Надя
Секретарю Ворошиловградского подпольного обкома комсомола
Надежде Тимофеевне Фесенко, казнённой 2 декабря 1942 года,
посвящается…
- Бабушка Женя! - позвала Надя, с трудом приподнимая горячую тяжёлую голову. Перед глазами у неё плыл красный туман, и она не различала в полумраке камеры уже склонившуюся над ней маленькую тёмную старушечью фигурку.
- Тише, детка, тише! - послышался успокаивающий голос старенькой Евгении Михайловны, и сухие тонкие пальцы на миг легли на Надин лоб. Какие же они были холодные! Словно ледышки!
- Ох, плохо дело! Опять жар у тебя! - покачала головой старушка. И Наде стало ясно, что во сне она металась и бредила. Если уж Евгения Михайловна называет её деткой и заботливо трогает ей лоб, это неспроста.
Старушка, которую в общей женской камере все звали бабушкой Женей, могла часами, а то и целыми днями сидеть, будто каменная статуя, не шевелясь и не произнося ни слова. После того, как фашисты расстреляли её единственную дочь Марину, молодую коммунистку и школьную учительницу, убитая горем мать, казалось даже, слегка тронулась умом и теперь только ждала своей очереди, лишь изредка и по особому случаю отвлекаясь от этого ожидания. Но Надя болела так сильно, что бабушка Женя порой забывала о своём горе, клала холодную морщинистую руку ей на лоб и называла деткой.
Как-то раз она даже созналась, что её расстрелянная дочь Марина была Наде ровесницей. Правда, со слов старушки выходило, что Марине было всего двадцать три года, а самой Наде недавно минуло двадцать шесть. Удивляться тут не приходилось. Никто никогда не давал хрупкой щупленькой Наде её годы. Старшая сестра Наташа ещё в детстве в шутку прозвала её «воробушком». Этим прозвищем порой не брезговали и Надины подруги. Даже Галя Серикова! Ведь сама Галя - такая видная, статная дивчина! Она казалась старше Нади, хотя на самом деле была младше. Наде даже хватило чувства юмора обыграть это обстоятельство. С первых дней работы в подполье она стала нарочно заплетать свои мягкие светлые волосы в забавные девчоночьи косички, как это делают школьницы. Галя выбрала другой образ для конспирации: повязав по-крестьянски, по самые глаза, белый ситцевый платочек, она пускала в ход все обороты хуторской речи, какие только знала. И пока оставалась здесь, в полицейских застенках, Галя упорно разыгрывала перед полицаями и фашистским следователем роль простоватой малограмотной селянки.
Одно время они сидели в четвёртой камере все втроём: Галя, Надя и их связная Маруся Опарина. И как раз в те октябрьские дни к ним посадили ещё одну сокамерницу - вот эту самую бабушку Женю. Из-за облав на молодёжь тюрьма тогда была забита до отказа родителями, схваченными за укрывательство собственных детей, не горевших желанием ехать в Германию. По крайней мере можно было твердо сказать одно: листовки против угона на немецкую каторгу делают своё дело, ворошиловградские хлопцы и девчата всеми силами стремятся избежать этой участи. Однако из-за листовок-то и попалась Надя в лапы полицаев по доносу старосты на хуторе Красный Лиман, где её выследили и схватили.
Пока Надя, Маруся и Галя были втроём, они поддерживали друг друга и чувствовали себя бодро. Даже избиения на допросах терпеть было легче. Галя подзадоривала подруг дерзкими шутками, а обмениваясь взглядами, они легко могли понимать друг друга без слов. Поэтому новую соседку по камере приняли вначале настороженно, опасаясь, не подсадная ли это утка. Но, приглядевшись, вскоре прониклись к старушке сочувствием. Особенно когда та рассказала им о своей дочери, которая, как выяснилось уже после расстрела, искала выход на городское подполье. Марина пыталась спасти еврейскую девочку, свою ученицу, и уже нашла для неё временное укрытие, но их выдал сосед. Бабушка Женя не могла взять в толк, за что он так ненавидит Марину и её саму, но не сомневалась в том, что именно ему обязана тем, что её вышвырнули из квартиры на улицу, а через два дня и вовсе арестовали и бросили сюда, в фашистские застенки.
Когда Наде было совсем плохо, старушка не брезговала касаться её головы, в которой зияла большая гноящаяся рана и копошились вши. Впрочем вшами в этой камере кого-либо удивить было трудно: от них страдали все узницы. А вот рана с каждым днём гноилась всё сильнее и всё больше мучила Надю.
Это продолжалось уже полтора месяца, не меньше. Ещё в октябре на одном из первых допросов следователь разбил ей голову рукояткой нагайки. Он был высокий альбинос, больше похожий на немца, чем настоящие немцы. Про него говорили, будто ему особенно нравится допрашивать молодых женщин и девушек. Откуда-то этот гад знал, что она, Надежда Фесенко - секретарь подпольного обкома комсомола. Но, как ни старался, он так до сих пор и не смог добиться от Нади подтверждения, не говоря уже об адресах и паролях ворошиловградских явок, которые так интересовали его хозяев из гестапо. Рана на в голове у Нади вскоре загноилась, да так, что напугала даже тюремного врача. Тот начал было хлопотать, чтобы Надю положили в больницу и хоть немного подлечили, но встретил неожиданно жёсткий отпор тюремного начальства. "Говори, или сдохнешь!" – выпучив красные как у кролика глаза, орал на Надю взбешённой следователь на следующем допросе после неудачного заступничества доктора. С того допроса её принесли в камеру без сознания, а из раны на голове долго текла свежая кровь. Тогда с ней ещё были Галя и Маруся. Напрасно пыталась Галя перетянуть рану и остановить кровотечение. Она извела и бинт, и даже несколько неприкосновенных тряпиц, заботливо переданных ей мамой для её женских дней, но крови было столько, что дело дошло уже и до Галиной нижней сорочки. А потом, когда кровотечение наконец унялось, Надя уснула, и её разбитая голова покоилась у Гали на коленях. И всякий раз, вспоминая прикосновения этих неутомимых верных рук, Надя с щемящей точкой думала о том, как же ей не хватает теперь Гали. Бабушка Женя всё твердила, что девчат вывезли в лагерь, что они обязательно выживут и вернутся домой. С чего она это взяла, понять было нельзя. Но Надя всем сердцем хотела ей верить.
Надя смотрела на бабушку Женю и почти не видела её, потому что туман перед глазами всё не рассеивался. Голова горела как в огне. Во рту было так сухо, что разлепить губы стоило труда. А где-то за стеной слышался шум, топот ног.
- Сволочи проклятые! – выкрикнул вдруг высокий женский голос, полный отчаяния и бессильной злости. Тотчас следом послышались звуки ударов.
- Опять начинается, - тяжело вздохнул кто-то из женщин в дальнем углу камеры.
Крики за стеной становились всё пронзительнее.
- Это новая арестованная из четвёртой камеры. Та, которую вчера привели, - сказал кто-то. И все угрюмо промолчали, понимая, что крики скорее всего придётся слушать долго.
Когда молодую женщину привязывают к скамейке и стегают проволочными плетьми так, что брызги крови летят на стены, в первый раз это особенно страшно. Потом, во второй, в третий раз многие уже привыкают и переносят истязание спокойнее. Хотя кажется, что с каждым разом становится наоборот ещё больнее, да и привыкнуть к такому нельзя в принципе, это лишь только кажется. Самый первый раз действительно самый страшный. Особенно для совсем юной девчонки, которой велят раздеться и под пристальными жёсткими взглядами здоровенных мужиков она дрожащими руками расстёгивает на груди кофточку, стягивает чулки, а пальцы не гнутся, будто деревянные, и сердце стучит как отбойный молоток. Она спешит, превозмогая стыд и ужас, потому что чует спиной, лопатками, всем своим оцепеневшим телом, что если станет медлить, эти грубые мужские руки сами сорвут с неё одежду. А на дворе стоит глухая непроглядная ночь, леденяще безмолвная и чёрная... Потом, когда ты уже прошла через это, то знаешь, что сможешь пройти ещё и ещё. Ведь здесь такое повторяется каждую ночь. Каждую ночь тюремные коридоры оглашаются криками, и снова на стены летят кровавые брызги.
Та, которую терзают там сейчас, совсем молоденькая. Надя слышала это по её голосу. Сколько же отчаяния звучало в нём! Она оказалась совершенно не готова к тому, что с ней случилось, эта бедная девочка. Может быть и в самом деле попалась случайно. Эти нелюди совсем озверели и гребут всех подряд ещё и потому, что листовки в городе появляются снова и снова. Об этом говорил и сам следователь. Подполье продолжает действовать! И за всё время, что Надя провела в этом аду, она не встретила здесь никого, кроме Гали и Маруси. А это значит, что в городе не провалено ни одной явки.
Как ни болела и как ни горела у Нади воспалённая гноящаяся рана на затылке, лишь только ей становилось хоть чуточку полегче и она снова могла думать, мысль её упорно возвращалась к отряду Ивана Михайловича Яковенко. С первых дней оккупации Надя ушла с партизанами в Паньковский лес, где разместился штаб отряда, а также одна из составлявших его групп во главе с командиром Степаном Рыбалко. Решение о том, что подпольный обком комсомола будет при штабе отряда, казалось самым правильным и радовало.
Когда над областью нависла угроза оккупации, Надя и Галя в считанные дни навербовали в городе хлопцев и девчат, готовых работать в подполье. Тогда, в первой половине июля, их было всего 28 человек, но зато Надя и Галя могли бы поручиться за каждого. В последние месяцы Надя возглавляла Климовский райком комсомола, а Галя - Октябрьский, так что вся активная молодёжь была у них на виду. Разговаривали с каждым человеком отдельно, так, чтобы ни один из них не знал, кто ещё будет входить в подпольную сеть. Другое дело - связные. Они знали группы из одиночек, с которыми им предстояло работать. По совету комиссара отряда Михаила Иосифовича Третьякевича в связные подбирали одних только девчат, рассудив, что они будут вызывать меньше подозрений. Единственным исключением стал его же, комиссара, младший брат, восемнадцатилетний Виктор.
Это вышло как-то само собой. С первых дней в отряде Витя Третьякевич показал себя ответственным и надёжным товарищем. Надя не раз носила вместе с ним в город листовки. Лучшего партнёра в таком деле нельзя было и представить: Витина выдержка оставалась безупречной в любой опасности, приходилось ли прятаться от ночного патруля на пустынных улицах во время комендантского часа со смертельно опасным грузом за пазухой или проносить этот груз мимо полицаев средь бела дня. Рядом с Витей Надя чувствовала себя даже спокойнее, чем с Афанасием Забелиным, хоть последний был гораздо старше и выглядел сильнее. У неё и сомнений не возникало, что если и передавать кому-то ключи от городского подполья, то только Виктору. А передать их кому-то, Надя понимала, было необходимо. На случай своего и Галиного ареста. Когда командир Иван Михайлович стал заговаривать о том, что задача молодёжи – продолжить дело борьбу с оккупантами в случае гибели своих старших товарищей, Надя вдруг ясно осознала, что и сама она ведь тоже ходит по лезвию ножа. А ещё поняла, что из всех ребят возлагает самые большие надежды именно на Витю. В его ясных внимательных глазах Надя видела безоговорочную готовность отдать всего себя выполнению поставленной перед ним задачи. Его всегда можно было смело посылать в разведку, отправлять с боевыми заданиями и на подрывные работы. А ведь тогда ещё ему даже не исполнилось полных восемнадцать лет!
Был ещё в отряде Юра Алексенцев. Черноглазый Юрка, самый юный, самый горячий. С Витей они сдружились за считанные дни, стали просто не разлей вода. В храбрости они оба не знали себе равных, но Витя при необходимости умел быть и предельно осторожным. Когда они ходили по заданию командира на хутор Паньковка вместе, случалось всякое, однако любые их приключения заканчивались удачно. Но Надя не могла забыть, как однажды Юра отправился туда один и вернулся почти через сутки весь в синяках. Он признался, что попался старосте и местным хуторским полицаям. Те учинили Юре допрос, избили его и посадили в сарай, откуда он по чистой случайности сумел выбраться ночью. Витя тогда был несколько дней занят в городе, а когда вернулся, самые заметные синяки на лице у Юры уже не так бросались в глаза. Да и виделись они тогда вечером, при свете костра, а наутро снова отправились каждый на своё задание. Отчего-то Юра не хотел, чтобы друг узнал о его злоключениях в Паньковке и попросил ничего не рассказывать Вите. Видно, стыдился того, что попался. Если бы Витя об этом узнал, он стал бы переживать за него так же, как и Надя. Да, очень уж он был отчаянный, этот Юрка! Не доставало ему рассудительности и хладнокровия его друга. Надя была убеждена, что Витя ни за что бы так не попался. А если бы и попался, то уж конечно сумел бы заговорить хуторским полицаям зубы!
Как раз в то время, когда Юра сидел под арестом в сарае на хуторе Паньковка, Витя выполнял первую часть своего особо секретного задания. И он-таки ухитрился раздобыть в своём родном Краснодоне через надёжных ребят сведения а предательстве Гайдученко. Того самого Гайдученко, заранее назначенного руководить комсомольским подпольем области, который как в воду канул с начала оккупации. Выйти на связь с ним было жизненно важно, но никто не знал, где его искать. Когда Надя посылала Витю Третьякевича в Краснодон, она слабо верила в успех этой затеи, зная только, что сам Гайдученко из Первомайска, а это рядом с Краснодоном. И выяснилось, что угодив в полицию в своём родном Первомайске в первые же дни оккупации, этот негодяй испугался за свою шкуру и подписал согласие на сотрудничество.
От мысли о том, что Гайдученко известны все видные комсомольские активисты, оставшиеся работать в подполье, Надю всякий раз бросало в холодный пот. А в число этих активистов входил и сам Витя Третьякевич. Наде оставалось лишь надеяться на его удачу. Хотя после разгрома отряда карателями они с Витей ни разу не встречались, Надя знала от связной Светланы Пустовойтовой, что он вернулся в город. Она сама передала ему через Свету задание наладить выпуск листовок и сама же отправила его домой в Краснодон как только появились подозрения, что им интересуется гестапо. И когда Надя оказалось здесь, в тюрьме, на самом первом допросе её спрашивали и о нём тоже. Судя по фамилиям, которые тогда услышала Надя от следователя, предатель был и в самом отряде. Скорее всего, в одной из групп, связь с которыми штаб потерял с первых же дней оккупации. Не даром база одной из групп оказалась разгромлена ещё в июле! Навести на неё, помочь отыскать тщательно замаскированный схрон мог только кто-то из своих!
Больше всего Надю мучил вопрос, что осталось от отряда после столкновения с карателями и живы ли командир с комиссаром. Надя поняла, что, предвидя неравный бой, Яковенко нарочно отослал всю молодежь из отряда с разными заданиями. Что же стало с ним самим? Пытаясь разузнать об этом хоть что-нибудь, она рисковала своей головой, показываясь на хуторах вблизи города. Сестра Наташа, в эти дни перебравшаяся из Орджоникидзе к маме в Ворошиловград, сумела отыскать её и чуть не со слезами умоляла быть осторожнее. Надя в свою очередь уговорила её выполнить пару поручений. В конце сентября не без помощи сестры Наде удалось встретиться с Галей, которая пришла вместе со своим братом Володей. Вова с жаром уверял девушек, что нужно немедленно идти через линию фронта. Оставаться в двух шагах от города, ничего не зная о том, что известно врагу о подполье, было для них смертельно опасно. После того, что случилось с отрядом, следовало позаботиться прежде всего о себе самих. И Галя начала склоняться на сторону брата. Спорить с его логикой было так же трудно, как противостоять его напору.
Но Надя не могла оставить попытки узнать правду о судьбе своих боевых товарищей. Как ни опасно было для неё появляться на хуторах, надежда найти след Яковенко и или кого-то из его уцелевших бойцов гнала её вперёд. Ведь после разгрома отряда карателями Надя не видела никого, кроме Гали, которая знала не больше неё.
А Витя Третьякевич тем временем был уже в Краснодоне. Он отправился туда действовать, продолжать подпольную работу в своём родном городе. Краснодон был для него менее опасным местом, чем Ворошиловград. А главное – там вокруг него были надёжные ребята, способные на многое. Может быть, Витя сумел узнать по своим каналам связи важную информацию. Вместо того, чтобы бежать через линию фронта, как призывал Галин брат, Надя решила сходить к Виктору в Краснодон.
Галя, конечно, без Нади никуда не пошла. Надя же отправилась в сторону Краснодона, но далеко уйти не успела. И вскоре обе они оказались здесь, за решёткой, в лапах своих мучителей, которые не дают заключенным покоя ни днём, ни ночью.
Она давно поняла, что эти ночные избиения служат для того, чтобы не дать зарубцеваться ранам между вчерашним и завтрашним допросом. Кого-то, кто оказался здесь случайно, одна такая ночь может сломать, склонить к любой подлости, лишь бы избежать повторения кошмара, и завтра следователю останется лишь довершить дело. Но те, кто проходит через это каждую ночь, не доставляют своим палачам удовольствия ни жалобами, ни стонами.
Крики за стеной прекратились. Лязгнул замок, и фашистский холуй выкрикнул фамилию одной из заключённых. Та поднялась и шагнула к двери. Всё было как в любую другую ночь. Только с кого начать и кем закончить эти выродки каждый раз выбирали заново. Если всё время вызывать заключённых на экзекуцию по списку в алфавитном порядке, то они будут знать свою очередь. Мучителем интересней, чтобы вся камера, оцепенев и затаив дыхание, гадала, кто следующий. От этого ожидания в самом деле всякий раз мурашки бегали по телу и тряслись колени. А теперь Надя вдруг осознала, что ей как будто всё равно. Наверное, ей совсем немного надо, чтобы потерять сознание…
Она вдруг отчётливо вспомнила, что видела во сне, пока не проснулась от страха и не стала звать бабушку Женю. Ей снилась партизанская стоянка, костёр на поляне и возле него - командир Яковенко с Юркой Алексенцевым. Иван Михайлович низко наклонил голову, и Надя увидела в ней рану, большую, глубокую, ещё глубже, чем у неё самой. И Юра тоже был ранен. Она не видела, куда, но по его посиневшему лицу поняла, что он потерял много крови. На него было страшно смотреть. Какое-то жуткое чувство охватило её. Будто бы оба они мёртвые, но смотрят на неё как живые. Вот тогда-то она закричала и проснулась. А теперь поняла, что значит этот сон. И ей почему-то больше не было страшно. Совсем.
Надя даже не удивилась сама на себя, откуда взялась в ней сейчас эта безоговорочная уверенность. Она просто знала, что и командира Яковенко, и Юры больше нет в живых. Нет, это был не её горячечный бред. Хоть прежде Надя не верила в сны и даже, бывало, подшучивала над своими знакомыми заводскими девчатами, которые в них верили, теперь это уже ничего не значило. Тогда, до оккупации, то была совсем другая Надя. Работая в подполье, всё время ходишь по лезвию ножа и на многие вещи начинаешь смотреть совсем по-другому. Тем более, сидя за решёткой, в полной неизвестности относительно судьбы своих товарищей.
Ещё вчера она обманывала себя надеждой, что Иван Михайлович жив. Но если бы это было так, то о нём, уж конечно, что-то да было бы слышно! Новости с воли ведь доходят сюда с новыми заключёнными, да и по вопросам следователя Надя поняла бы, что партизаны снова беспокоят оккупантов и их холуев. Не такой характер у товарища Яковенко, чтобы столько времени бездействовать, тихо затаившись где-нибудь на хуторе! По всему выходит, что он убит. А быть просто убитым выстрелом в голову для него, пожалуй, лучшая судьба.
Надя вдруг поняла и приняла это с какой-то необычайной лёгкостью, явственно сознавая главное: быстрая смерть это прежде всего покой. И ей стало радостно оттого, что и командира, и маленького отважного Юрку миновала горькая чаша всех мук и унижений, через которые приходится проходить ей самой уже второй месяц. Надя видела перед с собой яркое, красивое лицо Яковенко, и густые чёрные брови, и смелые карие глаза.
Никогда уже не дотянуться до него подлецам полицаям с их нагайками! И Юры Алексенцева им тоже не видать!
Надина радость и гордость за них обоих в тот же миг обернулась едва ли не завистью. Насколько радостно было ей за них, настолько горько за себя. Слишком уж устала она за эти страшные полтора месяца, слишком измучила её воспалённая гноящаяся рана на затылке!
Она помнила, что не должна себя жалеть. Стоит ведь только начать, дать слабину - и слёзы сами навернутся на глаза, и их уже не остановишь, а потом будет мучительно стыдно перед всей камерой, а особенно перед самой собой. Ведь она секретарь комсомольского подполья и должна служить примером этим женщинам, часть из которых сидит здесь за своих детей, в заложниках, или, как та же бабушка Женя, по сути ни за что, но держится изо всех сил, лишь бы не доставлять удовольствия проклятым нелюдям.
Плакать нельзя! Слёзы в женской камере - это опасное поветрие. Однажды, когда Надю только-только перевелись сюда, разлучив с Галей, о дальнейшей судьбе которой она могла лишь гадать, в одну из первых же ночей ей приснился тяжёлый мучительный сон. Будто бы посреди ночи дверь камеры вдруг открывается и на пороге появляется следователь, злобный красноглазый альбинос. Он смотрит Наде прямо в лицо, кривит тонкие губы в злорадной усмешке. "В яме подружка твоя лежит!" - слышит Надя. И во сне она не может совладать с собой. "Нет!!!" - кричит она, а слёзы ручьями брызжут из глаз. И тут вся камера начинает рыдать. Вся боль и весь ужас, что накипели в сердцах заключённых, вдруг прорываются громко и безудержно. Женщины вскакивают со своих мест, рвут на себе волосы как одержимые, кричат и проклинают своих тюремщиков. А в камеру уже врываются полицаи. Свистят нагайки, удары кулаков опускаются на женские головы, но они не могут заставить замолчать рыдающих узниц. И тогда раздаются выстрелы. Одна за другой женщины смолкают и валятся как скошенные колосья. В последний миг Надя видит, что она одна живая среди окровавленных мёртвых тел.
Проснувшись, она долго не могла унять дрожь. И крепко запомнила этот сон. В нём было предостережение, отмахнуться от которого она не могла.
Вот в камеру швырнули избитую, едва живую заключённую и тут же схватили сразу двух женщин. Как знала Надя, они были сёстрами, а для мучителей это могло послужить подсказкой, что если истязать их друг у друга на глазах, можно добиться большего.
Надя снова смутно видела над собой тёмную старушечью фигурку и ощущала прикосновение холодной сухой ладони к своему лбу.
- Не спадает у тебя жар, детка, - тихо посетовала бабушка Женя. - Но ничего, - продолжала она ещё тише. - Если бить опять будут, так, поди, совсем ума у них нет. На тебя поглядеть только, и того довольно. Вот глянут и не станут трогать. Хоть они и ироды, а не станут. А там, глядишь, и полегчает тебе. Уж как-нибудь! Тебе, детка, главное по дороге Богу душу не отдать, как в лагерь повезут. Есть у них такие лагеря, говорят. Оно конечно, как повезёт, но выжить можно! Главное до прихода наших продержаться. А наши всё равно придут! Может, к Новому году...
И старушка, видно, почувствовав, что Надя хоть краем уха, но всё же слушает её утешительные, ласковые слова, продолжала, подсев поближе: - Ты уж, детка, постарайся не помереть. Ты молодая, силы в тебе много. Это только кажется, что одни косточки да вши. Вот потерпи чуток, ещё поправишься! Это мне жить незачем: сына Васю ещё в Испании убили, одна радость была - доченька моя Мариночка. А знаешь, ведь родила я её уж старая! У таких старых детишки не родятся. Такая была радость нам на старости лет! Я потом и мужа, и сына схоронила. Ничего! Всё крепилась! Надеялась, останется моя Мариночка, будет жить моё солнышко - и мне грех на Бога пенять. А теперь что я без неё? Пусть бы и меня к ней в яму сразу кинули, изверги! Чего меня держать? Думают, я что-то знаю. Про партизан да про евреев, кто ещё их прячет. И знала бы - не сказала б! А душегубы эти за всё ответят, вот увидишь. Ты главное, детка, живи. Назло им, душегубам!
Надя слушала негромкий старческий голос и старалась не слушать звуки ударов за стеной, от которых плохо затянувшиеся рубцы по всему её телу начинали ныть. Она была благодарна бабушке Жене не за её ласковые увещевания, а за то, что говорит та о себе и о своей Мариночке. Надино сердце забывала свою собственную печаль и боль и наполнялась сочувствием к этой маленькой высохшей старушке, у которой отняли самое дорогое, последние, ради чего она была готова простить судьбе все прежние удары - её чудо, её Мариночку. Ведь позднее дитя для матери - нежданное, но заветное сокровище. Ради неё, любимой своей Мариночки, гладила бабушка Женя и Надину горячую голову, стараюсь внушить измученной соседке по камере веру в жизнь, в возможность спасения. Сама безутешная в своём материнском горе, добрая женщина словно бы подспудно несла Наде мысль о том, что хотя бы она должна выжить и выжить во что бы то ни стало, чтобы жить за себя и за Марину.
Надя не верила словам бедной старухи; ей было так плохо и так хотелось покоя, просто перестать чувствовать боль, что она думала о смерти как о желанном избавлении. Но всё же не забывала согласно кивать бабушке Жене головой, понимая, что и та в свою очередь нуждается в утешении. Надя слушала её рассказы о незабвенной Мариночке, а сама ждала ночных мучителей, которые, конечно, не посмотрят на её жар, схватят, швырнуть на скамью, и тогда, может быть, ей удастся наконец умереть. Она не понимала только, почему это не удавалось ей до сих пор.
- А вы это зря, Евгения Михайловна, на себя наговариваете, будто жить вам незачем, - произнесла вдруг Надя тяжелым, заплетающимся от слабости языком. – Будто вы одна на свете остались! У вас вон Таня есть! Или она вас не любит? Или плакать по вам не станет?
Она сказала это, желая вернуть долг и взаимно поддержать старушку. Да и справедливости ради. Надя никогда не могла молчать, если замечала несправедливость. Даже сейчас, когда из-за боли и жара ей трудно было думать о чем-то ещё. Сколько раз уже она слушала эти вздохи и горькие жалобы и думала о том, что не так и одинока бабушка Женя, если она регулярно получает с воли передачи и записочки с вопросами о её здоровье. Ведь во время оккупации люди в основном жили впроголодь и нужно было постараться, чтобы достать ту же кукурузу или бураки с капустой для борща, который часто передавала в маленькой кастрюльке для бабушки Жени её родственница. Надя только и знала, что заботливую племянницу её соседки по камере зовут Таня.
- Она у меня хорошая, это ты верно говоришь, - согласилась бабушка Женя, немного оживляясь. – Танюша добрая душа. Есть кому по мне поплакать. Грех бога гневить. Но что уж теперь! Как на роду написано, так тому и быть. А может, ещё и вместе до прихода наших доживём. Да поглядим ещё, как этих гадов, что сейчас, при немцах, над нами измываются, к стенке поставят! Только чтоб на это поглядеть ещё пожить стоит!
Последние слова прозвучали так неожиданно твёрдо и бодро, что Надя едва поверила своим ушам. Впервые за всё время в голосе раздавленной горем старушки услышала она такую силу, и молодой задор, и мрачную решимость. Сила эта мгновенно отозвалась в самой Наде.
- Вот это правильно, - прошептала она и улыбнулась теперь уже по-настоящему искренне, широко и щедро. – А что? Может быть, и доживём!
Когда в очередной раз лязгнул замок, отворилась железная дверь и в камеру словно дрова бросили два бесчувственных тела, Надя поднялась и подалась вперёд. Её уже не бил озноб, у неё не дрожали колени, не дрогнул даже ни единый мускул. И пусть её пронзала боль от всех незатянувшихся ран одновременно - она была готова смеяться в лицо своим мучителям. Она больше не испытывала стыда перед ними. От мысли о том, что они опять будут терзать её голое тело, Надя чувствовала только злость. Да кто они такие, чтобы их стыдиться? Если им самим не стыдно творить всё это с беззащитными девчонками, которые годятся им в дочери, со старухами, в ком они могли бы видеть матерей, если бы сами были людьми. Но они нелюди. Смешно ведь было бы стесняться и стыдиться перед шакалами! А эти твари хуже, намного хуже самых подлых зверей.
Пусть секут тонкой острой проволокой уже иссечённое с ног до головы голое тело, пусть забрызгают кровью хоть весь потолок - они только лишний раз убедятся в своём ничтожестве и бессилии. И что бы ещё они не придумали, что бы ещё с ней не сделали - ничего не изменится. Всё будет как в любую другую ночь.
Снова и снова щёлкал замок, открывалась и закрывалась дверь в камеру, полоска света из коридора разрезала темноту надвое. Палачи швыряли на пол очередную жертву, тотчас же отыскивали и хватали новую. Но очередь до Нади всё не доходила. Она так устала ждать, что сама не заметила, как задремала. А когда проснулась, вокруг было темно и тихо. Слышалось лишь дружное глубокое дыхание спящих женщин, которых, как всегда под утро, наконец оставили в покое. Бабушка Женя тоже спала, лёжа на боку и подложив под щёку обе ладони. Голова у Нади болела меньше, её только слегка лихорадило. Глаза у неё слипались, и она оглянуться не успела, как снова погрузилась в сон.
Наде приснилось, будто она гуляет в тюремном дворе. Она уж и забыла, когда в последний раз была на прогулке: из-за раны на голове она была слишком слаба и еле держалась на ногах. А прежде, ещё в октябре, когда стояла такая тёплая, мягкая погода, её лишили права дышать свежим воздухом и даже целую неделю не принимали передачи. И вот во сне Надя увидела себя во дворе тюрьмы вместе с другими женщинами. Будто они ходят по кругу, и тут кто-то снаружи стучит в тюремные ворота. Ворота открываются и Надя видит сестру Наташу. Её почему-то как ни в чём не бывало впускают во двор к Наде. Наташа передаёт ей из рук в руки узел из маминого цветастого платка. «Это тебе от мамы», - слышит Надя и удивляется: ведь платок-то дорогой, хороший, почти новый! На него, пожалуй, можно выменять на барахолке даже сала! А Наташа смотрит на неё в упор так серьёзно и строго, что Надя понимает: этот платок мама передала ей, чтобы она могла подкупить охрану и остаться в живых. «Отдашь рябому, он тебе поможет», - говорит Наташа. Надя кивает. Рябой охранник, конечно, ещё тот гад, но она знает, что не должна отнимать последнюю надежду у мамы и сестры. Наташа обнимает её и выходит, так же легко, как вошла, через ворота, которые открываются перед ней и закрываются за её спиной. И Надя тоже совершенно спокойно идёт к себе в камеру с узлом в руках. А в камере её вдруг встречает мама. Её мама встаёт с пола ей навстречу. Мама в своём стареньком домашнем платье, она взволнована, и волосы у неё растрёпаны. «Это больше не твоё место!» - слышит Надя. А глаза у мамы горят, словно у безумной, и ясно, что спорить с ней бесполезно. Надя даже рта открыть не успевает. «А ну иди домой!» - кричит на неё мама, как, бывало, кричала в Надином детстве, высунувшись из окна, если Наде случалось заиграться во дворе с подружками допоздна. И Надю охватывает такой ужас, как будто бы она сама собственными руками предала на смерть свою мать, и этого уже не изменить.
Она проснулась, стуча зубами. И долго не могла прийти в себя. Бабушка Женя была как всегда рядом.
- А я-то уж было порадовалась, что ты на поправку пошла! – посетовала со вздохом старушка. И Надя, догадавшись, что опять кричала во сне, вдруг спросила:
- Бабушка Женя, а правда ведь, что снам верить нельзя?
И, не дав своей соседке по камере вставить и слова, Надя с лихорадочной поспешностью пустилась рассказывать, какая чушь ей только что привиделась. Она словно спешила сбросить с сердца тяжкий груз. Ведь делясь с Евгенией Михайловной своим страхом за маму, она хотела верить, что отнимает у него шанс сбыться. Потому что этот дурацкий сон, конечно же – не более, чем страх, сидящий глубоко в Надиной душе с самых первых дней работы в подполье.
- Ох, если б правда можно было с дочерью местами поменяться, как в твоём сне! – горестно вздохнула бабушка Женя. – Редкая мать не согласилась бы! Что тяжко ей, голубушке, это и без снов понятно. Тебе бы, детка, письмо ей написать, да такое, чтоб душу успокоить…
- Я вот своей написала нынче: «ждите домой скоро!», - раздался вдруг голос одной из сестёр, которых и на допросы, и на ночные экзекуции вызывали вместе. – Пусть надеется, это хорошо. Надежду отнимать у матери нельзя!
- Да уж это верно. Тут и соврать не грех! – охотно поддержала её сестра. – Так оно лучше, чем каждый день ей ждать, что нас в расход пустят! А уж как всё случится, пусть тогда и поплачет.
Надя слушала и понимала, что они правы. Конечно, лучше матери ждать дочь домой, чем гадать о дне её смерти. Ещё успеет наплакаться. Так пусть же это будет потом!
Огрызок карандаша был припрятан у Нади в щели между полом и стеной, и там же – пара маленьких обрывков бумаги. Спасибо за них надо было сказать сестре Наташе.
Послюнявив карандаш, Надя аккуратно вывела три коротких слова: «Скоро буду дома». Рука её дрожала, но буквы всё же получились ровными, и она вздохнула с облегчением.
Никогда прежде она не испытывала такого облегчения от лжи.
- Давай, я передам, - предложила бабушка Женя. Она уже не раз передавала на волю Надины записки, когда её выводили на прогулку во двор. Однажды старушка призналась, что делает это через того самого рябого, которого её племянница Таня нарочно задабривала при помощи отдельных подношений. Надя знала даже, что это была махорка, ядрёный самосад, который Татьяна щедро носила ему вместе с передачами для Евгении Михайловны. За такую плату рябой не отказывался передавать записки. Об этом-то рябом, очевидно, и говорила Наде сестра Наташа нынче во сне. Оставалось только удивляться, как странно переплелись в этом сне детали: узел из маминого цветастого платка, в который, скорее всего, была завязана всё та же махорка, хоть Надя и не успела туда заглянуть.
Она протянула бабушке Жене сложенный вчетверо крошечный клочок бумаги. Пожалуй, так действительно надёжнее, чем передавать с посудой из-под передачи, которую иногда очень тщательно обыскивают.
Евгения Михайловна ободряюще улыбнулась Наде.
- Тебя сегодня и не узнать, - сказала старушка ласково. – А всего-то на одну ночку в покое оставили ироды. Глядишь, скоро совсем на ноги встанешь!
Надя знала, что её соседка по камере не решается прибавить вслух при всех, но думает она о пресловутом лагере, куда будто бы отправили Галю и Марусю, а Надю отправят в самое ближайшее время, да ещё, может быть, и с самой бабушкой Женей в придачу. Евгения Михайловна словно бы действительно в это верила. Надя тоже очень хотела бы верить, что не тронули её в эту ночь так как уже решили отправить в долгий путь, для которого ей понадобятся силы. Но мысль эта не выдерживала критики. Если гестаповцы и их холуи пришли к выводу, что все усилия вытянуть из Нади пароли и явки Ворошиловградского подполья бесполезны, они, конечно, не оставят её в живых. Не потому ли в животе разливался липкий холодок, становясь тем тошнотворнее, чем старательнее Надя заставляла себя думать о неизбежно предстоящем ей вскоре путешествии. А бабушка Женя в свою очередь затем и твердила Наде о спасительном лагере, чтобы отогнать от неё этот страх.
Надя отдала старушке записку и посмотрела на неё таким ободряющим взглядом, на какой только была способна. Они обе играли в какую-то странную игру, пытаясь обмануть друг друга из сочувствия и сострадания. Наверное, по-другому и нельзя. Ведь живое тело боится могильного холода. Бабушка Женя сама проговорилась об этом ещё пару недель назад, в тот день, когда выпал снег. «Одно хорошо – вовремя моя Мариночка в земле уснула. Не холодно ей в могилу ложиться было! А нынче земля уж промёрзла! Жуть как промёрзла!» - вернувшись с прогулки, сказала Евгения Михайловна. Тогда Надя в очередной раз подумала о том, что бедная старушка повредилась умом от горя. А теперь, когда в маленькое окошко камеры снова было видно, как кружатся снежинки, те слова бабушки Жени больше не казались Наде такими уж странными.
Лето в этом году затянулось, осень была на удивление тёплой. Однако и ей пришёл конец. В ноябре снег выпадал, таял, снова выпадал и таял. Но зима всё-таки вступала в свои права. И впервые в жизни, глядя на кружение снежинок за окном, Надя ощущала гнетущее оцепенение.
Было больно сознавать, что она ничего больше не сможет сделать для борьбы с этими гадами. Оставалось только вспоминать вылазки в город с листовками и другие смелые дела. Особенно взорванные прямо на складе посреди города несколько штабелей боеприпасов. Это было ещё в июле, когда подполье только начало действовать. Диверсию не планировали заранее, но когда Света рассказала о складе, устроенном немцами на бывшем хлебозаводе, Надя решила действовать, не откладывая на потом. Вместе с Витей Третьякевичем, Афанасием Забелиным и Юрой Алексенцевым они пробрались на склад перед рассветом и устроили там такой фейерверк, что даже сейчас при воспоминании о нём у Нади становилось тепло на сердце. А главное, когда все четверо благополучно покинули город, вернулись в Паньковский лес и предстали перед командиром, выслушав Надин рассказ, Иван Михайлович горячо похвалил их за отвагу и находчивость. Смелые вылазки были по душе товарищу Яковенко. Другой бы, пожалуй, отчитал своих молодых бойцов за такую «самодеятельность», но только не Иван Михайлович. Он и сам предпочитал действовать, не упуская возможности нанести урон врагу а заодно показывая населению, что власть оккупантов не так крепка, как им бы хотелось.
Командир как будто знал с самого начала, что ему отпущено совсем немного времени, и спешил. При всём его жизнелюбии и оптимизме была в Яковенко совершенная и безоговорочная готовность отдать жизнь, если это потребуется для выполняя поставленной перед ним задачи. Сейчас, вспоминая партизанские будни отряда во всех подробностях, Надя ясно видела, что в готовности этой далеко не все взрослые бойцы могли встать рядом со своим командиром. А вот молодёжь была ему под стать. Особенно Витя Третьякевич и Юра Алексенцев. Не даром Иван Михайлович так искренне хвалил их перед всеми. И именно с ними, молодыми своими товарищами, бывал, как поняла Надя по прошествии времени, куда откровенней, чем с остальными.
Ей вдруг отчётливо вспомнились слова Яковенко, сказанные на привале во время одного из дневных рейдов по поиску потерянной группы Литвинова, которую никак не удавалось обнаружить. «Ты думаешь, зачем отряд, зачем подполье в городе? – спросил вдруг командир, подняв на Надю пристальный испытующий взгляд, так что она на миг даже растерялась. – Думаешь, листовки клеить да мосты взрывать? Конечно, это важно. Мы и дальше будем с честью выполнять все задания штаба партизанского движения. Но самая главная наша задача это выполнить свой долг перед партией. Есть ведь и такие, кто позорит имя коммуниста только чтобы пережить это время и сохранить свою шкуру. Но когда-нибудь каждому придётся держать ответ на вопрос: что ты сделал в эти чёрные дни для Родины как коммунист? И если кто-то из прежних твоих товарищей струсил и оказался не готов отдать ей свой долг, то твоя задача – отдать его вдвойне. Только так! Иначе нам не победить. Помни об этом».
И Надя помнила. Все адские дни и недели заточения, казавшиеся бесконечными, только эта мысль и придавала ей сил. Когда изнуряющая боль почти доводила её до отчаяния, когда ей казалось, ещё чуть-чуть – и она тронется рассудком, ей вспоминались слова Яковенко, такие ясные и такие верные. Ведь в них была самая суть! Каждое проявление малодушия и трусости, каждый случай предательства требовал не просто уравновесить его верностью и стойкостью. Нет, этого явно недостаточно! Нужно пожертвовать всем, принять не только все мучения, но и смерть.
Отдать жизнь без жалости к себе - это так трудно! Жизнь хотелось тем сильнее, чем неотвратимее становилось леденящее кровь предчувствие. Ведь всё живое безошибочно чувствует приближение смерти, и человек – не исключение. Каковы бы ни были его взгляды и убеждения, всё внутри него вопиет о жажде жить. И нужно подавить в себе этот голос, который не заглушает даже изнуряющая боль, не затухающая ни днём, ни ночью. А ведь она, казалось бы, должна внушить желание смерти как избавления. Но это желание возникало лишь в отдельные мгновения и исчезало, чуть только Наде становилось немного легче. А теперь, после того, как мучители не тронули её ночью, а днём всё никак не выводили на допрос, хотя обычно вызывали именно в это время, она оцепенела как каменная статуя и не отрываясь смотрела на снежную вьюгу через маленькое окошко под самым потолком камеры.
В какой-то миг она как будто заснула наяву и увидела, что в камеру входит тот самый рябой охранник, о котором говорила ей сестра Наташа в предыдущем сне. И входит не один: он ведёт в камеру к Наде нового арестованного, молодого светловолосого парня со связанными за спиной руками. Сначала Надя, удивляется: ведь это женская камера! Но вот она присматривается к его высокой жилистой фигуре и сознаёт, что парень как будто знакомый. Только узнать его непросто – уж слишком сильно он избит, всё его лицо превращено в кровавое месиво. Присмотревшись ещё, она понимает, что это Витя Третьякевич. Прежде чем исчезнуть за дверью, рябой охранник толкает его в спину так, что он падает и с размаху ударяется об пол своим окровавленным лицом. Надя цепенеет от этого зрелища, а он, хоть сам обессилен и не может подняться с пола, начинает её успокаивать. «Ничего, - говорит Витя бодрым голосом. – Это не страшно. Зато на расстрел вместе пойдём. Я постараюсь тебя прикрыть». Надя хочет возразить, что он слишком молод для того, чтобы умереть, но голос её не звучит, вязнет в гортани, а Витя будто бы всё равно услышал её мысли и снова успокаивает: «Ничего! Я же твой братишка! Мать меня защищать тебя послала. Забыла?» И не успевает Надя хоть что-нибудь ответить, дверь камеры снова распахивается. Там, на улице, валит холодный мокрый снег. Сейчас их обоих выведут и… Леденящий ужас пронизывает до костей.
Надя очнулась, а в ушах у неё ещё звучало: «Я же твой братишка! Мать меня защищать тебя послала». Эти слова отсылали к первым совместным вылазкам с листовками в город. Надя научилась при помощи платка делать себе из этих листовок такой живот, будто она на девятом месяце беременности, а Витя согласно легенде изображал её брата. Упоминая о своей матери, оба думали о командире Яковенко и с трудом подавляли улыбку. А сейчас Надя едва не закричала. Ужас пронзил её от леденящей кровь мысли: неужели с Витей случилась беда? Неужели это правда?
Во сне она ощутила его присутствие так явственно, что ей сразу стало спокойнее, как бывало всегда, когда они вместе ходили на задания. Наверное, рядом с ним ей действительно было бы не страшно даже умереть. И признавшись себе в этом, Надя почувствовала жгучий стыд. Как будто своей трусостью она могла причинить ему вред.
Что за глупая и подлая мысль пришла ей в голову? Разве это действительно так? Разве легче умереть вместе с товарищем по борьбе, чем в одиночестве, он с надеждой на то, что он останется в живых? Разве увидеть гибель тех, кому желаешь жизни, не хуже, чем умереть самой? Ведь если подумать, то это счастье – то, что Надя осталась здесь одна. Так она могла верить в то, что Витя жив и на свободе, и даже в то, что жива Галя. Хоть по правде говоря принимать всерьёз утешительные речи бабушки Жени о лагере удавалось Наде плохо, но по крайней мере она ведь не видела Галиного мёртвого тела. А если бы Галя оставалась здесь, в камере, с нею рядом, их снова и снова мучали бы друг у друга на глазах и в конце концов расстреляли бы вместе. Нет, лучше так, как есть! А если с Галей это уже случилось, то значит, они скоро встретятся…
Это была вторая странная мысль, смутившая Надю своей неожиданностью. Можно подумать, будто бы она верит в загробную жизнь! Хотя отчего нет, если уже почти обманула себя верой в спасительный лагерь с легкой подачи обезумевшей от горя старухи?
Надя вдруг ни с того ни сего вспомнила, как в 36-м году на Чрезвычайном Съезде Советов в Москве её сфотографировали с Надеждой Константиновой Крупской, и фотографию напечатали во всех центральных газетах. Надино сердце затрепетало от восторга, когда она увидела это свидетельство своей необычайной судьбы, о которой уже заговорили её подруги и в которую ей всё ещё так и не верилось. Но была фотография, и на ней сияли улыбками лица двух Надежд, одна из которых прошла длинный и трудный путь в Революции, а вторая, ещё совсем юная, смотрела на первую как на живую легенду. Фотография эта запечатлела их встречу и рассказала о ней всей огромной стране. Кто она такая, что удостоилась столь высокой чести? Надя спрашивала сама себя и не находила ответа. Она была самой обычной девушкой, разве что посмелее многих своих подруг. Сколько себя помнила, всегда стояла за справедливость, хорошо училась в школе, охотно помогала другим. Как и любая другая комсомольская активистка. Пошла работать на завод. Не боялась брать на себя ответственность. Верила в важность каждого, даже малого дела. Таких, как она – десятки и сотни тысяч. Но после той встречи, запечатленной на фотографии, в глубине души Надя почему-то знала, что судьба у неё будет необычная. И Надежда Константиновна, жена самого Ленина, пережившая его на долгие годы, вызывала у неё с тех пор ещё большее восхищение, едва ли не благоговение.
Теперь Надя словно смотрела в глаза той себе, из 36-го года. Судьба у неё и вправду сложилась необычно. Но разве не сама она выбрала свой путь? Ей оставалось лишь пройти его до конца, спокойно и достойно. Так, чтобы не было стыдно перед той Надей, которой когда-то так доверительно улыбалась и так дружески жала руку сама Крупская.
«Передали твою записку Наташе!» - услышала она от вернувшейся в камеру бабушки Жени. И слова благодарности замерли у Нади на языке. Слишком больно защемило сердце от внезапно нахлынувшей тоски при мысли о сестре и маме!
А снежные хлопья всё не переставали порхать за маленьким окошком под потолком. И когда охранники явились наяву, распахнули дверь камеры и вызвали Надю, она уже знала, что идёт не на допрос… И сразу вслед за ней вывели бабушку Женю.
Два охранника заломили Наде руки и связали за спиной острой проволокой. На ногах она держалась нетвёрдо. Колени подгибались, голова кружилась. Она чувствовала себя хоть и лёгкой как пух одуванчика, но очень слабой. Стены вокруг неё качались; качались под ней ступеньки лестницы. А когда её вывели во двор, в глаза больно ударил нестерпимо яркий белый свет. Снег, лежащий на земле и кружащийся в воздухе, ослепил её, так что на несколько мгновений вокруг воцарилась тьма. Наверное, так бывает с каждым, кто выходит из сумрачной тюремной камеры на улицу средь бела дня, а тем более в снегопад.
Но к рези в глазах Надя привыкла быстро. А вот промозглый сырой ветер с каждым мгновением пронизывал всё сильнее, пробирал до костей. Мокрые липкие снежные хлопья опускались на полуголые под изорванной в лохмотья блузой щуплые плечи, сыпались за ворот, падали на спину и грудь. И когда охранники схватили Надю и швырнули её в кузов крытого грузовика, стоявшего тут же, оказавшись там среди других таких же как она полуживых людей со скрученными за спиной руками, она как будто немного согрелась. Общее тепло тел помогало унять дрожь.
Сколько Надя могла видеть, вокруг неё сидели и лежали мужчины, почти все – в такой же изорванной как у неё одежде, избитые, израненные, изувеченные. Ей показалось, она – единственная женщина среди них. Надя с опаской вглядывалась в лица своих ближайших соседей, насколько позволял проникавший сюда свет. Но нет, никого из них она не узнавала. Конечно, после застенков гестапо человек редко бывает похож на себя прежнего, и сама Надя могла служить тому примером, но она всё равно почувствовала облегчение: знакомых здесь не было. Однако тотчас в кузов рядом с ней швырнули бабушку Женю. Маленькая, сморщенная, высохшая, старушка посмотрела на неё так потерянно, что у Нади на глаза навернулись слёзы.
Затарахтел мотор, и грузовик тронулся с тюремного двора.
- Ничего, - обратилась Надя к Евгении Михайловне. – Не надо бояться! Зато скоро с Мариной увидитесь!
- Да уж это точно, что скоро мы с покойниками своими свидимся! На окраину города повезут, не иначе, - подал понимающий голос один из мужчин, обессилено лежавших рядом. – На пустырь. Есть у них такое место, куда из тюрьмы расстреливать возят.
- Вот и слава богу, - глубоко вздохнула бабушка Женя. – Значит, отмучились мы, родимые. Скоро успокоимся.
- Это точно, мать, - согласился ещё один из соседей, лежащих на дне кузова. – Мучить больше не будут. А расстрел это, считай, и не больно. Не успеешь почувствовать, как тебя не станет.
«Тебя не станет!» - мысленно повторила Надя. Ведь и в самом деле, это хорошо! Конец мучениям, покой, о котором она так мечтала, изнурённая бесконечной болью. Но почему ей так жутко от этого слова? Ведь страшно испытывать мучения, а не перестать их чувствовать. Это было очевидно для неё ещё вчера. А сейчас она бы предпочла оказаться на допросе, и пусть бы мучители снова вскрыли ей все затянувшиеся рубцы, пусть бы терзали ещё много дней. Лишь бы отсрочить то, что ждёт её в конце этого пути!
Надя дрожала крупной дрожью и стучала зубами. С нестерпимо щемящей тоской снова подумала она о сестре Наташе, которую так бессовестно обманула сегодня. Бедная Наташа, наверное, поверила и ждёт, что Надю вот-вот выпустят. Да ещё и маме уже, конечно, рассказала. И они, родненькие, сбитые с толку Надиной запиской, сидят на кухне и затаив дыхание ждут стука в дверь. И даже большеглазая малышка Оленька, Наташина дочурка, тоже притихла. Уж наверное, мама и бабушка растолковали ей, что скоро придёт её любимая тётя Надя, и как всегда, обнимет, подхватит на руки, поцелует в тёплое темечко, в розовые щёчки, будет нежно гладить золотистые колечки волос! Надя так отчетливо представила себе эту сцену, что жгучие слезы брызнули из глаз и покатились по её замерзшему лицу. Ей было стыдно, но сдержать их она не могла. А уже в следующий миг поняла, что если Наташе передали записку, то она скорее всего не пошла домой, а стоит у ворот тюрьмы и всеми правдами и неправдами постарается разузнать, что с её сестрой. И может быть, уже знает. Может быть, даже видела своими глазами, как выезжал из ворот вот этот грузовик…
«Простите меня!» – мысленно обратилась Надя к сестре и маме. И поняла, почему у неё не хватило мужества проститься с ними. Да, она ведь сама лелеяла эту ложную надежду и не имеет права пенять ни на ополоумевшую от материнского горя Евгению Михайловну, ни на других соседок по камере. В ней и сейчас что-то мучительно билось, сопротивляясь неизбежности, словно пойманная в силки птица. Даже сейчас!
Шум мотора заглушал негромкие голоса обессиленных людей. Кто-то с кем-то переговаривался, видимо, взаимно подбадривая один другого, но разобрать слова было трудно. И тут Надя вдруг отчётливо расслышала:
- Кажется, пустырь уже проехали!
И после этих слов Наде показалось, что вся она превращается в ледышку – в теле её больше не осталось ни единой живой кровинки, ни искорки тепла.
Грузовик остановился. Яркий свет ворвался в полумрак, а с ним – снежная вьюга. Два охранника начали выгружать связанных людей словно дрова. Пинки и удары сапог не всегда помогали поднять на ноги одеревеневшие от холода тела, и их просто выбрасывали из кузова на снег.
Она уже не чувствовала ни ног, и всего своего тела – только лишь горячую как раскалённая печь голову с горящей на затылке раной. И не понимала, какими силами сумела встать. Но она больше не дрожала. Вокруг крутилась белая мгла, а прямо перед ней зиял чёрный ствол шахты. Как будто земная утроба, уже поглотившая столько верных, сильных духом людей, и даже старенькую Надину соседку по камере, должна была съесть и Надю для того, чтобы дать силу защитникам этой земли выгнать фашистских грабителей и захватчиков.
Это была последняя странная Надина мысль. И она принесла покой. Ведь шахта такая глубокая, что бояться нечего: пока долетишь до дна, уже не будет ни боли, ни страха. Ни даже злости на этих гадов. Они ведь всё равно своё получат. Никуда не убегут. Никогда. Их даже жаль за то, что они этого не знают.
Нет, не страшна и чёрная бездна. Она обнимает тебя крыльями, как огромная птица – своего родного птенца, если ты знаешь, в чём смысл...
И Надя, не дожидаясь, когда вражеские руки схватят и швырнут её, шагнула вперёд сама.
Свидетельство о публикации №224090601406