически восточных ее черт [41]. Так, например, отнести (и доказать это на исторических фактах) ту или иную культуру к Востоку (или к Западу) не означает понять всё в этой культуре; даже если ограничиться темой свободы — восточные системы как системы предполагают свободу одного (и несвободу большинства), но это еще вовсе не означает, что итоговый уровень свободы ее населения низок с необходимостью, ибо есть несоциальные, неэкономические и неполитические источники свободы (более того, наиболее свободные возможны — в наше время — именно не на Западе, но на Востоке). Кроме того, у Виттфогеля в отличие от Бердяева в целом идет разговор о цивилизациях, а не о культуре, а на уровне культуры шел с одной стороны равный взаимообмен, плодотворный и длительный, между Западом и Востоком; с иной стороны только Запад, единственно достигший планетарного распространения, изучал не-Запад своими, западными методами и инструментарием — так же, как он изучал растительный и животный миры, так же как микро- и макромир (упомянем, что Восток не создал внятного инструментария и потому никогда не возвышался над бытием, ибо выше пребывания-в — пребывание-над, а именно последним и предстает познающий).
Отметим, что мы разделяем и даже противопоставляем Россию как цивилизацию, как государство России как культуре. Русская культура была светом: в восточной тьме. Ибо не имела, а была, не бытовала, а бытийствовала: выражала не дольнюю, а своего рода горнюю иерархию. Но глядела на мир она христианскими глазами. Однако и она служила одной великой цели: созданию империй внутренний – тех, что живут по особым законам и не умирают, как империи внешние, имеющие сроком жизни – 1000 лет и сделавшие, по меткому слову Ницше, «из средства к жизни <…> масштаб жизни»; и как иные благородные напитки, империи внутренние с возрастом лишь начинают раскрываться (на современном буржуазном языке: лишь начинают расти в цене, не имея верхней границы).

***

— Вы знаете Россию? — спросил я у него.
— Нет, сударь, но я знаю русских; они часто проезжают через Любек, и я сужу о стране по лицам ее жителей.
— Что же такое страшное прочли вы на их лицах, раз уговариваете меня не ездить к ним?
 — Сударь, у них два выражения лица; я говорю не о слугах — у слуг лица всегда одинаковые, — но о господах: когда они едут в Европу, вид у них веселый, свободный, довольный; они похожи на вырвавшихся из загона лошадей, на птичек, которым отворили клетку; все — мужчины, женщины, молодые, старые — выглядят счастливыми, как школьники на каникулах; на обратном пути те же люди приезжают в Любек с вытянутыми, мрачными, мученическими лицами; они говорят мало, бросают отрывистые фразы; вид у них озабоченный. Я пришел к выводу, что страна, которую ее жители покидают с такой радостью и в которую возвращаются с такой неохотой, — дурная страна.

 А. де Кюстин. «Россия в 1839 году»

Имея дело с этим азиатским народом, никогда не упускайте из виду, что он не испытал на себе влияния рыцарского и католического; более того, он яростно противостоял этому влиянию.

А. де Кюстин. «Россия в 1839 году»

Участь России новой (которая и слышать не желает о культуре, ибо элитарное было за 30 сребреников променяно на элитное, приличное на неприличное, а идеалы — на интересы, и элитное выступает и первым, и последним желанием последних людей как прямое следствие ариманического грехопадения) — «примазываться» (применяя ей свойственное словцо) единовременно и к С.С.С.Р., и к России, тщась создать видимость преемственности обоим [42]. Современные, «дорогие россияне» алчут богатства и роскоши (потому что были обделены всем (в первую и предпоследнюю очередь — духовно) и чем более были обделены, тем более алчут кричащей — на деле пластмассовой — роскоши и потребления напоказ), а не свободы и независимости; но едва ли не более потребления алчут они «статуса», священной своей коровы, короче, быть-при есть самое желанное, как то и надлежит челяди. Неким чудесным образом, по мановению волшебной палочки создавшего задает тон в бытии их, являясь частью бытия-при, некая восточная, но выраженная еще более ярко, действующая как инстинкт не просто иерархичность, не просто всеми правдами-неправдами алчба стать повыше, но желанье иметь (ну да, иметь, а не быть) ариманические сии блага, по-воровски не прилагая усилий, попросту ничего не делая; и интересен им хотя бы и пониженец, но первый на селе. И чем более нищ россиянин, тем больше сего...не ожидает — требует. Потому не только ариманическое грехопадение как таковое удручает и не дает воздуха для дыхания и света для цветения, но и описанная выше пассивность, косность, инертность. — Не вторить и не иметь, но творить и быть — для них возмутительно, это дерзость немыслимая, их печалящая. Они с радостью променяли бы человеческое свое первородство на…на житие-бытие коровой, скажем, в Швейцарии.

Три России соответствуют триаде дух–душа–тело: дореволюционная Россия — дух, советская — душа, Россия новая — плоть. Три России: и каждая последующая, растущая не столько на обломках России предыдущей, сколько из обломков, с крепнущим постоянством губит культуру, что доходит до фарса или пародии: С.С.С.Р. был смешон человеку дореволюционному, а Россия новая — смешна человеку советскому; С.С.С.Р. и впрямь выглядит чем-то едва ли не более элитарным (!), вменяемым и приличным в сравнении с Россиею новою, что стоит под знаком тотального огрубления души, низвержения из сферы души в сферу плоти: ожившие джунгли, проросшие чрез урбанизированный ландшафт, варварски-живой, примативный юг — в стране вечных льдов, где первые стали последними, а последние — первыми (совсем как при крушении монархии и воспоследовавшей за нею кровавой баней, обагрившей Россию и её погубившей); лишь слепец мог бы не увидать, что между С.С.С.Р. и монархией — бытийно и сущностно в аспекте культуры, а не политически, — ощутимо менее отличий, чем между Союзом и Россией новою. – Достаточно посмотреть кинофильмы Р.Ф. и С.С.С.Р. – Скажем, сравнив к/ф «Экипаж» 1979-го и — 2016-го, да и купно всё прочее нонешнее — все, в сущности, фильмы Р.Ф. и Запада о дореволюционной России и вообще всё нонешнее о старом — нельзя не прийти к выводу, что это вполне целенаправленное понижение планки, не просто деградация, но сознательный курс на неё, падение из духа и души, из пневматизма и психизма в плоть, ариманство, матриархат и материю, также попытка выставить многие, даже очень многие идеалы в карикатурном виде — за исключением примерных жандармов, чиновников, менеджероидов и прочих взяточников и moneylover’ов. К тому прибавьте нечто бросающее еще боле: отсутствие воздуха в новом кино, словно его выкачали, равно и отсутствие необходимого балласта в людях, позволяющего им быть не то что спокойными, а попросту вменяемыми — даже не как прежде, а собственно говоря, как всегда, во все времена истории; имя причины отсутствия и воздуха, и балласта — отсутствие духа, бездуховность как полость. Бездуховные пространства — нищета воплощенная — означает: пространства безвоздушные, где и плоти-то может и быть мало, но лишь она явственна, лишь она-то и зрима, ибо сняты все покровы; и имя покровам сим снова — дух. — Короче, разница между обоими фильмами, новым и советским, прекрасно и едва ли не математически точно указует собою на то, насколько плоть ниже души, соответственно, а матриархальная пост-история — патриархальной истории. Но есть некоторые великие исключения: иные фильмы Н. Михалкова, равно и В.Бортко (много в большей мере фильмов Л.Триера) — последнее элитарное, но не только и не просто элитарное, но и вершина; вершиною их, без сомнений, является «Утомленные солнцем» 1994-го Михалкова (его же одноименный фильм конца нулевых — не ариманическое, но именно и строго иалдаваофовское падение; впрочем, и вся жизнь сего автора была если не падением, то планомерным движением в иалдаваофьевские бездны — в плен вранья уже самому себе на манер язычника до мозга костей, тщащегося предстать пред самим собою, а пуще пред другими, христианином), «Сибирский цирюльник» того же автора и «Цирк сгорел, и клоуны разбежались», «Идиот» и иные кинофильмы Бортко. Прочее — плоды ариманического грехопадения, цифровые, электронные зарисовки житья-бытья цифровых, электронных ариманцев, до которых леди Вечности нет никакого дела. — Тогда — всё до боли подлинно, ныне — откровенно и неприкрыто фальшиво.
Но и того не нужно: взгляните на фотографии тех лет и лет нынешних! Вслушайтесь в устную речь советскую и досоветскую — не отличить; советский диктор и советский актер говорит неотличимо, скажем, от Керенского; старомосковское произношение как…советская норма! Лишь слепцу то могло бы показаться поразительным; и лишь слепец, то есть типический представитель рода человеческого не видит и не сознает, что самая еще добродетельная в современном мире ниже, примитивнее и примативнее, скажем, Настасьи Филипповны Барашковой, содержанки, умудряющейся быть не только и не столько аристократической, но и матриархально-эгоцентрически-высокой, — невозможное сочетание само по себе для любых времен, что уж говорить о современном мире и тем паче о России новой, где не только красивая дама, но и некрасивый мужчина, бросающий деньги (и прочие выгоды) в огонь ради достоинства, ради человеческого своего первородства — не просто сумасшедший и даже не сумасшедший среди сумасшедших, но попросту нечто, во что не поверится и во сне; в России новой на сие неспособно не только население ее, неспособны не только исключения, но и исключения исключений; тот же Ганя и тот невозможен ныне — нынешний полез бы — и не только в огонь, а куда угодно и насколько угодно, полезли бы и все прочие, друг друга давя, да вот Рогожин был бы при нонешнем раскладе куда более современно-мудр — не стал бы тратиться большою суммою; в существование чего-то сродного кн. Мышкину не поверится тем паче (что уж говорить об иных типах высших людей, а они ведь безмерно разные, но не в глазах ариманцев, для коих они одно: сумасшедшие); случись ныне увидать, впрочем, сие сродное (Единственного), в него не только и не столько не верят, но попросту низводят до нижайшего: с механическою заданностью инстинкта, импульсивно, первым делом и как долг, совершенно не стыдясь идти на него не то что скопом на одного, а миллионами на одного, в самое не подходящее для него время, скажем, на спящего и уставшего, тьмочисленными своими ударами ниже пояса и прибегая и к прочим недозволенным средствам. В том и различие России новой и России старой, что старая кн. Мышкина приняла поначалу (что значит: каждый именно что сперва, вне зависимости ни от своего статуса, места расположения в романе, ни даже от пола и пр., но только исходя из степени личного с ним знакомства) — как и новая приняла бы — вполне по одежке, далее всё менее и менее по одежке, проводила же и вовсе иначе — приняла плотяно, ариманически, по-восточному, в соответствии с иалдаваофьими традициями (многочисленные «идиот», вынесенные в название романа и — среди великого множества подобного — «Что ж, и хорош, и дурен; а коли хочешь мое мнение знать, то больше дурен. Сама видишь, какой человек, больной человек!», ибо не бывает вполне здорового гения, а если и бывает, то то неважно ни для гения, ни для толпы, ни для истории), а проводила психически-пневматически, в соответствии с иным, – а Россия новая и встречает по одежке, и по ней же и провожает — безразлично, кто перед ней: важен лишь статус и даже в меньшей мере кошелек. — Долг современного мира пред создавшим: низводить — руками низших и последних — высшего и первого до нижайшего.
 
Но и глядя вглубь истории России, можно смело сказать: в той или иной степени на Руси так было искони: люциферовский дух, и его веяния, и олицетворение его в конкретном человеке для русских — зло абсолютное; либо же, ежели не зло абсолютное, то нечто недолжное и малоценное. Русь искони любила у-богих, и у-богие любили Русь; подлинно благородное всегда здесь было распинаемо (вспомним об отношении в России, скажем, к де Местру, который в сравнении с русским попросту существо высшее, а до того к кн. Курбскому). Я изгоняется русскими, Я — нечто недолжное, ведь Мы старше Я. Что и говорить о Я, ежели оно пишется с маленькой буквы, которая при том последняя в алфавите.

Крушение С.С.С.Р. — «ариманическое грехопадение», падение в звериное, из духа и в первую очередь души — в плоть, а рождение России новой — ожившие джунгли в шестую часть суши, бесконечный аул, конец без конца, край без края. Впрочем, все три России всегда стояли и стоят и под иными знаками: стокгольмского синдрома и догматизма (сюда: косность, мертвенность, неподвижность, сплошное «не положено» и «чьих будешь?», а также стремление к елико возможно большей авторитарности).
Начало этого процесса, на примере одного случая и одной эпохи: «…через несколько десятилетий после смерти Ивана III деспотические силы получили достаточную прочность для того, чтобы безжалостно разрушить устаревшую внешнюю сторону.

Временной интервал между инкубационным периодом и периодом созревания отражает противоречивые интересы татар, которые хотели, чтобы их московская организация была достаточно сильной для выполнения воли хана, но недостаточно сильной для того, чтобы возобладать над ними. Не предполагая критических последствий своих действий, они создали институциональную бомбу замедленного действия, которая оставалась под контролем во время их правления, но начала срабатывать, когда рухнуло иго <…> Влияние Византии на Киевскую Русь было велико, но оно являлось в первую очередь культурным влиянием. Подобно влиянию Китая на Японию, оно не смогло серьёзно изменить положение власти, классов и права собственности.
Влияние Османской империи на Россию в XVI веке стимулировало режим, который уже был по-Восточному деспотическим, но оно не породило его. Одно только татарское правление среди трёх основных влияний Востока, которым подверглась Россия, было решающим как в разрушении не-Восточного киевского общества, так и в создании основ деспотического государства московской и постмосковской России» (К.Виттфогель. Деспотизм Востока. Сравнительное исследование тотальной власти).
Итак, каковы исторические корни русского рабства? Татарское иго и перенятая от татар политическая культура (в самом широком смысле), вошедшая в плоть и кровь русского быта и бытования, являющая себя и поныне: «На прошлой неделе в Калуге открыт памятник Ивану III, называемому Великим. К его заслугам, указанным на памятнике, отнесено: объединение русских земель вокруг Москвы, окончательное освобождение от власти ордынских ханов, единый свод законов – «Судебник», и строительство московского Кремля. Но памятник ни слова не скажет о том, как Иван III«воевал» Новгородскую республику. Здесь столкнулись два принципиально разных уклада жизни: самоуправляемое торгово-аристократическое Новгородское государство и военизированное авторитарное Московское княжество. Альтернатива предельно отчетлива. Великий Новгород – процветающее, богатое, самоуправляемое общество. Широкая грамотность, Ганзейский город Новгород больше Парижа. 460 лет демократии на уровне лучших мировых образцов. Новгородское вече нанимало князя и его дружину, между прочим.

А вот как характеризовал правление Ивана III крупнейший русский историк Николай Костомаров: «Сила его власти переходила в азиатский деспотизм, превращающий всех подданных в боязливых и безвластных рабов. Его варварские казни развивали в народе жестокость и грубость. Его безмерная алчность способствовала не обогащению, а обнищанию русского края… Поступки государя распространяли в нравах подданных пороки хищничества, обмана и насилия над слабейшим… При таких порядках мог господствовать бессмысленный страх перед силою, а не сознательное уважение к законной власти». Противостояние ордынской Москвы и самоуправляемого Новгорода – это критическая точка выбора пути России. Кто объединит Россию, и какой она будет? Такой же вопрос решала Германия: Австрия или Пруссия? Железом и кровью Бисмарк обеспечил победу Пруссии, эта дорога привела к двум мировым войнам. 14-го июля 1471-го года новгородцы проиграли принципиальное сражение на реке Шелони. А уже 15-го февраля 1478-го года Новгород окончательно сдался, снят и отправлен в Москву вечевой колокол – наш колокол свободы. В нашей гражданской войне Севера и Юга победил Юг.

А дальнейшее нам все до боли знакомо. Начинается подавление свободомыслия и самостоятельных людей. Десятилетие Иван III ведет постоянную высылку бояр и лучших купцов. Выслали почти 10 тысяч человек при населении Новгорода около 30 тысяч. Окончательный финал наступает при Иване иV Грозном. В 1569-ом году он осуществляет карательную операцию, на уровне геноцида. Идут массовые показательные изуверские казни горожан, женщин и детей — по полторы тысячи человек в день. Новгород потерял от 15% до 50% населения, его звезда закатилась. Россия сделала свой исторический выбор» [43] (Цыпляев С. Иван Великий против Великого Новгорода).

***

С.С.С.Р. — лук с натянутою тетивою, с середины века всё менее и менее, впрочем, натянутою. Он выше России новой нынешней настолько, насколько душа выше плоти. Евг. Анучин как-то сказал на это в личной беседе: «Да, несомненно. В СССР в определенной дозе душевность допускалась для "простого советского человека". Начало было положено любимым кинофильмом вождя "Волга-Волга". Расцвел жанр оперетты, особенно венской, так и новой, советской. Власти дозировали проявление душевности. Был разнос кинофильма "Разные судьбы", простенькая, но душевная песенка "Мишка, Мишка, где твоя улыбка" была названа пошлостью. Сейчас плоть действительно вытеснила душевность. В наше время нет ничего, что сакрально, поэтому оставим в покое наше время». —  Променяв элитарное на элитное, идеалы — на интересы, душу — на плоть, «все точно в баню сходили и окатились новой водой» (Розанов о событиях столетней давности); правда, баня оказалася для многих и для самой России кровавой баней — вслед за кровавым энурезом длиною в человеческую жизнь; после — расправила крылия пластмассовая омерта. Сказанное подтверждает не только любой личный опыт, но и сравнение советского и российского кино: слепец и тот узрит верность сказанного.

Отличие России новой в том, что она, будучи деспотией, не идеократия: идея здесь — ширма, разменная монета, болтовня, маска; и нет здесь контроля над идеями общественными (они попросту ничего не стоят). — Управленцам проще контролировать общество, низведя последнее до уровня «ниже пояса», сделавши их гиликами, плотяными созданиями, искалеченными и духовно оскопленными; такова свойственная восточным обществам кастрация: если ранее евнухи плоти — собачьей преданностью — содействовали стабильности режима, то ныне таковой служат евнухи духа, которым не только дозволено активно приапически себя являть, но именно что приказано быть в объятьях Диониса, в слепоте и тьме, и не высовываться к аполлоническому бытию, к свету, прозрениям и просто зрению. В этом смысле современный российский «либерализм» — прямое порождение Диониса, коего римляне называли Liber.
Если Россия и С.С.С.Р. (в меньшей мере) — душа, то Россия новая — плоть, ибо совлеклась души и остатков духа — подобно змее, сбрасывающей кожу; дух и душа в России последней — лишнее, балласт, мешающий главному: купле-продаже, плотяным удовольствиям (днем — труд, ночью — отдохновения от трудов). Она — родина ressentiment: чего в мире нет, так это места, где его, ресентимента, больше, чем в ней, в воплощенном убожестве и скопище нищих духом (но не только духом).
Если в С.С.С.Р. имели место пятилетки за четыре года, то в России нынешней: пятидневки за четыре года.

Нет нации и народа, более презирающего закон: что Афины, что Спарта (и даже Рим) [44] — обе суть прямые противоположности России — как новой, так и России старой, которые — что первая, что последняя — Восток, а потому тюрьма для свободного [45]. Свобода бывает свободою Ахиллеса, а бывает свободою Сергия Радонежского; о первой в России если и слышали, то не видели. Аристофобия, о которой говорит Ортега-и-Гассет применительно к Испании, в еще большей мере относится к современной России. И к аристофобии нынче добавляется еще и спиритофобия.

Государство задавило общество, его творческие способности, общество — винтик государственной машины, ненавидящее всё гордо-вздымающееся, самостийное, неподчиненное, свободное; это государство-Левиафан, Бык красноярый — с волей к уравнению и к низведению до низкого уровня как своей цели; но задавив — дало некоторое количество пресловутых «хлебов и зрелищ», ибо на чём, если не на не менее пресловутом общественном мнении оно и зиждется? История не ведает примеров, когда государство и огосударствленное, грубое, военизированное неживое общество с бурно расцветшим бюрократическим аппаратом, с националистическими, ура-патриотическими и околофашистскими идейками и нищенским и бедняцким сознаньем своих членов-винтиков не шло бы семимильными шагами к своему краху и падению, и последние, винтики, — изнутри, а не внешним захватом, — прободают некогда живое тело общества: внутренним гниением и разложением. Общество в России нынешней глубоко нездорово, это та стадия болезни, из которой если и можно вырваться, то лишь преодолев её в самом деле драконовыми мерами: у общества, не ценящего своих лучших людей (в нашем случае — общества ненавидящего или презирающего их), — нет [нерабского] будущего; верно и обратное: то общество здраво, кое ценит своих лучших людей.

Власть рассматривает собственное население как не то что рабов, но именно что как лишних. Важнее то, что сами лишние таковыми себя считают. Казалось бы: у такой общественности (здесь уместнее советское слово "общество") нет будущности (снова уместнее "будущее"). Ан нет — есть: в качестве не просто рабов, но именно лишних рабов, которые, чем более ощущают себя лишними, тем в более беспросветное рабство проваливаются. Важнее, что власть причисляет и почти отсутствующую ныне интеллигенцию (в старом смысле) к лишним и делает всё, чтобы ее более не было. — Так, в частности, она извлекла урок С.С.С.Р. и подобных режимов — книги надобно не запрещать, что лишь подогревает — а иногда и попросту рождает — к ним интерес, а сделать элитарное — маргинальным в социальном плане, презренным в оценке большинства; цена для власть имущих невелика — превращение России в «зону», стойло и отхожее место, а ее народа — в быдло; да вот лишней – для Леди Вечности – оказывается самая власть (как болезненный нарост) с её поддерживающей идеологизированной псевдо-культурою, поставленною на государственные рельсы [46]. — Культура России новой есть отсутствие культуры, помесь черти чего с черти чем, худшая из возможных, и не синтез, но хамская и пародийная эклектика, созданная ариманцами себе на потребу.

Правило: уменьшение оков слепого бога – с последующим за ним, но отнюдь не обязательным, уменьшением оков государства – приводит к разрастанию и возрастанию культуры, и наоборот. Это стоит напомнить знающим и поведать незнающим: особливо в наше время — во время уже свершившегося ариманического грехопадения и заступившей духовной ночи. — Слишком много в России было и будет людей культуры, которые мыслят культуру неотрывно от своего государства, а государство — от своей культуры.

Государство, для которого человек любой — всегда средство, а не цель, от века использовало его в целях собственных, нимало с ним не считаясь. Личность и государство — одна из тем критской поэмы. Хребет — и критский, и русский (социальный, политический, бытийный — какой угодно) — сломлен: тысячелетием рабства (снова типично восточная черта).
 
Частное (неофициальное) лицо на Востоке стоит мало (в глазах народа и не только народа); продолжение руки правителя, человек государственный, даже самого низкого ранга, — вот что если не уважают, то чего боятся [47]. Потому русские издавна стремятся не к свободе, но к положению (быть частью системы, желательно повыше; не желающий быть частью системы традиционно воспринимается в России как черт знает что). Впрочем, оно оправданно — с позиции правды плоти, которая ничего выше покоя да счастья не ведает: быть свободным в России современной крайне непросто и чревато несчастьем, а потому лучше бы о ней попросту умолчать.
Гордость и достоинство русских сломлено: государством, которое — своим народом — обеспечивает на внешнеполитическом уровне свои гордость и достоинство (а также внешнеполитическую щедрость и великодушие, «помощь братским народам», материальную, слишком материальную роскошь бытия (а на деле — прозябания в чувственном) элиты и т.д.), изредка вырезая часть своего населения, изредка высылая его, но чаще низводя его — многоразличными способами и в своих целях — до уровня живого вечно-кроткого орудия, выдерживающего любые, даже самые дурные условия, могущего что угодно, но не восстать или же — более мирно — завоевать те или иные свои права. В этом сказывается садизм русского государства относительно русских и его мазохизм на внешнеполитическом уровне. Но рабы рабски защищают рабский режим.

Ровно наоборот на Западе: не-рабы не защищают не-рабский режим: для человека Запада не так уж и важна суверенность государства (отсюда предоставление ключа от города (государства) Наполеону ли, Гитлеру ли — ср. с ожесточенной бранью России с поляками, французами, позднее с немцами), его честь и его достоинство в сравнении со свободой и достоинством самого человека; государственные сферы, казалось бы, здесь приносились в жертву Человеку, на деле же это была лишь война — внутри того или иного европейского государства.

Около десяти лет назад я писал: «И Россия новая, и С.С.С.Р. представляют собою не что иное, как видимость пересадки западных идей на неприспособленную для того монгольскую почву». — Россия и впрямь всегда была проводником чужих идей [48] (которые суть разменная монета и надстройка над восточной сутью России), своим подражанием выполняя их волю (вот уже поистине — слепота!): сперва Византии, далее на византинизмы прекрасно наложилась татарщина, далее — европейские идеи, насаждавшиеся Петром и впрямь на большевицкий лад, тоталитарно, далее — самые большевики, наконец, — идеи «либерализма», «рыночной экономики», «демократии», под видом которых являет себя извечный русский тоталитаризм (пусть и в более мягкой форме авторитаризма), — в Россию как в плодородную почву от века и до века падали западные семена, но прорастали они на слишком уж православный лад. И если есть какая идея, скрепляющая Россию нынешнюю, то это аристофобия, спиритофобия, ксенофобия, гомофобия, национализм, иерархизм, культ материальных ценностей, ресентимент по отношению ко всему гордо-вздымающемуся… — Чего еще можно было бы ожидать от прямой противоположности меритократии, где чернь и снизу, и сверху!

В сущности, в России современной ныне нет ничего, что не стояло бы под знаком подражательного повторения (сюда: равнение на Запад (или Восток), равнение на старину, на классику или же — напротив — на тенденции победивших С.;А. С. Ш.  и пр.). Застой это или регресс (оба самовоспроизводящиеся и ширящиеся) — пусть читающий решит сам. Но напомню ему: именно Востоку изначально свойственен застой, освященное традицией топтанье на месте; социальная борьба есть роскошь Запада. — Восток, от века и до века гнетущий всех и вся, кроме одного, единственного, что свободен в нём, есть система всеобщего рабства, царство количеств, прикрывающееся царством качества (для целей вполне дольних — экономических, властных, (гео)политических и пр.), дольнее, рядящееся в рясу горнего, земное, выдающее себя за сакральное. — Восток как идеальный Иалдаваофий порядок.

России нынешней как технократической цивилизации удалось залить бетоном и заасфальтировать живое поле культуры [49]; но подобно тому, как иное растение порою прорывает и бетон, и асфальт, так и ныне культура в немногочисленнейших (самое большее — нескольких, существующих как исключение) своих представителях смогла прорвать тяжкий пресс России-цивилизации во имя России-культуры. Стоит отметить: как правило, прорывающий жертвовал собою, дабы деять сей прорыв.
Моя критика современной России относится в первую очередь к Москве как сердцу России и как центру ее — проводнику новодельных губительных тенденций: менее всего я хотел бы так или иначе принизить отдельных замечательных лиц, обитающих в России, до коих человеку современного Запада очень далеко.

Но Москва — не только проводник невменяемой ариманики, но и губитель всего превышающего средний уровень. — Уникальность современных московитов, которые ошибаются ровно во всём и всегда и которые не правы в каждом своем шаге, помышлении, деянии, — в том, что если в иные эпохи (любые эпохи суть эпохи много более сильные) за благородство, которое может себе позволить только сильный, всегда платили уважением, — здесь платят, скорее, унижением: молчанием и кручением у виска (за глаза, конечно).

После отъезда из Москвы я написал в дневнике: «Мое пребывание в царстве компромисса, ариманической ненасытимости, королевстве кривых зеркал и неизбывной темной перверсии, в одном перевертыше — где «слуги народа» лезут из кожи вон, чтобы быть как можно далее от народа, а сам народ унижен до известного предела, и где вчерашние советские двоечники и гопники вдруг стали отличниками и элитою, короче, ноли превратились в единиц, — в столице скверны, родине ressentiment, гилетическом храме и хламе, раззолоченной золотой клетке, испачканной нечистотами всех мастей и родов, узилище создавшего, тьме незнания, мороке от горизонта до горизонта — словом, в бездне, кромешной тьме и духовной ночи: в от века и до века нищей Москве (ибо что быть может более нищим, чем либо азиатски-дикая, либо несколько более культурная, но и более трусливая мелкобуржуазность, космически-статусно-слепая и новодельно-пластмассово-цифровая) пребывание мое подошло к концу – еще в те достопамятные годы, когда родилось мое Я; пребывание в Москве моей плоти лишь ныне окончилось: в Москве, плотяно-вещно-матриархальной, напрочь и до бреда и до рези в глазах (для слабых: до слез) овосточенной столице ресентимента и – единовременно – «позитива» (зависит от кармана, который следует поскорее набить, чтоб казался потолще, да держать навыпуск: для вящих профитов. — Поистине: "Счастье найдено нами", — стоят и моргают ариманцы, примагниченные френдами-брендами-трендами и прочими "статусами" (короче: плотью подвигаясь к плоти, пылью — к пыли), не понимая остатками-останками недо-переваренных недо-мозгов: «позитив» не имеет отношения к карману, карман не имеет никакого отношения к счастью, а счастье — ко всему, что чего-то да стоит; в сущности, слава, ее алкание и стяжание, — и та выше)…в Москве, родине гилетизма, последних людей, материи, матери всего зримого, из матки коей вылупляется-вываливается — по кругу, мерно и бесконечно — скользкая, влажная, блестявая новорожденная материя в смерть именем жизнь. — Зрелище забавное, принуждающее презрительно улыбнуться, но надоедающее и дурнопахнущее (Москва как vagina князя мира сего, прыщ на тверди земной, воронка и черная дыра, подобно губке вбирающая в себя всё худшее со всего мира и ото всех времен), и в своей надоедливости в конце концов обкрадывающее странника и чужеземца, что в поисках жемчужины (а никак не опарышей); впрочем, он и сам — жемчужина (в ином раскладе: белая перчатка, брошенная в лицо создавшему). Если уж материя — к материи, ариманцы — к Ариману, однодневки — к однодневному, эфемериды — эфемерно — к эфемерному, то и, с позволения сказать, дух — к духу (не всё ж игра в одни ворота).

Московиты всех возрастов, полов и кошельков, коим я всегда, в сущности, был не по вкусу, как в горле кость (и с иных пор желал быть ею), некогда годились на роль шутов, подопытных кроликов и на роль препоны, пробуждающей и побуждающей к иной деятельности; но ныне они не годны и для сего — лишь смрад, лишь напрочь испорченный воздух; листья облетели и новых не предвидится.
Я выжал из нее всё, что только можно было выжать, как выжимают порою те или иные прибытки из дурных условий; но то дело сильных; ценою выступала – ни много ни мало – жизнь.

Выхожу не то из кельи, не то из крепости, находящейся в осадном положении, из коей я отстреливался тысячью страниц созданных в ней невозможных произведений, молнийно-лазурных и багрянопылающих, но скорее из заброшенности в самый тыл врага, и выхожу я на свежий воздух заслуженного отдохновения седьмого дня (длиною в отмеренные плоти сроки, короче, до конца жизни): в Жизнь (в московитском раскладе: в жизнь именем смерть)».

Москва нынешняя, в чуть меньшей мере Москва прежняя (и московиты — в первую очередь приезжие — "покоряющие"), куда самое постыдное, грубое и пошлое устремляется, находя свое пристанище и после правя бал, ценна в первую очередь тем, что она указует: как не должно [быть], говорить священное Нет, когда она вопит Да в матриархальном своем угаре, говорить Да, когда она вопит свое плотяно-мнимо-сакральное Нет. Она учит плыть против течения и быть вопреки. Она — компас. Но для пользования сим компасом еще надобно быть богом. Ибо в иных случаях пересечение с гиликами-психиками нежелательно: не только крадет оно счастье, но и наносит вред. Гилики-психики суть пыль, и даже если пыль будет кланяться пневматику — от того не легче: пыль не перестает быть пылью, а смрад — смрадом. Что на Крите, что в современной Москве попросту нет воздуха для него, дабы цвесть, а не чахнуть в пыли, рожденной всеобщей Матерью всего зримого. Что Крит, что Московия и знать не хотят, что есть помимо маленькой правды плоти — колоссальная, исполинская правда духа и что хотя бы один лишь здешний мир живет не только лишь по правде плоти, но и по правде духа: при, казалось бы, ведении земного (ибо сами земные) они не ведают, что в мире действуют иные законы, что помимо законов плотяно-земных есть на земле и иные законы, много более высокие, но им неведомые; не ведают они и иного божества, кроме иностранной банкноты, сколь ни прикрывались бы иным (чем попало на деле). Однако столь неудобные для прорастания почвы надобны: как первая ступень, как военная школа. — Москва — град, который пал, надобный падшим для падения дальнейшего, не-падшим — для дальнейшего восхождения, возгонки, духовных побед (но, как отмечалось, для бытийствования вопреки надобно еще быть богом — пневматиком, которых в Москве часу от часу всё меньше и ныне их дай бог несколько, если не того меньше; бытийствование строго вопреки при нахождении в самом логове врага — дело сильнейших, остальных сие ломает и они ассимилируются Москвою, пополняя ряды психиков, если не гиликов).

Именно поэтому квинтэссенция Запада (как плод ее — человек фаустовской культуры) нарождается в наше время в единичных, чтобы не сказать в единственном, экземплярах именно на Востоке: как трава, прорастающая чрез асфальт, как соль — не земли, но неба: бытийствуя, т.е. жительствуя вопреки, сверяя курс собственного бытия по бытованию малых сих, исходя из закона: что для русского (восточного) хорошо, немцу (человеку фаустовской культуры) — смерть [50]; в ином раскладе: что гилику/психику хорошо, пневматику — смерть (и наоборот). Потому для пневматика губительны любые условия, когда и где ему не приходится задействовать волю, плывя ровно против течения. В этом смысле чем толще асфальт, чем его количественно больше, тем лучше прорастает сия редкая, слишком редкая трава. — Сплошные благообразие, и пошлость вселенских масштабов, и безраздельная плотяность гиликов — не есть ли сие лучшие яства для Освобожденного, для Единственного? Царство срединности, то есть черта, — не лучшее ль место для пневматика? Тут-то и сознает, кто он, и выстраивает бытие свое — вопреки [51]. —  Дух пронзает и познает плоть, дабы стать духом в еще большей мере; потому и пневматик (как носитель духа) познает плотяных гиликов (как носителей материи), дабы обресть чистоту вящую.

Не потому ли темнозаревая звезда М. взошла вопреки всему: на самых чуждых ему почвах? Но пневматику еще следует — вполне неоплатонически — совершить возвращение-обращение-эпистрофе в нездешнюю свою родину (ведь сперва он был в ней (mone), далее было исхождение (proodos) в дольние сферы; epistrophe — путь назад: домой). Именно поэтому М. и совершает неоплатонический "возвратный порыв" и возвращается — во веки веков — туда, откуда исшел.

Остается добавить: кем же я хочу быть для «дорогих россиян»? Отсутствующим: никем, ничем. Любое взаимное отторжение есть нечто должное и того более нечто желанное.

Насчет статусов, положений, иерархий и подобного — в первый и последний раз: я отказываюсь от них не милостью скромности, которой, по счастью, у меня нет и вовсе, но единственно милостью того факта, что не вижу ни единого сучка, ни единой веточки на древе земных, слишком земных иерархий, ни единой ячейки дольней иерархии, которая в глазах моих чего-то да стоила бы и благодаря коей о чём-то да можно было б судить; я попросту не желаю делить место с кем-либо, тем паче с современными. Я отказываюсь, потому что слишком богат. Остальное, необретшее Я, — прах: либо бедность, либо нищета.

Посему я никто и по ту сторону, вне всего (в т.ч. вне эпохи современной, меня не породившей, но также и вне эпох, что приложили руку к тому) — ради моего Я. — Я единственный не в последнюю очередь милостью того, что не принадлежу ни одной из эпох, ни одному классу или сословию, ни одной нации.

Словами М. о самом себе: «Но свиньи любят теплые свои грязи, а мошкара — свет пламени. Но свиньи и мошкара еще надобны мне, дабы не быть — вами — и быть тем, кто я есмь. Спасибо вам, что вы есте, о водимые "Матерью", ибо вы – не Солнце и не обманный лунный луч, но путеводная звезда недолжного! Все вы и каждый по отдельности – деревянные звезды, глядя на которые, я гряду – прочь от вас и убожества вашего и от мира и смрада его: я, грядущий во имя свое!»; и: «Не меняю [их], ибо души их мокры. Ил и тину – не претворить в огнь, стрелу и камень. Нет! Довольно! Я просвещал их светом, но они – тьма – остались во тьме. Но тьма еще растает. Ибо приидет Свет с Востока: то будет веянием лазури. Реченное Девою — святыня наивысшая и богатство неисчерпаемое. Нет на земле учения благороднее, ибо оно не от земли, но от неба; оно — жало неба… Отныне род людской разделен на многих и немногих, и прежние учения, учения ложные и злые, жала земли, прекращаются для всего высокого. И только для них! Низкие же да пребудут низкими, как и надлежит, и да пребудут ступенями для высоких. И для последних я еще желал бы быть последним, ибо первым для них я уже был, хотя того и не желал; богом для них я уже был, но не был червем; впрочем, на то времени нынче нет; и ничем и никем — до встречи с Нею — я уже был; но последнею моею волею будет: быть вне их, — что вскорости и произойдет, ибо я желаю оставить слепых. Знаешь ли, я лишь рад тому, что они неспособны к тому, что бездна бездн меж нас». — Москву и каменнолицых, каменносердечных и приапически-витально-распухших московитов остается поблагодарить за возможность — вопреки им — написать сию поэму, чего в более благоприятных условиях быть не могло. Да, поблагодарить, а не послать их к их черту: черту именем бог.

***

Часто цивилизации делают попытки (в случае консервативной своей направленности, но чаще и скорее, когда и если имеют новодельное происхождение, дабы удревнить, состарить собственную убогую сущность) «примазаться» к культуре, используя культуру и как щит, и как разменную монету, и как удостоверение sui generis, которым заслоняют собственное духовное банкротство. Попытки такого рода — всегда с припахом чего-то лишенного корней, карикатурного, шутливого, хрупкого, картонного, — словом, с припахом новодельной пластмассы. Культура прорастает сквозь цивилизацию (в нашем случае — через современную Россию), хочет того цивилизация или нет; культура о том её не испрашивает: она растет по собственному манию. Но прорастает она не в каталогизаторской деятельности (вернее, пустодействе, ибо «традиция — это передача огня, а не поклонение пеплу») институтов философии и – шире – не в современной гуманитарной науке, изначально мертвой, которая есть не что иное, как обреченное на забвение комментаторство, но в живых словах живых, творчески продолжающих те или иные культурные традиции. Для комментатора что Василиск Гнедов, что Андрей Белый — явления одного порядка, потому что они суть представители одной эпохи; по этой же логике и К.Свасьян — в первую очередь (если не в единственную) «доктор философских наук» и только, как и было написано (издателем) на обложке одной из его книг; впрочем, кто для комментаторов Свасьян (а на месте Свасьяна здесь окажется любой подлинно творящий подлинное) выразил комментатор Перцев: не русский Свасьян, оказывается, но русскоговорящий, как нам и поведал Перцев (отсылаю читателя к ответу Свасьяна Перцеву в статье с шутливо-немыслимым названием «Перцев и Ницше») [52].

Что удивляться, что Россия новая, ожившие джунгли, ожившее ничто, зато очень солидное, представительное [53], где милостью коллективного безсознательного и персоною (=маскою) была задавлена живая Личность, не назвала ни одну из улиц в честь, скажем, Бердяева или любого из Ивановых и пр., ибо привыкла называть свои улицы фамилиями своих царей, полководцев, редко ученых, что работали на державу, а если и называла в честь подлинных деятелей культуры, то только тогда, когда то было надобно для сиюминутных политических выгод. Что удивляться, что она не может даже издать толком дореволюционное, как должно [54]!

Вся надежда на немногих, чье слово будет молнией; гром же услышат после. — Вспомним же незабвенные слова Ницше: «Величайшие события и мысли — а величайшие мысли суть величайшие события — постигаются позже всего: поколения современников таких событий не переживают их — жизнь их протекает в стороне. Здесь происходит то же, что и в царстве звезд. Свет самых далеких звезд позже всего доходит до людей, а пока он еще не дошел, человек отрицает, что там есть звезды. „Сколько веков нужно гению, чтобы его поняли?“ — это тоже масштаб, это тоже может служить критерием ранга и соответствующим церемониалом — для гения и звезды» (Ницше Ф. По ту сторону добра и зла).

Из моего слова: «Мы не безумцы, мы желаем: её, чаемую вспышку, молнию Духа, а не краха; не небытия и не бытия, но сверх-бытия; не истории, но метаистории...». Или же: «Отметим: чтобы рождать новое, надобно быть и бить молнией, огнем поядающим, субъектом самостийным: Иалдаваоф, «дух обманчивый», воспретил человеку ведать, ибо воспретил вкушать с древа познания, ввергнувши возможно большее количество чад рода людского в «тьму незнания» и заповедовал им «плодиться и размножаться», не зря Света подлинного и не ведая о нём. Наше дело: познавать и ведать, стремить себя к Свету и — быть светом...».

***

Мы видим Крит, а в нём отражается Россия, а в ней — извечно-соприсносущная ей Московия: не говорит ли это о косности дольнего мира, в коем подобного рода общественное сознание не изживается — несмотря на постулируемый перманентный прогресс, — но продолжает не только возникать, но и царить — от тысячелетия к тысячелетию? И потому подробности каждой конкретной культуры оказываются не столь уж и важными для понимания сути всех подобных культур. Нами руководило не желанье показать детали во всей их исторической и фактической достоверности сей культуры (в нашем случае — позднеминойского Крита), но намеренное желанье показать суть, сущность ее: такова воля написавшего. Ибо — речь идет не о быте, но о бытии…

Что Крит, что Россия — «темное царство» нищих (и духом, и всем чем только можно быть нищим). Акай и нек. иные — «луч света в темном царстве». М. — Солнце: расколотое. — Монтень прав, говоря, что «от недостатка уважения к себе происходит столько же пороков, сколь от излишнего к себе уважения». Первое — Россия, второе — Запад.

В эпоху, когда уже столетиями свобода есть разменная монета в дольних, слишком дольних западных политических играх, в коих хищнически побеждает сам Запад, — Свобода всё же возможна; не только сама она возможна в человеческом бытии, но и гимны Свободе еще возможны. И тем, в чьих сердцах Свобода свила свое гнездо, и тем, кто поет о Свободе подлинной, не может быть никакого дела до большинства (опричь заслуженного и выстраданного права наслаждения убожеством их и выстраивания собственного бытия — противоположного их бытованию).

Вся европейская культура — цветение растения, имя коему — Личность; ныне цветок усох, давши плоды, но причину того следует искать ранее — не в современности, а в начале современности. — М. был первой Личностью (пусть и на весьма странный лад, антисовременный по преимуществу) — до того, когда она могла пробудиться из первобытного, почти довременного хаоса, не дававшего расцвесть Личности, ибо прежестоко срезал он с корнем самое возможность быть Личностью; если человек коллективный, до- и внеличностный, ничего не боится более, чем Свободы и предпочитает поскорее от нее избавиться, вверив себя чему и кому угодно, едва ли не любой чужой воле, то М. — если не олицетворение Свободы, то законнорожденное ее чадо; именно поэтому М. — сверк молнии, пламень, гроза и туча; или — словами Акеро: «М. — звезда, рожденная лузурью, просвет молнийный: в гущах тьмы».
М. — если и не первая попытка индивида вырваться из замкнутого круга Мы, безличного коллектива, то зато в полной мере удавшаяся; и попытка эта удачна во всех отношениях и в высшей мере.

Добавим: если М. — личность первая, то Михаил (или — иначе — Стефанос) из «Последнего Кризиса» — последняя. Между М. и Михаилом, двумя рубежами человеческого бытия, — тьма тысячелетий, и тьма эта и называется историей; она и впрямь тьма и морок, а они суть свет. Мир до М. был коллективно-обезличенным, ныне же — по спирали, сквозь мерные блуждания впотьмах по Лабиринту — он вернулся туда, откуда исшел некогда: из истории пал он, в сущности, в доисторическое, которое назовем пост-историческим.
До-история – история – пост-история. Последняя, однако, не есть последняя стадия, каковою будут деяния Михаила.

***

Напоследок приведу избранные мною цитаты барона де Кюстина, относящиеся как будто бы лишь к России ушедшей:
«Час назад солнце на моих глазах опустилось в море на северо-западе, оставив длинный светящийся след, который еще сейчас позволяет мне писать к вам, не зажигая лампы; все пассажиры спят, я сижу на верхней палубе и, оторвав взор от письма, замечаю на северо-востоке первые проблески утренней зари; не успело кончиться вчера, как уже начинается завтра. Это полярное зрелище вознаграждает меня за все тяготы путешествия. Эти проблески света, не становящегося ярче, но и не угасающего, волнуют и изумляют меня. Странный сумрак, за которым не следуют ни ночь, ни день!.. ибо то, что подразумевают под этими словами в южных широтах, здешним жителям, по правде говоря, неведомо. Здесь забываешь о колдовстве красок, о благочестивом сумраке ночей, здесь перестаешь верить в существование тех счастливых стран, где солнце светит в полную силу и творит чудеса. Этот край — царство не живописи, но рисунка. Здесь перестаешь понимать, где находишься, куда направляешься; свет проникает повсюду и оттого теряет яркость; там, где тени зыбки, свет бледен; ночи там не черны, но и белый день — сер. Северное солнце — беспрестанно кружащаяся алебастровая лампа, низко подвешенная между небом и землей. Лампа эта, не гаснущая недели и месяцы напролет, еле заметно распространяет свое печальное сияние под сводом бледных небес; здесь нет ничего яркого, но все предметы хорошо видны; природа, освещенная этим бледным ровным светом, подобна грезам седовласого поэта — Оссиана, который, забыв о любви, вслушивается в голоса, звучащие из могил. Плоские поверхности, смазанные задние планы, еле различимые линии горизонта, полустертые контуры, смешение форм и тонов — всё это погружает меня в сладостные грезы, очнувшись от которых чувствуешь себя в равной близости и к жизни и к смерти. Сама душа пребывает здесь подвешенной между днем и ночью, между бодрствованием и сном; она чуждается острых наслаждений, ей недостает страстных порывов, но она не ведает сопутствующих им тревог; она не свободна от скуки, но зато не знает тягот; и на сердце, и на тело нисходит в этом краю вечный покой, символом которого становится равнодушный свет, лениво объемлющий смертным холодом дни и ночи, моря и придавленную грузом зим, укутанную снегом землю. Свет, падающий на этот плоский край, в высшей степени подходит к голубым, как фаянсовые блюдца, глазам и неярким чертам лица, пепельным кудрям и застенчиво романическому воображению северных женщин: женщины эти без устали мечтают о том, что другие осуществляют; именно о них можно сказать, что жизнь — сон тени.

Приближаясь к северным областям, вы словно взбираетесь на ледяное плато; чем дальше, тем это впечатление делается отчетливее; вся земля превращается для вас в гору, вы карабкаетесь на сам земной шар. Достигнув вершины этих огромных Альп, вы испытываете то, чего не чувствовали так остро, штурмуя настоящие Альпы: скалы клонятся долу, пропасти исчезают, народы остаются далеко позади, обитаемый мир простирается у ваших ног, вы почти достигаете полюса; земля отсюда кажется маленькой, меж тем моря вздымаются всё выше, а суша, окружающая вас еле заметной линией, сплющивается и пропадает в тумане; вы поднимаетесь, поднимаетесь, словно стараетесь добраться до вершины купола; купол этот — мир, сотворенный Господом. Когда с его вершины вы бросаете взгляд на затянутые льдом моря, на хрустальные равнины, вам мнится, будто вы попали в обитель блаженства, где пребывают ангелы, бессмертные стражи немеркнущих небес. Вот что ощущал я, приближаясь к Ботническому заливу, на северном берегу которого расположен Торнио.

Финское побережье, считающееся гористым, на мой вкус, — не что иное, как цепь еле заметных холмов; в этом смутном краю всё теряется в тумане. Непроницаемое небо отнимает у предметов яркие цвета: всё тускнеет, всё меняется под этим перламутровым небосводом. Вдали черными точками скользят корабли; неугасимый, но сумрачный свет едва отражается от муаровой глади вод, и ему недостает силы позолотить паруса далекого судна; снасти кораблей, бороздящих северные моря, не блестят так, как в других широтах; их черные силуэты неясно вырисовываются на фоне блеклого неба, подобного полотну для показа китайских теней. Стыдно сказать, но северная природа, как бы величественна она ни была, напоминает мне огромный волшебный фонарь, чей свет тускл, а стекла мутны. Я не люблю уничижительных сравнений, но ведь главное — стараться любой ценой выразить свои чувства. Восхищаться легче, чем хулить, однако, истины ради, следует запечатлевать не только восторги, но и досаду. При вступлении в эти убеленные снегом пустыни вас охватывает поэтический ужас; вы в испуге замираете на пороге зимнего дворца, где живет время; готовясь проникнуть в это царство холодных иллюзий и блестящих грез, не позолоченных, но посеребренных, вы исполняетесь неизъяснимой печали: слабеющая мысль отказывается служить вам, и ее бесполезная деятельность уподобляется тем поблескивающим размытым облакам, которые ослепляют ваши взоры.

Очнувшись же, вы проникаетесь дотоле загадочной для вас меланхолией северных народов и постигаете, вослед им, очарование однообразной северной поэзии. Это причащение к прелестям печали болезненно, и всё же оно приносит удовольствие: вы медленно следуете под грохот бурь за погребальной колесницей, вторя гимнам сожаления и надежды; ваша облаченная в траур душа тешит себя всеми возможными иллюзиями, проникается сочувствием ко всему, на что падает ваш взор. Воздух, туман, вода — всё дарует новые впечатления вашему обонянию и осязанию; чувства ваши подсказывают вам, что вы вот-вот достигнете пределов обитаемого мира; перед вами простираются ледяные поля, прилетевший с полюса ветер пронизывает вас до мозга костей. В этом мало приятного — но много нового и любопытного.

<…> У жителей Севера неверные сердца и обманчивые чувства; привязанности их зыбки, словно бледные лучи их солнца; не дорожащие ничем и никем, без сожаления покидающие родную землю, созданные для набегов, народы эти призваны лишь к тому, чтобы по воле Господней время от времени покидать полюс и охлаждать народы Юга, палимые огнем светил и жаром страстей.

<…> Мне любопытно увидеть Россию, меня восхищает дух порядка, необходимый, по всей вероятности, для управления этой обширной державой, но всё это не мешает мне выносить беспристрастные суждения о политике ее правительства. Пусть даже Россия не пойдет дальше дипломатических притязаний и не отважится на военные действия, всё равно ее владычество представляется мне одной из опаснейших вещей в мире. Никто не понимает той роли, какая суждена этому государству среди европейских стран: в согласии со своим устройством оно будет олицетворять порядок, но в согласии с характером своих подданных под предлогом борьбы с анархией начнет насаждать тиранию, как если бы произвол был способен излечить хоть один социальный недуг! Этой нации недостает нравственного чувства; со своим воинским духом и воспоминаниями о нашествиях она готова вести, как прежде, завоевательные войны — самые жестокие из всех, — меж тем как Франция и другие западные страны будут отныне ограничиваться войнами пропагандистскими.
<…> Ум этого народа-подражателя питается чужими открытиями.
 
<…> Покуда Европа переводила дух после многовековых сражений за Гроб Господень, русские платили дань мусульманам, возглавляемым Узбеком, продолжая, однако, как и прежде, заимствовать искусства, нравы, науки, религию, политику с ее коварством и обманами и отвращение к латинским крестоносцам у греческой империи. Примите в расчет эти религиозные, гражданские и политические обстоятельства, и вы не удивитесь ни тому, что слово русского человека крайне ненадежно (напомню, это говорит русский князь), ни тому, что дух хитрости, наследие лживой византийской культуры, царит среди русских и даже определяет собою всю общественную жизнь империи царей, удачливых преемников Батыевой гвардии.

Абсолютный деспотизм, какой господствует у нас, установился в России в ту самую пору, когда во всей Европе рабство было уничтожено. После нашествия монголов славяне, до того один из свободнейших народов мира, попали в рабство сначала к завоевателям, а затем к своим собственным князьям. Тогда рабство сделалось не только реальностью, но и основополагающим законом общества. Оно извратило человеческое слово до такой степени, что русские стали видеть в нём всего лишь уловку; правительство наше живет обманом, ибо правда страшит тирана не меньше, чем раба. Поэтому, как ни мало говорят русские, они всегда говорят больше, чем требуется, ибо в России всякая речь есть выражение религиозного или политического лицемерия.

Автократия, являющаяся не чем иным, как идолопоклоннической демократией, уравнивает всех точно так же, как это делает демократия абсолютная. Наши самодержцы некогда на собственном опыте узнали, что такое тирания. Русские великие князья были вынуждены душить поборами свой народ ради того, чтобы платить дань татарам; нередко по прихоти хана их самих увозили, точно рабов, в глубины Азии, в орду, и царствовали они лишь до тех пор, пока беспрекословно повиновались всем приказам, при первом же неповиновении лишались трона; так рабство учило их деспотизму, а они, сами подвергаясь насилию, в свой черед приучали к нему народы; так с течением времени князья и нация развратили друг друга. Заметьте, однако, что на Западе в это время короли и их знатнейшие вассалы соревновались в великодушии, даруя народам свободу. Сегодня поляки находятся по отношению к русским в точно таком же положении, в каком находились те по отношению к монголам при наследниках Батые. Освобождение от ига далеко не всегда способствует смягчению нравов. Иногда князья и народы, подобно простым смертным, вымещают зло на невинных жертвах; они мнят, что их сила — в чужих мучениях.

<…> Мало того, что русский деспотизм ни во что не ставит ни идеи, ни чувства, он еще и перекраивает факты, борется против очевидности и побеждает в этой борьбе!!! Ведь ни очевидность, ни справедливость, если они неудобны власть имущим, не находят у нас защитников <...> Народ и даже знать, вынужденные присутствовать при этом надругательстве над истиной, смиряются с позорным зрелищем, потому что ложь деспота, как бы груба она ни была, всегда льстит рабу. Русские, безропотно сносящие столько тягот, не снесли бы тирании, не принимай тиран смиренный вид и не притворяйся он, что полагает, будто они повинуются ему по доброй воле. Человеческое достоинство, попираемое абсолютной монархией, хватается, как за соломинку, за любую мелочь: род людской согласен терпеть презрение и глумление, но не согласен, чтобы ему четко и ясно давали понять, что его презирают и над ним глумятся. Оскорбляемые действием, люди укрываются за словами. Ложь так унизительна, что жертва, заставившая тирана лицемерить, чувствует себя отмщенной. Это — жалкая, последняя иллюзия несчастных, которую, однако, не следует у них отнимать, чтобы раб не пал еще ниже, а деспот не стал еще безумнее!..

В древности на Руси существовал обычай, согласно которому в торжественных процессиях рядом с московским патриархом шли два самых знатных боярина. Царь-первосвященник решил, что во время брачной церемонии по одну руку от него встанет родовитый боярин, а по другую — новоиспеченный царский шурин: ведь в России могущество самодержавной власти так велико, что она не только производит людей в дворянское звание, но и наделяет их родственниками, о которых они прежде даже не слыхали; семьи для нее — всё равно что деревья для садовника, который обрезает и обрывает ветки, а также прививает к одному растению другое. Перед нашим деспотизмом бессильна сама природа; Император — не просто наместник Господа, он сам — творец, причем творец, Господа превзошедший: ведь Господу подвластно только будущее, император же способен изменять прошедшее! Законы обратной силы не имеют; не то — капризы деспота <...> В истории, которую вы только что прочли, аристократ восстает против деспотической власти и принуждает её к смирению. Этот случай, наряду со многими другими, позволяет мне утверждать, что аристократия — полная противоположность деспотизму одного человека, автократии, или самодержавию; дух, которым проникнута аристократия, — гордость; это отличает ее и от демократии, чья страсть — зависть <...> Мне кажется, что они согласились бы стать еще более злыми и дикими, чем они есть, лишь бы их считали более добрыми и цивилизованными. Я не люблю людей, так мало дорожащих истиной.

<…> Подплывать к Петербургу с восхищением может лишь тот, кто не подплывал по Темзе к Лондону: там царит жизнь, здесь — смерть. Англичане, делающиеся поэтами, когда речь заходит о море, называют свои военные суда полководцами. Русским никогда не придет на мысль назвать так свои парадные корабли. Немые рабы капризного хозяина, деревянные угодники, эти несчастные суда — не полководцы, а царедворцы, точное подобие евнухов из сераля, инвалиды имперского флота. <...> Национальная гордость, на мой взгляд, приличествует лишь народам свободным. Когда я вижу людей, надменных из подобострастия, причина внушает мне ненависть к следствию; в основе всего этого тщеславия — страх, говорю я себе; в основе всего этого величия — ловко скрытая низость. <...> Если в странах, где техника ушла далеко вперед, люди умеют вдохнуть душу в дерево и металл, то в странах деспотических они сами превращаются в деревяшки; я не в силах понять, на что им рассудок, при мысли же о том давлении, которому пришлось подвергнуть существа, наделенные разумом, дабы превратить их в неодушевленные предметы, мне становится не по себе <...> Древние люди поклонялись солнцу; русские поклоняются солнечному затмению: разве могли они научиться смотреть на мир открытыми глазами? <...> Обо всех русских, какое бы положение они ни занимали, можно сказать, что они упиваются своим рабством <...> Выражение глаз у русских простолюдинов особенное: это — плутовской взгляд азиатов, при встрече с которыми начинаешь думать, что ты не в России, а в Персии <...> повсюду царил унылый порядок казармы или военного лагеря; обстановка напоминала армейскую, с той лишь разницей, что здесь не было заметно воодушевления, не было заметно жизни. В России всё подчинено военной дисциплине <...> Здесь действуют и дышат лишь с разрешения императора или по его приказу, поэтому все здесь мрачны и скованны; молчание правит жизнью и парализует её. Офицеры, кучера, казаки, крепостные, царедворцы, все эти слуги одного господина, отличающиеся друг от друга лишь званиями, слепо исполняют неведомый им замысел; такая жизнь — верх дисциплины и упорядоченности, но меня она ничуть не прельщает, ибо порядок этот достигается лишь ценою полного отказа от независимости. Я словно воочию вижу, как над этой частью земного шара реет тень смерти. Этот народ, лишенный досуга и собственной воли, — не что иное, как скопище тел без душ; невозможно без трепета думать о том, что на столь огромное число рук и ног приходится одна-единственная голова. Деспотизм — смесь нетерпения и лени; будь правительство чуть более кротко, а народ чуть более деятелен, можно было бы достичь тех же результатов менее дорогой ценой, но что сталось бы тогда с тиранией?.. люди увидели бы, что она бесполезна. Тирания — мнимая болезнь народов; тиран, переодетый врачом, внушает им, что цивилизованный человек никогда не бывает здоров и что чем сильнее грозящая ему опасность, тем решительнее следует приняться за лечение: так под предлогом борьбы со злом тиран лишь усугубляет его. Общественный порядок в России стоит слишком дорого, чтобы снискать мое восхищение. Если же вы упрекнете меня в том, что я путаю деспотизм и тиранию, я отвечу, что поступаю так нарочно. Деспотизм и тирания — столь близкие родственники, что почти никогда не упускают возможности заключить на горе людям тайный союз. При деспотическом правлении тиран остается у власти долгие годы, ибо носит маску.

<...> Можете ли вы вообразить себе борьбу честолюбий, соперничество и прочие страсти военного времени в стране, не ведущей никаких военных действий? Представьте себе это отсутствие всего, что составляет основу общественного и семейственного счастья, представьте, что повсюду вместо родственных привязанностей вы встречаете порывы честолюбия — пылкие, но тщательно скрываемые, ибо преуспеть можно, лишь если не обнажать этой страсти; представьте, наконец, почти полную победу воли человека над волей Господа — и вы поймете, что такое Россия.

Российская империя — это лагерная дисциплина вместо государственного устройства, это осадное положение, возведенное в ранг нормального состояния общества.
<...> Сколько бесстрастных трагедий разыгралось в этой стране, где честолюбие и даже ненависть тщательно скрываются под маской спокойствия!! Жители юга исполнены страстей, и эта страстность до какой-то степени примиряет меня с их жестокостью; однако расчетливая сдержанность и хладнокровие жителей севера набрасывают на преступление покров лицемерия: снег — маска; в здешних краях человек кажется добрым, потому что он равнодушен, однако люди, убивающие без ненависти, внушают мне гораздо большее отвращение, чем те, чья цель — месть. Разве культ отмщения не более естественен, чем предательство из корысти? Чем менее преднамерен злой поступок, тем меньше он меня ужасает <...> Здесь очень легко обмануться видимостью цивилизации. Находясь при дворе, вы можете почитать себя попавшим в страну, развитую в культурном, экономическом и политическом отношении, но, вспомнив о взаимоотношениях различных сословий в этой стране, увидев, до какой степени эти сословия немногочисленны, наконец, внимательно присмотревшись к нравам и поступкам, вы замечаете самое настоящее варварство, едва прикрытое возмутительной пышностью.

Я не упрекаю русских в том, что они таковы, каковы они есть, я осуждаю в них притязания казаться такими же, как мы. Пока они еще необразованны — но это состояние по крайней мере позволяет надеяться на лучшее; хуже другое: они постоянно снедаемы желанием подражать другим нациям, и подражают они точно как обезьяны, оглупляя предмет подражания. Видя всё это, я говорю: эти люди разучились жить как дикари, но не научились жить как существа цивилизованные, и вспоминаю страшную фразу Вольтера или Дидро, забытую французами: «Русские сгнили, не успев созреть».

<…> Чем больше я узнаю Россию, тем больше понимаю, отчего император запрещает русским путешествовать и затрудняет иностранцам доступ в Россию. Российские политические порядки не выдержали бы и двадцати лет свободных сношений между Россией и Западной Европой. Не верьте хвастливым речам русских; они принимают богатство за элегантность, роскошь — за светскость, страх и благочиние — за основания общества. По их понятиям, быть цивилизованным — значит быть покорным; они забывают, что дикари иной раз отличаются кротостью нрава, а солдаты — жестокостью; несмотря на все их старания казаться прекрасно воспитанными, несмотря на получаемое ими поверхностное образование и их раннюю и глубокую развращенность, несмотря на их превосходную практическую сметку, русские еще не могут считаться людьми цивилизованными. Это татары в военном строю — и не более. Их цивилизация — одна видимость; на деле же они безнадежно отстали от нас и, когда представится случай, жестоко отомстят нам за наше превосходство.
<…> Как ни старайся, а Московия всегда останется страной более азиатской, нежели европейской. Над Россией парит дух Востока, а пускаясь по следам Запада, она отрекается от самой себя.

<...> Францию и Россию разделяет китайская стена — славянский характер и язык. На что бы ни притязали русские после Петра Великого, за Вислой начинается Сибирь.

<...> в России повсюду, где есть люди покорствующие и люди повелевающие, незримо присутствуют образы императора и его двора. В других краях бедный человек — либо нищий, либо разбойник; в России он — царедворец, ибо здесь низкопоклонники-царедворцы имеются во всех сословиях; вот отчего я говорю, что вся Россия — это двор императора и что между чувствами русских помещиков и чувствами европейских дворян старого времени существует та же разница, что и между низкопоклонством и аристократизмом, между тщеславием и гордостью! одно убивает другое; впрочем, настоящая гордость повсюду такая же редкость, как и добродетель. Вместо того, чтобы проклинать низкопоклонников, как делали Бомарше и многие другие, следует пожалеть этих людей, которые, что ни говори, тоже люди. Бедные низкопоклонники!.. они вовсе не чудовища, сошедшие со страниц современных романов и комедий либо революционных газет; они просто-напросто слабые, развращенные и развращающие существа; они не лучше, но и не хуже других, однако подвергаются большим искушениям. Скука — язва богачей; однако она — не преступление; тщеславие и корысть — пороки, для которых двор служит благодатной почвой, — сокращают жизнь прежде всего самим придворным.
<...> Великих результатов нельзя достичь, не пойдя на великие жертвы; единоначалие, могущество, власть, военная мощь — здесь всё это покупается ценою свободы, а Франция купила политическую свободу и промышленные богатства ценою древнего рыцарского духа и старинной тонкости чувств, именовавшейся некогда национальной гордостью.

<...> Я замечаю, что веду здесь такие речи, какие в Париже ведут радикалы; в России я стал демократом, но это не помешает мне оставаться во Франции убежденным аристократом; всё дело в том, что крестьянин, живущий в окрестностях Парижа, или наш мелкий буржуа куда более свободны, чем помещик в России.
 
<...> В России есть только один свободный человек — взбунтовавшийся солдат.
 
<...> в России нет знати, ибо нет независимых характеров; число избранных душ, составляющих исключение, слишком мало, чтобы высший свет следовал их побуждениям; человека делает независимым не столько богатство или хитростью достигнутое положение, сколько гордость, какую внушает высокое происхождение; а без независимости нет и знати.

<...> Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии; я нахожу союз этот тем более страшным, что продлиться он может еще долго, ибо страсти, которые в иных странах губят людей, заставляя их слишком много болтать, — честолюбие и страх, здесь порождают молчание. Из насильственного молчания этого возникает невольное спокойствие, внешний порядок, более прочный и жуткий, чем любая анархия, ибо, повторяю, недуг, им вызванный, кажется вечным.

<...> наемные лошади и убогие возницы будят во мне сострадание — настолько тяжка их жизнь: с утра до вечера остаются они на улице, у ворот своего нанимателя, либо на отведенных полицией местах. Лошадей не распрягают, и кучера всегда сидят на облучке, там же и едят, не отлучаясь ни на минуту. Бедные лошади!.. людей мне жаль меньше — русский находит вкус в рабстве.

 <...> Надо побывать здесь, чтобы узнать, какие размеры может принимать презрение богатого человека к жизни бедняка, и понять, насколько малую ценность вообще имеет жизнь в глазах человека, обреченного жить при абсолютизме.
 
<...> В России вам не позволят прожить, не жертвуя всем ради любви к земному отечеству, освященной верой в отечество небесное.

 <...> русский народ лукав, словно раб, что утешается, посмеиваясь про себя над своим ярмом; он суеверен, хвастлив, отважен и ленив, словно солдат; он поэтичен, музыкален и рассудителен, словно пастух, — ибо обычаи кочевых рас еще долго будут господствовать меж славян.

<...> Вообразите себе сноровку наших испытанных веками правительств, поставленную на службу еще молодому, хищному обществу; западные правила управления со всем их современным опытом, оказывающие помощь восточному деспотизму; европейскую дисциплину, поддерживающую азиатскую тиранию; внешнюю цивилизованность, направленную на то, чтобы тщательно скрыть варварство и тем продлить его, вместо того чтобы искоренить; узаконенную грубость и жестокость; тактику европейских армий, служащую к укреплению политики восточного двора; — представьте себе полудикий народ, который построили в полки, не дав ни образования, ни воспитания, и вы поймете, каково моральное и общественное состояние русского народа.

<...> Под всякой оболочкой приоткрывается мне лицемерное насилие, худшее, чем тирания Батые, от которой современная Россия ушла совсем не так далеко, как нам хотят представить. Повсюду я слышу язык философии и повсюду вижу никуда не исчезнувший гнет. Мне говорят: «Нам бы очень хотелось обойтись без произвола, тогда мы были бы богаче и сильней; но ведь мы имеем дело с азиатскими народами». А про себя в то же время думают: «Нам бы очень хотелось избавить себя от разговоров про либерализм и филантропию, мы были бы счастливей и сильней; но ведь нам приходится общаться с европейскими правительствами».

<...> сама нация доселе — всего лишь афишка, наклейка для Европы, обманутой неосторожной дипломатической выдумкой. Я не нашел здесь подлинной жизни ни в ком, кроме императора, и естественности нигде, кроме как при дворе.

<...> Человеку здесь неведомы ни подлинные общественные утехи просвещенных умов, ни безраздельная и грубая свобода дикаря, ни независимость в поступках, свойственная полудикарю, варвару; я не вижу иного вознаграждения за несчастье родиться при подобном режиме, кроме мечтательной гордыни и надежды господствовать над другими: всякий раз, как мне хочется постигнуть нравственную жизнь людей, обитающих в России, я снова и снова возвращаюсь к этой страсти. Русский человек думает и живет, как солдат!.. Как солдат-завоеватель.
Настоящий солдат, в какой бы стране он ни жил, никогда не бывает гражданином, а здесь он гражданин меньше, чем где бы то ни было, — он заключенный, что приговорен пожизненно сторожить других заключенных.

<...> Насмешка — это бессильное утешение угнетенных; здесь в ней заключено удовольствие крестьянина, точно так же как в сарказме заключено изящество знатного человека; ирония и подражательство — вот единственные природные таланты, какие обнаружил я в русских.

<...> В этой стране признать тиранию уже было бы прогрессом.

<...> Там, где недостает свободы, нет и истинного величия: в России есть люди титулованные, но нет людей благороднорожденных.

<...> Кто скажет мне, до чего может дойти общество, в основании которого не заложено человеческое достоинство? Я не устаю повторять: чтобы вывести здешний народ из ничтожества, требуется всё уничтожить и пересоздать заново.

 <...> Когда бы в царствование российского императора случился всемирный потоп, то и тогда обсуждать сию катастрофу сочли бы неудобным. Единственная из умственных способностей, какая здесь в чести, — это такт. Вообразите: целая нация сгибается под бременем сей салонной добродетели! Представьте себе народ, который весь сделался осторожен, будто начинающий дипломат, — и вы поймете, во что превращается в России удовольствие от беседы. Если придворный дух нам в тягость даже и при дворе — насколько же мертвяще действует он, проникнув в тайники нашей души! Россия — нация немых; какой-то чародей превратил шестьдесят миллионов человек в механических кукол, и теперь для того, чтобы воскреснуть и снова начать жить, они ожидают мановения волшебной палочки другого чародея. Страна эта производит на меня впечатление дворца Спящей красавицы: всё здесь блистает позолотой и великолепием, здесь есть всё… кроме свободы, то есть жизни.
 
<...> Здесь уважают кастовое достоинство, но до сих пор никто не подумал ввести ни в законодательство, ни даже в обычай достоинство человеческое.

<...> Русские же придворные, подобно святошам, не знающим ничего, кроме Бога, похваляются нищетою духа: они ничем не гнушаются и в открытую занимаются своим ремеслом. В этой стране льстец играет, выложив карты на стол, и, что самое удивительное, используя всем известные приемы, умудряется еще и выигрывать!

 <...> Русские — хорошие солдаты, но скверные моряки; они, как правило, более покорны, чем изобретательны, более склонны к религии, чем к философии, в них больше послушания, нежели воли, и мысли их недостает энергии, как душе их — свободы.

<…> Я с самого начала приметил, что всякий русский простолюдин, от природы подозрительный, ненавидит чужестранцев по невежеству своему, вследствие национального предрассудка; затем я обнаружил, что всякий русский из высшего сословия, не менее подозрительный, боится их, потому что почитает за врагов; он заявляет: «Все эти французы и англичане уверены, будто превосходят остальные народы», — русскому для ненависти к иностранцу достаточно одной этой причины; подобным образом во Франции провинциал опасается парижанина. Большинством русских в их отношениях с жителями других стран движут дикая ревность и ребяческая зависть, которые, однако, ничем нельзя обезоружить.

<...> Повсюду тот же вкус ко всему, что бьет в глаза! С крестьянином господин его обращается так же, как и с самим собой; и те и другие полагают, что украсить дорогу естественнее и приятнее, чем убрать свой дом изнутри; все здесь живут тем, что внушают другим восхищение, а быть может, зависть. Но где же удовольствие, настоящее удовольствие? сами русские, если бы задать им этот вопрос, пришли бы в большое замешательство.

<...> вся страна здесь — та же тюрьма, и тюрьма тем более страшная, что размеры ее гораздо больше и достигнуть ее границ и пересечь их гораздо труднее.

<...> в отношениях русских с иностранцами царит дух испытующий, дух сарказма и критики; они ненавидят нас — как всякий подражатель ненавидит образец, которому следует; пытливым взором они ищут у нас недостатки, горя желанием их найти.

<...> Во всех вещах они ищут лишь одного: известного внешнего изящества, кажущейся роскоши, показного богатства и величия".

И, наконец: «Все люди равны перед Богом, но для русского человека Бог — это его повелитель; сей высший повелитель вознесся столь высоко над землей, что не замечает дистанции между рабом и господином; с тех вершин, где обретается его величие, ничтожные оттенки, какими различаются представители рода человеческого, ускользают от божественных взоров. Так неровности, какими вздыблена поверхность земного шара, изгладились бы в глазах обитателя солнца».

И еще: «Если сегодня Россия — одно из любопытнейших государств в мире, то причина тому в соединении крайнего варварства, усугубляемого порабощенным состоянием Церкви, и утонченной цивилизованности, заимствованной эклектическим правительством у чужеземных держав».

***

Кюстин, пиша о придворных николаевского времени, отмечал: «смесь надменности с низостью», относя это к свойствам характера челяди, но насколько можно судить, что сказанное относится не только к придворным времен Николая и или иных эпох (словом, к тому или иному узко-историческому), но и вообще к подавляющей части русского как такового.

Вместе с тем в лучших русских людях всегда были, есть и будут иные качества и потенции, уже раз и навсегда отцветшие на заасфальтированном американизированном пластмассовом Западе и на которые еще должно возлагать надежды. – Магма, живой исток и семена новых идей, как и средства для возделывания идей прошлого, их дальнейшего развития, — всё это еще есть у лучших русских людей. – Вспоминаются слова Чаадаева: «…у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны... завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества». Подобного рода мыслей много и у Бердяева, но относятся они к России досоветской и в очень небольшой мере лишь могут быть применимы к России нынешней. Закончим этими словами Бибихина: «Россия мысли, слова и жертвенного поступка уже состоялась в ее поэзии и вере, в предельном напряжении на краю бездны, под угрозой казни и смерти, и со своего места в истории не сойдет. Страна впала в несчастный софизм, будто по правде жить нельзя и живи как живется. Но что наказание будет, уже есть и надо его терпеть, в той же стране никто не сомневается. В этой уверенности наше величие. Русский пока еще не биологическая или этнографическая единица. Русский тот, кто проснулся для ноши мира, для груза правды, долга и памяти» (В. В. Бибихин. Другое начало).

______
[34] - Гессе видит в ином свете русскую природу — как более духовную; но отмечу, что говоря о русском, он имеет перед глазами не современное нам русское, но русских аристократов прошлого. —  «Итак, русский человек (который давно распространился и у нас, в Германии) не сводим ни к истерику, ни к пьянице или преступнику, ни к поэту или святому; в нем все это помещается вместе, в совокупности всех этих свойств. Русский человек, Карамазов, - это одновременно и убийца, и судия, буян и нежнейшая душа, законченный эгоист и герой совершеннейшего самопожертвования. К нему не применима европейская, то есть твердая морально-этическая, догматическая, точка зрения. В этом человеке внешнее и внутреннее, добро и зло, бог и сатана неразрывно слиты.

       Оттого-то в душе этих Карамазовых копится страстная жажда высшего символа - бога, который одновременно был бы и чертом. Таким символом и является русский человек Достоевского. Бог, который одновременно и дьявол, - это ведь древний демиург. Он был изначально; он, единственный, находится по ту сторону всех противоречий, он не знает ни дня, ни ночи, ни добра, ни зла. Он - ничто, и он - все. Мы не можем познать его, ибо мы познаем что-либо только в противоречиях, мы - индивидуумы, привязанные ко дню и ночи, к теплу и холоду, нам нужен бог и дьявол. За гранью противоположностей, в ничто и во всем живет один лишь демиург, бог вселенной, не ведающий добра и зла». Гессе Г. Братья Карамазовы, или закат Европы.

[35] -  "Русскому православию свойственна некая затаенность, почти эмбриональное состояние духа, благость. Это своего рода болезнь затаенной духовности, находящей удовольствие в своем эмбриональном состоянии ... Исторически так сложилось, что русская культура всегда избегала форм, и в этом смысле она ближе к хаосу, чем к бытию"//М.Мамардашвили. Жизнь шпиона.

[36] - «Входя в избы, я каждый раз заново ощущал это одурманивание не только водкой, ту болезненную предрасположенность к отрицанию самого себя, составляющую едва ли не основу этого характера, упакованного в советскую тару». Багно В. Из испанцев в русские. По великой европейской диагонали\\Вестник Европы . – 2001. - № 3. – С. 157.

[37] - «За два с половиной тысячелетия мир зловеще упростился от музыки сфер и пифагорова числа к торжеству цифры, я имею в виду порабощение всех обывателей паутиной цифрового двоичного кода. Есть "да", есть "нет", а остальное от лукавого. Технократическая мысль победоносно через цифру готовит всемирную катастрофу. Обыватель, вооруженный цифрой, закодированный раб, весь во власти новых господ, которые, в свою очередь, во власти амбиций рано или поздно самоликвидируются. Цифра готовит нового Антихриста…Ему будет позволено существовать, пока он подчиняется всемогущей Цифре. Стоит взбрыкнуться — и готов беспомощный труп. Единственный для нас выход так противопоставить Дух Цифре, чтобы существовать автономно вне терроризма Цифры и пригляда Антихриста. Уйти в катакомбы, как в свое время уходила в них катакомбная церковь.
  В наше время, когда цифра грозит изничтожить число, сводя пифагорейские числа к безличной двоичной системе, т.е. до предела упрощая ради удобства всю многокрасочность мира чисел, что означает окончательную победу цивилизации над культурой. Поневоле хочется приникнуть к роднику мифологического видения мира. Глобализация разъедает душу через торжество цифровых технологий, которым отдался новый человек — человек потребляющий и скучающий» (Анучин Евг. Из частных бесед нач. 2019-го).

[38] - «Основная черта нашего народного характера — пафос совлечения, жажда совлечься всех риз и всех убранств, и совлечь всякую личину и всякое украшение с голой правды вещей. С этою чертой связаны многообразные добродетели и силы наши, как и многие немощи, уклоны, опасности и падения. Здесь коренятся: скептический, реалистический склад неподкупной русской мысли, ее потребность идти во всём с неумолимо-ясною последовательностью до конца и до края, ее нравственно-практический строй и оборот, ненавидящий противоречие между сознанием и действием, подозрительная строгость оценки и стремление к обесценению ценностей. Душа, инстинктивно алчущая безусловного, инстинктивно совлекающаяся всего условного, варварски-благородная, т.е. расточительная и разгульно-широкая, как пустая степь, где метель заносит безыменные могилы, бессознательно мятежащаяся против всего искусственного и искусственно-воздвигнутого как ценность и кумир, доводит свою склонность к обесценению до унижения человеческого лика и принижения еще за миг столь гордой и безудержной личности, до недоверия ко всему, на чём напечатлелось в человеке божественное, — во имя ли Бога или во имя ничье, — до всех самоубийственных влечений охмелевшей души, до всех видов теоретического и практического нигилизма. Любовь к нисхождению, проявляющаяся во всех этих образах совлечения, равно положительных и отрицательных, любовь, столь противоположная непрестанной воле к восхождению, наблюдаемой нами во всех нациях языческих и во всех, вышедших из мирообъятного лона римской государственности, составляет отличительную особенность нашей народной психологии. Только у нас наблюдается истинная воля ко всенародности органической, утверждающаяся в ненависти к культуре обособленных возвышений и достижений, в сознательном и бессознательном ее умалении, в потребности покинуть или разрушить достигнутое и с завоеванных личностью или группою высот низойти ко всем. Не значит ли это, в терминах религиозной мысли: "оставь всё и по мне гряди"?». Иванов Вяч. О русской идее (1909).

[39] - Ср. с осуждающими строками К.Г.Юнга («Воспоминания, сновидения, размышления»): «"Всё, что у нас зовется колонизацией, миссионерством, распространением цивилизации и пр., имеет и другой облик - облик хищной птицы, которая с жестокостью и упорством находит добычу подальше от своего гнезда, что отроду свойственно пиратам и бандитам. Все эти орлы и прочие хищники, которые украшают наши гербы, дают психологически верное представление о нашей истинной природе». Ср. с высказыванием Т. Манна: «…на собственном опыте познал таинственную связь немецкого национального характера с демонизмом <…> Черт Лютера, черт Фауста представляется в высшей степени немецким персонажем, а договор с ним заключен того ради, чтобы владеть всеми сокровищами, всею властью над миром. Подобный договор весьма соблазнителен для немца в силу самой его натуры».

[40] - «Как волка не корми, всё в лес глядит; как ни сближайся Россия с Европою — всё тяготеет к Азии. На словах — тяготение к Западу, на деле — к Востоку» (Мережковский Д. Трагедия целомудрия и сладострастия).

[41] - У сына М.Цветаевой вырвалось некогда: «Мама, а насколько китайцы больше похожи на русских, чем французы». Ср. с пассажем Н.Я.Данилевского: «Между тем как англичанин, немец, француз, перестав быть англичанином, немцем или французом, сохраняет довольно нравственных начал, чтобы оставаться еще замечательною личностью в том или другом отношении, русский, перестав быть русским, обращается в ничто - в негодную тряпку, чему каждый, без сомнения, видел столько примеров, что не нуждается ни в каких особых указаниях». И – его же: «Если в нигилизме есть что-нибудь русское, то это его карикатурность. Но это свойство разделяет он и с русским аристократизмом, и с русским демократизмом, и с русским конституционализмом, одним словом - со всяким русским европейничаньем».

[42] - «Как ни странно, в советской среде ему дышалось свободнее, чем в послесоветской, и это не имело ничего общего с занимаемой им должностью. (Занимал же он её и при новых некоторое время.) Скорее, с обратимостью самого советского, в котором всегда была же и возможность быть — антисоветским. Новая изотропно-либеральная среда не терпела в себе никакого имманентного ей антитезиса и не оставляла иного выбора и иной альтернативы, кроме вчерашней совковости. То есть противостоять ей дозволялось извне и из вчерашнего дня, а никак не в ней самой и на одном с ней уровне. По сути, крах советского протекал в том же режиме и под тем же индексом модальности, что и начало советского, и в обоих случаях это было не чем иным, как воцарением шпаны. Просто коммунистическая шпана в десятилетиях более или менее усвоила семиотику и гигиену власти, сменив шинель на костюм, а сапоги на обувь. Марат рассказывал забавную историю с Ворошиловым, который, возглавляя делегацию Красной армии во время каких-то торжеств в Анкаре, был вместе с Буденным приглашен на бал, а там на танец, после которого его партнерша удалилась, хромая. (Говорят, положение спас Буденный, удививший Ататюрка и гостей гопаком.) Наверное, и новая шпана обтесется со временем, но кого это сегодня волнует!» К.Свасьян «…но еще ночь».

[43] - Ср. с: «Новгородская республика просуществовала три с половиной века с 1136 по 1478 год, затем попала под сапог Москвы, принудительно влившись в централизованное государство.
Сегодня Господин Великий Новгород переживает худшие времена своей истории. Я был в Новгороде в августе 2019 года и поразился его гнетущей заброшенности и убожеству, даже по сравнению с советским периодом. Экскурсии только частные, великолепные в былые времена старинные церковные постройки вдоль знаменитой некогда Ильиной улицы обветшали и находятся в жалком состоянии. Короче, после Пскова появился очередной депрессивный район, лучше сказать зона отчуждения от нормальной жизни.
Особенно обидно это на фоне переживающей небывалый расцвет столице Казанского ханства — Казани. Все, кто там бывал в последнее время, в восторге от увиденного.
Вот и задумаешься — кто в сегодняшней России-Московии действительно является "государствообразующим народом" — русские или татары?» (Анучин Евг. Из частных бесед).

[44] - «В Риме господствующий народ наказывал диктаторов, консулов и сим оставлял право взыскивать с подчиненных их. У нас берегут вельмож, начальников и наказывают…подвластных им. Переменою правила сего многое в службе переменится, и я удержусь от примеров, которые привести могу в подпору истины сей». Кисилев — Витгенштейну (цитируется по: Н. Эйдельман. Первый декабрист. М. 2005). — В том числе и в сказанном коренится извечный русский произвол «сильных» и забитость слабых.

[45] -  «134. Что до лакедемонян, то их поразил гнев Тальфибия, глашатая Агамемнона. Ведь в Спарте есть святилище героя Тальфибия и существуют также его потомки, так называемые Тальфибиады, которым предоставлено преимущественное право выполнять должность глашатаев. После умерщвления глашатаев у спартанцев все [предзнаменования] при жертвоприношениях выпадали неблагоприятными. И это продолжалось долгое время. Лакедемоняне были глубоко встревожены, предаваясь печали из-за этого несчастья. Много раз они созывали народное собрание и через глашатаев объявляли: не желает ли кто-нибудь из лакедемонян пожертвовать жизнью за Спарту. Тогда выступили Сперхий, сын Анериста, и Булис, сын Николая, знатного рода и богатые спартанцы. Они добровольно вызвались понести наказание от Ксеркса за умерщвление в Спарте глашатаев Дария. Так спартанцы отослали этих людей в Мидийскую землю на смерть.
135. Дерзновенная отвага этих мужей достойна удивления, и, кроме того, [не менее поразительны] вот такие их слова. На пути в Сусы прибыли они к Гидарну (родом персу), который был начальником персидского войска на асийском побережье. Гидарн дружески принял спартанцев и за угощением спросил их: «Лакедемоняне! Почему вы избегаете царской дружбы? Вы можете видеть на моем примере, какое я занимаю положение – как царь умеет воздавать честь доблестным мужам. Так и вы, если предадитесь царю (царь ведь считает вас доблестными мужами), то он поставит каждого из вас, спартанцев, властителем области в Элладе». На эти слова они отвечали так: «Гидарн! Твой совет, кажется, не со всех сторон одинаково хорошо обдуман. Ведь ты даешь его нам, имея опыт лишь в одном; в другом же у тебя его нет. Тебе прекрасно известно, что значит быть рабом, а о том, что такое свобода – сладка ли она или горька, ты ничего не знаешь. Если бы тебе пришлось отведать свободы, то, пожалуй, ты дал бы нам совет сражаться за нее не только копьем, но и секирой». Так они отвечали Гидарну.
136. Оттуда спартанцы прибыли в Сусы и предстали пред царские очи. Телохранители прежде всего приказали им пасть ниц и поклониться царю до земли и хотели принудить их к этому силой. Однако они наотрез отказались, даже если их поставят на голову. Ведь, по их словам, не в обычае у них падать ниц и поклоняться человеку и пришли сюда они не ради этого, а по другой причине. После решительного отказа выполнить это требование они вновь взяли слово и сказали приблизительно так: «Царь мидян! Послали нас лакедемоняне вместо умерщвленных в Спарте глашатаев, чтобы искупить смерть их». В ответ на эти слова Ксеркс сказал, что по своему великодушию он не поступит подобно лакедемонянам, которые, презрев обычай, священный для всех людей, предали смерти глашатаев. Сам же он не желает подражать им в том, что достойно порицания, а потому не умертвит послов, но снимет с лакедемонян вину за убийство». Геродот. История.

[46] - «Высокопоставленные идеологи страны являются высокопоставленными представителями правящей бюрократии; и основная масса всех профессиональных интеллектуалов является правительственными чиновниками так же, как и эти бюрократы.
Мало кто из выдающихся артистов и писателей могут заниматься своей работой, не занимая служебную должность. Но и они следуют государственным директивам, выполняют государственные заказы, им платят, словно высшим чиновникам, а так как они хорошо и безоговорочно служат государству, то пользуются привилегиями высших чиновников. Что касается практической стороны дела, они имеют квазичиновничий статус». (К.Виттфогель. Деспотизм Востока. Сравнительное исследование тотальной власти).

[47] - «Служилые люди Османской империи гордились тем, что являлись 'рабами' своего султана».  Виттфогель. Указ. соч.
Он же, там же: «Очевидно, что любезная ложь или умело предложенная взятка вовсе не являются оружием в борьбе за свободу».
Он же, там же: «Население завоёванной страны рассматривает оккупационную армию как единое целое, хорошо зная, что власть рядовых солдат крайне ограничена. Так же и подданные гидравлического деспотизма видят в представителях аппарата единое целое, даже если ясно, что отдельные представители очень различаются по силе, богатству и социальному статусу».

[48] - Чаадаев (из письма графу де Сиркуру): «Эта податливость к чужим внушениям, эта готовность подчиняться идеям, навязанным извне, является существенной чертой нашего нрава». — Сказанное относится ко всей русской истории – от принятия христианства, далее Петр, засилье немцев в XVIII веке, западные идеи просвещения, победивший коммунизм и, наконец, либерализм. Дамокловым мечом над Россией всегда висела идея, но идея искажалась: на русский лад, - и становилась эрзац-формой религии, расширяясь до планетарных масштабов; религия та – не важно, кого или что она славит, - себя всегда являла большевистскими методами (начиная с Петра или даже ранее вплоть до «либерализма»).

[49] - «Археология знания во многом противопоставлена культуре; древо ее (культуры), древле возделываемое и плоды дающее потому, ныне засохло; рядом растут сорняки и побеги сорные: археологии знания; древо огорожено, оно стоит в музее, под стеклом. — Культура словно погибла, и гибель ее безвозвратна, как и всякая иная гибель; однако всё ж мы полагаем: Огнь святый стал частию — угольком, частию — тускло-горящим пламенем: огоньком болотным; но он всё еще теплится; дело состоит в том, что из огонька болотного соделать мощное и бурное пламя, багрянопылающее и ярколучистое...
<…> Ренессанс был явлением, рожденным тем самым возвратным порывом, о коем упоминалось выше, явлением, даровавшим миру много плодов — сладких, как мед, и горьких, как полынь. Он был исходом из мрака, из застоя, оставаясь самым ярким примером выхода из культурного тупика и поныне; был он удачною попыткою обернуться назад, и окинуть взглядом пройденный великий путь, и, переосмыслив его, соделать возвратный порыв к — казалось бы — давно ушедшему. Нам представляется, что ныне ренессанс в тех масштабах невозможен в силу многих условий. Но всё же мы полагаем: на ренессанс в охвате меньшем можно (и надобно) уповать. Добавим, что культуре он необходим ныне более всего прочего. Его созидание есть борьба ожесточенная с тем мраком, с тем засилием «новых форм», уродливых форм и норм постмодернизма, гореносных и гореродных, и прочих разновидностей открыто явленного абсурда. Возрождение новое (возрождение, рожденное немногими для немногих) возмогло б отвоевать у Времени черту положенных сроков, — проливши в мир сей светы горние, — отложить на время окончательное торжество уже заступившего Хаоса, конечной победы коего не миновать и вовек не избегнуть… — В сердце печали льются в час недобрый — когда Солнце не кажет себя, всё в тучах, в темях, мгле...но наше дело — не отдаваться скорбям, не пассивно-униженно ждать небес решенье, но с подобающим всему высокому достоинством встретить неотвратимое и, — презревши дольнее и отложивши попечение о нем, — обрушить гневы свои — на него, парируя неожиданные его удары, ибо мы есмы чада Света, и нам подобает светить ярко, не становяся бледнее — никогда, никогда…» Раузер М. Вступительное слово//Альманах «Северный крест». Москва, 2020.

[50] - Это понял даже барон де Кюстин: «Вдобавок, нет ничего более противоположного, чем русский и немецкий характеры»; «Тевтонские расы антипатичны русским <...> самые добродетели германцев русским ненавистны”.

[51] -  «Людям, до которых мне хоть сколько-нибудь есть дело, я желаю пройти через страдания, покинутость, болезнь, насилие, унижения — я желаю, чтобы им не остались неизвестны глубокое презрение к себе, муки неверия в себя, горечь и пустота преодоленного; я им нисколько не сочувствую, потому что желаю им единственного, что на сегодня способно доказать, имеет человек цену или не имеет: в силах ли он выстоять». Ницше Ф. Черновики и наброски, осень 1887 г. Или – иное изречение Ф.Ницше: «Если дерево хочет достичь неба, его корни должны достигнуть глубины ада». Ср. с высказыванием Достоевского: "Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца". Наконец: «Боль есть нечто всеобщее и необходимое во всякой жизни, неизбежный переходный пункт на пути к свободе. Мы напомним о болезнях роста в человеческой жизни в физическом и моральном смысле. Мы не побоимся и эту первосущность (первую возможность внешне явленного Бога), поскольку она приносит с собою развитие, представить в страдательном состоянии. Страдание вообще, не только для человека, но и для Творца, есть путь к величию. Он ведет человеческую природу не иным путем, нежели тот, которым должна проследовать и его собственная. Соучастие во всём слепом, темном и страдном, что есть в его природе, необходимо ему, чтобы подняться к наивысшему сознанию. Всякое существо должно узнать свои глубины; но без страдания это невозможно. Всякая боль исходит только от бытия, и поскольку всё живое должно сначала замкнуться в бытии и из его тьмы прорваться к просветлению, то и сама по себе божественная сущность в своем откровении должна сперва принять природу и постольку претерпеть страдание, прежде чем отпразднует триумф своего освобождения». Шеллинг Ф.В.Й. Мировые эпохи. Третья редакция (1814/15).

[52] - «Перцеву бы стушеваться и молчать в тряпочку перед Свасьяном, как советовал Достоевский, а он петушится. Невольно вспомнишь, что человек — это стиль, а бесстилье — лишь потуга на человека». Анучин Евг. Из частных бесед  рубежа 2018—2019 гг.

[53] - «У господина представительная наружность. Это ценится. Какая чепуха: представительная. Если бы красивая, жалкая, страшная, какая угодно. Нет, именно представительная. В Англии, говорят, даже существует профессия — лжесвидетелей с представительной наружностью, внушающей судьям доверие. И не только внушает доверие, сама неисчерпаемый источник самоуверенности. Одно из свойств мирового уродства — оно представительно». Г. Иванов. Распад атома.

[54] - «Действительно, когда я вывозил из Парижа и Перуджи прекрасные издания Ронсара и Ариосто, я чуть не плакал от зависти: в России классики так не выходят в свет. В сердце еще жив позор пушкинского юбилея десятилетней давности: академическое собрание сочинений должно было появиться, но не появилось. Перепечатка межеумочного продукта сталинской эпохи, лишенного комментария, с кропотливой  текстологической работой, которую обессмысливает одно то, что она сделана в новой орфографии [подчеркнуто мною — М.Р.], была самым неудачным из всех мыслимых решений. На филфаке МГУ и на истфиле РГГУ есть такие кафедры, которые я — будь у меня соответствующие полномочия — отправил бы в полном составе в желтый дом. Когда я слышу, что „в отечественной филологической науке еще не разработана тема пространства в творчестве Владимира Сорокина“, я не хватаюсь за пистолет только потому, что и не доверил бы автору таких слов заниматься настоящими филологическими вопросами. — Оговорим только одно — представления о филологии людей, имеющих одинаковые ученые степени и даже иногда по одним и тем же специальностям, могут различаться вплоть до полной несовместимости, и в данной статье я буду руководствоваться только собственными соображениями. Не в том смысле, разумеется, что эти мысли принадлежат мне; напротив, они весьма старые и традиционные, — а только в том, что я считаю их истинными. Я нисколько не намерен их обосновывать, а формулировать — лишь в том объеме, который нужен для разговора о школьном аспекте преподавания своей науки. Если читатель с ними не согласится, мне останется только отнестись к этому факту с подобающим смирением — и напомнить, что тема пространства в творчестве Сорокина еще ждет рабочих рук <…> Страна, не умеющая как следует издавать своих гениев, обречена». Любжин А. Филология и школа.


Рецензии