О природе

Но если прекрасная природа — дочь своего отца, разве сердце дочери не его сердце? Разве ее сокровенная сущность не он сам?

Гельдерлин

Природа понимается у меня не на классический (слишком космический) лад как инобытие абсолютного духа (по Гегелю) и инструмент его самопознания: согласно сему подходу, он познает себя, создавши свою противоположность; Дух и природа – тезис и антитезис; синтез – человек.

Природа выступает в поэме и не как Bona Mater – хотя едва ли не все гении культуры всегда воспевали природу, будучи ею зачарованы и околдованы, здесь она понимается парадоксально иначе, тем паче сие удивительно для романтизма: анти-минойски, ведь для минойцев вечно-умирающая и вечно-воскресающая природа (а также смена жизни и смерти, чередование времен года, — словом, цикличность) – нечто наиважнейшее и глубоко священное; в поэме, напротив, она — наиболее удачное и опасное орудие создавшего, гениальная чара творца, сеть, уловляющая души, уводящая от Я в Себь.

Возвышение человека над природой и рождение культуры, конечно же, взаимосвязаны, но далее он, человек, в лице лучших своих представителей, подпал под нее (природа как храм), а в лице малых сих – использовал как «мастерскую», на деле также служа природе, также  рабствуя у нее [57], ибо всегда являлся ее частью.
Служба природе справляется всякий раз, когда мы потворствуем инстинктам и Себи; а не боремся с собою, противоволя.

Она всецело, глубоко ритмична, мерна, заданна, что означает: она – несвобода, неволя. Ее бытие – даже не дыхание, а скорее – сердцебиение создавшего. Она – лучшее из его творений, ее чары для любого живого и впрямь необоримы, и слепота и мерность ей к лицу. Ее ловушка коварна: вот роскошью своею бросается в сердце, покорная, красотами себя являющая, молчаливо ждущая нас, смиренная, как бывает смиренен только Восток, седой Восток, и – завладевает нами без остатку, всепожирающая, а покоренный думает, что он здесь хозяин, что он начало активное; но не природа приходит нам послужить (в качестве храма или же мастерской), а человек приходит к ней – послужить: как раб, влачащий ярмо; не человек вбирает её в сердце по своей воле, а она бросается в сердце человеческое по воле своей (вернее: по воле создавшего). И уводит от Я: в Себь.
 
Природа, как и мир, понимается в поэме как майя, иллюзия, как путы, несвобода и уловка — и улыбка — создавшего.
 
Но творящий, не-мерный, любит её – среди прочего – и потому, что она в ритме своем и мерности дарует покой вожделенный, приемлет в лоно свое всё творящее, не-ритмическое, не-заданное, борющееся (а потому устающее от самого себя); она – ложе и лоно.

Для М. – она не храм и не мастерская: она последнее искушение, храм ложный, ложных богов, заря-искусительница, заря неподлинного, кажущаяся подлинным. И он отвергает её. И с тех пор бытие М. стоит под знаком не только борения с нею — в себе и вовне себя, — но и презрения (которое выше борения). — М. — снова — в максимальном контрасте с обставшей его действительностью: минойцы природны в мере наивысшей, они и природа — одно; М. — не только растождествляет свою личность с нею, но и тщится быть противоположностью природе.

Мерность же понимается в поэме как заданный создавшим ритм дольних сфер, бесконечное хождение по кругу и лабиринту, рабское и слепое, как себя пожирающий змий; и, как следствие, как духовная спячка и косность [58]. Закономерность–мерность–заданность. Именно Ариман отвечает в поэме за мерность и ритмичность (сон, еда, циклы природы, также и просто привычки и «зависимости» — вплоть до движенья небесных светил), коими архонты держат не только человека, но и всё живое в узде. Ритм — основа вселенского бытия, сердцебиение его, мерное постукивание стрелок да шестеренок вселенских часов мироустройства. Царство Аримана — это нечто, идущее по кругу, нечто самозамкнутое (совсем как себя пожирающий змий Уроборос: змий, свернувшийся калачиком и пожирающий собственный же хвост), самый круг, 0, vagina. Ему, казалось бы, противостоит, но на деле его дополняет, иной бог, иной архонт: Люцифер — бог-вспышка, бог-молния, бог-гром, — словом, меч, стрела, и, фаллос.
 
С пониманием природы связано потому и понимание судьбы, которая не что иное, как узилище, оковы, орудие создавшего, коим он держит всё живое во страхе и смирении, нить, которой мерно подергивает создавший, кукловод par excellence, восседая на седалище.
Хотя такого рода понимание судьбы не встречается в мировой литературе, оно всецело гностично; но будучи таковым, оно тем не менее всецело мое: я говорил о судьбе как об оковах, об odium fati еще до всякого, хотя бы и отдаленного, знакомства с гностицизмом. В этом смысле я гностик если не до, то вне гностицизма. И уже около десяти лет моим убеждением является: на от века религиозном amor fati зиждется вся рабскость мира, на нерелигиозном odium fati величаво покоится дерзновение его, порывающее с миром и тщащееся прорвать заданность его.
___
[57] - А.Ф.Лосев: «В настоящее время на очереди не натуралистическое, но социологическое мировоззрение. Представление об основах мира как о материальной, механической вселенной, как о внутренне мертвом, хотя и внешне движущимся механизме, есть идея, созданная не античностью, душа которой — пантеизм, и не Средними веками, утверждающими в основе мира божество как абсолютную жизнь и любовь, но исключительно Новым временем. Это всецело создание капиталистической Европы, обездушившей мир и природу, чтобы перенести всю жизнь, всю глубину и ценность бытия на отдельного субъекта и тем его возвеличить.
Сущность новоевропейской философии заключается в разрыве субъекта от объективного бытия, в переносе всех ценностей объективных глубин на субъекта и в обретении этой могучей, гордой, но одинокой личности, мечущейся по темным и необозримым пространствам опустошенного мира и стремящейся вдаль, вечно вперед, к туманной неизвестности, ибо только так и мог утвердить себя субъект, потерявший опору в твердом объекте и превративший все устойчивое в сплошное становление и искание. Параллельно этому наука в новой европейской культуре — и большею частью и вся философия — постулируют бесконечную, необъятную, оформленную только внешнемеханически вселенную в основе всех вещей, и в том числе всей истории и всего человечества».

[58] - Анучин Евг. Из частных бесед середины 2019-го: “Сложнее с природой человека. Это не некий словесный оборот, метафора — это сама сущность человеческая, повязавшая внешнюю природу вокруг человека и внутреннюю в нем самом. Такое человеко-миро-устройство делает человека только в определенной степени зависимым от природных стихий. Преодолеть эту зависимость можно Духом, отсутствующим во внешней природе. Человек иногда наделяет природу духом, но чисто метафоричeски.

Тютчев: "Природа — сфинкс, и тем она сильней своим искусом губит человека, что, может статься, никакой от века загадки нет и не было у ней". Даниил Андреев отмечал, что есть природа и есть ее состояния, прозреваемые человеком как стихиалии. Не будем путать стихиалии со стихиями природных состояний. Посему воспевание природы есть человеко-чувственно-духовное ее измерение, выраженное через стихиалии. Крито-минойцы такого еще не знали. Храмом для человека природа становится не через искушение, а через стихиальное преображение. Посему отвергать природу от себя можно было лишь в минойское время. Отвергать сегодня значит проявлять собственное невежество». – Что еще мог бы сказать язычник сегодня?


Рецензии