Съ Богомъ, деревня, по миру!
Сборник публикует его составитель Ю. В. Мещаненко*
………………………………………………………………………………………
А. Дивильковский
СЪ БОГОМЪ, ДЕРЕВНЯ, ПО МIРУ!
Изъ очерка „На рекахъ Вавилонскихъ"
Вестник Европы
Книга 3
М А Р Т
С.–Петербург
1914
Страниц всего: 419
116
На моём нелёгком посту русского носильщика в Женеве привелось мне послужить моею твёрдой спиной на пользу соотечественников, потерпевших дома крушение.
Раз из вагона на перроне скорее высыпалась, чем вылезла, невиданная, неслыханная здесь фигура – в лыковых лаптях, с котомкой за плечами и чайником на верёвочке со странничьим посошком в руке: она, живьём она, родимая деревня Охова – в самом сердце Европы!
Ведь я – не только носильщик, я – и женевский гид.
Не мог я равнодушно видеть этой оторопелости, оглушённости во всём обличьи мужичка, словно бы вот только что вырвался он из-под пестов крупорушки-мельницы. И я устремился к нему и стал расспрашивать, каким это ветром, каким землеустройством выдуло его с родины.
Ничего не мог допытаться. Он стоял, раскрыв рот и испуганно дыша, – ни дать, ни взять, рыба-язь на песчаной отмели. Только, заслышав русскую речь, ухватился изо всей силы за мой рукав и не выпускает. Вспомнил я тут отечественное средство от холода и всяких передряг:
– Эй, дядя, говорю, очнись-ка; пойдём в трактир чай пить.
Волшебные слова «трактир» и «чай» не преминули оказать своё действие. Всё ещё немой, мужичок дёрнулся с места, заторопился, счёл нужным поправить оборку у лаптя и – двинулся покорно за мной.
Пришли в одно из маленьких кафэ недалеко от вокзала. Сели пить чай. Но только по осушении трёх фаянсовых чайников оттаял, наконец, бедный земляк. И он принялся сам меня расспрашивать:
117
– Скажи ты мне теперича, лебедь моя ты белая, послал мне тя Господь, – куда ж это я приехал? Какой город, какой народ?
Я объяснил и выразил удивление, что он не знает своего пути. Он в ответ запел что-то протяжное и унылое – про «ра-а-зстройство земле-е» (это, вероятно, и означало – землеустройство), про то, как спасался он с дорогой родины «сквозь поляков и немцев», как он там и «отбился от людей»; ехать же ему было надобно «аж до са-а-мого до мо-оря». Трудно было понять из этого, конечно, что с ним случилось и как ему помочь. Подумав, я предложил было ему сдать его на руки женевской полиции. Он так вдруг замахал руками, так задвигал свой блин-фуражку со лба на затылок и обратно, с такими поклонами, чуть не до своих лыковых лаптей стал упрашивать меня «не выдавать» его полиции, что мне ничего не оставалось, как одно: сыскать земляку его потерянную дорогу собственными средствами, какие есть в руках русского гида на чужбине.
Я, однако, потребовал от него полного рассказа о его приключениях, иначе не брался довести его до добра. Он сперва отнекивался и скрёб под фуражкой то горстью, то посошком; потом, делать нечего, согласился, взяв с меня «присягу» молчать.
Его песня в начале была, впрочем, на довольно знакомый русский мотив.
«Умаление земли… Лес есть, да не наш; выгонов и звания нет, всё распахали; покосы наши – трава-костер така долгая: один конец у коня в зубах, а другой уж, гляди, насквозь прошёл; скотина, почитай, перевелась…» и т. д. «В 5-ом году пошло за людьми и наше село Обезшкурено земли себе и правов доставать – ну ен (барин) пересилил, всех солдатами перепорол, кого в Сибирь, кого в Архенгельску поразослал… Потом настали етые хутора, Хрестьянский банк – смерть наша. Наново пошло стражение, снова, которых оставшие, перехлестали, поссылали… Вот мы, прочие жители, думать, мы – головой шевелить: как быть? И вышло оно, родимый ты мой, вон куды: всем уходить в бега».
– То есть, как в бега? – удивилься я этому, казалось бы, давно издохшему термину крепостных времён.
– Да так же вот, как наши деды от «них» (от господ) бегивали. Сытому, брат, и берёзовый прут – ни по чём, а голодному никак уж не стерпеть. Обидно! То и согласилися: бежим-ка в Бразиль-землю.
Последние два слова произнесены были уже шёпотом, а посошок в руке собесодника кивнул многозначительно.
– В Бразилию! – снова воскликнул я, хорошо помня, что в моё время, когда я ещё сам не был «в бегах», коренная деревня-бабушка и слыхом не слыхала о Бразилии. –Да откуда же вы узнали про такую землю?
– Т-с-с, молчи, – таинственно произнёс он. – Вот тут-то самому делу-то и ключ берётся…
И он шёпотом рассказал мне про некоего Орёл-Палча1), агента, который разъезжал по их бедной стороне под тайным видом торговца пенькой да курами. На ночёвках, по крестьянским сеновалам, тоже шёпотом поведал он дивные вещи про заморскую Бразилию, где земли – «хоть ешь её», а народу «просто плёвое дело». Земля, конечно, страдает, просится «взодраться»; почему агент и послан по свету звать народ «на-помочь».
118
Принимая во внимание успокоение хутора и «Хрестианский» банк, легко понять, что сказка про землю, как всегда, в нашем малоземельном отечестве, возымела неотразимый успех. Сбилась артель охотников из соседней округи. Мир помог им, ибо все надеялись потом «убечь» за передовыми. «Тогда ен погнал нас всех тихим белом на границу, – продолжал мужичок, и странно отозвалось в моём ухе это слово «ен» – то самое, каким только-что обозначался вековой владыка деревни, барин…
В Европе мой Ерёма (имя мужичка) заблудился. Потерял спутников в сутолоке какого-то вокзального подземелья, «погнали» его не в тот поезд…
– И вот, землячок, выперло меня куды-то в угол, к горам высоким, а надобно – к морю. Ен тоже учил нас всё «в Генву, говорит, вам ехать». Так ведь и твердил я немцу-кассиру: в Генву, да разве немец чего разумеет?
Тут мне ясно стало, наконец, приключение Ерёмы: он где-то в Базеле или Франкфурте требовал билета «в Генву», его доставили в Женеву (Genf), тогда как ему надо было в Геную (Genua), откуда идут пароходы в Бразилию.
Предстояло заняться дальнейшей судьбой заблудшего.
Сегодня же отправить его в Геную – безнадёжная вещь: вторично потеряется между итальянцами, как между немцами, ибо
1) Я никак не могу догадаться, какому святому могло соответствовать это имя.
119
бразильские пароходы – я знал это – отходят не чаще раза в месяц, а без парохода – как эдакий Ерёма сыщет спутников? Следовательно, сперва необходимо справиться о дне отплытия и, пока что, Ерёму приютить здесь. Он согласился с неизбежным. Я же про себя взвешивал уже иные для него шансы.
Житель села Обезшкурена мог, конечно, обольщаться Бразилией. Но опытным гидам пора знать, что его блаженная Бразиль-земля скорее похожа на западню, расставленную по ту сторону океана для беглецов из Европы. Успеет ещё Ерёма влезть, если такова уж его судьба русская, в эту петлю. Моё дело – сыскать ему перспективу получше. Да и здесь пусть пока воспользуется случаем, присмотрится, как упорные люди всего добиваются, сидя у себя дома.
Я издавна вёл дружбу с деревней Шармильи*, близ Женевы. Туда я решил отдать моего клиента на постой, чтобы не заскучал, с непривычки, в городе. Вблизи самого вокзала мы сели в вагон загородного трамвая и отправились…
Всё удивляло Ерёму в дороге: вереницы вилл, «палат каменных», сады невиданных из деревьев, одетых плющем, «что русалка зелёной сорочкой»; потом – обсаженные деревьями поля, виноградники, сперва принятые им за гряды здешнего гороха. И всё казалось ему таким малым, тесным, сдавленным. «Бедные, и свет-то Господень заставлен у них горами, дышать вольным ветром не могут!» Очень жалел Ерёма швейцарцев.
От последней остановки мы не пошли прямо деревней с её почтенными, монументальными фермами, а свернули по дороге влево, к хуторам, что попроще, значит, и попристойнее моему лапотнику. За поворотом дороги мы заметили впереди себя какого-то крестьянина в грубом, плисовом костюме, гнавшего корову. Крестьянин был, видимо, навеселе, раскачивался и распевал громким голосом. Огромная корова отсвечивала нежно-розовой кожей сквозь буро-пегую шерсть; на белых её рогах была привязана какая-то вывеска. Мы догнали крестьянина, и тогда я узнал в нём приятеля-арендатора одной из ближних ферм.
– Добрый день, господин Венсенсу! – окликнул я. – Время у нас ещё дообеденное, а вы, я вижу, уже порядком хватили?
– А, добрый день, носильщик! – приветствовал и он меня запросто, хлопая широким жестом по моей ладони. – Нет, ничего я сегодня не пил, но – взгляните-ка сами и восхищайтесь!
120
Он потянул за верёвку корову, и корова, остановившись, повернула к нам свою рогатую физиономию с картонной вывеской. На вывеске крупными чёрными буквами стояло:
«После мрака – свет»1)
Женевский кантон и республика.
Сельскохозяйственная выставка.
4-ый приз рогатого скота.
– А, каково: орал во всю глотку хозяин коровы. – Вы видите перед собой четвёртое животное из всего кантона. А я, глядите сюда, –он двинул себя в грудь здоровенным кулаком – я четвёртый счастливец моего отечества!
И я видел теперь, что четвёртый счастливец действительно шатался не от вина, а от хмеля своей замечательной удачи.
Но зато и корова была великолепна! В жизнь свою, клянусь вам, не встречал я животного, более проникнутого сознанием своей высокой ценности. Корова продолжала стоять, картинно повернув к нам голову, и гордые её глаза, обведённые тёмно-бархатной рамкой, искрились в глубине, будто рубинами. Она чуть-чуть не говорила нам своею позой: «Несчастные иностранцы! Вот каковы бывают в нашем лучшем из кантонов коровы с аттестатом!» Что-то она даже промычала в этом роде, но, спешу прибавить, с истинно-культурной сдержанностью.
Ерёма, как и я, ощутил, должно быть, невольное почтение к героине дня, хотя ещё не совсем мог понять, в чём дело.
– Ах, и хороша же бурёнушка! – твердил он даже с каким-то трепетом в голосе. – Царица – не корова. Назьму-то, назьму (навоза) одного сколько, чай, настоит! Купил ты её сейчас, что ли, парень? – обратился он внезапно к г-ну Венсенсу, как если бы обращался к своему соседу по деревне. Сколько отдал?
И, прежде чем я успел познакомить их, так сказать официально, гляжу, уже г-н Венсенсу жмёт руку Ерёме, извиняется перед ним, что на радостях не заметил «без сомнения русского друга г-на носильщика», и – опять про свою корову, будто понял вопрос.
Моё вмешательство в качестве переводчика быстро нала-
1) Девиз Женевы.
121
дило их взаимное понимание, и, не прошло пяти минут, как они уже вдвоём ползали на коленях под коровой, щупали ей ноги, смотрели вымя, потом какие-то «ямы в пахах» – по мнению Ерёмы, решающий признак насчёт молочности.
Корова топала задней ногой, махала недовольно головой и хвостом… Результат – замечательно быстрое приятельство швейцарца с обезшкуренцем. Совершенно для меня нечаянное, ибо швейцарец, вообще говоря, с незнакомыми не так-то со-общителен. Конечно, мы попали в особо счастливую минуту, но и Ерёма тут проявил выдающиеся качества светского человека и пленителя сердец.
И в то же время рарость швейцарца моментами будто холодную тучку навевала на ясный лоб Ерёмы. То они шли рядышом за хвостом «Бурёнушки» (на самом деле, емя её было: la Brunette), и русский пытался – не очень-то удачно – подтягивать хвалебному гимну швейцарца в честь отечества, столь пекущегося о своих сынах:
O, ma patrie,
Suisse cherie!
А то вдруг – Ерёма мой останавливался и, протянув свою суковатую палочку-шагалочку над коровьим хребтом, с горечью жаловался:
– Нет, детки, неладно чтой-то на свете дела обернулися. Скажите мне, родные, где ж она, правда? Вот тебе скотина лопоухая – в добре и уважении живёт. И слова нет, правильно это: заслужила. А мы, которые тоже мужики кореннные, старорусские – нам, вишь ты, берёзовая каша да тюрьма, да нищая сума. Как тут у Бога поймёшь?
Я – молчу в знак согласия с этой, несколько слабосилной лирикой; г-н Венсенсу молчит, неспособный тронуться ею. Да ведь этого и не переведёшь на французский язук. Ерёма продолжает:
– Прежде нашего чёрного, 5-го, года было у нас, мужиков, одно крепкое понятие: мы, значит, деревня – всему государству корм истоль каменный, и опора; а крепкая всем нам крыша сверху – столица, значит, то есть, Питер. И ен (опять это странное слово!) всей земле ровный порядок даёт, чтобы по силе всякому и по службе было: и земля, и тягости, и обиды…
– Как? и обиды? – не мог я удержаться от реплики.
– А то, что же? – убеждённо подтвердил Ерёма. – В куче без обиды не проживёшь, дело многолюдное. Но – чтобы
122
всем – по терпению… И тая наша правда крепкая в ту пору без остатка нарушилась. Сироты мы остались перед Богом и передо всею нашей землёй. И теперича, если рассудить наше дело по-настоящему, не то, статься может, нас, мужиков, всего более губит, что малоземельны мы стали, а то, что бесправедны.
Какие-то нотки в этих причитаниях всё же не прошли даром мимо понимания г-на Венсенсу, ибо он сочувственно обнял Ерёму поперёк зипуна, и так оба, будто навеселе, дошли до арендаторовой фермы. Тут только я улучил, наконец, минутку попросить о приюте для земляка. Вместо ответа арендатор крикнул навстречу своей жене, сбегавшей к нам со ступеней кухни:
– Мадам Венсенсу! вот наша добрая корова! вот наш новый русский друг – он проживёт у нас несколько дней, потрудись его поместить получше. Есть ли здесь уже кто из соседей, Луиза? Ибо я хочу, чтобы все видели моё торжество!
А в это время мадам Луиза уже успела опуститься на колени перед мордой животного и со слезами целовала его розовые ноздри, называя его «наше сердце, наша слава, маленькая Брюнет»! В благодарность корова облизала её щёки. Затем дело дошло до Ерёмы. Я так и ожидал, что его расцелуют заодно с коровой, но мадам вовремя спохватилась. Она наскоро вытерла о фартук свою руку, ещё мокрую от кухни, и изо всей силы стиснула руку Ерёмы. Град французских комплиментов обрушился на него.
Двое ребятишек арендатора, девочка и мальчик, тоже прибежали воздать честь корове. Если родители отнеслись без особого удивления к старинному одеянию гостя (женевец всего навидался), то у детей «русские сабо», то есть лапти, вызвали величайшую весёлость и остроты. Мать останавливала их сердитым глазом и грозной рукой; но Ерёма сказал: «ничего, не трожь» и быстро спелся с ребятишками на каком-то всемирно-детском языке.
В кухне – этой гостиной комнате рядового женевца – мы сразу попали в коловорот фермерской жизни. Посбежались соседи-хуторяне, чтобы приобщиться к удаче соседа. Все ходили в хлев полюбоваться рогатой героиней, хотя все знали её от телячьих её дней. Казалось, картонный плакат превратил её в высшее существо, которому готовы были приносить на алтарь жертвы. И то сказать, рогатый скот – вся вера, надежда и любовь местной деревни.
123
Все солидно тянули из стаканчиков красное вино, в чистой и приветливой кухне фермы, и беседа пошла о предвидимых прибылях и убытках от молочного хозяйства в году; высчитывали вперёд чуть ли не с точностью до одного сантима. Мы с Ерёмой чувствовали себя тут уже вовсе чужими и далёкими. Я замечтался – носильщик-мечтатель! Не смешно ли? – о тех, вероятно, весьма далёких временах, когда и нашим Ерёмушкам придёт, наконец, в голову заняться немного учётом личных прибылей и убытков, а не одним только вечным самоотвержением в пользу общежития, от которого взамен получаются только тычки да пинки. И не заметил за мечтами, что Ерёма куда-то уже исчез.
Я тоже вышел на порог фермы. Ерёма, уже лишённый странничьего обличья, по-домашнему, в розовой русской рубахе с узенькой опоясочкой, копошился что-то во дворе фермы – ладил какую-то перекладинку в кроличьем садке. Двое ребятишек принимали живейшее участие в его трудах. «Быстро прививается моё русское зелье!» – подумал я.
Вскоре они вернулись все трое. Компания соседей уже разошлась, и мы с г-ном и г-жой Венсенсу были очарованы появлением группы, в роде силуэтов на груческих вазах. Ерёма и дети все пляшут, взявшись за ручки, все в венках из полевых маргариток – конечно, тоже дело быстрых рук моего мужичка. Ерёма аккомпанировал танцу, крича петухом, козой, кошкой, а новые его друзья в два голоска славили занятного «г-на Жерома» женевским припевом:
M-r Jerome est bati sur pierre;
M-r Jerome ne perira pas /bis/.
M-r Jerome, oui-oui!
M-r Jerome, non-non!
M-r Jerome ne perira guere!
Родители принялись аплодировать. Словом, Ерёма начинал недурно, и нечего мне было опасаться, чтобы этот лёгкий на руку малый пришёлся здесь не ко двору. Поэтому я стал прощаться, чтобы поскорее приступить в городе к справкам насчёт дальнейшего Ерёмина странствия.
Хозяин на прощание трогательно благодарил меня за приятное знакомство, прибавив с особым ударением, что они с женой, по зрелом обсуждении, решили ничего не брать с «русского господина» за квартиру, а только за прокорм. Любезность, которую может оценить вполне только близко видавший швейцарцев.
124
Земляк пошёл проводить меня «до калитки», хотя, надо заметить, ни двор, ни яблоневый сад фермы не были совсем ничем огорожены, следовательно, и – без всяких калиток. Я спросил:
– Что, земляк, каково чувствуешь себя на новоселье?
– А, ничего люди, сказать, все хорошие; ребятёнки тоже смешные какие, ласковые… Ну, только не по хрестьянскому живут, бесприютно. Трудно, должно быть, таки им жить.
Мнение показалось мне несколько неожиданным.
– Где же ты видишь трудность? Я думаю, пожалуй, напротив: ваши, обезшкуренные, позавидовать бы могли.
– Чего уж завидного? Гляди ты, на милость, как себя кругом стесняют. Первое дело, жить им, вишь ты, полагается не попросту, по своей воле, а – чтобы всё на господ похоже: покрашено, почищено, прибрано, занавесочки эти, на ребятах башмачки, чулочки. А мужику бы помнить надо: хорошо господа живут, сверху – что икона красиво, да в серёдке-то – где у господ душа? где совесть? Так нам ихняя красота к лицу ли? Вот ты теперь и гляди, второе дело, не что у них в избе, а что – позадь избы. Где у них поле, где хлеб сам, батюшка? Одним-одна полосынька сиротой стоит середь репы какой, да свёклы. Хлеб, значит, весь покупной – это у мужика-то, а? Вот оно, как за господами тянуться, ан и без хлеба останешься. Чудно, как ещё не перемерли все без остатку.
– Нет, брат, живут, как видишь, не бедствуют. Вот у нас наоборот, мужики от хлебного изобилия ежегодно голодают. Голодают да хлеб сюда всё отсылают.
Ерёма не нашёл, что возразить против неотразимого факта современной истории нашей цивилизации.
– Чудо Господне, не иначе! – задумчиво молвил он. – Кто знает, как ему угодить… – но тут же оборвал затверженную с детства истину, ввиду явной её непригодности на сей раз. И, затем, уже каким-то робким, но всё же упрямым тоном продолжал свою критику:
– Вот тоже куру – птица, можно сказать, самопитающаяся, вольная, – они её в эдаку сетку железну запирают безвыходно, ровно ту же канарейку. Поглядел я, сердце у меня даже с жалости задохнулось, так бы всех и повыпускал. Зайцов тоже вислоухих содержат в ящике: хочет заяц сигануть, только, гляди, лапкой, сердешный, помашет да и отставит. Разве это правильно? По правильному, ты и самому себе простор дай, да и зверя тоже не мучь, помилуй.
125
Ерёма ещё не знал того, что и корова-победительница стоит замкнута целый год в стойле, только осенью немного погуляет по скошенному лугу. Но и без того видно было, что тесно тут широкой русской душе. Кстати же мы, идя «до калитки», прошли уже, по родному обычаю, далеко в поле; надо было Ерёме ворочаться. Уходя, он сказал:
– Нет, поплыву я, родные мои, морем-окияном в Бразиль-землю. Там-то жизнь будет со-о-овсем новаго роду!
Я посмотрел ему вслед, ничего не сказав.
Зато я много сделал в следующие два дня. В конторах международного транспорта я узнал, что бразильский пароход, в самом деле, пойдёт лишь недели через три, следовательно, моему клиенту торопиться нечего. Сверх того, мне посчастливилось нащупать для него нить. Среди наших «беглых» оказались связи с русскими в Канаде. Немедля настрочили туда письмо с просьбой о присылке бесплатной «шип-карты» на проезд для Ерёмы, коли понадобится. С таким двойным решением задачи в запасе отправился я снова в деревню.
Застал Ерёму посреди двора фермы, в хозяйственных хлопотах. Под высокой черешней стояла пузатая чугунная печь с котлом и густыми клубами дыма застилала весь двор. Ерёма, как некое привидение, то скрывался в дыму, то вновь появлялся, то совал в печку сухих, корявых корней старой виноградной лозы, то, подняв тяжёлую крышку, совал в котёл какую-то овощь. Войдя в тучу дыма, я увидал, что на земле была навалена кормовая репа. Дети с ножами сидели над ней на корточках, соскабливая с неё корешки и грязь. Ерёма с кочергой в руках, красный и потный, ловко управлял всею работой приготовления корма для скотины, только жмурясь от дыма да покряхтывая, когда печка его обжигала. И как это успел он научиться за два дня совершенно незнакомому делу!
Как только ему печка позволила, я дал ему отчёт о двояком результате моих хлопот. «Годить, так годить», лишь сказал он по поводу корабля; затем снова со вздохом и мечтательной улыбкой – про любезную Бразилию. Тут я счёл удобным, чтобы приняться, как следует, за это Ерёмино наваждение.
– Далась тебе эта Бразилия, – с досадой сказал я. – Ведь там так жарко, что с печкой вот твоей не сравняется.
126
Только одни чёрные негры и способны там работать. Где же тебе, русаку снежному, выдержать?
– Эва! – воскликнул он, да ты позабыл никак, брат, русских которые? Нам, брат, что жарче, то не хуже (он даже плечами шевельнул, будто забрался на самый «камень» в бане). Что жара? Не в жаре состоит корень дела, а в земле, земля же в Бразиле, слышь ты – Орёл Палыч это истинно говорил – всякому завсегда вольная. И опять же, земля землёй, да к земле-то ещё…
Ерёма оглянулся кругом и снова понизил голос, как тогда в кафэ, наклонясь ко мне:
– … и Правда в приданое идёт
– Какая правда? какое приданое? – спросил я в совершенном недоумении.
Ерёма лукаво подмигнул мне и разъяснил свою загадку:
– Така Правда: бразильская! – и он особо значительно поднял кочергу и продолжал:
– Орёл этот всё выложил, ничего не скрывая, то есть, я тебе скажу, не человек это – ирой, вот кто! Говорит, почему, говорит, прадедовья ваши горя не знали, хоть и за барами жили? А потому, говорит: не купя, не продавши, жили, без денег, говорит, жили! А вы вот и хлеб, и самоё землю Божию за деньги принялись продавать. Деньги! – вот ведь от кого, говорит, ваша неправда вся вышла…
– Деньги?.. А того… при чём здесь Бразилия? – старался я привести к одному знаменателю Ерёмины скачки мысли.
– А притом Бразиль: деньги эти проклятые там, говорит, строго-настрого, без остатку, уничтожены. Вот она при чём, Бразиль. Правда там наша исконная цветёт-процветает. Как же мне, посуди, в твою Канаду после этого?..
– Деньги в Бразилии уничтожены? – с негодованием воскликнул я, поняв, наконец, чем современные «агенты» наловчились заманивать современных землеискателей.
– Ха-ха-ха! – громко засмеялся мужик. – Жалко стало денег-то? Я, брат, тоже сперва было, грешный человек, чуть не всплакнул, а потом вижу! Что же? оно правильно сделано. Земля-мать, она всего народит для всего люду, сколько надобно, да ещё и запасу накладёт, сколько захочет, на чёрный год. А деньгами, золотом-то – пить – обуваться – одеваться-то не станешь. Ошибка это, слышь, вышла с деньгами. От земли же всё, да от трудов держится. Оттого Орёл говорит – и государство-то слывёт «Бразиль" по-ихнему: трудящее.
127
И Ерёма стал мне описывать с большой обстоятельностью, как мудро всё там в Бразилии устроено. Ни нищих, ни голодных, ни бездомных. Ибо, только случится где неурожай или же другой недостаток, сейчас же со всех сторон «валят способия». «Потому у всех всего много, ничего никому не жалко, вот оно мирским горбом всё славнёхонько и устраивается».
Я, по совести, должен был этим радужным выдумкам противопоставить едкую силу действительности. Но на моё замечание, что кое-о-чём в этом же роде мечтают, правда, социалисты, да ещё нигде на земле мечта не осуществлена, – он живо возразил:
– Социалисты? Это – которы с красным флагом в 5-ом годе обещалися: землю вам от помещиков и всё-ё-ё добудем? А потом вышло: «по Дуниным заветам – пошли, Боже, пироги с нетом». Не, парень, агент подтверждал: не бойтесь, социалистов в Бразиль не пускают, потому они безхозяйны.
– Как это безхозяйны?
– А так, хозяев чтобы, говорят, не было. Примерно, мой дом, моя земля – моя и власть; а по-ихнему – ничего у тебя своего, всё чужое, людское. Лошадь у тебя последняя – а велят, подавай людям лошадь! соха, борона, коса – подавай туда же. Вот и остался кругом бобылём. А в Бразили, шал-и-и-ишь, всё крепко, никто мне не голова. Хозяин я, так хозяин и есть. По доброте моей, да по твоей смирности, я тебе, может, вдвое против того надаю, а силом – не дам. Ишь, ловкие!.. в своём дому есть я – пан! Как хочу, так и молочу!
Мои попытки уличить Орла Палыча в надувательстве не имели также успеха.
Напрасно я предостерегал Ерёму против ждущего его, наместо всех обещаний агента, крепостного труда на кофейных плантациях. Напрасно объяснял, почему бразильским крупным землевладельцам понадобились добрые русские мужики: негры, мол, и те стали нынче умны, научились стачки делать; так русские, слышно, покорней негров будут, до смерти согласны работать. Все мои доводы разбивались о Ерёмину улыбку, как о каменную скалу. Агент его заранее сделал глухим ко всему.
– Грешишь ты, парень, зря, не знавши человека, а разве эдакой тебе соврёт? Ведь он – кто? Великомученик! Наш земский ведь пронюхал под конец про наш убег,
128
велел стражникам блюсти за нами. Что ты думаешь? Он, агент-то, меня ночью, что красную девку уволоком увёз! Через границу тоже мы ночью оврагом ползли, и он тут же: завидели нас пограничники, стрельбу подняли, на нём пинжак прострелили. Это как? тоже – врёт? Эх, земляк, слушай, что я тебе скажу: все нас, как собак бросили подыхать, а он сирот пожалел, для нас из кожи лезет. Веди он теперича нас пешком через море – побегу. Потому у нас от дедов сказано слово: нашёлся тебе в беде человек верный, цепляйся за него всею артелью, что коню за хвост. И сам выплывет, и вас вынесет.
Стена стала предо мною. Я видел ясно под ногами Ерёмы нагло-оскаленную смехом пасть обмана, и в то же время выходило, что Ерёме роковым образом надо лезть в эту пасть.
Я замолчал и попрощался с ним пока. Потом попробую ещё.
Два новых дня ушли на обычные мои обязанности на вокзале и в городе. На третий – снова к Ерёме. Застал его снова за работой или «в упряжке», по его выражению. В самом деле, он только что «впрягся» в огромный жестяной сосуд для молока (по-местному, bidon), то есть, пристегнул его себе на спину и , взявши за руки «Андрюшку» и «Аннушку», то есть , обоих детей – Анри и Аннету, – направлялся с молоком в деревню, в общинную молочную и сыроварню. Всё уже по этой части оказалось ему известно не хуже, чем обиход своего Обезшкурена. Он даже усвоил себе необходимейшие элементы французского языка, как-то «вуй», «но», «алле» (allons), «валя» (voila), «камса».
Вместе с обезьяньей жестикуляцией это уже давало нечто, пригодное для общения.
Они ушли. Арендатор, весьма довольный трудолюбием своего добровольного работника, рассказал мне, что уже и в молочной, и вообще в деревне Ерёма успел войти в колею: в молочной уже пробовал помогать варить сыр, крестьяне водили его вечерком в кафэ для заключения знакомства, и всех очаровал «милый русский». Но и нечто тревожное узнал я от г-на Венсенсу.
Сегодня утром в деревню заявился со справками о «русском мужике» какой-то сомнительный, черномазый субъект – и быстро исчез. Я насторожился. Неужто это агент наводит справки? Чего доброго. Ведь недаром у бразильцев по всей Женеве, по всей Швейцарии, якобы для рекламы своих произведений, раскидана целая паучья сеть справочных контор, кафэ, магазинов, просто рундуков посреди улиц с продажею горячего чая мате да пирожных на банановой муке. Своего рода беспроволочный телеграф. Ерёмину проводнику, значит, предстояла прямая борьба за душу с хищной Бразилией.
129
Хорошо, что Ерёме розыски эти остались пока неизвестны. Но пропаганду в пользу Канады надо торопиться вести поэнергичней.
По возвращении мужичка я приступил к нему с такими, так сказать, осязательными доводами. Во-первых, сообщил ему цену за проезд в Геную и затем в Бразилию, заставив посчитать имеющиеся у него гроши. Оказалось, за вычетом всех расходов, останется у него, когда ступит ногой на обетованный берег Бразилии – три рубля 37 копеек.
– Ведь это, пожалуй, маловато, Ерёмушка? Ведь страшно: что, если в Бразилии не всё так уж ладно? Подумай, в каком ты будешь положении.
Наглядность факта таки и Ерёму заставила задуматься. Он вздыхал и скрёб под фуражкой.
– Правда твоя, маловато; это ты, парень, ловко обсчитал1). Я, вишь ты, наперёд не того… а оно, слышь ты, энтого…
– Да уж так «энтого», что как бы тебе, бедняге, сразу же в Бразилии не остаться безо всего.
Я поскорей стал излагать ему преимущества моего канадского плана. Проезд бесплатный, климат для нас гораздо более подходит, встретят его там свои земляки, а «капитал» ему целиком на обзаведение останется. План его тоже заметно тронул.
– Вишь, как оно ладно бы! – соображал он, подперши бородку ладонью. – А что, в этой, в Канаде, не обижают, слышно, нашего брата – зипунника ихние бары?
– Да никаких там и бар нет. Сами себе мужики бары, вот как и здесь ты видишь. А понравишься, так и тебя потом канадцы в министры выберут.
Ерёма даже перекрестился:
– Бог с тобой, парень, что ты эдак, на ночь глядя, пугаешь. Только как же, брат, выходит? Канада эта, значит, на деньгах, на торговле всю себе основу снуёт?
Как бы мне хотелось, по примеру догадливого агента, одарить Канаду всей поэзией мужицкой «трудящей земли»! Совесть не позволила. Скрепя сердце, должен был признать
1) То есть, конечно, «сосчитал».
130
греховность Канады. Тогда Ерёмины русые кудри встряхнулись, будто ветром вдохновения, и он сказал:
– Не поеду в твою Канаду. Ты, землячок, на меня, глупого, не обижайся, и за твою работу земное спасибо (последовал соответствующий случаю поклон), а только – не можем мы.
Я с досадой:
– Да ведь пропадёшь ты в Бразилии без этих самых денег!
Но он, будто открыл новый, спасительный выход, воскликнул:
– А Орёл-то Палыч на что? Позабыл? У него, чай, всё наперёд там удумано.
Бразилия одержала и здесь победу. Я обозлился и ушёл. День просидел безвыходно у себя на мансарде, тупо глядя в окошко на голый, каменный вал горы Салева. Такая же вот голая, каменная тоска, тоска, знакомая только давнишнему беглецу с родины меня гнетла… Но можно ли было долго злиться на Ерёму? Через день я снова был на своём посту, в Шармильи. Про Канаду, однако, молчал, ожидая подходящей минуты.
При мне к г-ну Венсенсу пришли из деревни гости, родственники (в общине все почти были между собой родственники и носили даже преимущественно две лишь фамилии: Ришар и Венсенсу), молодой человек и девица. Одеты они были по-воскресному: он – в котелке и персидского узора галстухе, она – в огромной, модной шляпе и кружевной блузке. Хозяин и нас пригласил на кухню, к гостям. Он представил нас взаимно и сказал:
– Мой кузен и кузина пришли известить меня, что в воскресенье наш мэр, дядя Ришар, даёт всей общине обед по случаю 100-летия службы его семьи в мэрах. И они просят, чтобы наш русский гость, г-н Жером, тоже принял участие в обеде.
– Да, мы… очень… просим, – внезапно произнесла по-русски дама, хотя и не без запинки, но с весьма чистым русским акцентом. – Мы… очень… любим… русских.
Она засмеялась нашему удивлению и объяснила, что жила несколько лет в России бонной. С большой симпатией вспоминала она русские щи и катание в санях на масляной… Ерёма, однако, идти отказывался: «чего мне там на чужой гармони играть?» Я тоже подбадривал Ерёму идти: пусть поглубже
131
окунётся в вековое полнокровие Шармильи. Наконец, когда и меня позвали для компании Ерёме, он согласился.
В воскресенье с утра я, приехав в Шармильи, только что встал с трамвая и свернул от деревни налево, к ферме, как вдруг из-за того самого поворота, где мы нагнали недавно крестьянин с коровой, вылетел на меня, часто щёлкая, мотоциклет. Я едва успел посторониться. Всадник, мужчина средних лет с подстриженной бородкой (борода – редкость здесь), окинул меня с мотора быстрым, ласковым взглядом, придержав ход своей машины. У меня сразу промелькнула мысль: «русский» – и тут же столь же моментальное умозаключение: «агент» словно откликнулось само собой из другого угла головы. И раньше опять-таки, чем я успел отдать себе отчёт, что делаю, я крикнул проезжему: – Орёл Палыч!
Мотор вдруг испуганно фыркнул и вильнул вправо и влево. На меня оглянулось лицо человека, словно получившего удар камнем.
Я прибавил:
– А известен ли вам швейцарский закон?
Мотор, судорожно перескочил на полный ход, щёлкание повысило тон, превратилось в сплошное жужжание, и, быстро уменьшаясь на моих глазах, седокещё раза два обернулся на меня, как на ужасный призрак.
Никто, кроме русского, не мог бы так напугаться слова «закон». Если я до этого не был ещё уверен в личности встречного, то теперь вполне уверился. Это он – агент. И нет сомнения – сейчас от Ерёмы. И, очевидно, хорошо осведомлён о строгости швейцарского закона насчёт «негарантированного приглашения к эмиграции». Значит, можно и здесь ожидать увоза Ерёмы «уволоком». Все эти, быстро, как мотоциклет, пронёсшиеся мысли, заставили меня удвоить шаги.
Дома я застал одного Ерёму. Хозяева его участвовали в приготовлении к празднику. На мою атаку вопросами Ерёма сперва попробовал отрицать, кого сейчас у себя принимал; старался, однако, спрятать, готовые изменить ему, детские глаза. Потом, не в силах будучи вынести моей настойчивости, сознался: да, только-что посетил его «сам» Орёл Палыч.
– Он хочет сам везти тебя на корабль?
– Какой корабль, никакого корабля и нет, – снова принялся отрицать всё Ерёма. – Корабль, говорит, пока что ещё
*Шармилья – Les Charmilles район города Женевы, расположенный на правом берегу Роны.
132
снасть готовит – когда ещё поплывёт! Нет, говорит, побудь, Еремей у добрых людей. Только, как я оченно, говорит, обрадовавшись был, тебя –это, значит меня – сыскамши, а то у него, у Орла то-есть, даже печёнку от беспокою всю изожгло, – то и заехал эдак на минутку, стало быть, только проведать… как будучи узнамши от людей.
Словом, путает Ерёма, будто неопытный ещё в путании, молодой заяц. «Проведать» – из Генуи! как бы не так. Дело, конечно, ясно: пастух подбирает отсталую овцу. А коли Ерёма путает, значит, уже есть у них и секретный уговор какой-то.
Я пришёл в неистовство. Доколе же хищники будут властвовать над сердцами своих простодушных жертв! Я, наконец, бросил Ерёме в лицо дилемму: либо сейчас иди за мной, то есть, соглашайся – в Канаду; либо я отступаюсь от тебя, и тогда помни: продаст тебя Орёл в крепостные рабы бразильским барам.
Что же Ерёма? Он побледнел, засуетился страдание отразилось на его лице. «Прости, Бога для», – твердил он. И принялся со мной всячески выхвалять Канаду, даже выражать намерение сию минуту туда отправиться… «Только вот как же агент? Ведь он, гляди, того... осердится… А человек-то дюже хороший! Вот, как и ты же, – артельный человек, горячий».
Я раскаялся. Вижу, что просто запугиваю робкую деревенскую душу, поступаю, следовательно, в своём роде, не лучше агента. Нет и нет! Пусть никто не скажет про гида, что он действует, как азиат. Не хочу спасать людей против их сердца. Пусть сами себя спасают. А моё дело – только светить им дорогу. Так учили меня европейские гиды, те, которые светят не знатным туристам, а «человеку толпы»…
И я, стиснув зубы, прекратил свою атаку на Ерёму, оставив снова без решения вопрос: Бразилия или Канада?
Вернулся хозяин с детьми. Хозяйка же осталась при стряпне, в роли главного кухмистера, ибо издавна славилась по всей округе своими кухонными талантами. Ещё со вчерашнего дня на огромной кухне «Клуба виноделов» она без отдыха готовила, с помощью отряда женщин и ребят, гору всякой снеди на 250 человек.
Все стали приодеваться. Меня несколько беспокоила одёжа Ерёмы, и я было проектировал заменить лыковые лапти более привычными глазу швейцарца ботинками. Хозяин отговорил.
133
Распорядители обеда, уверял он, особо настаивали на «национальном костюме». Правда, что зипун был справлен миром путешественнику новый. Так-что я заменил только потрёпанную фуражку Ерёмы хозяйской соломенной шляпой – и отправились.
Пришли мы в большой, старинный общественный сад деревни на высоком берегу густо-синей и трепетно-опаловой Роны. Под навесом огромных каштанов были накрыты длинные столы, обставленные простыми скамьями. За Роной открывался просторный вид на долину между Альпами, по одну сторону, и Юрой, по другую. Вся долина кишела множеством поселений, хуторов, домиков с красными черепичными кровлями. Вся она, будто весною, ярко зеленела квадратами полей, вереницами тонковерхих тополей. Из бесчисленных труб, по случаю обеденного времени, восходили струйки дыма. Железнодорожные поезда и трамваи, крохотные, словно игрушечные, там и сям пробегали долиной.
Мэр, плотный, краснолицый человек с чёрными усами, и его такая же краснолицая жена уже занимали центр главного стола. Рядом с местом мэра возлежала в длинном кресле мамаша мэра, древняя старушка в пышном чепце и в нарочито для случая одетых седых локонах, по моде шестидесятилетней давности. Ей оказывался всеми необычайный почёт, и во время обеда она любопытствовала отведать всякого из парадных блюд, хотя, увы! Почти ни одного жевать уже не могла. Ещё близ мэра находились: два духовных лица – протестантский пастор и католический кюрэ (община была двоеверная), общинный врач и учитель, заведующий школой.
В разных местах за столами уже расселись деревенские дамы постарше. Платья их ничуть не уступали ни покроем, ни отделкой платьям дам городских, причём, надо прибавить, что яркие и нежные цвета, даже красный и розовый, отнюдь не были изгнаны, несмотря на возраст. Говорили пока мало и вполголоса – как вы можете себе представить перед обедом, повторяющемся раз в сто лет!
Сквозь ворота на улицу виднелась, по ту сторону площади, башенка мэрии с большими часами. На часах как раз ударило двенадцать, и немедленно же по улице в ворота стала вступать процессия. Во главе шёл хор трубный – местное общество «Фанфара», за ним рядами – почётный «Клуб виноделов», с бочонком на носилках, украшенных розами и ослепительно синей горной генцианой. Носилки направились прямо к мэру,
134
и бочонок почтительно опустился к его ногам. То было «почётное вино» юбиляру, как бы жертвоприношение крепкому роду мэров. Потом последовал целый ряд обществ: вольные пожарные в медных касках; гимнасты в белых фуфайках и коротеньких штанах, с какими-то странными мечами в руках; молодые девицы с букетами – букетами обставили старуху на её ложе; вольные стрелки общины; общинная молочная в лице коллегии сыроваров и молочников; наконец, в хвосте всех – отцы семейств, объединённые в обществе «Весёлого кегельбана». Каждый нёс по кегле или шару; прибыв на место, они сейчас же построились на боковой аллее в два ряда и, при общем одобрении, проделали пробный «раз» в кегли.
Потом все уселись за столами. Нас с Ерёмой усадили на конце мэрского стола, возле нас поместили девицу, знавшую по-русски, и ещё одного толстенького бритого швейцарца. Швейцарец сейчас же представился по-русски: г-н Шеваль, сельский хозяин, с примечанием к этому: «моё настоящее имя было Шевалёв, но ещё мой папа переменил на Шеваль – это легче для соседей». Несмотря на не совсем правильный русский язык, он был настоящий русский, сын давно умершего политического эмигранта. Тут же сидел ещё внук польского капитана – повстанца 30-х годов, не говоривший, впрочем, ни слова ни по-русски, ни по-польски. Таким образом, у нас образовался более или менее русский конец стола, милая предусмотрительность хозяев.
Дан был сигнал к открытию обеденных действий, как вдруг раздался рёв сирены и к воротам подкатил автомобиль с какими-то городскими гостями. Гости прошли на ожидавшие их места слева от мэра и оказались: один – кантональным министром земледелия, другой – специально для юбилея прибывшим из Берна знаменитым председателем крестьянского общества «В защиту деревни».
Странная была между ними противоположность: женевский министр г-н Элоканс был тощ, востронос, брит, сморщен и лыс – хотя и довольно молод; председатель же крестьянского общества, по фамилии Зимменталь, хотя и пожилых лет, но – широкоплечий богатырь с обильными волосами и обширной бородой. Страх почти внушали его массивный, нависший лоб над мутными глазами и его толстые, волосатые руки, охотно сжимавшиеся в твёрдый кулак.
Отошёл обед своим порядком. Я сперва счёл дол-
135
гом подавать советы Ерёме, как справляться с едой, дабы не конфузить цивилизацию употреблением, например, пяти пальцев и прочее. Но, увидав, что он уже на ферме успел подметить и перехватить нужный приём, оставил его в покое. Впрочем, всё кругом шло так же вольно и непринуждённо, как и на пирушке по случаю «подъёма Пречистой», где-либо в Овечьей волости, хоть и казались здесь такими чуждыми нам шёлково-кружевные одеяния женщин, белые жилеты и галстухи мужчин. Надо сказать, однако, что вскоре же, по крайней мере пиджаки, как одежда, на взгляд швейцарцев, верхняя, следовательно, за столом стеснительная, были сняты и повешены на деревьях. Вино совершало свой согревающий круг. Туземцы принялись распевать свои песни о горах, о ледниках, о предках, о коровах, а мы, на нашем конце, вспоминали нашу далёкую, нашу холодную Россию.
Г-н Шеваль, обращаясь особенно к Ерёме, описывал, как он хорошо привился на здешней почве.
– Моя специалитэ в сельском хозяйстве вот какая: свинки. 30 штук свинок выкормливаю на моём заводе, каждая по 100 кило (6 пудов), очень полезные животные. Отсылаю их в Англию. Кормят меня свинки. А в России, посудите: разве за свиной смотреть умеют
– Русский боров, он умён, – возражал Ерёма. В лес уйдёт, желудями сам себя, да и всю семью воспитает.
– А сколько поросят в лесу погибнет? – настаивал свиновод. – Нет, у меня каждый поросёнок получает отдельное помещение и корм, сообразно с его личным характером. Я бы предложил г-ну Ерёме поступить ко мне в помощники и поучиться. Впоследствии сам займётся свинкамии, поверьте мне, будет мне благодарен. Разве мы и без России не устроимся? – заключил он, дружески хлопая Ерёму по плечу.
Я видел, что он, во всяком случае, не преминул бы воспользоваться ловкими руками и хозяйственной сметкой Ерёмы.
Но вот мэр поднялся говорить речь. Затихли беседы, и он начал:
– Дорогие друзья и гости! Видите ли вы эти величественные каштаны, под тенью которых мы нашли приют для нашего праздника? Их насадил ровно 100 лет назад мой прадед, первый мэр общины из моей семьи, в тот самый день, как был избран. Вместе с этими деревьями росла и его семья, и прогресс нашей общины. Теперь – это первая коммуна в кантоне, а, может быть, и во всей федерации.
136
– В мире! В мире! – подхватили слушатели явное преувеличение оратора, и все засияли такой радостью, будто каждому подарено по золотому 100-франковику.
– В мире? – улыбнулся мэр, – ну, этого я не могу утверждать наверное. Мир велик, да сверх того, в нём существуют и неизвестные нам планеты (слушателям, я уверен, показалось, что и учение их мэра не сыщешь среди прочих мэров вселенной). Но поглядите, во всяком случае, как процвела наша община за время мэрства моей семьи. Вот, напротив, в эти ворота вы видите здание мэрии и школы. Какой дворец! По красоте, не думаю, чтобы нашёлся у императора Вильгельма. Там у нас помещается и общинная библиотека, и телефон, и общинная аптека, и зал для собраний всех наших великолепных обществ (мэр сделал рукою некий жест вроде воздушного поцелуя по адресу каждого из присутствующих обществ в отдельности). Часы на башне всю ночь сияют чудным электрическим светом, соперничая с дневным светилом; свет же луны – тьма в сравнении с нашими часами. Всё это, а также посыпка вот этой площади гравием и обсадка её липами, столь сладко сейчас пахнущими, осуществлена при мне и моём отце.
Конечно, всё это создал совет наших дорогих сообщинников, но вы не найдёте сегодня неуместной мою гордость быть избранным главой этого совета.
Конечно, горячие приветствия подкрепили законную гордость мэра. Он перечислил затем подробно ступени общинного прогресса со времён его прадеда, с тех пор, как деревня ещё мало отличалась от «савойских коровьих хлевов, какие вы и сейчас видите там, за горою Салевом, или же – от лагеря грязных калмыков». В числе этих ступеней значилось: сперва проведение шоссе, рост площади виноградников, переход к многополью и травосеянию, молочный союз; потом введение полевых машин, сооружение водопровода и газопровода; наконец радостное появление трамвая и химических фабрик на «нашей красавице Роне». Прославлены были также успехи демократии в Шармильи, в частности, – каждого из союзов, связывающих население «в один тесный букет патриотизма и свободы». С некоторой игривостью, упомянут был, в заключение, и женский пол деревни, который, по словам юбиляра, тоже чрезвычайно прогрессировал за 100 лет.
– Вот моя мамаша помнит: когда-то носили маленькие соломенные шляпки на самом темени, а теперь, несмотря на наши отчаянные усилия – мэр перед лицом своей супруги изобразил, как кавалер тщетно силится заглянуть в дамские очи – теперь мы из-под навеса крыши никак не можем увидеть блестящих окон!
137
Кругом раздался хохот: мэр затронул любимейшую тему острот. И крепкие, солёные сельские шутки долго не утихали под сенью каштанов. Я, тем временем, втолковывал Ерёме смысл горделивых речей «волостного» – как величал мэра мой мужичёк.
– Эка, соловьём заливается, – отозвался последний. – У нас бы вот попробовал. Был тоже у нас в уезде один волостной, богатый, пёс с ним, канатщик, в восемь колёс канаты вил. И построил он, значит, над избой своей вышку высо-окую! Пить чай на прохладе, да за речку глядеть. Увидал ту вышку член – рядом в усадьбе жил – велел снести. Не смей над моей усадьбой гордиться!
– И снёс?
– Как не снесёшь, коли член в Питере дядю имеет, в подминистрах дядя сидит. Снёс. Не, у нас не расхвастаешься.
Я ещё не вполне оценил, куда клонит Ерёмин бытовой анекдот, но в это время выступил новый оратор, «директор агрикультуры» Элоканс. Слово его всё было проникнуто чувствами нежности и преданности к женевскому крестьянству, этому действительному государю республики. Впрочем, даже самый костюм оратора был заискивающего перед деревней свойства. В Женеве я видывал публичные выступления министра, и там он бывал одет в такой элегантный редингот и такой цилиндр «о восьми блесках», – почти как у самого французского законодателя политических мод, «социалиста» Бриана. Сегодня же Элоканс оказался как-то нарочито растерзан, слегка будто помят, и даже на шее повязан смешной, неуклюжий платок, какого не было и у крестьян. Словом, даже перехватил в стремлении к стилю "a la campagne".
Такова же была и речь его – грубовато-запанибратская. Из неё только слышалось сильное желание оратора заполучить благосклонность юбиляра с его общиной для выборов этого года. Директор дал даже обещание лично съездить в Лион, чтобы для деревни Шармильи устроить льготную поставку нового средства против болезни картофеля.
138
Ерёма глядел на Элоканса недобрыми глазами, будто чуял чиновника, потом непочтительно осведомился:
– Этот обсос чего тут разводит?
Я перевёл, прибавил, что это большое начальство, вроде председателя палаты, а в то же время – и в роде члена губернской управы, ибо выбирается ежегодно населением.
– Ага, проворчал Ерёма. – Значит, тоже оброками мужицкими кормится. Затем, с оттенком жалости в голосе; ну, против нашенских телом не выстоит, видно, харч ему поплоше идёт, либо же присматривают тут за ими построже нашего. Вишь, юлит, как угрём, перед волостным-то! Это ладно, что самим выбирать позволено.
За крестьянолюбивым министром поднялась костистая фигура Зимменталя. Пришепётывающий, рокочущий немецкий выговор трибуна не мешал, однако, его речи быть увлекательной для крестьянского слушателя, как музыка. И музыка эта была похожа на говор горного потока, рвущего камни.
Юбилей и юбиляр служили ему лишь опорным пунктом для собственной агитации.
– Женевские соотечественники! – крикнул он. – Приношу вам от крестьян Оберланда, Миттельланда, Зееланда и всего северо-востока Швейцарии наше «ура!» этому весёлому торжеству крестьянской мощи. Как горная сосна, вцепились вы вековыми корнями в наши скалы. Прямо скажу: что есть Швейцария? Швейцария – это крестьянство. Да, чёрт возьми, это мы, крестьяне, создали отечество нашими кулаками (кулаки оратора поднялись, как два увесистых доказательства, к каштановым ветвям) при Земпах и при Грансоне. И сейчас, подобно лесу над долиной, нашими твёрдыми хребтами защищаем мы родину от обвалов и наводнений.
Оратор, как видно, сразу попал в самый узел интереса.
Все гости, женщины и даже ребята побросали еду и питьё и стеснились поближе к Зимменталю. Он продолжал:
– И вот нас, крестьян, уже готовы считать за нуль в стране. Как так? Мы день и ночь натираем себе эти мозоли на руках (слушателям были показаны ладони, покрытые дубовой корой). Как? Мы терпим повышение цен на машины, на мануфактуру, на одежду, обувь и всё домашнее обзаведение, а нас хотят лишить единственной награды за наши вековые усилия – таможенных пошлин на продукты земли? Неслыханно! Преступно! И в чью пользу это делается? В пользу фабричных рабочих, то есть людей, сбежавших по лености
139
от слишком чёрного, видите ли, труда в деревне, а большей частью – иностранцев – нищих, наползших к нам по нашему великодушию! Иностранцам – дешевизна продуктов, нам – обнищание и гибель. Да здравствуют немцы и итальянцы! Долой Швейцарию!
Оглушённые зрители бессильно молчали перед открывающейся трагической перспективой. Иные только, я слышал, подавали голос: «Социализм виноват! Социалисты хотят всё от нас дёшево покупать». Зимменталь, довольный уже достигнутым эффектом, промачивал глотку пивом; я, тем временем, растолковывал Ерёме его слова.
– Ишь, бык! – лаконически отозвался Ерёма.
И правда, тот мотал огромной головой и тяжело поглядывал из-подо лба, как бык в стаде.
– Ага, – ревел он. – Вы молчите, вас страшит будущее, вы оскорблены. Так бегите сюда, под наше знамя непримиримого протеста. Ещё покамест правительство наше в наших руках, нас уважают и боятся, не правда ли, г-н Элоканс? – обратился он внезапно к министру рядом, любезно осклабив широкий, зубастый рот; Элоканс поспешил встать и с улыбкой пожать кончиками пальцев длань Зимменталя. – Ладно! но всё же мы видим , что уже слушают и врагов отечества: дозволяют ввозить гнусное мороженое мясо их Аргентины, сбивая нам цену. Сомкните строй, сыны Мариньяно! Да будет наш клич: «Все на нас, мы на всех!» Лентяи-рабочие завели потребительные общества и требуют цены на молоко в 18 сантимов – Вильгельмы Телли! за 25 сантимов! ни шагу уступки! Пейте лучше сами молоко, выливайте его прочь, коли на то пошло, а ещё лучше, выпаивайте телят; сами ешьте ваш грюйер (сыр), но не продавайте дёшево вашу жизнь!
Наоборот, пользуйтесь вашей силой, требуйте повышения пошлин, чтобы ваша преданность отечеству, наконец, оплачивалась надлежащей ценой. Будьте тверды, как Альпы, и – пью за запретительные пошлины на скот! на мясо! на вино! и на молочные продукты!
Это была первая в Женевском кантоне проповедь внутренней войны.
До сих пор здешние крестьяне привыкли преследовать свой эгоистический интерес скорее с умеренностью.
Зимменталь же, как будто разбудил в них жажду безраздельной власти над прочими жителями страны. Слушатели в упоении кричали, хлопали, топали… Наш сосед Шеваль то и дело к нам поворачивался и спрашивал: «Не чудно ли? не божественно? слыхали ли вы слова справедливее?» И он, в свой черёд, спешил пояснить Ерёме смысл речи.
140
Ерёма же съёживался, бледнел, даже худел под потоком жёстких, своекорыстных, пропитанных запахом денег, речей.
И когда «бык» кончил, мой мужичок вдруг объявил мне, что хочет ему ответить. Я – его удерживать, уговаривать. Но Шеваль, убеждённый, что Ерёма хочет и от лица отдалённых варваров излить восторг, наоборот, поддерживал Ерёму и уже успел сообщить хозяину, что русский просит слова. И всем вдруг тоже понравилась мысль послушать русского, все захлопали бедняге-Ерёме и требовали: давайте, начинайте!
Ерёма начал. Не могу выразить словами, с каким опасением ждал я продолжения и, в особенности, конца. Шеваль же с жаром принялся переводить громко для публики каждую фразу, по её произнесении. Правда, порой он с недоумением останавливался перед особо живописными оборотами, в общем, однако, справлялся недурно. Ерёма начал, понятно, с того, что истово раскланялся с собранием и, по-христиански, попросил у всех прощения за свою смелость. Тогда перешёл к предмету.
– Вот он, волосатый-то лохматый-то (он показал пальцем) говорит: крестьяне ото всех прочих – народ на отличку, и надобно, дескать, им противу всех прочих людей себе прибыль выстараться. То, конечно, это – дело ваше, и мне, стало быть, сюды бы оглоблей не заезжать. А только, простите вы меня, люди добрые, болит у меня сердце, слушавши те слова превысокия. Потому: живёте вы здесь, вижу я теперича, – не худо живёте, то есть, сказать, купцами себе живёте, либо – те же князья. Значит, коли тебе брюхо велит ещё того больше богатства с народу натискать, не слухай, брат, того брюшного голосу: грех это, жадность называемая!
Правду говоря, уже это Ерёмино нравоучение было не совсем уместно на чужом пиру, но слушатели отнеслись к нему добродушно. Должно быть, оно напоминало им церковную мораль, какую по воскресеньям выслушивали они не без благоговения. К тому же голос Ерёмы был так кроток, что упрёки его журчали, будто реченька между кисельными берегами, и, журча, будто усыпляли. Совесть швейцарцев только улыбалась сквозь дремоту. Поэтому и дальнейшие пилюли они готовы были переварить без протеста.
– По нашему же, по-русскому, по-бра-а-атскому, – пел мужичёк, – оно иначе выходит, вот как: крестьянина которые обижают, его копейки хотят, то это – люди злые, неправильные это люди, верно твоё слово.
Ерёма отвесил тут поклон всеми своими буйными кудрями в сторону Зимменталя, так
141
что пришлось их потом откидывать назад и расчёсывать обеими руками, и продолжал:
– Бывает нашему брату тоже мало ли неправды? Только вы вот в вашем краю от того не похудели, а, гляди, пожирнели. Значит, не про то вам бы теперича заботиться следовало бы, кто нас обидит, а про то, чтобы вам других не заесть.
Тоже и наш брат-деревня – народ проворный, не очень ему веру класть приходится: тоже, знаешь, ходит-ходит, да эдак глазочком, что курица мигает: как бы кого в уголочке за хохол поймать, да из него крупицы бы надрать. Чего там? Все кругом во грехе болтаемся, круговая идёт порука – а ты: мужик превыше всех, да мужика все обирают. Нет, надо, говорить перед Богом, со крестом надо говорить, по всей святости.
И Ерёма, в виде вещественного доказательства своих обезшкуренских мыслей, вдруг распахнул пазуху и вытащил оттуда шнурок – с двуми: обычным, медным, и сверхштатным, большим железным.
– Братцы, – воззвал он. – Вот и здеся, в ладоночке со мною земля сырая, земля-матушка наша природная, которая взята, расстававши с нею и плакавши. А крестами железными присягалися мы между собою – взял с нас присягу человек… других таких бывает ли на свете? Неизвестно. Мы – присягались забыть весь наш грех дома, а итти по свету сиротами, найти землю прекрасную, без зависти, не жадную. И как приютили вы здесь меня душевно, то должен я вам правдой-истиной заплатить за тот приют: живите, братцы, и вы в вашей земле по чистой по совести! Где всему злу причина? Деньги всему злу корень! Не охотьтесь же до них, как медведь до мёду. Коли фабричным, значит, ваше молоко дорого – пёс с ними, пущай лакают по ихней цене, вас не убудет.
Никто ещё не мог предвидеть, куда вывезет Ерёму нескладная колесница его красноречия. Но вот он наскочил не свою любимую «зарубку»:
– Знаю я, детки, землю некую. Это вот – земля-а-а! Ничего купленного, всё своё. Землю кто продать затеет, только он и жив был. Хлеб продавать – голову с плеч долой! Строгость. Ну, а коли попросишь, всего тебе от доброты накладут. Я – тебе, ну, и ты, напротив, мне, по доброте же. Так все друг от дружки кругом и кормятся, нет этого, чтобы вот я, – мужик, так я уже и всех лучше, а прочие мне – слуги. Денег нету, и греха нету.
И он изложил свой заветный идеал, мне уже знакомый,
142
и назвал землю: Бразилия. Слушатели, наконец, раскусили суть его окольных притчей:
– Социализм! – услыхал я недовольное ворчание. И уже стали отворачиваться от моего утописта-земляка. Он же ещё и добавил:
– Что вы, старики, надеетесь на начальство да на вашу Думу, что она вам законы прибыльные попишет? Бросьте это. И мы было, на Думу всё надеялись, земли-де она нам, дуракам, подушно нарежет. Не верьте, все обманывают вас, мужиков, а сами-то лишь и думают, чтобы с начальства на чай получить… Чего он тоже тут, вот начальник ваш мозглявый (жест к Элокансу), огороды городил? Тебе лишь бы казённое жалованье, а не что. Ты думаешь, без тебя и не обойтись? Глупый ты, вот кто. Да плати они тебе, что тебе для жены-детей надобно, а сами собой, без тебя устроятся промеж себя. Чего там! куда ты им годен, экий дохлый?
Ерёма так вдруг стал наскакивать на г-на Элоканса, что тот, видимо, перепугался. И хоть Шеваль теперь воздерживался уже от перевода, но всё-таки дело начинало походить на скандал.
Публика волновалась. «Анархист!.. Русский невежа!» – слышал я уже направо и налево. Не знаю, чем бы кончилась вся история, но сам Ерёма вдруг прервал себя восклицанием:
– Ен!.. его машины трубы голос… – и поднял перст в воздух.
Мы услыхали действительно резкий крик рожка. Чиканье мотора послышалось с улицы, и мимо ворот быстро промчался некто, помахав на лету рукой. Ерёма так и остался, окаменелым, забыв кончить своё слово. Никто не понял значения преждевременной остановки, но все рады были поскорей отделаться от оратора и перейти к другим, более приятным номерам праздника… Мотор снова зачикал, ворочаясь по улице назад. Ерёма со всех ног – к воротам.
Видно было, как мотор остановился, и ездок соскочил с него долой. Жёлтые очки в чёрной оправе, как полумаска, закрывали лицо новоприбывшего. Но, несмотря на этот маскарад, по остренькой бородке и по лукаво оттопыренным ушкам я издалека узнал агента. Он поздоровался за руку с Ерёмой и сказал ему что-то на ухо тихо и повелительно. Жест его был – жест начальника, не знающего возражений.
И Ерёма склонился пред повелевающей рукой, как склонялся когда-то отец Ерёмин перед господским бурмистром. Всего нельзя
143
было разглядеть за деревьями, но мне показалось, что Ерёма вынул что-то из-за пазухи и передал своему повелителю. И мотор снова защёлкал прочь. Желтоглазый его всадник с согнутым телом ужасно напомнил мне хищную осу-наездника, когда она жалит свою жертву.
Ерёма вернулся потрясённый и счастливый. Моих вопросов совершенно не слыхал, только ангельски улыбался. Я увёл его со швейцарского праздника, где, чувствовал, мы, русские, достаточно оконфузились. Я не нашёл нужным сделать здесь всё, что мог бы, для моего клиента. Я мог бы тут же постараться арестовать Орла-обольстителя.
Ведь сегодняшний юбиляр-мужик был командир общинной полиции, телефон был рядом, в мэрии: стоило мне сообщить об истинном облике мотоциклиста, и мэр бы в секунду дал бы приказ об аресте. Но я уже решил: пусть заблуждается Ерёма, как знает, мои услуги, только для желающих.
На квартире я никак не мог добиться от Ерёмы, зачем именно так внезапно посетил его агент. Понял я только, что этот молодецкий наскок, налёт – обычный приём смелого Орла, и что затем предстоит, вероятно, что-то экстренное.
Дождавшись возвращения арендатора с семьёй, я предупредил их, чтобы были настороже. Арендатор, хоть и огорчён был на Ерёму за его «душевную» печь, но сейчас же вспыхнул пламенем возмущения
– А, грязные агенты! – выбранился он, – по всей Швецарии собирают они простаков. Ну, да этот ошибётся, я ему устрою с соседями такую «охоту на человека», что не уйдёт от рук суда, – не будь я Венсенсу!
Он при мне рассказал всё дело жене, и она жалела Ерёму:
– Бедный г-н Жером, его хотят похитить, как злой коршун цыплёнка.
И я видел, что она чувствует себя наседкой, которая клювом и когтями, и крыльями станет сражаться с хищником… Арендатор побежал предупредить соседей.
Однако наезд не состоялся ни в этот день и ночь, ни в следующие. А там уже наставал срок отплытия бразильского корабля. Ерёма, видимо, тосковал, не пил, не ел, не работал. Последнее было для него уже совсем ненормально. От всяких разговоров, даже от ребячьей болтовни, он отмахивался, как от мух.
144
Накануне последнего дня, когда ещё можно было успеть поездом в Геную к отходу корабля, я решительно пристал к нему:
– Едешь ли в Бразилию?
Он, до тех пор бледный, как стена, вдруг покраснел, как свёкла.
– Ведь ты же, земляк, знаешь, – продолжал я, – корабль не ждёт.
Вдруг он бросился мне на плечо и «взвыл голосом» по-бабьи:
– Друг ты мой единственный, да с чем же мне море-то переплыть будет?
– Как с чем? с билетом, разумеется.
– Ох, увёз ведь он все мои денежки до копеечки, Орёл этот! Всю мою казну забрал – на билет забрал!..
Вот она – развязка Ерёминых приключений. Значит, агент ещё после встречи со мной решил, что дело его сорвалось, надо от Ерёминой души отказаться, и, чтобы хоть чем-нибудь вознаградить себя за труды, сделал свой орлиный налёт во время сельского пира. И, по его приказу, Ерёма немедленно выдал свой последний грош.
– Эх, Ерёма, Ерёма, сидел бы ты лучше дома… – только и нашёл я, что сказать ему в упрёк.
На собранном тут же совещании супруги Венсенсу энергично настаивали – ловить Орла. Донести в полицию, послать депешу в Геную, ещё успеют захватить вора на борту парохода. Арендатор сам, кажется, готов был мчаться в Геную, арестовать, тащить в Женеву…
– Бог с ним! Пущай его! – слабым голосом твердил пострадавший – и прибавлял аргумент, какой едва-ли на свете услышишь от кого-либо, кроме русских:
– Стало быть, ч е л о в е к у д е н ь г и н у ж н ы б ы л и…
Супруги Венсунсу по безнадёжным жестам Ерёмы поняли, что он отказывается выручать своё достояние – и вытаращили на Ерёму глаза.
– Г-н Жером, – страстно декламировала швейцарская «баба», – мерзавец смел захватить ваши (три восклицательных знака) деньги! И вы не захотите двинуть на него землю и небо?
Она издала рычание, подобно настоящей львице – мне даже страшновато стало. Но Ерёма упёрся на своей точке всепрощения. Он ещё такое предложение привёл:
– Може, Орёл Палыч, вишь ты, напросто обшибся, а то напужался. Обещался за мной своею машиной с корзинкой эдакой для тебя, говорит, прикатить; потом видит – сердитый
145
вы тут народ, ещё того… прикончите вроде конокрада, вот и не приехал. Жалко ему, а приехать не смеет.
И я видел, как неугасимый луч бразильской утопии промелькнул, сквозь отчаяние, на дне его небесно-голубых глаз. Наш всероссийский безбрежный оптимизм!
Так Ерёма и не доехал ни до Генуи, ни до волшебной Бразиль-земли. Я забегал снова, хлопоча его выручить. Каждый день посещал его в его «беспутьи», как он выражался. Мужичок совсем размяк, обрюзг. Старался снова платить хозяевам «за тепло» работой, но из рук вон плохо. То стаю кроликов, готовя на базар, распустил, то корове задал такой горячий ужин, что скотине «всю губу спузырило», как сам он мне сокрушённо каялся. И ясно было, что хозяева уже не дождутся отъезда своего постояльца, к которому притом стали испытывать нескрываемое пренебрежение, после его отказа от защиты своей личности.
Вскоре прибыла канадская «шип-карта». По подписным листам среди русской колонии была собрана небольшая сумма – франков 150. К счастью и арендатор ничего не взял, в конце концов, за пансион; удовлетворился Ерёминой работой. Сыскан был Ерёме попутчик в Англию, вплоть до Ливерпуля – рабочий делегат на международный съезд металлистов.
Уезжая, мой земляк был скучен, равнодушен.
– Будто это внутри меня сердцевину червь выгрыз. Спасибо, земляк, за твоё доброе, а только… Бразилем этим застлался мне весь свет белый.
– Ничего, Ерёма, справишься, – утешал я, помня, что ведь наша деревня всегда справляется.
///
Получал я потом вести из Канады. Ерёма работал в батраках по зажиточным колонистам. Однажды попросил он приятелей передать мне его «низкий поклон» и довольно туманное известие:
«Ерёма в Канаде – птица-выпь на болоте».
Не знаю, что это в точности могло значить. То ли ему хорошо теперь стало на чужбине, то ли – грустно ему, как этой ухающей птице в сырой, туманный вечер. Думается, вернее последнее. Но если даже и так, – хуже ли ему в Канаде, чем было бы в земле его предков?
Да, может быть, и другим Ерёмам, что попали белыми неграми в Бразилию, тоже там не хуже.
А. Дивильковский**
………………………………………………………………………………………
Для цитирования:
А. Дивильковский, Съ Богомъ, деревня, по міру! Изъ очерка „На рекахъ Вавилонскихъ", Вестник Европы, 1914, Книга 3, март, стр. 116–145.
Примечания
* Материалы из семейного архива, Архива жандармского Управления в Женеве и Славянской библиотеки в Праге подготовил и составил в сборник Юрий Владимирович Мещаненко, доктор философии (Прага). Тексты приведены к нормам современной орфографии, где это необходимо для понимания смысла современным читателем. В остальном — сохраняю стилистику, пунктуацию и орфографию автора. Букву дореволюционной азбуки ять не позволяет изобразить текстовый редактор сайта проза.ру, поэтому она заменена на букву е, если используется дореформенный алфавит, по той же причине опускаю немецкие умляуты, чешские гачки, французские и другие над- и подстрочные огласовки.
**Дивильковский Анатолий Авдеевич (1873–1932) – революционер, публицист, член РСДРП с 1898 г., член Петербургского комитета РСДРП. В эмиграции жил во Франции и Швейцарии с 1906 по 1918 г. 18 марта 1908 года В. И. Ленин выступил от имени РСДРП с речью о значении Парижской коммуны на интернациональном митинге в Женеве, посвященном трем годовщинам: 25-летию со дня смерти К. Маркса, 60-летнему юбилею революции 1848 года в Германии и дню Парижской коммуны. На этом собрании А. А. Дивильковский познакомился с Лениным, и с тех пор они дружили семьями, занимались революционной деятельностью, и до самой смерти Владимира Ильича он работал с ним в Московском Кремле помощником в Управделами СНК у Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича и Николая Петровича Горбунова (с 1919 по 1924 год). По поручению Ленина, в согласовании со Сталиным, организовывал в 1922 году Общество старых большевиков вместе с П. Н. Лепешинским и А. М. Стопани. В семейном архиве хранится членский билет № 4 члена Московского отделения ВОСБ.
Свидетельство о публикации №224090500134