О главном герое и о его творце
Что меня отличает почти от всего прочего, если брать историю и, соответственно, всего, если говорить только о современности, и служит залогом моей уникальности, так это одна перевернутость моего бытия, или перевернутая, люциферианская гармония, а не гармония создавшего, выказывающая себя через всех прочих: не люциферическая расколотость между духом, телом, душою (как то у христианских монахов), но именно гармония и цельность. — Скажем, если у типа homo sapiens дух обслуживает плоть, то есть влечения, страсти, желания используют разум как средство; говоря инако: Я, сознание — нерасцветшее, зачаточное, забитое — обслуживает Себь, не-Я, бессознательное, напротив, бурно расцветшие, явно себя являющие, — то у меня всё вовсе иначе. Казалось бы, иначе и у слишком всё ж немалого числа лиц: тех, кого можно отнести к homo spiritualis, но при том нельзя назвать пневматиком (!), — скажем, у монахов, аскетов и иных интеллектуалов. Так что же здесь уникального? Почему Свасьян назвал меня единовременно живым и духовным, вернее «живым духовным» и почему, по его словам, мои «мысли не просто застревают в голове и как-то вываливаются наружу, но <...> опознаются через сердцебиение и учащенный пульс»?
Здесь всё имеет одно объяснение: речь идет не об уходе от тела, безсознательного, высшей части чувственного, но об их использовании — духом — для своего же, духа, блага. Именно поэтому мое Я — когда Я во мне расцветает, а не пребывает задавленным тем или иным проявлением Себи — багряно, виннокрасно, пламенно, оно — живой огонь, огнь поядающий: оно тогда не просто дух, но дух живой, ярколучистый, алопылающий, использующий чувственное и бессознательное как средство и как своего союзника, то есть влечения, страсти, желания используются разумом как средство, дабы дух был не таков, каков он у больших и малых любителей [христианской-де] духовности, бледных — внешне, бледных — внутренне. Если М. – пламень, то монахи и прочие бледные едва тлеют, и они, а не он, обречены тлению. Это раз. Два: помножьте на презрение ко всему, где нет духа Люцифера и в меньшей степени Христа: презрение (которое всегда выше борьбы) к любому Мы, чувственным потокам, невысокому экстазу, телесным сферам и к самому телу как гасителю Духа, Я, Личности, сознания и пр. — словом, ко всему тому, что уводит от Я. — Страсть человека — изойти из Я, потерять Я, раствориться в Мы [любого рода]; моя страсть — быть в Я, не быть в Мы елико возможно, то есть быть на тех льдяных вершинах, с коих сознательность другого дороже собственной плоти (и не только дороже, но и роднее), где не борются с плотью или — с иной стороны — где ей не служат и ею не живут, короче — где её не изживают или же её не проживают, соответственно, но где попросту её используют. — Ежели влечения, страсти, желания не способствуют моему Я, то они изгоняются моим Я. Именно поэтому речь идет здесь не о бытовании, а о бытийствовании (в терминах получуждого мне Хайдеггера), а последнее всегда — вопреки [создавшему, миру и законам его].
Еще раз: здесь не дух служит страстям, но страсти – духу.
Я — грозовая туча, чреватая молнией, уже бывшею и — вновь и вновь — грядущею, зарница, рождающая отблеск тамошний, я как подлинный, как творец [небывалого], как созидатель великого — требую от своего собеседника: очей более зорких, способных узреть осиявающий свет далекой звезды, незримой для большинства, сердца глубокого и честного, способного внимать и вникать в мною реченное, ушей, способных слышать отдаленные гулы и раскаты громов, недольних и неложных, способных испепелить цветы мещанства. — Словом, я требую от своего читателя или же собеседника — не покорности: я требую храбрости.
Я не старею, и нельзя душу мне исторгнуть, ибо есмь не плоть с примесью духа, но дух с примесью плоти (используемой духом с его позволения). — Плоть М. — не только и не столько его плоть, ибо Дух свил в ней гнездо свое и родил чад.
Вся спиритофобствующая плоть мира восстает — с не ею заданным упрямством — на кое-что незримое для нее во мне: нечто, единственно и дозволяющее мне быть тем, кто я есмь, — на дух, способный и мертвых поднять из могил, их воскресивши. Плоть мира, обледненная и обледенелая, — скопом, сообща (но неосознанно) — искушает: не только мнимыми благами, но и мнимыми последователями, учениками, ловит меня, не ведая наглости в неистовых своих попытках.
P.S. Слова полноценного, подлинного люциферианца, отчаянно борющегося с наступающей зрелостью — старостью, чреватою ослаблением, который если и преувеличивает порою, то самое его преувеличение стоит больше, чем вся буржуазная мелкая пенка, лишенная глубины, не могущая оставить хотя бы и малый след в истории и того не желающая (ибо, по слову Ницше, имеет «свое маленькое удовольствие для дня и свое маленькое удовольствие для ночи: но здоровье — выше всего») — за всё время гнилого ее существования (но лишь и придающая вящую ценность для подлинного люциферианца: кому как не люциферианцу стоит обращать внимания на извечное преобладание ариманических пониженцев — хотя бы и рядящихся в рясы интеллектуалов и людей духа).
Остается добавить — оба, М. и его создатель — М.Р., — не люди, мы убили в себе слишком многое, чтобы быть нарицаемы людьми, ибо сделали всё, что можно, для своей подлинной возлюбленной — Вечности; иные в лучшем и редком случае получили славу при жизни, но их забудут; мы же — Судьбе вопреки — обретем славу после жизни — длиною в полубесконечность.
Проиграл или выиграл М. (и того не менее его создатель — М.Р.) — в схватке с Судьбою?
Свидетельство о публикации №224090300802